Танжер Нагим Фарид
– Ну и упаду, упаду…
– У тебя губа дрожит, как у Саньки.
– Ты меня не ЛЮ, Анвар!
– ЛЮ! ЛЮ!
И она плюхнулась мне на колени.
– Я тяжелая? Тяжелая? – настойчиво спрашивала она, словно бы мстя мне за то, что она тяжелая.
«Няня!» – взъярилась во мне эта волна, и вдруг в ее серых дрожащих глазах я увидел его. Поднимаясь вверх в этой утлой лодочке, я с первобытным удивлением открыл, что все женщины, с которыми я задерживался в этой жизни, были похожи на друга моего детства казахстанского немца Виталика Апеля. В каждой из них жила частичка его и, видимо, именно это мне и нравилось больше всего.
Саня Михайловна показывала свои награды и грамоты, показала дарственные часы. А потом принесла альбом. Видел молодого Серафимыча. Очень гладкое, скользкое лицо с неуловимой улыбкой и скрывающимся взглядом, как бы знающим некую тайну. Искал определение для выражения этого лица. И вдруг вспомнил собственно Серафимыча определение, которое, как ему казалось, он видел во мне и которое ему нравилось: «Туту тебя такое шкодное лицо… Ты тут такой шкодный». И понял, что для него, неосознанно, шкодный – есть гомосексуальный. Противно, как вспомню об этом.
– …так-то он хороший, Алексей, помогал мне, плиту на печке побелил.
– Плиту?
– Да, за ради красоты. Я уж его не ругала… Потом он снежки на печке хотел высушить.
– Да-а, надо же.
– Какой интересный ребенок был, – рассеянно сказала Няня.
– Другой раз его нечаянно в санатории в холодильнике закрыли.
– Зачем? Как это? – устало интересовался я.
– А он хотел посмотреть, как огонек свечки замерзнет.
– Интересный ребенок.
– Вот только не женился, а хорошие девушки к нему приезжали, вот была Лариса, она мне тоже нравилась.
И вот я шел и наслаждался своим одиночеством. Утренняя набережная, как вымытая и спрыснутая из пульверизатора комната, огромный платан, заброшенная киностудия, приморский парк, я бежал все дальше и дальше, в другую сторону от Массандровской улицы, словно бы хотел пересечь эту странную границу, постоянно отдаляющую от меня мой самый любимый город на земле. Уставал, шел и снова спешил. Пустынные, какие-то промышленные пляжи, бетонные блоки, арматуры, металлолом…
Я прошел еще несколько шагов, ослепленный этим ударом… потом еще несколько шагов. Что это? Этого не могло быть! Какая-то бессмыслица. Это было явное нарушение человеческих законов, разлом… И все замерло, когда стало ясно, что я застал все это врасплох, словно бы увидел мир с перерезанным горлом, с завернутой к ушам кожей. Что это? Опорные стены. С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! В ШТОРМ КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО! И я, и безмятежные ОНИ, никто из нас не знал, что теперь делать и как дальше жить. С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! В ШТОРМ КУП… Так доступно, небрежно открыто, как в концлагере… С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! NUDE и перечеркнутые трусы. В ШТОРМ КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО! NUDE и перечеркнутые трусы.
Они валялись там и сям, как кожаные тряпки, комки, кульки и мешки, более целомудренные, чем если б они были в купальниках, более голые, чем они могли быть на самом деле, голые, как абсолютная правда. Странность и отчаяние в том, что это было абсолютно не постыдно, нисколько не развратно, и эта пустота нежелания в груди, будто я лизнул язык своей матери. За моей спиной, равнодушно посвистывая и глядя в сторону, стоял уличенный мною весь цивилизованный мир, с фотошопом, кисточкой и купальником в руке. А впереди, отчерченные кромкой прибоя, на серой и грязной гальке промышленного пляжа валялись они, невозможно утратившие все свои формы, словно бы их вынули из матрицы, в особенно удобных им, расслабленно-натуральных и потому особенно нестыдных и обидно не развратных позах. Мучительно не стыдных. Молоденькая девушка с мальчишеским пупком лежала, развалив длиннокостные колени, в странном надрезе торчал и блестел уголком на солнце этот розовый мясной лепесток. Поодаль нечто новое и мультипликационное спиной ко мне. Кожаные кармашки, округлые куски мяса свисали по бокам, синие морщинистые соски, двигались и встряхивались сальные пояса, жидко расползалось по гальке то, на чем они сидели. Словно они сняли свои женские костюмы, спрятали их, чтоб не портить на солнце, и теперь вот остались в настоящем виде. Они замечали меня, смотрели и не видели, как дальтоники. Одна из них, со странным горбиком на шее, была в бейсболке и курила сигарету, это был какой-то абсурд. Другая листала «Vogue». И этот журнал, и сигарета, и сигаретный дым казались одетыми.
С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! NUDE и перечеркнутые трусы.
Сегодня они сдали мне одну из тайн. И эта новая, гнетущая пустота в груди. Я вспомнил Няню, все ее постепенное и предсказуемое поведение женщины, ее странные отношения с Татуней, и почувствовал, что теперь я начал видеть швы жизни. Я вспоминал Асель, ее маму, «АСМО-пресс», юношескую любовь, обыденность гомосексуализма, «Связь-банк», СТД, ложь, тщету, нехудожественность и пошлую закономерность земного устройства и воочию увидел в воздухе эти грубые стежки и концы белых ниток.
Что-то скрежетало, и вскрикивали чайки. Дорога к моему самому любимому городу на земле бильярдным закрученным шаром укатывалась и плавно срезалась опорной стеной. А я брел назад.
Что-то творилось с банками и киосками обмена валют.
Словно бы еще одно мелкое подтверждение всему, чего я подсознательно ждал и предсказывал с уверенностью идиота – рухнул российский рубль и вместе с ним некий мифический класс некой мифической страны. И появилось новое, ничего не объясняющее, но жизнеутверждающее и успокаивающее слово – дефолт.
Двадцать один
Отнял полотенце от лица, в зеркале подпрыгивали и улетали виды. Этот резиновый разжиженный туалетный запах, вода, пахнущая железными внутренностями поезда. Хлопнула дверь тамбура, прокричал мимо локомотив, и показалось, что едем наоборот. Глухонемые, торгующие прессой. Наверное, они слышат, просто устали от тупого общения.
Снова купить воды Няне, а эта вода плохая. Закрыть окно, чтобы не просквозило Саньку. Опустить задвижку на окне. Мешает матрас. И вдруг злоба. И злой внутри, я вслух сказал:
– Какие тонкие стволы сосен в лесу, как дождинки.
– Что? Узнай, когда Харьков…
В Москве, как всегда, шел дождь. От вокзала ехали на машине. Старик водитель, скрывая радость, ватным голосом говорил о падении рубля. Ему было особенно радостно, потому что у него дочь живет в Италии. А у меня растерянность и страх. А у Няни энергия и блеск в глазах, она дергалась, явно жалея, что нет с собой мобильника.
Татуня, как и все люди её поколения, как и все неудачливые «демократы», радовалась падению рубля и с приятным ознобом ожидала возвращения ненавистных коммунистов, закрытия границ и так далее. И потряхивала книгой Сорокина в руке.
Из-за денежных перемен в стране снова дорогие сигареты. Больше людей стало возле лотереи. Быстро меняющиеся цифры курса валют на обменниках.
Вдруг резкий телефонный звонок.
– Татуня, ты знаешь Машку Саратовскую? – испуганно спросила Няня, держа трубку прижатой к груди. – Её сейчас привезут… её сестре в обменнике горло перерезали, а на смене должна была быть Машка.
– Саньку выведи, – Татуня вставила сигарету в мундштук и ушла к себе.
Няня быстро одела и вывела Саньку во двор. Стало тихо.
– … а-а-А-А-А!
Её вели под руки двое мужчин. Она подгибала колени и вся вываливалась вперед себя. Весь налет слетел с нее городской. Какое-то мокрое пятно и крик древней обезумевшей бабы.
– А ну-ка хватит орать! – громко и противно приказала Татуня.
И на глазах изумленных мужиков сильно ударила ее по щеке. И в этом мокром пятне вдруг проявились черные глаза и нахмуренные брови. Её пронесли в большую комнату и уложили на диван. Татуня присела рядом. Я стоял в комнате Няни.
– Закрой глаза, – говорила Татуня. – Тебе тепло, ты лежишь на солнечной поляне и тебе тепло, колышется трава и цветы, птицы щебечут в ветвях и тебе спокойно и тепло, где-то далеко ты слышишь шум моря… Ты видишь картину, из которой льется свет и тепло, ты видишь эту картину на стене, видишь? Хорошо…
Я знал, что в этой комнате вообще не было картин. Когда я вошел через пять минут, Машка спала, как испуганная мумия.
С седьмого сентября работаю грузчиком-сборщиком в магазине мебели.
– Двести долларов тебе положу, пока, – сказал начальник и махнул рукой.
Тридцать рублей каждый день дают на обед. Работаю в паре с московским хохлом Иваном.
– Сегодня двадцать – двадцать один обещали, – сказал я ему.
– Что, доллар?! – испугался он.
– Да нет, прогноз погоды, бля.
– А-а…
– Чего зеваешь, не выспался?
– Да ты зазевал, и я зазевал.
– А-а…
Огромные двухъярусные кровати стояли над городом. Я лежал наверху и когда шевелился, чувствовал шаткость своего положения. Там, где дорога уходила вниз, парень в шляпе махал мне рукой. Я оглянулся – на соседней кровати лежала Асель, ее испуганное и заплаканное лицо. Во мраке под нами и вокруг сияли огни ночного города. Мужик с дубинкой проверял документы.
«Надо сказать Асель, что у меня уже другая женщина, что я не смогу с нею снова жить».
– Ты что, снова с ней?! – удивленно искривил свое лицо Юрка.
Он был в шляпе, и меня поразило, какое у него чистое и свежее, как у юноши, лицо.
– У меня миома матки, – сказала Асель и зарыдала.
«Какой ужас, что же делать… надо ей все-таки сказать… что такое миома матки… денег нет как всегда».
В ужасе я прижался к гранитной стене.
– Где тот перстень золотой, который тебе бабушка давала?
Бабушка стучит пальцем по перстню.
– Она его не давала мне, Асель! Просто показала его, сказала, что это перстень твоего дедушки и все… что же делать.
– Да это обычная женская болезнь, полгода уколы делать…
«Слава богу, Юр, я думал, что это рак какой-то… но все-таки надо же ей сказать, что я с другой»…
Тишина, почему поезд так долго стоит на станции? Проснулся и вспомнил, что я уже давно расстался с Асель и приехал в Москву, уже с Ниной.
По утрам Нина ловила мой член губами, а я лежал, прижавшись затылком к стене.
Приятно было с этим суровым чувством в душе собираться на работу. Отводить Саньку в детский садик. Ехать вместе со всеми по общественно-полезному делу. Вот и я завоевал свое право ехать в метро, серьезно читать «МК» и считать себя москвичом. В голове пустота и короткие, семейные мысли и песни, типа: «Пилот, пилот, я инопланетянин».
Труднее всего было собирать кухни и детские комнаты. Если аккуратно работали, то получали чаевые. Однажды в квартире богатого азербайджанца на Тверской улице засверлил стол не с той стороны. Он дико орал и даже матерился по-азербайджански, а я стоял на полу с подогревом и кое-что понимал из его слов. Если бы меня материли по-русски, то я бы стерпел, а тут просто ушел, не желая создавать лишних проблем начальнику, который хорошо ко мне относился.
Когда я переставал работать, то у нас с нею кончался и секс. Она принимала долгую ванну вечером, может быть, мастурбировала там, потом принимала по возможности долгий душ утром. Собираясь на работу, ставила кассету «С легким паром». Потом заклеивала свою выбритую выпуклую щелку белоснежной прокладкой на каждой день, такие же трусики-хрустики, потрескивающие колготки.
Жалея ее и мучаясь, что сижу без работы, я был особенно нежен с ней по утрам и внимателен, помогал ей собираться, чистил машину от грязи. Ее такие трогательные укоры, и тут же ласки, как бы боязнь на секунду выпустить из рук.
– Меня вчера уже предупредили, что если я наконец-то не верну пятьсот долларов, то они заберут машину.
– Так и сказали: заберем машину?
– Да!
– Ты врешь, Няня!
И как всегда наша обоюдная нежность вмиг обернулась лютой ненавистью.
– Да, вру, потому что мне стыдно сказать тебе: Анвар, иди работай, ведь ты же мужик, в конце-то концов.
– Вот моя работа, Няня, – я очертил рукой воздух. – Мне работать грузчиком – это все равно, что микроскопом гвозди забивать, как сказал бы Алексей Серафимыч!
– Как ты себя ценишь!
– Я хочу свое дело сделать, свой личный бренд раскрутить, я…
– Я тоже много чего хочу, Анвар, я тоже хочу, как и ты спать в обед, путешествовать, в бутики иногда заглядывать, да я просто женщиной себя хочу почувствовать, простой бабой за каменной стеной… Но тебе так удобно, я понимаю, тебе просто удобно со мной.
– Опять бомбежки в Югославии, – сказал я, прислушавшись к радио.
– Я уже устала перед Татуней оправдываться, я устала от вас…
Она уходила, возвращалась, говорила, и я знал, что все это станет моим дежавю, все это потом будет другая женщина делать, и я вдруг почувствую, что все это уже было, что Няня так же делала, а сейчас она сделает вот что, и та будущая женщина сделает это за Няню.
Удивительно и даже смешно, с какой железной последовательностью исполнялись все женские пункты, о которых мне талдычил Серафимыч.
– О-о, я поняла! – вдруг сказала Няня. – Я поняла, кто сломал тебе жизнь, я так и слышу эти слова про губительниц женщин, которыми тебя науськивает этот уродец. Ты понимаешь, что он испортил тебя, как мужчину, посмотри, ты даже сидишь как-то по-женски.
– Доллар падает, что ли? Когда падает доллар, в мире сразу начинаются проблемы.
– Это точно!
И я понял, что мне надо быть мужчиной и что я не хочу быть мужчиной, по крайней мере, не хочу быть мужчиной только ради Няни, только для нее. Вдруг бездонная усталость в душе, проще умереть.
Дождь. Мокрые листья березы вспыхивают за стеклом, перепрыгивают с места на место. И сразу же гром, от которого вздрогнула створка окна в моей ладони, и весь дом вздрагивал волнами.
Темно. Сыро. Пахнет пыльным, отсыревшим мертвым деревом. Ночь. С той стороны бабочка. Она трепещет треугольными облаками крыльев и бежит, перебирая лапками вверх по стеклу. Думал об ее бессмысленных и прекрасных движениях.
Четвертого октября уехал Ассаев, приближались холода, и я поехал за серафимычевской теплой курткой. И снова это знакомое чувство в душе: страх перед дальней дорогой без денег, когда, чтобы попасть из одной точки в другую, нужно преодолеть множество преград, незаметных обычному глазу. И все же я доехал.
Прошел год, и я как-то стал замечать Переделкино. Эту церковь, это кладбище, этот мост через Сетунь с ее водой защитного цвета. Это все вдруг стало передо мной и теперь осталось в моей жизни. Увидел, что старый Дом творчества построен в год смерти Сталина. Удивился, как мягко, по-домашнему горят фонари, светя больше внутрь себя и совсем чуть-чуть освещая повисшие возле них голые сучья, и обливая нежным блеском зелень травы, утопающей в желтых листьях. Увидел эти бревенчатые домики в парке, эти асфальтированные дорожки, точь-в-точь повторяющие все изгибы старой тропинки между сосен. Увидел этот мелкий отрез пруда с глубоко и просторно отразившимся в нем небом и деревьями.
Пахнет слезами. Горят уши, даже щиплет кончики. Я осматривал этот дом уже как посторонний. И я все еще боялся, что кто-то выследит, как я иду на дачу.
Пили чай с Серафимычем и молчали. На нем мой старый, продранный свитер. На все мелкие и незначащие вопросы он отвечал односложно. А когда-то говорил без умолку, и сейчас, с ним молчащим, было очень тяжело.
Мне неудобно было спрашивать про куртку, и, когда он ушел в ванную, я запихал ее в пакет и выставил за окно.
Я спросил у него про деньги.
– Есть, как всегда. Тебе нужны?
– Нет, я сам хотел тебе дать.
– Что, богатым стал?
Пошел покурить на крыльцо, как это делал когда-то. Вернулся, с тихим ожесточением собирался в прихожей. Он, склонившись набок, сидел на стуле и смотрел в окно, глаза его блестели.
– Пойду я.
Он молчал и крепко сжимал ладони меж колен. Я вышел и тихо придавил дверь. Когда пробирался за курткой, вдруг увидел его в ярко освещенном окне. Он схватился за голову. Потом побежал к двери. Открыл ее, услышал мои шаги и снова прикрыл. Я зашел.
– Анвар! – с такой родственной интонацией это у него получилось. – Здесь крыса завелась, она бьется об дверь ванной, мне страшно! А с тобой я ничего не боялся…
– Купи отраву.
– Возьми фонарик, Анвар.
– Нет, не надо… Хороший фонарик…
– Куртку мою возьми, я все равно не буду ее носить, она мне не идет!
– Хорошо… Покурим на дорожку?
– Я не курю.
– Я пошел.
– Иди, иди, а то обвинят, что переспал с гомосексуалистом. Всё, иди. Вперед!
– Счастливо тебе.
– Да подавись ты своим «счастливо».
Маленький, он сидел на ступенях лестницы на второй этаж. Я смотрел на эти его смешные туфли с высокими каблуками, сиротливо наступившие один на другой, и мне хотелось заплакать от ужаса того, что делаю с ним. Я вышел. «Что же ты наделал, Анвар?! – я стоял на дорожке, сжимал кулаки и встряхивал ими. – Господи, прости меня. Прости меня за него. Бис-смилля рахман и ррахим».
С октября, по протекции Няни, работаю в отделе PR телекомпании КТВ. Ездил с их начальником Гарваничем в СОВ-ойл маркет консалтинг, все записывал, «как мой личный писатель» – так Гарванич меня назвал. Он очень газовал и дергал свою мощную машину. Так же, наверное, газовали и дергались мысли в его черепной коробке. Я радовался, боялся, и замирала душа. «Ведь был же Гёте тайным советником у князя и писал, оставалось время. А еще есть братья Саатчи, как мы с Димкой… у меня тоже потом останется время, чтобы свое писать».
Машина подпрыгивала вперед. Подташнивало. Вылез возле метро. Увидел урну, но рвоты не было, только горькая слюна. Бомж смотрел с сочувствием.
Позвонил Полине Дон, мне хотелось отомстить Няне за то, что стал тем, кем не хотел, и в этот момент почуял в себе, как в матрешке, всех мужиков, от Германа, Гарника и так далее.
– Приезжай, – просто сказала Полина.
В сонном забытьи приехал на «Сокол» и долго думал, из какого выхода метро к ней выходить, в переходе всё очень резко и жестко, освещение кажется острым и особенно искусственным, зимние, стеклянно-прозрачные люди. Вспомнил и, стесняясь, купил в киоске презерватив, потом ещё. Упаковку одного из них надорвал зубом, чувствуя резиновую склизь. Купил грейпфрут, как всегда – у женщин-Козерогов пониженная кислотность. По дороге вспоминал ее номера – кодового замка, этажа, квартиры, и не помнил, ждал, когда пойдут люди, которые здесь живут. Показалось, что я родился и всегда жил здесь, и потом жил со своей женой Полиной, и вот возвращаюсь после долгой командировки в опасные страны… а разве есть еще какие-то другие люди, связанные со мной?
И было неловко перед нею, перед ее усталой щедростью, и сам себе казался особенно маленьким, неудачливым и бесполым. Она села мне на колени, как бы торопя время и желая разделаться. В большой этой генеральской комнате было холодно и холодный ясный свет за окном, и она внутри казалась холодной, слишком скользкой, и его быстро и тихонько стошнило в этот холодок. Что-то не то творилось там у меня.
Прямо от нее я позвонил Няне и с удивлением видел краем глаза, что Полине это приятно.
Я стоял в переходе и смотрел на это множество полуобнаженных девушек на коробочках женского белья. И вдруг почувствовал, что я не хочу этих женщин, и сам не знаю, зачем смотрю на это бесконечно и чего хочу. Это ОНА с завистью смотрела из меня на то, как красиво, выпукло и туго перетянуты их тела. Она ощущала эту приятную, перетягивающую боль, эти твердые резинки, так резко обозначающие границы твоего тела, это нежное стеснение и желание чего-то несбыточного, невозможного, когда мучаешь самое себя непонятно зачем, потом будет только смешно, когда наряжаешься, подбриваешь подмышки, лобок и ноги, наверное, только для того ненасытного мужчины, который сидит внутри тебя самой и толкает к другим мужчинам, тем, которые ему более или менее нравятся, привлекают его чем-то – глазами, голосом, силой, особым запахом подмышек и шеи, формой рук, бедер, ягодиц или большим кадыком. И я вздрогнул, оттого что шевельнулась в моей руке ладошка Саньки. Он ждал и понимающе смотрел на меня снизу вверх.
Няня снова поймала губами мой член. Удивляет ее механическая приученность к тому, что мужчине нужен секс, как, например, нужно сливать отработанное масло у двигателя.
А потом подняла удивленное лицо, отерла рот ладонью.
– У тебя почти ничего не вышло, – сказала она. – Как это?
Мылся под душем. Сегодня нужно было поспеть к восьми, и вдруг почувствовал, что никто из них не любил меня так, как Серафимыч. Всем своим голым телом я почувствовал многоярусные кольца его объятий. Асель, Няня и все другие, вместе взятые, любили меня только вполовину, нет, на одну третью любви Серафимыча. Я мог теперь мерить его любовью всех, кто скажет мне, что любит меня. Измерение любви – один Серафимыч или одна десятая Серафимыча.
Ездили с Няней в новый супермаркет. Мы ездили туда как на работу, каждые выходные, она заранее радовалась и уже в дороге начинала прикидывать, что нужно купить, и с пренебрежением поглядывала в список Татуни.
В этом огромном ярко освещенном ангаре странным образом она успокаивалась и утверждалась в жизни.
Крупные, мягкие и женственные мужчины с прилежными лицами, огромные тележки, нагруженные с верхом. Женщины ходили вдоль этих ярких стен, размышляли, прикидывали, пробовали, переваривали. И я вдруг понял, что это игра, они только делают вид, что пришли за покупками, а на самом деле следят только за мной одним, и то, что вот эта женщина держится за подбородок, это явный знак. Кружится голова, ярчайший свет и как будто падает давление. С тележкой в руках я стоял в переходе между жизнью и смертью.
– Ты рыбу будешь? – спросила она, будто скрывая свое тайное знание.
– Смотри сама, Нянь.
– Нет, скажи, что ты хочешь.
– Мне нравится скумбрия холодного копчения.
– А давай окуня купим? – толкнула меня Няня.
– Давай. Но только он дорогой такой.
– А тебе окунь горячего копчения нравится?
– Мне нравится скумбрия, я только ее ел.
– Как ты думаешь, какого окуня взять?
– Может, лучше скумбрию? Она дешевле.
– Знаешь – за три рубля на три рубля… Ты только скажи, ты сам будешь окуня?
Супермаркет был как бы место для мужчин и женщин, узаконивших свои уикендные встречи. Они ходили с умильными друг к другу лицами, но готовые в любую секунду разъяриться.
– Скажи, что из мяса надо взять?
– Смотри сама, Нянь, что ты будешь, то и я.
– Нет, я же мясо не особенно, это чтобы тебе, зая, быренько перекусить.
– Может, сосиски?
– Ты что? Нет, ты скажи, что тебе нравится?
– Мне нравятся котлеты.
– Какие?
– Вот эти.
– Может лучше кусок мяса купить? Кто знает, что в этих котлетах. Ты скажи…
От ярости у меня онемели ноги, стало подташнивать и чтобы сдержать себя, я спокойно и нараспев спросил:
– Ня-а-нь, а почему Гарванич – Гарванич? Фамилия такая?
– А-а, – обрадовалась она нашему совместному общению. – Он сам всем говорит, что он сербский князь.
– Смешно.
– Да, как ты – Степной барон… О, Анваруля, я люблю этот сыр!
– Этот?
– Да, ты понюхай его, чем пахнет… ну чем, скажи?
– Спермой.
– Точно, а ты откуда знаешь?
– Ну, у тебя вопросы…
– А у тебя ответы!
– Хочешь, джин-тоник Greenalls возьмем, как он тебе, Анвар?
– Ненавижу, у меня с ним плохие воспоминания связаны.
Я встал на подставку тележки и катился за Няней.
– Какой ужас, – вздыхала она. – Какое-то царство потребления.
Она ужасалась, но ей нравилось здесь.
– А там смотри книги, видео. Кустурица снял какую-то комедию, возьмем?
– Надоел мне Кустурица. Сам себя пародирует. Все кончено.
Какие-то люди искали друг друга и перекрикивались на весь зал. Я чуть не врезался в электрокар.
– Подожди меня, я схожу в бытовые товары. Купить тебе что-то для бритья?
– Нет, я так, мылом.
– Ты што говоришь-то, зай?
– Купи пену.
– Пену, может, лучше гель? Что с тобой?
– Мне плохо, Няня.
– Как?
– Мне просто пиздец, у меня руки отнимаются, давай быстрее и все, пять минут еще и все. И все, все…
– Но куда же ты все спешишь, Анвар? Куда тебе спешить?
У меня падало давление. Девушка у касс оглядывала свои покупки с якобы детским, но на самом деле бездумно-животным взглядом, и закусывала губу, будто бы перед некой проблемой. Толстый женственный мужик с абсолютной уверенностью в законности своего существования обхватил губами горлышко Guinness, глотнул. Безостановочно пищали кассовые аппараты и играла компьютерная музыка, верещали игровые автоматы, хрустели пакеты. Пахло синтетическим переходом от жизни к смерти. Кто-то звонил по мобильнику и трепал барсетку. Я чуть дольше посмотрел на женственного парня и сразу же увидел страх в его глазах, еще немного, и я бы разоблачил его, он отвел взгляд и беспомощно оглядывался. Я увидел в руках кассирши «Печень трески». Вспомнил, как Серафимыч покупал мне печень трески, и, если она была горькая, он сам ее съедал, а мне покупал новую. Как он умудрялся так делать покупки, что я ничего не замечал?! Он будто бы и не покупал еды, но мы не умирали с голоду.
Няня обиделась на меня и нервничала с красным лицом. Из-за ее обиды и этого лица, и оттого, что я очень хотел, чтобы все было мило, как у людей, я рассвирепел еще больше и готов был орать на весь магазин и не упаковывать все это в аккуратные пакеты, а расшвыривать. Вот сейчас. И я глубоко вдыхал и считал до тридцати.
– Что случилось, Анвар?
«Десять, одиннадцать, двенадцать…»
– Так… ничего, Нянь, – я укатывался от нее на тележке.
– Я уже не понимаю, что я такого сделала?
«Семнадцать, восемнадцать».
– Могу же я знать. Ведь ты от меня скрываешь…
Мы вышли на улицу, я катился на тележке к нашей машине.
– Няня, я просто ненавижу всех этих людей!
– Да что они-то тебе сделали?!
«Двадцать девять, тридцать».
Няня закричала и поднесла ладонь ко рту.
– Я их…! – спрыгнул и пытался затормозить, но тележку и меня заносило, а они все ехали, я увидел нагнувшееся ко мне лицо водителя в куртке «Аляска», и вдруг чужой и неожиданно сильный удар… этот запах и медный привкус крови в носоглотке.
Открытые двери машины, Няня что-то объясняет какому-то мужику… а что случилось?
Нелли Рубер-Волкадаева – 500 $
Куда бы мы с Няней не пошли, всегда было ощущение, будто я выглядываю из кармана чужого мне мужика, и вздрагиваю, когда его называют моим именем, и стыжусь перед своим вечным сторонним наблюдателем.
– Нянь, а что за необходимость такая координировать работу в сфере пиар, в целях создания положительного имиджа налоговой полиции Российской Федерации?
– Так, подожди, Анвар, мне некогда.
– У них один имидж…
