Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Том 3 Дюма Александр
– Я приближаюсь, ваше величество, к тому, что знают немногие. Я сказала: немногие. Увы, я могла бы сказать: только двое, ибо и прежде их было лишь пять, но за последние несколько лет тайна стала еще более сокровенной вследствие смерти большинства посвященных в нее. Король, наш гоc– подин, покоится рядом с предками, повивальная бабка Перон умерла вскоре после него, о Ла Порте никто уже больше не вспоминает.
Королева приоткрыла рот, собираясь ответить; под ледяною рукой, которой она коснулась лица, лились горячие капли пота.
– Было восемь часов, – продолжала бегинка. – Король с легким сердцем сидел за ужином; вокруг него были песни, веселые крики, полные до краев стаканы; под балконами горланил народ; швейцарцы, мушкетеры, гвардейцы бродили по городу, и хмельные студенты, встречаясь с ними, принимались качать их. Этот шум народного ликования испугал новорожденного дофина, и он тихонько плакал на руках у своей нянюшки, госпожи Гозак. И если б он открыл глаза, то его взору предстали бы две короны в глубине колыбели. Вдруг ваше величество пронзительно вскрикнули, и к вашему изголовью подошла Перон. Врачи обедали в отдаленной зале. Дворец стал пустынею, поскольку его заполнило слишком много народа; в нем не было ни заведенного порядка, ни часовых. Повивальная бабка, осмотрев ваше величество, закричала от удивления и, обняв вас, измученную и обезумевшую от боли, послала Ла Порта сказать королю, что королева желает видеть его величество. Ла Порт, как вам известно, был человек толковый и хладнокровный. Он не подошел к королю с видом испуганного слуги, чувствующего значительность приносимой им вести и жаждущего напугать ею; его новость, впрочем, не могла бы показаться королю страшной. И вот улыбающийся Ла Порт остановился у королевского кресла и произнес: «Ваше величество, королева исполнена счастья и была бы еще счастливее, если б могла увидеть ваше величество у себя».
В этот день Людовик Тринадцатый за доброе пожелание отдал бы корону любому нищему. Веселый, оживленный, он поднялся из-за стола и сказал таким тоном, каким мог бы сказать Генрих Четвертый: «Господа, я иду к жене».
Он вошел к вам, и Перон поднесла к нему второго наследника, который был такой же здоровенький и такой же красавчик, как первый. При этом она сказала: «Государь, господь не желает, чтобы во французском царствующем доме прекратилась мужская линия». Король, движимый горячим порывом, подбежал к этому второму ребенку, воскликнув: «Благодарю тебя, боже!»
Тут бегинка замолкла, заметив, что королева сильно страдает. Анна Австрийская, откинувшись в кресле, с опущенной головой, с остановившимся взглядом, слушала ее, очевидно, не понимая того, что ей говорят: губы ее судорожно подергивались, как бы произнося молитвы, обращенные к богу, или призывая проклятия на голову этой безжалостной женщины.
– Ах, не думайте, – горячо продолжала бегинка, – не думайте, что если во Франции оказался один дофин и если королева оставила второго ребенка прозябать вдалеке от королевского трона, не думайте, что она была дурной матерью! О нет, нет!.. Существуют люди, которым хорошо ведомо, сколько слез она пролила, которые могут сосчитать пылкие поцелуи, которыми она осыпала это бедное существо, утешая его за жалкую и скрытую во тьме жизнь, в силу государственной необходимости доставшуюся в удел близнецу Людовика Четырнадцатого.
– Боже мой! Боже мой! – едва слышно прошептала королева.
– Известно, – оживилась бегинка, – что король, увидев себя отцом двоих сыновей, сверстников, обладавших одинаковыми правами, проникся тревогой за судьбы Франции, за мир и спокойствие в своем королевстве. Известно, что вызванный во дворец Ришелье больше часа предавался раздумьям в кабинете его величества и в конце концов произнес следующий приговор: «Во Франции может быть лишь один дофин, родившийся, чтобы унаследовать трон после его величества. Господь бог послал нам еще одного, чтобы он мог наследовать первому. Но в настоящее время мы нуждаемся только в том, кто первый появился на свет; скроем же второго от Франции, как господь скрыл его поначалу от его державных родителей. Один наследник престола – это мир и спокойствие государства; два претендента – это гражданская война и анархия».
Королева, бледная, со сжатыми кулаками, резким движением поднялась с кресла.
– Вы знаете слишком много, – произнесла она глухим голосом, – вы причастны к государственным тайнам. А друзья, которые вам их поведали, – лжедрузья и предатели. Вы их сообщница в преступлении, которое здесь совершается. А теперь маску долой, или я прикажу дежурному офицеру взять вас под арест. О, я не боюсь этой тайны! Вы узнали ее и за это заплатите! Она застынет в вашей груди. И эта тайна, и ваша жизнь отныне принадлежат не вам!
И Анна Австрийская с угрожающим жестом сделала несколько шагов в сторону бегинки.
– Оцените же верность, честь, скромность покинутых вами друзей, – сказала бегинка и сбросила маску.
– Герцогиня де Шеврез! – воскликнула королева.
– Единственная, кто разделяет с вами эту тайну.
– Ах, – прошептала Анна Австрийская, – обнимите меня, герцогиня! Ведь недолго и убить старого друга, играя его роковыми печалями.
И королева, склонив голову на плечо давней своей приятельницы, пролила поток горьких слез.
– Как же вы еще молоды, – вполголоса произнесла г-жа де Шеврез, – счастливая, вы можете плакать!
IV. Подруги
Королева надменно посмотрела на герцогиню де Шеврез и сказала:
– Вы произнесли, кажется, слово «счастливая», говоря обо мне. А между тем, герцогиня, я всегда думала, что на всем белом свете нет ни одного существа, которое было бы столь же обойдено счастьем, как французская королева.
– Государыня, вы воистину мать всех скорбей. Но наряду с теми возвышенными терзаниями, о которых мы с вами, старинные приятельницы, разлученные людской злобой, только что говорили, наряду с этими бедствиями, связанными с тем, что вы – королева, у вас есть и кое-какие радости, правда, мало ощутимые вами, но порождающие в этом мире жгучую зависть.
– Какие же? – спросила горестно Анна Австрийская. – Как можно произносить слово «радость», если вы сами только что утверждали, что и тело мое и дух нуждаются в целебных лекарствах?
Госпожа де Шеврез задумалась на минуту, потом прошептала:
– Какая, однако, пропасть отделяет королей от всех остальных!
– Что вы хотите этим сказать?
– Я хочу сказать, что они настолько далеки от грубой действительности, что забывают о нуждах, с которыми должны бороться другие. Они подобны тем обитателям африканских нагорий, которые на своих зеленых высотах, оживленных ручьями со студеной, как лед, водою, не понимают, как это можно умирать от жажды и голода среди сожженной солнцем пустыни.
Королева слегка покраснела; только теперь она поняла, о чем идет речь.
– Как дурно с моей стороны, что я покинула вас! – воскликнула она.
– Ах, государыня, говорят, что король унаследовал ненависть, которую питал ко мне его покойный отец. Король прогнал бы меня, если бы ему стало известно, что я во дворце.
– Не скажу, герцогиня, чтобы король питал к вам особое расположение, – сказала в ответ королева. – Но я могла бы… как-нибудь скрытно…
На лице герцогини промелькнула презрительная усмешка, встревожившая ее собеседницу.
И королева поторопилась добавить:
– Впрочем, вы очень хорошо сделали, что явились ко мне.
– Благодарю вас, ваше величество.
– Хотя бы для того, чтобы доставить мне радость наглядным опровержением слухов о вашей смерти.
– Неужели говорили о том, что я умерла?
– Со всех сторон.
– Но мои сыновья не носили траура.
– Вы ведь знаете, герцогиня, что двор без конца путешествует; мы не часто видим у себя господ д’Альбер де Люинь, ваших детей, и, кроме того, столько вещей ускользает от нас в сутолоке забот, среди которых мы постоянно живем.
– Ваше величество не должны были верить слуху о моей смерти.
– Почему бы и нет? Увы, все мы смертны: ведь вы видите, что и я, ваша меньшая сестра, как говорили мы когда-то, уже склоняюсь к могиле.
– Если вы поверили в мою смерть, ваше величество, то вас, по всей вероятности, удивило, что, умирая, я не подала о себе весточки.
– Но ведь смерть, герцогиня, порой приходит нежданно-негаданно.
– О ваше величество! Души, отягощенные тайнами, вроде той, о которой мы только что говорили, всегда испытывают потребность в освобождении от лежащего на них бремени, и эту потребность следует удовлетворить заранее. Среди дел, которые надлежит выполнить, готовясь к путешествию в вечность, указывают также и на необходимость привести в порядок бумаги.
Королева вздрогнула.
– Ваше величество, – сказала герцогиня, – в точности узнаете день моей смерти, и притом достовернейшим способом.
– Как же это произойдет?
– Не позже чем на следующий день после моей кончины вашему величеству будет доставлен четырехслойный конверт, и в нем вы обнаружите все, что осталось от нашей некогда столь таинственной переписки.
– Вы не сожгли моих писем? – воскликнула с ужасом Анна.
– О моя королева, лишь предатели жгут королевские письма.
– Предатели?
– Да, предатели. Или, вернее, они делают вид, что сжигают их, но в действительности хранят их у себя или продают за большие деньги…
– Господи боже!
– Тот, однако, кто хранит верность, прячет такие сокровища как можно дальше; затем в один прекрасный день он является к своей королеве и говорит: «Ваше величество, я старею, я тяжело болен, моя жизнь в опасности, и в опасности тайна, доверенная мне вашим величеством; возьмите же эту таящую опасность бумагу и сами, своими руками сожгите ее».
– Бумага, в которой таится опасность? Какая же это бумага?
– У меня только одна такая бумага, но действительно очень опасная!
– О герцогиня, скажите, скажите же, что это такое?
– Это записка… от второго августа тысяча шестьсот сорок четвертого года, в которой вы посылаете меня в Нуази-ле-Сек, чтоб повидать вашего милого и несчастного мальчика. Вашей рукою так и написано: «милого и несчастного мальчика».
Воцарилась полная тишина. Королева мысленно измеряла глубину пропасти, г-жа де Шеврез расставляла свою западню.
– Да, несчастный, очень, очень несчастный! – прошептала Анна Австрийская. – Какую печальную жизнь прожил этот бедный ребенок и как ужасно эта жизнь завершилась!
– Разве он умер? – воскликнула герцогиня, и королева, несколько успокаиваясь, подумала, что ее удивление искренне.
– Умер в чахотке, умер всеми забытый, увял, как цветок, поднесенный влюбленным и засунутый предметом его любви в глубину шкафа, чтобы укрыть его от нескромных глаз окружающих!
– Значит, он умер! – повторила герцогиня опечаленным тоном, который, несомненно, мог бы обрадовать королеву, если бы в нем не слышалось нотки сомнения. – Умер в Нуази-ле-Сек?
– Да, на руках у своего гувернера, несчастного, преданного слуги, который не намного пережил его.
– Само собою понятно: нелегко снести такую печаль и жить с такой тайной в груди.
Королева не удостоила заметить иронию этих слов. Г-жа де Шеврез продолжала:
– Несколько лет назад, государыня, я справлялась в самом Нуази-ле-Сек о судьбе этого столь несчастного мальчика. Там его не считали умершим, вот почему я не сразу прониклась скорбью вместе с вашим величеством. О, разумеется, если б я поверила этому слуху, никогда ни один намек на это горестное событие не пробудил бы законнейшую печаль в вашем сердце, ваше величество.
– Вы говорите, что в Нуази-ле-Сек ребенка не считали умершим?
– Нет, ваше величество.
– Что же там говорили?
– Говорили… Но, разумеется, это плод заблуждения.
– Все же скажите, что вы там слышали.
– Говорили, что как-то вечером – это было в начале тысяча шестьсот сорок пятого года – величественная и красивая женщина (что было замечено, несмотря на маску и плащ, которые скрывали ее), несомненно, знатная дама, даже очень знатная дама, приехала в карете на перекресток дорог, тот самый, на котором, как вам известно, я дожидалась вестей о молодом принце, когда ваше величество благоволили меня туда посылать.
– И?..
– И гувернер привел мальчика к этой даме.
– Дальше!
– На следующий день гувернер с мальчиком уехали из местечка.
– Видите ли, этот рассказ правдив; но бедный ребенок умер внезапно, что часто случается с детьми в возрасте до семи лет. По словам врачей, жизнь их в эти годы держится на волоске.
– То, что говорит ваше величество, – истина; никто не знает этого лучше, чем вы, никто не верит этому столь же безгранично, как я. Но заметьте, тут есть одна странность…
«Что еще?» – подумала королева.
– Лицо, сообщившее мне эти подробности, лицо, ездившее справляться о здоровье ребенка…
– Вы кому-нибудь доверили подобное поручение? О, герцогиня!
– Некто немой, как ваше величество, немой, как я; предположим, что этим некто была я сама. Это лицо, проезжая через некоторое время в Турень…
– В Турень?
– …узнало и гувернера и мальчика… простите, этому лицу, разумеется, лишь так показалось, что оно узнало обоих. Оба были живы, веселы и здоровы, оба цвели, один – в дни своей бодрой, полной сил старости, другой – в нежные дни первой юности. Судите же после этого, можно ли доверять слухам? Можно ли в нашем подлунном мире верить чему бы то ни было? Но я утомляю ваше величество. О, я совсем не хотела этого, и я сейчас же откланяюсь, принеся еще раз уверения в моей почтительнейшей преданности, ваше величество.
– Останьтесь! Поговорим немного о вас.
– Обо мне? О государыня, не опускайте столь низко свой взор.
– Почему же? Разве вы не стариннейшая моя приятельница… Разве вы сердитесь на меня, герцогиня?
– Я? Господи боже! У меня нет к этому оснований. Неужели я явилась бы к вам, будь у меня причина сердиться на вас?
– Годы одолевают нас, герцогиня; мы должны теснее сплотиться в борьбе против грозящей нам смерти.
– Ваше величество, вы осыпаете меня милостями, произнося такие ласковые слова.
– Никто не любил меня так, никто мне так не служил, как вы, герцогиня.
– Ваше величество помнит об этом?
– Всегда… Герцогиня, я хочу от вас доказательства дружбы.
– Всем своим существом я ваша, ваше величество!
– Но где же доказательство дружбы?
– Какое?
– Обратитесь ко мне с какой-нибудь просьбой.
– С просьбой?
– О, я знаю, у вас самая бескорыстная, самая возвышенная, самая царственная душа.
– Не хвалите меня чрезмерно, ваше величество, – сказала взволнованно герцогиня.
– Я не в состоянии воздать вам хвалу, которая была бы равна вашим заслугам.
– С возрастом под влиянием несчастий очень меняешься, ваше величество.
– Да услышит вас бог, герцогиня!
– Что это значит, ваше величество?
– Это значит вот что: прежняя герцогиня, прекрасная, обожаемая Шеврез, ответила бы мне черной неблагодарностью. Она бы сказала: «Мне ничего не нужно от вас». Да будут в таком случае благословенны несчастья, если они изменили вас и вы теперь, быть может, ответите мне: «Принимаю».
Взгляд и улыбка герцогини смягчились. Она была очарована королевой и не пыталась скрыть свои чувства.
– Говорите же, моя дорогая, – продолжала королева, – чего вы желаете?
– Итак, я должна высказаться?
– Поскорей, не раздумывая.
– Ваше величество можете принести мне несказанную радость, несравненную радость.
– Ну, говорите же, – промолвила королева, слегка охладев вследствие проснувшегося в ней беспокойства. – Только не забывайте, моя дорогая Шеврез, что теперь надо мной стоит сын, как некогда стоял муж.
– Я буду скромна, моя королева.
– Называйте меня Анной, как прежде, это будет сладким напоминанием о несравненных днях юности.
– Хорошо. Итак, моя обожаемая госпожа, моя милая Анна…
– Ты еще помнишь испанский?
– Конечно.
– Тогда сообщи мне по-испански, чего ты хочешь.
– Я хочу следующего: окажи мне честь и приезжай ко мне на несколько дней в Дампьер.
– И это все? – воскликнула пораженная королева.
– Да.
– Только и всего?
– Боже мой, разве вы не видите, что я прошу вас о неслыханном благодеянии? Если вы не видите этого, значит, вовсе меня не знаете. Принимаете ли вы мое приглашение?
– Конечно, и от всего сердца.
– О, как я признательна вам!
– И я буду счастлива, – продолжала, все еще не вполне уверовав в искренность герцогини, Анна Австрийская, – если мое присутствие сможет оказаться полезным для вас.
– Полезным! – воскликнула, смеясь, герцогиня. – О нет! Приятным, сладостным, радостным, да, тысячу раз да! Значит, вы обещаете?
– Даю вам слово.
Герцогиня схватила прекрасную руку королевы и покрыла ее поцелуями.
«Она, в сущности, добрая женщина, – подумала королева, – и… ей свойственно душевное благородство».
– Ваше величество, – задала вопрос герцогиня, – даете ли вы мне две недели?
– Конечно. Но для чего?
– Зная, что я в немилости, никто не хотел дать мне взаймы сто тысяч экю, которые мне нужны, чтобы привести в порядок Дампьер. Но теперь, лишь только станет известно, что эти деньги пойдут на то, чтобы принять ваше величество, парижские капиталы рекой потекут ко мне.
– Так вот оно что, – сказала королева, ласково кивнув головой, – сто тысяч экю! Нужно сто тысяч экю, чтобы привести в порядок Дампьер?
– Около этого.
– И никто не хочет ссудить их вам?
– Никто.
– Если хотите, я их ссужу, герцогиня.
– О, я не посмею.
– Напрасно.
– Правда?
– Честное слово королевы. Сто тысяч экю – это, в сущности, не так уж много.
– Разве?
– Да, немного. Я знаю, что вы никогда не продавали ваше молчание за цену, которую оно стоит. Подвиньте мне этот стол, герцогиня, и я напишу вам чек для господина Кольбера; нет, лучше для господина Фуке, который гораздо любезнее и приятнее.
– А заплатит ли он?
– Если он не заплатит, заплачу я. Но это был бы первый случай, когда бы он мне отказал.
Королева написала записку, вручила ее герцогине и простилась с ней, расцеловав ее напоследок.
V. Как Жан де Лафонтен написал свою первую басню
Рассказ обо всех этих интригах нами исчерпан, и в трех последующих главах нашего повествования развернется непринужденная игра человеческого ума, столь многообразного в своих проявлениях.
Быть может, и впредь мы не сможем обойтись в той картине, которую собираемся показать, без политики и интриг, но их пружины будут скрыты так глубоко, что читатель увидит лишь цветы и роскошную живопись, ибо дело будет обстоять здесь точно так же, как в балагане на ярмарке, где великана, шагающего по подмосткам, приводят в движение слабые ножки и хрупкие ручки запрятанного в его платье ребенка.
Итак, мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант по своему обыкновению принимает избранное общество эпикурейцев.
С некоторых пор для хозяина наступили тяжелые дни. Всякий, войдя к нему, не может не почувствовать затруднений, испытываемых министром. Здесь не бывает больше многолюдных и шумных сборищ. Предлог, который приводит Фуке, – финансы, но, как остроумно заметил Гурвиль, не бывало еще предлога более лживого: тут нет и тени финансов. Правда, пока Ватель еще умудряется поддерживать репутацию дома.
Между тем садовники и огородники, снабжающие своими припасами кухню, жалуются, что их разоряют, задерживая расчеты. Комиссионеры, поставляющие испанские вина, шлют письмо за письмом, тщетно прося об оплате счетов. Рыбаки, нанятые суперинтендантом на побережье Нормандии, прикидывают в уме, что, если бы с ними был произведен полный расчет, они смогли бы бросить рыбную ловлю и осесть на земле. Свежая рыба, которая позднее станет причиною смерти Вателя, больше не появляется.
И все же в приемный день друзья г-на Фуке собрались у него в большем количестве, чем обычно. Гурвиль и аббат Фуке беседуют о финансах, иначе говоря, аббат берет у Гурвиля несколько пистолей взаймы. Пелисон, положив ногу на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открыть парламент. И эта речь – настоящий шедевр, ибо Пелисон сочиняет ее для друга, то есть вкладывает в нее все то, над чем он не стал бы, разумеется, биться, если бы писал ее для себя. Вскоре из глубины сада выходят Лафонтен и Лоре, спорящие о шутливых стихах.
Художники и музыканты собираются возле столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет дожидаться себя. Сейчас половина восьмого. Аппетит уже сильно разыгрался.
После того как все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелисону, отрывает его от раздумий и, выведя на середину гостиной, двери которой тщательно закрыты, спрашивает у него:
– Ну, что нового?
Пелисон смотрит на него.
– Я занял у своей тетушки двадцать пять тысяч ливров – вот чеки на эту сумму.
– Хорошо, – отвечает Гурвиль, – теперь не хватает лишь ста девяноста пяти тысяч ливров для первого взноса.
– Это какого же взноса? – спрашивает Лафонтен таким тоном, как если бы он задал свой обычный вопрос: «А читали ли вы Баруха?»
– Ох уж этот мне рассеянный человек! – восклицает Гурвиль. – Ведь вы сами сообщили мне о небольшом поместье в Корбейле, которое собирается продать один из кредиторов господина Фуке; ведь это вы предложили всем друзьям Эпикура устроить складчину, чтобы помешать этому; вы говорили также, что продадите часть вашего дома в Шато-Тьери, чтоб внести свою долю, а теперь вы вдруг спрашиваете: «Это какого же взноса?»
Эти слова Гурвиля были встречены общим смехом, заставившим покраснеть Лафонтена.
– Простите, простите меня, – сказал он, – это верно; нет, я не забыл. Только…
– Только ты больше не помнил об этом, – заметил Лоре.
– Сущая истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить – это большая разница.
– А вы принесли вашу лепту, – спросил Пелисон, – деньги за проданный вами участок земли?
– Проданный? Нет, не принес.
– Вы что же, так его и не продали? – удивился Гурвиль, знавший бескорыстие и щедрость поэта.
– Моя жена не допустила этого, – отвечал Лафонтен.
Раздался новый взрыв смеха.
– Но ведь в Шато-Тьери вы ездили именно с этой целью?
– Да, и даже верхом.
– Бедный Жан!
– Я восемь раз сменил лошадей. Я изнемог.
– Вот это друг!.. Но там-то вы, надеюсь, отдохнули?
– Отдохнул? Вот так отдых! Там у меня было довольно хлопот.
– Как так?
– Моя жена принялась кокетничать с тем, кому я собирался продать свой участок; этот человек отказался от покупки, и я вызвал его на дуэль.
– Превосходно! И вы дрались?
– Очевидно, нет.
– Вы, стало быть, и этого толком не знаете?
– Нет, нет; вмешалась моя жена со своею родней. В течение четверти часа я стоял со шпагой в руке, но между тем не был ранен.
– А ваш противник?
– Противник тоже. Он не явился на место дуэли.
– Замечательно! – закричали со всех сторон. – Вы, должно быть, метали громы и молнии?
– Разумеется! Там я схватил простуду, а когда вернулся домой, жена накинулась на меня с бранью.
– Всерьез?
– Всерьез! Она бросила в меня хлебом, понимаете, большим хлебом и попала мне в голову.
– А вы?
– А я? Я принялся швырять в нее и ее гостей всем, что нашел на столе; потом вскочил на коня, и вот я здесь.
Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха несколько стих, Лафонтена спросили:
– И это все, что вы привезли?
– О нет. Мне пришла в голову превосходная мысль.
– Выскажите ее.
– Приметили ли вы, что у нас во Франции сочиняется множество игривых стишков?
– Еще бы, – ответили хором присутствующие.
– И что их мало печатают?
– Совершенно верно; законы на этот счет очень суровы.