Рекенштейны Крыжановская-Рочестер Вера

— Я знаю то, что мне рассказывал брат, который служит конюхом в замке. Так вот, после смерти старого графа графине было не до портрета, и живописец мог бы уехать, но он нашел себе работу в окрестностях и проводил время то тут, то там; но главной его квартирой был мавританский павильон парка. Туда к нему приехали раз господа братья Румберг, чтобы звать его на рыбную ловлю. День был жаркий, и им захотелось выкупаться. Но, едва они вошли в воду, как вдруг итальянец вскрикнул, говорят, и стал тонуть. Старший Румберг кинулся за ним и вытащил его; но, хотя река неглубока в этом месте и живописец оставался в воде каких-нибудь несколько минут, он не ожил. И я не один думаю, что черт потопил его. Колдуны, которые губят невинных, всегда кончают таким образом. Злой дух берет себе их черную душу.

Кабриолет остановился. Готфрид вышел и в тягостном раздумье ступал по парку. Но мысли его приняли вдруг иное направление, когда на повороте аллеи он заметил женщину, которая медленно шла опустив голову; длинный трен ее траурного платья шумел по сухим листьям, большой газовый вуаль покрывал ее голову. Сердце его забилось сильнее, и он ускорил шаг, чтобы подойти к ней.

Да, то была Габриэль. Унылая, томимая тоской и грустью, она вышла пройтись в парке. Мрачное уединение, окружающее ее, действовало расслабляющим образом на эту светскую молодую женщину, снедаемую к тому своей страстью. Страшные ощущения, вызванные смертью ее мужа, угрызения ее совести и отъезд Арно заглушили на время это чувство, но мало-помалу оно снова овладело ею. Она не переставала думать о Готфриде, сердилась за его молчание, приходила в отчаяние, но не могла решиться написать ему. В эту самую минуту она была погружена в подобные мысли, как вдруг шум поспешных шагов коснулся ее уха. Она подняла голову и увидела Готфрида. Из груди ее вырвалось восклицание такой нескрываемой радости, что ей стало стыдно самой себя, и, то краснея, то бледнея, она промолвила:

— Ах, вы появились так неожиданно, что испугали меня, месье Веренфельс.

— Извините, графиня, что испугал вас моим внезапным появлением, — отвечал молодой человек, не менее ее взволнованный, целуя ее руку. — Я думал, что лучше будет, если я войду не главным подъездом.

— Ах, я рада вам, откуда бы вы не вошли, но я нервна до невозможности. Печальные события, постигшие нас, и жизнь в этом обширном опустелом здании, делают меня больной.

Разговаривая, они направились к замку, и Готфрид узнал, что Танкред отправился на несколько дней к Евгению Фолькмару, что кандидат уехал, так как получил место, и что на будущей неделе графиня намеревалась ехать в столицу с сыном, который должен был поступить в военное училище.

Габриэль и ее гость обедали вдвоем и вечером пили чай tete-a-tete. Графиня как бы преобразилась; присутствие любимого человека действовало на нее, как солнце на захиревший цветок: на щеках появился румянец, в глазах блеск, и ее улыбающиеся губы старались даже скрывать отражение того счастья, которое наполняло ее душу. Нервная, страстная, она все отдавалась настоящей минуте, беспредельно наслаждаясь присутствием, лицезрением, беседой того, кого любила.

Обаяние этой сильной увлекательной страсти, при сознании, что теперь они оба свободны, производило свое действие на холодную, рассудительную натуру Готфрида. Он приехал с намерением держаться в пределах самой строгой сдержанности, из уважения к трауру графини, предоставив будущему решить их судьбу; но под живительным огнем очей Габриэли все эти соображения исчезли. Он сам не замечал, какая перемена совершалась в нем. Почтительная сдержанность сменялась любезностью и желанием нравиться; речь его оживлялась, большие черные глаза горели нескрываемым восторгом и все смелей и смелей заглядывали в глаза Габриэли.

Они разошлись поздно; и, возвратясь к себе в комнату, Готфрид был как в чаду. Ночь принесла ему некоторое успокоение, и на следующий день, когда Сицилия пришла звать его к завтраку, он уже решил — вопреки желанию сердца — уехать обратно вечером того же дня. Молодой человек чувствовал, что слабеет, покоряясь силе любви, и боялся, чтобы в порыве увлечения решительное слово не сорвалось с языка раньше срока, который предписывало ему чувство деликатности и уважения к памяти графа.

Графиня приняла Веренфельса у себя в зале и, в ожидании завтрака, попросила его подсесть к ее пяльцам: она вышивала ковер для сельской церкви. Молодая женщина повела разговор с таким же оживлением, как и вчера, но Готфрид чувствовал себя неловко, не зная, как лучше ей сказать, что уезжает сегодня же вечером.

Наконец, он попросил позволения взять экипаж после завтрака, чтобы съездить к Фолькмару для свидания с Танкредом, так как не хотел уехать, не простясь со своим учеником.

При этих словах лицо Габриэли покрылось смертельной бледностью; мысль снова лишиться Готфрида, не видеть, не слышать его, сразила ее; ей казалось невозможным вынести эту разлуку. Чувства, которые волновали молодую женщину, так ясно отражались на ее изменившемся лице, что Веренфельс был сражен; сердце его мятежно билось, и, позабыв все свои разумные соображения, всю щепетильность чувств, он наклонился и припал губами к трепещущей ручке, которая тщательно старалась направить иголку.

— Я должен уехать, — прошептал он, — но могу ли я вернуться через год, чтобы предложить вам вопрос, который решит нашу судьбу?

Габриэль наклонила к пяльцам вспыхнувшее лицо; глаза ее пылали.

— Ах, Готфрид, — ответила она тоже тихим голосом, — нужно ли вам спрашивать о том, что вам давно известно. Приезжайте через год, когда я буду иметь право открыто перед всеми сказать вам мое «да».

Лакей, вышедший доложить, что кушать подано, прервал их разговор; но решительное слово было произнесено, и беседа, возобновленная позднее, заключилась поцелуем обрученных. День пролетел как стрела; завоеванное, наконец, счастье окружало, как ореолом, прелестное лицо Габриэли, и она являлась совсем в ином свете. Готфрид в упоении все более и более отдавался своей любви.

Чай был подан в будуаре, так как новость была уже известна хитрой камеристке: инстинкт или уши открыли ей секрет. Жених и невеста свободно продолжали свою бесконечную беседу. Было решено, что данный ими друг другу обет будет храниться в строгой тайне, что графиня, съездив в Берлин, сдаст Танкреда в военную школу, вернется в замок на все время своего вдовства, а в октябре, через год и четыре месяца после смерти графа Вилибальда, состоится их свадьба.

— Но ты, однако, приедешь ко мне на Рождество, Готфрид?

— Конечно, и надеюсь, что к той поре я буду в состоянии сказать тебе, где мы поселимся в будущем.

— Разве мы не будем жить здесь, или в Берлине в Рекенштейнском отеле? Вилибальд укрепил за мной право жить в этих обеих местностях даже в случае второго супружества.

Веренфельс, улыбаясь, покачал головой.

— И ты считаешь это возможным, Габриэль! Могу ли я жить в замке покойного графа и быть управляющим сына моей жены? Нет, я один должен заботиться о содержании моей семьи и таким способом, чтобы это не роняло моего достоинства. Ты выходишь не за богатого человека, дорогая моя, и должна примириться с мыслью, что тебе придется отказаться от многих привычек роскоши; мы не будем держать лакеев, поваров, и ты сама будешь немного заниматься хозяйством.

Слегка нахмурившись, графиня промолвила нерешительным голосом:

— Ты забываешь, что я получаю годовое содержание, которое обеспечивает нам возможность жить прилично; и я не понимаю, отчего нам не жить здесь или в Берлине, где дом вполне устроен. — Твои слова заставляют меня приступить тотчас же к разговору на серьезную тему, что я думал отложить на после, — отвечал Готфрид.

Он достаточно знал графиню, чтобы понимать, какую ему придется вынести борьбу, прежде чем он заставит быть благоразумной эту избалованную, прихотливую молодую женщину. Но он твердо решил отучить ее от привычки бездумно тратить деньги, а также положить конец ее кокетству со всеми.

— Я прежде всего отвечу на твое возражение. Вполне устроенный дом, о котором ты говоришь, принадлежит новому графу Рекенштейну; из его доходов платят за содержание этого дома, и, как вдовствующая графиня, ты имеешь полное право пользоваться им. Таким образом, твоего годового дохода достаточно, чтобы удовлетворить твоим прихотям. Но с минуты, когда ты делаешься моей женой, я не могу жить за счет твоего сына. Теперь сообщу тебе мои планы на будущее. Мой старый родственник, который живет в Монако, делает меня своим наследником и дает теперь же в мое распоряжение довольно значительную сумму денег, которая доставляет мне возможность купить небольшое имение; доходы с этого имения вместе с тем, что ты получаешь, позволяют нам жить очень комфортабельно и держать лошадей и экипаж, что, впрочем, необходимо в деревне. Я позабочусь тоже, чтобы дом был красив и удобен, настолько элегантно убран, чтобы не оскорблял утонченного вкуса моей милой прихотницы. Но в других твоих привычках, дорогая моя, ты должна будешь сделать полное изменение. Роскошь туалета должна прекратиться. Граф Вилибальд не мог выдерживать такие издержки, а я не потерплю их даже из твоих средств. Впрочем, пышность нарядов была бы неуместна по многим причинам. Я бы не чувствовал себя как дома, мне все бы казалось, что графиня Рекенштейн, заблудись, нечаянно попала в мое скромное жилище. Твоя ослепительная красота не нуждается в тряпках, чтобы возвысить себя. И сверх всего, я не хочу, чтобы моя маленькая Лилия привыкла видеть роскошь, которую не готовит ей будущность. Впрочем, тебе и случая не представится показывать свои туалеты, так как то общество, какое ты принимала в городе, не поедет к нам, а помещики, наши соседи, вероятно, будут люди простые, занятые своим хозяйством, мало думающие о визитах.

По мере того как он говорил, густая краска покрывала лицо Габриэли, губы ее нервно дрожали, и она с трудом сдерживала слезы, готовые пролиться из ее глаз.

Когда она мечтала о любви Готфрида и о счастье быть его женой, то никогда не думала об этих темных сторонах вопроса. Она была подавлена тем, что услышала сейчас. Отказаться от нарядов, от удовольствия нравиться и быть предметом восторженного поклонения, как царицы всех балов; зарыться в жалком поместье, чтобы сделаться простой хозяйкой, это было таким для нее страданием, будто ей вырвали сердце. По тону голоса Готфрида слышно было, что он не уступит и что настал конец роскоши и кокетству. А между тем, а между тем она не смела возражать из страха, что он откажется от нее; она понимала, что он способен на такую решимость. И хотя знала силу слез над влюбленным и тысячу раз злоупотребляла этим средством, тут она на них не рассчитывала. Габриэль боялась и стыдилась строгого взгляда этих черных глаз, а лишиться любимого человека в момент возродившегося счастья было для нее хуже смерти.

С сердечной нежностью и тревогой Готфрид следил за нравственной борьбой, отражавшейся на прелестном лице молодой женщины. Он не обманывал себя насчет трудностей, ожидавших его впереди, и тех бесчисленных бурь, которые будут волновать его супружескую жизнь даже в таком случае, если в увлечении любви Габриэль согласится на все. Но он чувствовал в себе силу вынести эту борьбу и вырвать мало-помалу из сердца молодой женщины недостатки, которые, по его мнению, были систематично развиты слабостью графа Вилибальда и обожанием Арно.

Тем не менее видя, как мужественно она старалась победить бурю, поднявшуюся в ней, он был тронут, и сердце его сильно забилось в груди. Он привлек ее к себе и, целуя ее трепещущие губы, прошептал:

— Габриэль, дорогая моя, мне тяжело, что я вынужден требовать от тебя так много жертв, но я не могу иначе, а между нами должна быть полная откровенность.

— Я согласна на все, Готфрид, и для тебя отказываюсь от прошлого, — прошептала графиня прерывающимся голосом. Но это обещание будто уничтожило в ней последние силы, она разразилась рыданиями и прижала голову к плечу своего укротителя, единственного человека, против воли которого она не смогла восставать.

Луч счастья и гордости блеснул в глазах молодого человека при этой первой победе, и он не старался остановить ее слез, так как видел в них проявление спасительной реакции, и, только когда она несколько успокоилась, Готфрид нежно сказал:

— Благодарю тебя, моя дорогая, за это доказательство твоей любви. Но, поверь мне, отсутствие роскоши и рассеянной, пустой жизни доставят тебе менее сожаления, чем ты думаешь. Истинная любовь дает столько счастья в тесном семейном кругу, что светское общество делается излишним. А я буду жить только для тебя, не буду иметь другой мысли, как твое счастье.

Он встал и, приготовив стакан лимонада, подал его Габриэли. Она выпила несколько глотков, затем сказала, улыбаясь сквозь слезы:

— Ах, настал конец моего могущества! И я предчувствую, что ты обуздаешь меня, как обуздал Танкреда. Молодой человек расхохотался.

— Во всяком случае, для твоего воспитания я думаю употребить особый метод и более мягкие меры, так как половина власти все же останется в твоих руках.

Он обвил рукой ее талию и прижал губы к ее нежной щеке. В эту минуту портьера приподнялась, и Танкред остановился на пороге, окаменелый от изумления, не понимая этой невероятной сцены.

— Мама, не спишь ли ты? — вскрикнул он внезапно раздраженным голосом.

Графиня оглянулась, вся вспыхнув.

— Зачем вы целуете маму, месье Веренфельс? При жизни папы вы никогда этого не делали, — продолжал мальчик, видимо, сильно пораженный.

— Танкред, мой кумир, — сказала Габриэль, привлекая сына в свои объятия, — если ты любишь меня, то будешь любить и месье Веренфельса: он мой жених и заменит тебе отца, которого ты лишился.

Мальчик покраснел и опустил голову с выражением недовольства, но тем не менее дал Готфриду поцеловать себя, мало-помалу развеселился и обещал свято хранить случайно обнаруженную тайну. Только перед ужином, прощаясь на ночь, он сказал со вздохом:

— Однако я бы лучше желал, чтобы дон Рамон был моим вторым отцом.

— Ну, делать нечего, тебе надо примириться с тем, что вышло не по-твоему, так как мама не разделяет твоего вкуса, — отвечал, смеясь, Готфрид.

Несколько дней прошло в невозмутимом счастье. Но вот однажды управляющий пришел к Готфриду с просьбой помочь ему отправить вещи Гвидо Серрати, оставшиеся в замке.

— В столе мавританского павильона, — сказал старик, — полный ящик бумаг художника; их забыли, когда отправляли все его вещи. Все писано по-итальянски, а так как я не знаю этого языка, а вы с ним знакомы, то не будете ли вы так добры, месье Веренфельс, не поможете ли мне разобрать и привести в порядок эти бумаги. Может быть, окажется возможным отправить их прямо семейству покойного.

— С удовольствием, месье Петрис. Дайте мне ключ от павильона, я сейчас пойду погляжу, есть ли там что-нибудь, стоящее хлопот.

Порешив тотчас заняться этим делом, Готфрид пошел сказать Габриэли, что идет в павильон. Молодая женщина слегка побледнела: имя Серрати и воспоминание о нем производило на нее мучительное, давящее впечатление.

— Я провожу тебя до круглой площадки фонтана, — сказала графиня. И когда они прошли некоторое пространство, она робко проговорила:

— Я все хочу тебя спросить, нет ли у тебя неприятного ко мне чувства за мое прошлое?

— Что за вопрос! Я не имею ни права, ни желания заниматься прошлым; будущее и наша любовь — вот все, что меня касается и что интересует меня.

— Итак, ты безусловно прощаешь мне все, что было сделано мной до нашей помолвки? Ведь я могла быть очень дурной.

— Да, да, даю тебе полное отпущение твоих грехов, — отвечал Готфрид, смеясь.

При входе в комнату, которую занимал Серрати, чувство презрения и гадливости охватило молодого человека. Художник был всегда ему антипатичен, и циничное нахальство, с каким он соблазнил Жизель и потом кинул свою жертву, делало его в глазах Готфрида еще мерзостней. Впрочем, все, что видимым образом напоминало итальянца, исчезло отсюда; что касается стола, забытого при описи, никто не знал, что художник пользовался им, так как он стоял в глубокой амбразуре окна первой комнаты. Готфрид сел к этому маленькому бюро и выдвинул его единственный ящик. Там были тетради, образующие род журнала; затем разные заметки, счета и кое-какие наброски; и сверх всего этого лежал недописанный листок бумаги.

Надеясь найти какое-нибудь указание, Веренфельс вынул и развернул листок, чтобы слегка пробежать его глазами, как вдруг лицо его вспыхнуло, и взгляд стал жадно пожирать строки, написанные рукой покойного.

«Милый мой Иосиф, — писал Серрати, — твой скептицизм переходит всякие границы, и не будь ты мой брат, я бы оставил тебя коснеть в неведении, но на этот раз тайная сила, существование которой ты так упорно отвергаешь, дала такие осязательные результаты, что сомнение становится ересью. Но так как я предполагаю остаться здесь еще три недели или месяц, то, щадя твое любопытство, я расскажу тебе в коротких словах, как все произошло, сообщу тебе если не весь ход действий, то, по крайней мере, полученные результаты».

Затем следовало короткое, но ясное изложение интриги, разыгравшейся в Рекенштейне, начиная с разговора художника с графиней до кончины графа. Серрати ставил себе в заслугу, что вызвал эту катастрофу своим ловким вмешательством, и надеялся получить еще крупную сумму денег.

Бледный, как смерть, Готфрид положил письмо и провел дрожащей рукой по лбу, покрытому холодным потом. Ему казалось, что пропасть раскрылась под его ногами. Женщина, которую он любил, на которой хотел жениться, была преступницей, разрушившей все преграды на своем пути. В какую бездну ее пагубная страсть ввергла несчастную Жизель! Ужас и любовь боролись в сердце молодого человека. Его строгая честность удаляла его от графини, но обаяние этой бурной, всепоглощающей страсти влекло его к обольстительной женщине, образ которой носился перед ним, возбуждая все его чувства и приводя его в упоение.

Вдруг он вспомнил о Жизели, невинной жертве гнусного злодеяния. И это он погубил несчастную девочку, выбрав ее щитом своей слабости. Не был ли он обязан загладить все, что она выстрадала, и покрыть своим именем ее незаслуженный позор? Тяжело дыша, Готфрид поднялся со стула и стал ходить по комнате. Долг чести подсказывал ему жениться на Жизели, но мысль отказаться от Габриэли так мучительно терзала его сердце, что была минута, когда эта жертва казалась ему выше его сил. Мало-помалу он успокоился и, спрятав письмо в карман, вышел из павильона.

Торопливо, как бы боясь, что откажется от своего решения, он отправился к дому судьи. Все там имело печальный вид; один лишь младший мальчик сидел на ступенях веранды и учил свой урок. При виде Веренфельса ребенок встал, краснея, и со смущением прошептал, что отца нет дома, что мать занята в прачечной, но что тетя Жизель наверху, у себя в комнате.

Не размышляя долее, Готфрид поднялся по лестнице, и в полуоткрытую дверь комнаты он тотчас увидел Жизель. Она сидела у окна в такой глубокой задумчивости, что ничего не видела и не слышала. Не веря своим собственным глазам, Готфрид остановился на пороге, и беспредельная жалость охватила его душу при виде страшной перемены, которая произошла в молодой девушке в течение нескольких месяцев и делала ее неузнаваемой. Лучи заходящего солнца освещали ее лицо, бледное, как воск, и поразительно худое; ее большие глаза, обведенные темными кругами, были устремлены в пространство; выражение мрачного отчаяния, казалось, застыло на ее чертах.

— Жизель! — прошептал Готфрид, наклоняясь к ней и взяв ее руку.

Молодая девушка вздрогнула и, узнав своего бывшего жениха, глухо вскрикнула и, закрыв лицо руками, хотела бежать. Но Готфрид удержал ее, сел возле нее и сказал ласково:

— Останься и успокойся, бедное дитя; ты не имеешь причины краснеть передо мной, и то, что я хочу тебе сказать, докажет тебе, что ты не виновница, а жертва.

Не говоря об участии графини в этом деле, он объяснил ей, каким способом Серрати подчинил ее волю и заставил молодую девушку отдаться ему. Чудеса магнетизма и внушения были известны Готфриду, и эти вопросы интересовали его.

Жизель слушала, онемев от ужаса и от удивления.

— Ах, — сказала она наконец, — теперь я понимаю, что происходило во мне. Благодарю вас, Готфрид, что вы открыли мне тайну; это избавляет меня от презрения к самой себе, которое не раз влекло меня к самоубийству. Теперь я умру счастливой, что снова приобрела ваше уважение.

— Зачем такие мучительные мысли? Ты будешь жить для меня, Жизель; вдали от этих несчастных мест ты возродишься для счастья и забудешь этот мрачный сон. Серрати умер, что лишило меня возможности взыскать с него за его подлость; но что касается тебя, Жизель, я буду таким любящим мужем, что ты забудешь прошлое.

Мимолетный румянец выступил на бледных щеках молодой девушки. Затем она покачала головой и промолвила с полной безнадежностью и утомлением:

— Благодарю тебя за твое великодушие, Готфрид, но предчувствие говорит мне, что я не воспользуюсь им; что-то разбито во мне, и я чувствую, что умираю.

— Если такова воля Божия, ты умрешь моей женой, — ответил молодой человек, вставая. — До свидания; я должен теперь вернуться к себе, но приду переговорить с твоим дядей о необходимых подробностях. Предупреди его, чтобы он ждал меня, так как я хочу сегодня же уехать из Рекенштейна.

Медленно, опустив голову, Веренфельс возвращался в замок. Совесть его говорила ему, что он хорошо поступил, а между тем мысль о сцене, которая его ожидала у Габриэли, как свинцом теснила ему грудь. Силой воли он заставил себя быть спокойным и внутренне упрекал себя за свое смущение перед разрывом с преступницей, недостойной женщиной.

Габриэль ждала его в будуаре; его долгое отсутствие приводило ее в нетерпение, но при первом взгляде, брошенном на молодого человека, она встала бледная. Никогда она еще не видела его таким мрачным, строгим, и его суровый взгляд, устремленный на нее, пронизывал холодом ее сердце.

— Мы совсем одни? — спросил он, запирая за собой дверь.

— Совершенно одни; даже Сицилия в гардеробной. Но что случилось, Готфрид? Боже мой, я предчувствую несчастье, — воскликнула графиня, кидаясь к нему.

Но Готфрид отступил и, вынув из кармана письмо итальянца, подал его ей, сказав лаконично:

— Прочтите.

Почти машинально молодая женщина пробегала глазами обличительное письмо. В комнате водворилась мертвая тишина, которую нарушало лишь шуршание бумаги в похолодевших и дрожащих пальцах графини; затем она в изнеможении упала на стул. Мысли ее путались. Что скажет он, он, из-за кого она шла на все? Молодой человек стоял безмолвный, прислоняясь к столу, но в глазах его горело смешанное чувство презрения и скорби, и слова замерли на ее губах.

— Я полагаю, вы сами понимаете, что все кончено между нами, — сказал Готфрид тихим голосом. — Смерть вашего мужа, это — дело вашей совести и суда Божия; но загладить зло, причиненное несчастной, которую вы погубили, — мой долг. Итак, я женюсь на ней. И позвольте вам сказать, что я горько сожалею, что был невольной причиной стольких преступлений и несчастий.

Габриэль слушала, побледнев и широко раскрыв глаза. Она, казалось, не поняла смысла его слов; но вдруг глухо вскрикнула и, упав на колени, протянула к нему сложенные руки:

— Готфрид! Пощади меня, наложи на меня какое хочешь наказание, но не отталкивай меня! Ведь ты любил меня! Как же ты можешь отказаться от меня без жалости и сожаления? Я не могу жить без тебя и на коленях умоляю простить меня.

Этот вопль и выражение безумного отчаяния, которое звучало в словах графини, поколебали твердость молодого человека: страсть к очаровательной женщине побуждала его привлечь ее в свои объятия, все забыть и поцелуем дать ей прощение. Усилие, сделанное им над собою, вызвало в его тоне жестокость, которой не было в его сердце, и, оттолкнув Габриэль, он сказал резким голосом:

— Нет, я не хочу дать свое честное имя женщине без принципов, которая вступает в сообщничество с негодяями и платит им деньги. Ты внушаешь мне отвращение.

Габриэль вскочила на ноги, как раненая пантера, и обеими руками схватилась за голову.

— Готфрид, возьми назад это ужасное слово и прости меня! — вскрикнула она вне себя. — Избавь меня от того, что выше моих сил, — лишиться тебя. Уже любовь к тебе вовлекла меня в преступления, близ тебя я еще могу сделаться иной; если же ты меня оттолкнешь, я сделаюсь гибелью всех, кто будет ко мне приближаться; и я чувствую, даже твоя голова не будет для меня священной. Сжалься! Избавь меня от новых грехов!

Тронутый и испуганный душевной бурей, потрясавшей все существо молодой женщины, Готфрид поспешно подошел к ней и взял ее руку.

— Несчастное создание, как можно было замарать любовь таким множеством дурных поступков! Если моя слабость может тебя утешить, то признаюсь, что, несмотря ни на что, я люблю тебя, но жениться на тебе не могу. Нас разделяет могила графа Вилибальда и слово мое, данное Жизели. Прощай, Габриэль, я уезжаю сегодня же ночью.

Габриэль ничего не ответила. С минуту она оставалась, как окаменелая, затем упала без чувств на ковер. Весь дрожа и как в чаду, Готфрид отнес ее на диван. Несколько минут он смотрел на нее, как бы желая запечатлеть в своей памяти это безжизненное лицо, затем быстро вышел из комнаты.

Когда Габриэль пришла в себя, то сначала думала, что видела дурной сон, но эта иллюзия была непродолжительна. При сознании горькой истины новый ураган отчаяния охватил ее. Лишиться человека, которого она любила до безумия, и в ту минуту, когда полагала, что приобрела его навсегда, лишиться его потому, что он ее презирает! При этой мысли голова ее кружилась. «Ах, ты был прав, Арно, — прошептала она, ломая руки и тяжело дыша, — истинная любовь все прощает и все извиняет; любимую женщину не отталкивают, как Готфрид оттолкнул меня, когда я ползала перед ним на коленях, умоляя о прощении. Вилибальд! Арно! Вы жестоко отомщены».

С пылающей головой, молодая женщина ходила быстрыми шагами по будуару; она задыхалась и, открыв дверь балкона, кинулась в сад. Холодный воздух освежил ее, и она в изнеможении опустилась на скамью; но минуту спустя вдруг поднялась, как гальванизированная, и спряталась в тени кустов. Она услышала шаги Готфрида; мрачный и озабоченный, он прошел мимо нее, не подозревая ее присутствия. В темноте нельзя было рассмотреть выражения его лица, но затем была минута, когда ясно обрисовался его строгий силуэт. Нервная дрожь пробежала по ее телу; она прижала голову к стволу дерева, с трудом удерживая крик бешенства и отчаяния. Она знала, куда он шел: к Жизели, к этому ненавистному существу, которое, несмотря ни на что, будет обладать ее любимым.

Как гонимая фуриями, Габриэль вернулась в комнаты. Под влиянием дикой ревности мгновенно произошла перемена в ее пылкой душе. В эту минуту она ненавидела Готфрида так же сильно, как любила до сих пор, и не желала ничего более, как отомстить ему, уничтожить его.

Опершись на стол и устремив пылающий взор в пространство, она погрузилась в раздумье. И со дна ее души, этого сфинкса с тысячью изгибов, как из неизмеримой бездны, восстали демоны дурных страстей, уснувших, но не укрощенных, омрачая ее совесть, заглушая всякое смущение.

Габриэль встала бледная, как смерть, но решительная.

«Ты дорого поплатишься, Готфрид, за этот адский час, — шептала она с жестокой улыбкой. — А! Ты не хочешь дать мне свое честное имя. Погоди, у тебя не будет честного имени ни для какой другой женщины. Я внушаю тебе отвращение, как женщина без принципов, так я могу не стесняясь совершить еще одно преступление, если это доставит мне удовольствие унизить тебя».

Она поспешно вернулась в будуар, взяла с бюро маленький кинжал с инкрустацией на ручке, впустила лезвие в замочную скважину стола, нажала и сломала замок. Затем вынула из ящика портфель, наполненный банковыми билетами. Это были 30 тысяч талеров, которые Арно дал ей, как завещанные отцом, и спрятала бумажник в карман. Как тень, она пробралась в комнаты Танкреда; мальчика там не было, и она поспешно прошла в комнату Готфрида, освещенную лампой, висящей на потолке.

Молодая женщина окинула взглядом всю обстановку. Очевидно, Готфрид, прежде чем уйти, почти окончил свои приготовления к отъезду. Два дорожных мешка были уже замкнуты; но чемодан, еще открытый, лежал на двух стульях, и на столе стояла шкатулка, предназначенная, вероятно, для бумаг и документов. Габриэль попробовала открыть шкатулку, но она была замкнута и ключа не было. Тогда она проворно подошла к чемодану, вынула из-под вещей сюртук, положила портфель в его карман, затем, сложив аккуратно сюртук, снова подсунула его под все вещи.

— Мама, что ты спрятала в платье месье Веренфельса? — послышался голос Танкреда в ту минуту, когда она уничтожила всякий видимый след своего шаренья в чемодане.

Если бы молния упала к ногам Габриэли, она не была бы более потрясена; ей показалось, что земля уходит из-под ног, когда она встретила удивленный взгляд ребенка.

Она кинулась к Танкреду, увела его из комнаты и, закрыв дверь на замок, опустилась в кресло в таком состоянии духа, которое невозможно описать.

— Что с тобой, мама? — спросил испуганный мальчик.

— Танкред, — прошептала она, привлекая его к себе, — если ты меня любишь, если хочешь, чтобы я жила, поклянись, что никогда, слышишь ли, никогда ты не скажешь никому, что видел меня там, возле чемодана Веренфельса. Если же ты, мой кумир, не сдержишь своего обещания, я умру в тот же день, как ты проговоришься.

Ребенок глядел на нее со страхом и удивлением. Бледное, изменившееся лицо матери, ее пылающий и странный взгляд дали ему понять, несмотря на его неопытность, что произошло нечто необыкновенное, и, разражаясь рыданиями, он кинулся на шею матери с криком:

— Никогда, никогда, клянусь тебе, не скажу ни слова, только живи!

Поглощенные своим волнением, ни мать, ни сын не слышали, что в соседней комнате отворилась дверь и вошел Готфрид. При словах Танкреда, которые Веренфельс ясно слышал, он остановился, и сердце его болезненно сжалось; он думал, что графиня требовала от сына, чтобы он не говорил об их помолвке, так скоро расстроенной. Затем подойдя к чемодану, он с шумом закрыл его.

Габриэль вздрогнула и тотчас встала; еще раз прижала Танкреда к своей груди с уверенностью, что он будет молчать; затем, шатаясь,. вернулась к себе. Случай благоприятствовал ей, никто из слуг не встретил ее, и даже Сицилия не подозревала, что госпожа ее уходила из своих комнат. Когда она вошла к себе, ей прежде всего бросилось в глаза письмо Серрати, упавшее на ковер. Она подняла его и тщательно сожгла на свечке. Затем упала на кушетку; силы ее истощились. Когда час спустя Сицилия, удивленная, что графиня так долго не зовет ее, вошла спросить приказаний насчет обеда, она была испугана состоянием, в котором нашла Габриэль и тотчас оказала ей нужную помощь, не изменяя при этом своей обычной сдержанности.

Хитрая камеристка только что узнала, что Веренфельс оставляет замок, и этот неожиданный отъезд в связи с отчаянием, упадком сил графини, открыл Сицилии почти всю правду.

С полнейшей апатией Габриэль дала себя раздеть и уложить в постель, причем сказала утомленным голосом:

— Завтра вечером мы едем в Берлин. Позаботься, Сицилия, чтобы все было уложено и готово и скажи экономке, что она должна отправиться раньше меня, с утренним одиннадцатичасовым поездом.

— Все будет сделано, как вы приказали, дорогая графиня. Примите только успокоительных капель и постарайтесь заснуть. Я пойду распоряжусь кое-чем и сейчас вернусь к вам.

Но Габриэль не могла уснуть. Несмотря на сцену, которая разыгралась сегодня утром, несмотря на ненависть и гнусную месть, мысль, что Готфрид оставляет замок, что никогда, конечно, она его не увидит, мучительно разрывала ей сердце. Все ее чувства, болезненно напряженные, сосредоточились в слухе; впрочем не столько ухом, сколько сердцем она уловила шум экипажа, остановившегося у главного подъезда, затем глухой стук колес, который мало-помалу замирал в отдалении.

Когда пришла Сицилия и осторожно наклонилась над кроватью, холодные пальцы сжали ее руку и Габриэль спросила разбитым голосом:

— Он уже уехал?

— Да, графиня, десять минут тому назад, — отвечала камеристка, ни секунды не сомневаясь о ком шла речь.

С помощью наркотических капель, которые ей дала Сицилия, Габриэль заснула на несколько часов.

Под предлогом, что хочет сама наблюдать за приготовлениями к отъезду графиня встала рано утром, отдала подробные приказания камеристке и экономке, затем велела позвать к себе в будуар управляющего, чтобы дать ему некоторые предписания.

Петрис был нездоров, и вместо него пришел его помощник Лаубе. Когда деловой разговор был окончен, Габриэль подошла к бюро, чтобы достать деньги, которые назначала для помощи бедных и для других надобностей; но вложив ключ в замок, она вскрикнула от удивления и констатировала вместе с Лаубе, что замок был сломан и портфель с тридцатью тысячами талеров похищен.

— Я ни на кого не имею подозрения, но кража так велика, что не знаю, можно ли не сделать заявления, — сказала молодая женщина с некоторым колебанием.

— Ах, графиня, нельзя и подумать оставить без расследования подобное преступление. Я сейчас пошлю за комиссаром, чтобы произвести следствие и подвергнуть обыску весь ваш служебный персонал.

— Но это будет скверная история; и потом, погодите, Лаубе, я не хочу, чтобы мой сын был свидетелем скандала. Я отправлю его с мадам Стейжер, которая во всяком случае непричастна к делу, так как она провела три дня у своей больной сестры и вернулась только сегодня утром, как мне сказала Сицилия, а вчера перед обедом у меня еще был в руках портфель. Ничто, впрочем, не мешает наблюдать за ней в городе. Так пошлите же за комиссаром, пока я буду отправлять сына.

Она велела позвать Танкреда, сообщила ему, что так как ее задерживает до утра одно дело, то она отправляет его в город с экономкой. Мальчик не противился этому. Он был печален и задумчив и перед тем, как уйти, спросил вдруг:

— Мама, разве ты поссорилась с Веренфельсом? Вчера вечером, после того как ты ушла, он сказал мне, что уезжает и никогда не вернется. Он был добр, как никогда, и казался таким несчастным. Мы оба плакали.

— Не говори мне о нем. Никогда больше не произноси его имени, — сказала Габриэль, бледнея. — Помни, мой кумир, что этот человек причинил страшное зло твоей матери и сделал ее несчастной.

Ни следствие, ни обыск, произведенный комиссаром, не привели ни к какому результату.

— Графиня, — сказал Лаубе, — крупная цифра похищенной суммы и неуспешность наших поисков принуждают меня выразить подозрение против бывшего воспитателя маленького графа. Несмотря на приличный вид месье Веренфельса, некоторые указания говорят против него. Известно, что он провел послеобеденную пору в будуаре, что его отъезд более чем неожидан, так как сам он мне сказал вчера утром, что останется здесь еще несколько дней; наконец, судья,, которого я видел сегодня, сообщил мне, что Веренфельс снова посватался за мадемуазель Жизель — что, нахожу, не делает ему чести — и что он намеревается купить имение; а это более чем подозрительно, так как известно, что у него нет никаких средств.

Габриэль слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова «я не хочу дать тебе мое честное имя» снова звучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая, она встала и сказала спокойно:

— Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, месье Лаубе, я не считаю себя вправе пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как месье Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.

VIII. Гражданская смерть

Не подозревая, какая гроза собирается над его головой, Готфрид был весь погружен в свои печальные думы. Поезд быстро уносил его далеко от места, где осталась половина его сердца. Мрачный, исполненный тоски, молодой человек сторонился своих спутников, ни с кем не говорил и выходил из купе только, чтобы поесть.

Было часов шесть, когда поезд остановился на станции большого города; и так как это была остановка на час времени, то Готфрид вышел на вокзал и стал ходить взад и вперед. Он не заметил, что начальник станции и господин в партикулярном платье, пробиравшиеся сквозь толпу, как бы разыскивая кого-то, остановились, увидев его, внимательно его осмотрели, затем после короткого совещания подошли к нему.

— Извините, но позвольте вас спросить, не с бароном ли Готфридом Веренфельсом я имею удовольствие говорить? — спросил начальник станции с легким поклоном.

— Да, это я. Что вам угодно?

— Я попрошу вас войти на минутку ко мне в кабинет по важному делу.

Удивленный и недовольный, Веренфельс пошел вслед за ним; но как только дверь заперлась позади их, господин в партикулярном платье подошел к Готфриду и подал ему карточку.

— Я агент охранной полиции и должен, к моему сожалению, барон, подвергнуть обыску ваши вещи и вашу особу в виду имеющегося на вас важного обвинения.

— Обвинения на меня? — спросил Готфрид, краснея от досады. — Недоразумение более чем странное! Вот мои ключи и билет от багажа, — присовокупил он, бросая то и другое на стол. — Могу ли я узнать, по крайней мере, кто меня обвиняет? — спросил он с раздражением минуту спустя.

— Никто — прямо. Но крупная кража совершена в Рекенштейнском замке, и ваше имя находится в числе подозреваемых лиц, — отвечал полицейский, всматриваясь в него пытливым взглядом.

Как громом пораженный, Готфрид отступил и, шатаясь, прислонился к стене. Если Габриэль вмешалась в обвинение, что-нибудь ужасное угрожало ему. В глазах у него потемнело; и оба свидетеля этого страшного волнения обменялись значительным взглядом. В эту минуту принесли вещи, и начался обыск. Осмотр обоих мешков и шкатулки не дал никакого результата. Бледный, с пылающим взглядом молодой человек следил глазами за каждым движением полицейского; он сам теперь ожидал, что найдется что-нибудь, что именно — он не знал. Но вдруг припомнил, что во время его отсутствия Габриэль приходила к сыну, а раньше, быть может, была и в его комнате. Что значит для этой женщины еще одно преступление?

После всего принялись за чемодан, осматривая тщательно каждую вещь. Вдруг агент вынул из кармана сюртука кожаный портфель и констатировал, что он наполнен банковыми билетами.

— Тридцать тысяч талеров, — сказал он, сосчитав деньги, — все верно, месье Веренфельс; именем закона арестую вас, как изобличенного в краже.

Бешенство и отчаяние лишило Готфрида способности говорить, но почувствовав на плече руку агента, он с отвращением отшатнулся и воскликнул глухим голосом:

— Какая подлость! Мне подложили этот портфель.

— Ах, милостивый государь, это оправдание всех уличенных воров, — ответил сыщик с презрением.

При этих словах, оскорбляющих все чувства несчастного, силы изменили ему; острая боль сжала его сердце, все потемнело вокруг него, и, как дуб, вырванный с корнем, он упал без чувств.

Каково было душевное состояние Готфрида, когда дверь тюрьмы закрылась за ним, трудно описать. Он сознавал себя погибшим, так как не мог дать никаких убедительных доказательств своей невиновности; у него не было даже письма Серрати, которое бы бросило подозрительный свет на характер Габриэли. В отчаянии он не раз думал о самоубийстве, но чувство благочестия и мысль о ребенке всегда останавливали его.

Почти месяц спустя после заключения Готфрида однажды утром сторож, принеся ему обед, вручил вместе с тем маленькую коробку и затем ушел. Молодой человек равнодушно открыл ее и к своему удивлению нашел в ней свежую ветку розы, завернутую в атласную бумагу; рассматривая цветок, он заметил привязанную к стеблю полоску бумаги, на которой были написаны тонким, измененным почерком весьма понятные для него слова:

«Ты не имеешь больше честного имени, но я все же люблю тебя. Прости и согласись взять меня, Готфрид. Я сумею тебя освободить какою бы то ни было ценою и пойду за тобой на край света?

Пораженный Готфрид с изумлением глядел на эти строки, на это новое доказательство упорной и безумной страсти этой тигрицы, которую он так неосторожно раздражил. Он с отвращением кинул на пол розу, раздавил ее каблуком и разорвал записку.

Когда сторож вошел снова, то нашел заключенного лежащим на постели лицом к стене. Служитель молча поднял раздавленный цветок и обрывки бумаги и отдал этот красноречивый ответ Сицилии, ожидавшей в его комнате…

Прошло около двух месяцев после этого последнего инцидента. Габриэль лежала однажды, свернувшись на диване своего кабинета в Рекенштейнском отеле, погруженная в глубокое раздумье. С тех пор как ее камеристка принесла ей затоптанные обрывки ее письма, после этого окончательного доказательства презрения к ней Готфрида, затаенное бешенство кипело в ее груди, перемежаясь с припадками упреков совести. В эту минуту она старалась изменить направление своих мыслей, заставляя себя обратить их на дона Рамона, который снова появился в Берлине и хотя с большей сдержанностью, но возобновил свое ухаживание. Утром этого самого дня она имела с пылким бразильцем разговор, предметом которого было предложение, почтительно высказанное. Ее ответ равнялся обещанию, и молодой человек оставил ее сияющий и исполненный надежд. Снова перед молодой женщиной раскрывалась будущность богатства и наслаждений. Конечно, влюбленный миллионер будет исполнять каждое ее желание и окружать ее феерической роскошью, которую она так любила. Ведь он был ее рабом! А между тем, думая об этом, она тяжело вздохнула, ясно сознавая, что оттолкнула бы от себя все за одну лишь улыбку, за один лишь взгляд любви того, кто укротил ее и даже в пропасти, куда она его столкнула, отвергал ее с презрением.

Молодая женщина поднялась с пылающим лицом и тяжело дыша. Взгляд ее упал на кипу газет, журналов и на письмо, лежавшее на ее столе. Машинально взяла она это письмо и пробежала его глазами. То был отчет смотрительницы Рекенштейнской фермы с уведомлением об отправке разной провизии и с подробностями о хозяйстве. Но в конце фермерша присовокупила:

«Зная, как Вы были всегда добры, графиня, к племяннице судьи, мадемуазель Жизели Линднер, позволяю себе сообщить Вам, что эта несчастная молодая девушка умерла на прошлой неделе. Известие о гнусном преступлении ее жениха нанесло ей последний удар. Она истаяла, как свечка. Да простит ей милосердный Бог ее прегрешения».

Бледная, дрожащими руками, графиня сложила письмо. Эта преждевременная смерть была ее делом. Эта могила взывала к Высшему Судье о мщении против нее. А между тем преступление не привело к желанной цели. Но зачем эти поздние сожаления? Что сделано, того нельзя переделать. Она взяла газету и стала читать, но вдруг задрожала и прильнула глазами к столбцу следующего содержания:

«В суде городе С… разбиралось печальное и потрясающее дело. Оно доказывает, что, к несчастью, деморализация и позор поражают даже самые почтенные семейства и что жажда наслаждаться во что бы то ни стало влечет к преступлению людей, носящих самые древние имена. Подобный представитель рыцарской расы, барон де В***, был уличен в воровстве со взломом у графини де Р*. Несмотря на его приличный вид, на его отрицание и жаркую защиту его адвоката, уличенный приговорен к двухлетнему тюремному заключению».

Листок выпал из рук Габриэли, и глаза ее загорелись диким огнем.

— Отомщена! — прошептала она. — Это честное имя, которого я недостойна, у тебя его нет больше. Удар, нанесенный мною, еще хуже того, который поразил меня; и я знаю, что ты предпочел бы смерть. — Она сжала руками свой пылающий лоб: «Да, я отомщена, а между тем не чувствую счастья, которого ожидала от удовлетворения моей мести. Я не нахожу покоя, так как хотя все думают, что он вор, но я знаю, что он не виновен, а он знает, что я бесчестна и преступна». Она прижала голову к подушкам и разразилась рыданиями. «Ах, Готфрид, зачем своей безжалостной жестокостью ты принудил меня сделать тебе так много зла и предал меня терзаниям совести?!»

Через год и полтора месяца после смерти графа Вилибальда Рекенштейн избранное общество собралось в католической церкви столицы, где с большой пышностью праздновалась свадьба дона Рамона и графини Габриэли. Среди аристократической и нарядной толпы был и Танкред, уже в форме военной школы, с радостной улыбкой на румяных устах.

В тот час, когда молодая графиня де Морейра, опираясь на руку своего мужа, принимала в своем салоне, залитом солнцем, поздравления приглашенных, в отдаленном городе на берегу Рейна, в тюремной келье, одиноко сидел заключенный. Его бледное лицо выражало страдания и отчаяние. Несчастный не знал, что в эту самую минуту та, которая погубила его, празднует новый триумф красоты и гордости. Готфрид не знал ничего об этой насмешке судьбы. Закрыв лицо руками, он был погружен в раздумье, и из его истерзанного сердца вырывался все тот же вопрос: «Где же правда Божественная, если нет правды человеческой?»

Часть II

Лилия

I. Двенадцать лет спустя

За пределами города Монако, близ шоссе, ведущего в Вентимиль, стоял уединенный дом довольно мрачного вида. Три больших окна, выходящих на улицу, были всегда завешены темными гардинами; с обеих сторон дома, охватывая обширное пространство, тянулась серая стена, довольно высокая, из-за которой выглядывала густая зелень сада; несколько каменных ступеней вели к массивной узкой двери, через которую проникали во внутрь этого жилища, всегда безмолвного и как бы необитаемого; и лишь блестящая, медная доска с надписью «В. Берг» доказывала, что тут живут.

Мы вводим читателя в большой зал ре-де-шоссе этого дома, в послеобеденную пору прекрасного апрельского дня. В комнате было много света от двух больших окон и стеклянной двери, которая выходила на террасу, обнесенную мраморной балюстрадой и украшенную цветами в красных каменных вазах. Мебель этой комнаты — роскошная и удобная — была, впрочем, очень старинная, и ее темный цвет и темные обои на стенах придавали бы мрачный вид жилищу, если бы множество букетов разнообразных цветов не оживляло его не наполняло своим благоуханием.

Возле открытого окна, в кресле на колесах, сидела женщина лет пятидесяти; ноги ее были обернуты шерстяным одеялом. Седеющие волосы обрамляли ее лицо, еще привлекательное, несмотря на его болезненную худобу; выражение чрезвычайной доброты и кроткие, грустные глаза придавали ему особую прелесть. Она внимательно читала последний выпуск одного английского периодического издания, а на столике возле нее лежала груда книг и журналов.

На маленьком диване возле другого окна расположилась молодая девушка, вся погруженная в шитье детской рубашечки; вокруг нее были разбросаны чепчики, кофточки и белые шерстяные башмачки.

Это была шестнадцатилетняя девочка слабого сложения и болезненного вида; ее худенькие члены, высокие и узкие плечи, неразвитый стан были несомненным следствием быстрого роста. Худощавое, угловатое лицо с бесцветными губами ясно показывало, что она только что перенесла серьезную болезнь, но черные бархатные глаза горели жизнью и энергией; брови почти сходились вместе и придавали оригинальный характер ее чертам, резко выдающимся вследствие чрезмерной худобы; две косы, золотисто-рыжеватые, длинные и густые на диво, красиво выделяясь на ее синем кашемировом платье, спускались до самого пола.

Время от времени она прерывала свою работу, чтобы погладить собачку, которая лежала свернувшись возле нее на диване, или чтобы взглянуть на жердочку, продетую в окне, на которой качался попугай. «Лилия, Жако хочет сахару», — вдруг крикнул попка, прерывая тишину, царившую в комнате.

Обе женщины подняли голову, посмотрели друг на друга и обменялись улыбками.

— Как идет твоя работа, дитя мое? — спросила старушка.

— Очень хорошо, тетя Ирина; завтра я смогу одеть моего крестника с ног до головы, — ответила молодая девушка, давая конфетку попугаю. — А ты, тетя, не нашла ли чего-нибудь нового в «Banner of right»?

— О да, есть очень интересные вещи. И я советую тебе прочитать весьма любопытную статью о передаче мыслей. Это очень займет тебя. Но вот, кажется, идет твой отец.

Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге показался человек высокого роста. Не трудно было узнать в нем Готфрида Веренфельса, так как на вид он мало изменился. Несмотря на свои сорок два года, он был все еще красивый мужчина аристократической наружности, и серебристые нити были едва заметны в его русых волосах. Только внимательный наблюдатель заметил бы, что желтоватая бледность заменила свежесть его лица, что на лбу легло несколько глубоких морщин, губы приняли жесткую, злобную складку, и нечто горькое и суровое таилось в его взгляде, бывало столь ясном и гордом.

— Вот я пришел, дорогая моя, пить чай и отведать пирога, на который ты меня пригласила в свое собственное царство, — сказал он, улыбаясь и целуя Лилию.

Она встала и подошла к нему, как только он вошел.

— Благодарю тебя, папа. В день, когда мне исполнилось шестнадцать лет, ты непременно должен оставить свои скучные книги и посвятить мне весь вечер. Ах, не садись только на диван, ты можешь раздавить Пашу.

— Избави меня Бог причинить тебе такое горе в день твоего рождения. Я, напротив, хотел бы доставить тебе удовольствие, и если у тебя есть какое-нибудь особое желание, скажи мне, я буду рад исполнить его.

— Как ты добр, папа. Но дай подумать, что бы мне пожелать. Ах! Вот что. Если хочешь сделать мне большую радость, купи для Паши серебряный ошейник с его именем из кораллов или гранатов. Я видела такой ошейник у собачки одной английской дамы, и с тех пор — вот уже два года — я мечтаю иметь такой же.

Готфрид покачал головой и сел в кресло возле старушки.

— У тебя настоящее обожание к этой собачонке, и ты балуешь ее, как иной и ребенка не балует.

— Ведь кроме меня ее некому баловать. И потом, если верно предположение, что душа животного прогрессирует и делается человеческой душой, то Паша будет очень приличным человеком; у него замечательные вкусы, — сказала Лилия, смеясь и гладя рукой свою собачонку, которая лениво потягивалась, принимая ее ласку.

— Какие странные идеи! И вот, очевидно, источник, откуда ты их черпаешь, — заметил Веренфельс, кладя обратно на стол книги и журналы, заглавие которых только что прочитал. — Милая моя Ирина — обратился он к старушке, — я знаю, что вы заражены болезнью нынешнего времени, которая носит название спиритизма, и ничего не имею сказать против этого относительно вас самих; но вы напрасно внушаете эти идеи Лилии.

— Вы знаете, Готфрид, что это верование было моим спасительным маяком, поддержкой во время тяжелых испытаний моей жизни. То, что вразумляло и утешало меня, может ли повредить Лилии?

— Да, потому что это бездоказательные утопии, и вся эта неосмысленная литература может повредить и нравственному, и физическому развитию молодой девушки.

— Что ты говоришь, папа! Это высокое учение, девизом которого служит изречение: «Без любви к ближнему нет спасения», задача которого просветить совесть человека, сделать из всех людей одну братскую семью, это учение может мне повредить! — воскликнула Лилия.

— Сделать из людей братскую семью, превратить шакалов, готовых растерзать друг друга, в голубков.. Ха, ха, ха! Одной этой претензии достаточно в моих глазах, чтобы видеть во всем этом учении сущий вздор.

Готфрид рассмеялся сухим, презрительным смехом.

— Но допустить даже, что эти пустые мечты не причиняют вреда, они все-таки применимы лишь в четырех стенах. Когда живешь уединенно, вдали от света и его страстей, можно мечтать об идеале и строить планы об улучшении человечества; но стоит только войти в соприкосновение с людьми, с их неблагодарностью, с их грубым эгоизмом, чтобы радикально разочароваться.

— Как, отец, ты не веришь в прогрессивное улучшение человечества?

— Я полагаю, что люди всегда будут люди. Высокое учение Христа не могло исправить их сердца. И вот их благодарность — они распяли Иисуса! Мучили и поносили Его точно так, как и всех своих благодетелей. И чего не могло сделать христианство, того не сделает спиритизм.

— Но ведь ты никогда не читал книг, которые так порицаешь!

— Он и не хочет просветиться, — заметила с грустью старушка.

— Подымите, mesdames, свои печально поникшие головы, — сказал весело Готфрид, — я прочту все ваши книги, чтобы поражать вас вашим собственным оружием. Но вот Рита с чаем и хваленым пирогом. Не будем больше спорить…

Около десяти часов они разошлись, и Готфрид вернулся к себе в библиотеку. Он сел к большому столу, заваленному книгами и рукописями; но вместо того, чтобы заниматься, откинулся на спинку кресла и, полузакрыв глаза, отдался своим думам. Невыразимая усталость, мрачная горечь заменили теперь веселость, которую он выказывал своей дочери, и порой губы его нервно дрожали, обнаруживая внутреннее раздражение.

Его осуждение и два ужасных года, которые он провел в тюрьме, произвели сильный переворот в душе гордого молодого человека. Сначала думали, что он сойдет с ума, и его преследовало желание наложить на себя руки, чтобы смертью избавить себя от нравственных мук; но его искреннее глубокое благочестие и мысль о ребенке, который остался бы сиротою, помогли ему победить искушение.

Старик Берг написал Готфриду, что считает его невиновным в низости, которую ему приписывают, и по истечении срока наказания принял его с распростертыми объятиями и усыновил, чтобы дать ему законное право носить его имя. Но Готфрид был разбит морально и физически и вскоре по возвращении опасно заболел. Добрая Ирина ходила за ним, как преданная сестра, и он стал медленно поправляться.

В душе его что-то окончательно надорвалось; позор, замаравший его древнее незапятнанное имя, необходимость скрывать его теперь, оставить своей дочери темное плебейское имя снедали гордую душу Веренфельса, и порой ему было невыносимо тяжело глядеть на своего ребенка. Неизлечимая болезнь сердца, которую он принес из своего заточения, физическим страданием увеличивала его нравственное расстройство. Весть о смерти Жизели глубоко опечалила его, и он свято чтил память этой невинной жертвы, которую Габриель погубила так же, как и его.

При воспоминании о графине все кипело в нем зажигая в его сердце дикую жажду мщения. И ему казалось, что если бы он, в свою очередь, мог погубить эту женщину, упорная, нечистая страсть которой повергла его в бездну, это облегчило бы его сердце.

Побуждаемый этим чувством, он вскоре после своего выздоровления навел справки и узнал, что Танкред был в военной школе, а Габриель вышла вторично замуж за графа де Морейра и уехала с ним в Бразилию. Еще более мрачный и молчаливый, Готфрид вернулся в Монако, избегая людей и общество, ища в чтении и в сухом изучении наук забвения и покоя. При жизни старика Берга, который с помощью своего доверенного продолжал вести дела, Веренфельс мог жить, как ему хотелось; но после смерти своего родственника он должен был взять все в свои руки и, несмотря на свое отвращение к занятиям такого рода, продолжал вести аферы старика Берга, так как хотел быть богатым и обеспечить за Лилией в материальном отношении, по крайней мере, спокойную будущность. И так как посредничество Гаспара избавляло его по большей части от прямых отношений с его клиентами, дело шло, не доставляя ему никаких беспокойств.

В этой печальной и суровой атмосфере Лилия росла одинокая. Она любила и боялась своего отца, который то выказывал ей беспредельную любовь, то сторонился и избегал ее, как будто ему было больно видеть свою родную дочь.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сакральный ландшафт – это особая часть культурного ландшафта, сформированная духовным человеческим о...
Учебное пособие разработано для спецкурса магистратуры. Анализируются основные подходы к проблеме ме...
В представленном сборнике собраны статьи автора, посвященные актуальным проблемам современных культу...
Данный учебник представляет собой один из вариантов учебного курса «История зарубежной литературы», ...
Материал приведен в соответствии с учебной программой курса «Культурология». Используя данную книгу ...
В книге рассматриваются актуальные проблемы защиты детей от жестокого обращения, социально-правовые ...