Хризантема императрицы Лесина Екатерина
– Леля, ну не устраивай ты сцен, с самого начала все ясно было.
Кому ясно? Ему? Ур-р-род! Тварь! Скотина!
– Ну сама подумай, ты – замужняя женщина, и семья у тебя хорошая, Шурик тебя любит...
Шурик – мокрица, и любит ее только потому, что без нее не выживет. А этот врет, нарочно, чтоб поскорее от нее отделаться. Проглотить обиду, улыбнуться и спросить.
– Ты на ужин придешь? Шурик решил вот устроить... обещал какое-то мясо по особому рецепту.
– У него все по особому рецепту. – Гаденыш наклонился и, подобрав с пола юбку, подал. – Леля, я не хотел бы выглядеть мерзавцем, но тебе надо бы поспешить. Шурик скоро вернется, да и мне пора.
Куда это, интересно, он собрался? К своей? Так она только через три часа освободится. Значит... значит, у него другие планы. Новенькая! Леля рассмеялась, ну конечно, следовало бы догадаться. Лакомая девочка в кружевах и кудряшках, наивная ромашка против подвядшей лилии.
– Знаешь, а ты прав. С самого начала это было... бесперспективно, – нужное слово нашлось не сразу. – Но на ужин приходи, Шурик его ради девочки затеял, ну той, которая из третьей квартиры, ну, понимаешь, чтобы познакомить со всеми.
Выражение его лица не изменилось – сволочь! Красивая сволочь. Умная сволочь. Мертвая сволочь. Леля еще не знала, как, но внезапное решение разом уняло боль и обиду. Никто не смеет так с ней поступать.
– Тогда, верно, стоит придти, – он небрежно коснулся щеки губами. Прощальный поцелуй с запахом мяты и вежливое: – Тем паче, ты пригласила... когда я мог тебе отказать. И спасибо, милая, ты просто чудо.
А ты – труп.
– Ты тоже, – ответила Леля, вместе с лифчиком пряча в сумочку склянку. Она не знала, что внутри, она лишь надеялась на везение.
Гений
Новенькая вернулась поздно – и где только шлялась? Небось, дискотеки, бары, незамысловатый трах с подвернувшимися убогими самцами, которые рассыпали перед нею бисер краденых фраз. О да, он хорошо знал, как это бывает – понадергают из сети или учебников, из мерзопакостных изданий вроде «Маркес за сорок пять минут» – и выучат наизусть.
Весь этот мир создан для убогих. И сам убог. И лишь тот, кому выпала судьба увидеть серость и пошлость, восстать против нее, поправ обнаженным откровением слов, сумеет в вакханалии агонии зажечь искру возрождения.
Он отвлекся, чтобы записать родившуюся фразу, и потому не увидел, как девица вошла в подъезд. И расстроился сначала, а потом подумал, что деваться ей все равно некуда – раз вернулась, то наверняка отправилась к себе, в мещанское гнездышко квартиры, а фраза могла бы и исчезнуть.
– Ужинать будешь? – некстати влезла под руку жена, он еле-еле успел захлопнуть записную книжку и, разозлившись, заорал:
– Чего лезешь? Я же просил не беспокоить!
Жена повела плечами и дверь закрыла. Глупая самка. Стареющая самка. Надо ей сказать, что у нее мешки под глазами. И морщины на шее. А что, он не должен врать, особенно в таких мелочах, жестокая истина правит миром, собирая кровавые жертвы... Записать? Или все же поесть? В животе противно заурчало, тело – вот пошлость следовать примитивным инстинктам естества – требовало пищи. И выждав минут пятнадцать, он нехотя слез со стула, приоткрыл дверь – в коридоре, как и ожидалось, было темно. Значит, жена в гостиной, уставилась в телевизор, разрушает остатки мозга каким-нибудь тупым сериальчиком.
На кухне нашлись макароны, остывшие и слипшиеся в желтые извилистые комки. На мозг похоже. Точно – склеенное тесто как символ окончательной деградации сознания современного человека, а подлива – это то, чем пичкают людей писаки и режиссеры, котлета же...
– Да нет, дорогой, он занят, – тихий голос жены нарушил творческую медитацию. – Он книгу пишет... очередную... теперь до полуночи не вылезет, разве что пожрать.
Это она про кого? И кому?
– Ой, да какой он гений... – она всхрюкнула, ловя смешок. – Я тоже думала, что гений, а потом почитала...
Она лазила по его записям? Касалась грязными ручонками его рукописей? Читала?
– Да мат и похабщина. Извращенец он, а не гений...
Да разве она способна понять?! Тупая, опостылевшая, оскотинившаяся самка с обостренным хозяйственным инстинктом!
– Нет, завтра не получится, – печально сказала жена. – Нас соседи на ужин пригласили...
Вцепившись обеими руками в фарфоровую тарелку, он на цыпочках вышел из кухни. Он ее убьет. Не за измену, но за то, что она посмела... посмела трогать, читать, говорить... не гений, значит?
Ничего, скоро все-все увидят, узнают, поймут, что такое – истинная гениальность, не на словах, а наяву.
Наследник
– Дорогой, как ты думаешь, уместно ли будет сделать подарок? – поинтересовалась Императрица, откладывая в сторону вышивку. Третий месяц закончить не может, а прежде, когда он только-только появился в этом доме, за неделю управлялась. Он еще удивлялся, как это – стежочки махонькие, картины огромные, а она – за неделю. А тут третий месяц... неужели, возраст сказывается? Неужели она, наконец, сдохнет и освободит его?
Страшно надеяться.
– Какой-нибудь милый пустячок...
– Кому?
– Ну ты же слышал, мы с тобой приглашены к ужину, который Лелин супруг устраивает в честь той девочки. А ты не говорил, что у нас новая соседка. Нехорошо...
– Забыл.
Не поверила, что, впрочем, неудивительно – эта старая карга никогда никому не верила, а уж ему-то тем паче.
– Нарушаешь договоренность, – легонько упрекнула она. Неужели отчитывать не станет? Нет, снова к пяльцам потянулась, положив на колени, скользнула сухими пальцами по шелку, отстранилась, удивленно нахмурилась. – Ты нитки не того цвета купил... я красные просила.
– Они красные, – пришлось подойти, а он страшно не любил приближаться к Императрице. Шаг – и тяжелое облако духов, терпких и сладких, окутывает с ног до головы, второй – и в нем прорезаются слабые ноты горечи и страха, третий – остается лишь смрад истлевающей плоти. У императрицы сухие руки с длинными пальцами и вспухшими шариками суставов, коричневая кожа с пигментными пятнами и морщинами, желтые ногти и желтые зубы – вставить протезы она отказалась – а еще удивительно красивое, неправильное, неподходящее этому телу лицо. Оно тоже старое и морщинистое, но...
– Но ты посмотри, посмотри, что наделал! Ты испортил мне работу!
Тонкий нос, четкая линия губ, дуги бровей и серые глаза, потерявшие способность различать цвета. Дракон на шелке был красным, с темно-бордовым хребтом и только намеченным парой стежков брюхом.
– Он должен, должен быть красным! – продолжала причитать императрица. Играет? Или и вправду с глазами проблема? Но вчера еще все нормально было.
– Вон! – она швырнула вышивку в угол и, приложив ладони к вискам, забормотала. – Это она, она подменила нитки... это все она... нарочно... мстит... отравит.
Точно играет, сомнений почти не осталось: старуха, может, и стерва, но не слабоумная.
– Но не отдам, хризантема принадлежит не ей! Она мамина... мамина она!
– Дарья Вацлавовна!
Он растерялся, пожалуй, никогда прежде она не вела себя так не по-императорски.
– О боже! Что со мной? Голова раскалывается. Это все ты, в могилу сводишь, никакого уважения к старому больному человеку, – старуха торопливо смахнула слезы и заныла, уже привычно и притворно, а он обрадовался – значит, приступ настоящий.
Значит, ждать уже недолго. Господи, если б кто знал, как он устал ждать.
Два дня до похорон Федина пребывала в состоянии, о котором сама себе шепотом твердила – «иное». Или еще «раздвоенное». Одна часть Анжелы, послушная обычаям, нарядившись в черное, повязав голову атласной лентой, хлопотала, изыскивая достойный гроб, венки, машины, автобус для родни и для нее же – места переночевать, продукты на поминки и место на кладбище. Все это, будучи таким разным и одинаково нужным, перемешанным с чужими слезами и стенаниями, отнимало силы и избавляло от необходимости думать о происходящем в пятой квартире.
Впрочем, вторая половина Фединой нашептывала о том, что черные траурные тряпки отвратительны, скулеж Ванькиной родни – не более чем дань обычаям, что им бы радоваться: не погибни Ванька, точно б сел, а кому в анкете уголовник нужен? Та же половина, прежде незнакомая, но уже ставшая привычной и родной, даже более родной, чем первая, потихоньку выстраивала план проникновения к соседям. Она уговаривала подождать, набраться терпения, не срываться на пьяного Ванькиного брата, на его дуру-жену, которая закатила скандал, на перешептывания тетушек, осуждавших ее, Анжелу, за невесть какие грехи.
Но ничего, все это пройдет. Уедет в Псков тетка Фима, укатит в Задольск швагерка, уберется в камору на другом конце города Ванькин брат. Исчезнут они, сначала ненадолго, появившись на девять дней, потом, возможно, соберутся на сорок, потом – на годовщину... А дальше – она, свобода.
Подняться в пятую квартиру Федина решилась на третий день после похорон. Она долго мялась перед дверью, то протягивая руку к кнопке звонка, то одергивая, продлевая ожидание и повторяя заготовленный заранее текст. Но увидев Вацлава Сигизмундовича, растерялась.
– З-здравствуйте, – сказала Федина, чувствуя, как загораются огнем щеки. – Вы... вы извините за беспокойство, но... я ... я Ивана жена. Я хотела спросить...
Запинаясь, заикаясь, она мямлила то ли оправдания, то ли извинения, понимая, что не нужны они, что ничего не изменят, не исправят, и радовалась этому, и боялась – а вдруг Вацлав Сигизмундович захлопнет дверь, навсегда отрезав от нее желанный мирок пятой квартиры. Но нет, он отступил и сухо сказал:
– Проходите.
За порогом не было ни несметных богатств, ни роскоши в привычном ее представлении: обыкновенная прихожая, пожалуй, лишь очень большая и стерильно чистая. Коридор. Запертые двери, которых насчиталось пять. Из-за одной доносилось унылое треньканье пианино, и оно да плюс еще сухой болезненный кашель Вацлава Сигизмундовича оставались единственными звуками. В квартире было пугающе тихо. Пахло еловыми лапками, смолой, чьими-то духами, острыми и неуместно нарядными, канифолью и нафталином. И еще пыльным мехом – Федина заметила курточку с рыжим воротником, брошенную в углу. Наклонилась, подняла, огляделась в поисках стула и только тогда подумала, что нехорошо сразу в чужом доме хозяйничать.
– Это Элечкина, – пробормотал Вацлав Сигизмундович, принимая куртку, прижал, погладил дрожащими пальцами лисий мех. – На той неделе привезли...
– Красивая, – не к месту ответила Федина.
– Элечка любила красивые вещи. Возьмите.
– Нет, что вы...
– Возьмите, – Вацлав Сигизмундович набросил курточку на плечи. Нечаянное прикосновение, холод пальцев, смущение. Неловкость.
– Вам идет. Вы извините, что так... мне тяжело. Вам ведь тоже? Вы его любили? Глупый вопрос, как иначе-то... я Элечку всегда. Без нее пусто и непонятно. Что дальше? Как вы справляетесь? Вы ведь женщина, вам тяжелее...
В тот вечер она задержалась допоздна. Сидели на кухне, пили чай, молчали. Порой Вацлав Сигизмундович, пребывавший в полудремотном состоянии, просыпался, начинал громко и радостно рассказывать об Элечке, о том, как они встретились, как он долго не решался подойти, потому что Элечка всегда красавицей была, а он – наоборот. Как потом все-таки подошел, и оказалось, что он ей тоже нравится... Рассказов было много, и слушала Федина с искренним интересом, потому что история соседа сильно отличалась от привычного ее существования.
Она не заметила, как принялась примерять ту, чужую, уже случившуюся и даже оборвавшуюся жизнь на себя. Как курточку. И точно так же, как подаренная курточка, жизнь пришлась впору. Это она должна была родиться в далекой Варшаве. И учиться в Ленинграде. И там же, по набережной, гулять с русским поляком Вацлавом, который на отцовском языке уже и не говорит, понимает только, да и то через раз. Это она мерзла, попав под дождь и простудилась. Ей в больницу Вацлав таскал тюльпаны и розы, а потом оказалось, что цветы – краденые с клумб, и ей пришлось штраф платить, потому что у него денег не было.
И замуж в Ленинграде тоже она выходила. Белое платье, кружево фаты, накрахмаленной до хруста. И вечер в туалете кафе – токсикоз. Роды.
Карьера. Война и снова карьера.
Холодный чай с мягким запахом бергамота. Пианино замолчало. Шлепанье босых ног по полу, скрип двери, взгляд настороженных детских глаз и шепот:
– Даша, папа занят, пойдем спать.
– А сказку? Сказку хочу!
– Я прочитаю, – пообещала Федина, выныривая из омута своих-чужих воспоминаний. – Тебе про кого? Про Красную шапочку? Или про Золушку?
В детской было много книг, ярких, нарядных, чужих. Английских... французских... а русских нет. Почему?
– Про Орхидею, – потребовала Дашка, забираясь в кровать, Милочка захныкал и сестра, вздохнув совершенно по-взрослому, сказала: – Он на руки хочет. Мама всегда его на руки брала.
Кольнуло ревностью, которая тут же исчезла – нет больше Эльки, но есть она, Анжела.
– Желла, – повторил Милочка, обнимая за шею. – Желла.
– Тетя Желла, так вы знаете про Орхидею?
– Нет.
– А хотите расскажу? Я все помню, правда, Сергей?
– Правда, – не слишком охотно отозвался тот. Он лежал в постели, слишком взрослый для детской комнаты, повернувшись лицом к стене, и заметно было, что Анжелино присутствие ему в тягость.
– Расскажи, – Анжела погладила девочку по голове. Нет, нету любви, нету к ней нежности, чужая… а Милочка, сопящий Милочка – свой, кровный.
– В одной далекой-далекой стране, которая отгородилась от всего мира стеной, и жители думали, что под небом есть только их страна, а других нету совсем...
– В Китае, – бросил Сергей.
– ...жила-была девочка, которую звали Орхидея. А еще у нее сестра была по имени Лотос. Смешно, правда?
– Правда, милая.
– Орхидея очень хорошо умела две вещи: петь и притворяться. Только про то, что она притворяется, никто-никто не знал. Это была тайна, понимаете?
– Понимаю.
– И вот однажды, когда она гуляла и пела, очень-очень красиво пела, ее услышал король той страны.
– В Китае император был.
– Сергей, не мешай!
– Я не мешаю, только ты неправильно все рассказываешь. Дело было в Китае, до революции, в период правления императрицы Цыси.
– Которая Орхидея! – не выдержала Дашка. От обиды и нетерпения она подпрыгивала на кровати, неугомонная девчонка, а вот Милочка сидел спокойно, слушал сказку-историю.
– Ее первое имя переводилось, как Орхидея, но став Великой Императрицей Западного дворца, она решила, что будет зваться Цыси.
Надо же, какой умненький мальчик, но все равно несимпатичен.
– Цы-си, Цы-си, – захихикала Дашка. И Милочка разулыбался, подхватил:
– Цы-си!
– Тихо, – рявкнул Сергей, садясь на кровати. – А то дальше рассказывать не буду.
Дети послушно примолкли, только Дашка из вредности высунула язык.
– После смерти супруга, Цыси удалось стать единовластной правительницей Китая. Она была глупой и жестокой. Она тратила деньги, а народ голодал. Случались войны и восстания, но Цыси ничего не замечала, ей главное, чтобы ей хорошо было. Она жила, спрятавшись от мира в Запретном городе, устраивала развлечения и предавалась разврату.
Федина, не выдержав, хихикнула, до того нелепо звучала фраза из уст этого пацаненка. Он, наверное, и понятия не имеет, что за этим словом стоит... разврат...
– А еще она очень любила драгоценности, всякие и разные, чем причудливее, тем лучше. Во дворце у нее имелась специальная комната, где хранились украшения.
– Их было много-много, – помогла Дашка.
– Черные лаковые коробки, пронумерованные для удобства. И когда императрица наряжалась, она приказывала принести коробку с таким-то номером.
До чего странная все-таки сказка. И даже не сказка, а история... или придумка? Опасная какая-то придумка, неправильная.
Почему-то никто не пытался остановить Анжелу, запретить ей появляться либо же наоборот, упорядочить ее визиты, очертив их рамками службы, чего она втайне опасалось. Но нет, Вацлав был задумчиво-рассеян, погружен то в работу, то в горе, которое с течением времени не спешило слабеть, напротив, день ото дня оно становилось глубже, заполоняя собою замкнутый мирок квартиры, гримасами лиц отражаясь в темных зеркалах, угрюмо взирая с портретов, растекаясь запахом духов, разлитых Дашей.
Это чужое горе коснулось и Фединой – молчаливое сочувствие Клавки и Маньки, неожиданный визит почти трезвой, но жаждущей «посидеть за упокой» Васиной, и ставшие почти ежевечерними разговоры с Вацлавом.
Они были нужны, они позволяли заглянуть в окошко прошлой жизни, снова узнать себя, снова украсть кусочек чего-то, чем она, Анжела, несправедливо обделена с рождения.
Незаметно минули памятные даты смерти, оставившие горьковатый привкус раздражения, горы немытой посуды да ломаные гвоздики в мусорном ведре, которые она так и не отнесла на кладбище.
На сорок дней Федина даже напилась, в одиночку, перед зеркалом, разглядывая себя и сравнивая с Элькой, фотография которой, украденная из альбома, стояла тут же, рядом.
– Я буду такой, как ты. – Анжела налила первую стопку. – Я буду лучше тебя.
Узкое лицо, тонкий нос с горбинкой не в меру длиннен, подбородок остренький, а губы пухлые, бантиком. Некрасива Элька. Броская собой, но некрасивая. Просто повезло.
Вторая стопка за упокой души, обеих душ. Пусть уходят, пусть оставят в покое.
И чудится упрек в узких Элькиных глазах, и насмешка в уголках губ, и презрение.
– Ты ушла. Нет тебя! Нет! А я – есть! Понятно?
Третья стопка за удачу, чтоб вышло все по желанию... по щучьему хотению, по моему велению... шепот дымом по стеклу, тени по углам, подслушали загаданное и теперь не сбудется.
Четвертая стопка.
Свадьба.
Леночка
Обморок, случившийся в магазине, напугал Леночку, а маму расстроил и убедил, что решение дать Леночке свободу было преждевременным. Зачем свобода, если Леночка – неприспособленная, беспомощная и за неделю довела себя до ужасного состояния?
Впрочем, мамин напор, к удивлению, был слаб и скорее даже формален, иссякнув минут за пятнадцать, он выкристаллизовался в череде советов и требовании непременно обратиться к врачу.
Она обратится, обязательно, но позже. Завтра к примеру... нет, завтра воскресенье и ужин, на который она приглашена. Значит, в понедельник.
С этой мыслью Леночка и заснула, а проснулась от звонка – старый аппарат, солидный, из тяжелой черной пластмассы, изуродованной трещиной, судорожно трясся на столике.
– Да? – Леночка прижала трубку к уху. Холодная. И неудобная, потому как здоровущая. Трубка дышала и потрескивала, а отвечать не торопилась, и только когда Леночка, убаюканная тишиной, уже решила было положить ее на рожки-держатели, вдруг спросила:
– Девочка-девочка, а зачем тебе такая большая грудь?
– Что?
Трубка засмеялась.
– Девочка-девочка, а зачем тебе такие красивые ножки?
– Вы... вы что себе позволяете! – Леночка ударила по телефону раскрытой ладонью, обрывая связь, и взвыла от боли – рожки-держатели оказались острыми и разодрали кожу, царапина кровила, ладонь болела, а на душе было мерзко.
Красные капельки скатывались за запястье, собираясь нарядной ленточкой... шелк, красный шелк, скользкий и блестящий. Холодный. Пахнет вкусно. Хочется нюхать, хочется трогать, играться, ловить непослушную ткань, которая почти как вода – возьмешь на ладошку, а она стекает. Только вода синяя, а шелк – красный.
– Что ты наделала, дрянная девчонка! Ты... ты вымазала! Серж, она испортила костюм, его теперь только выбросить!
Пощечина и красный, но уже не шелк, а капельки, из носа, у нее иногда бывает и сейчас вот. Капельки тук-тук о ладошку, тук-тук... каблуки цок-цок.
Дзынь!
Телефон вырвал из воспоминаний – не ее, не Леночкиных, чужих и специально подсунутых ей, чтобы испугать – телефон освободил. Телефон требовал Леночку, и пока она будет говорить, чужая память не сможет добраться.
– Алло?
– Ленка? Это Феликс. Слушай, можно я к тебе зайду?
– Феликс?
– Феликс, Феликс, – подтвердил гадкий мальчишка. – Не тупи. Так я зайду? Или ты тоже спать?
На часах полтретьего ночи, и как он зайдет, если так поздно уже? А родители, а нянька?
– Нянька – дура, – сказал Феликс, забираясь на диван, очередной увесистый том, который он с собой притащил, положил рядышком. Леночка подсмотрела название – «Психология насилия» – и вздохнула. Ночь определенно обещала быть тяжелой.
– Ну дура же, сунула в кровать, дверь прикрыла и умотала на вечерину. Трахаться будет, – со знанием дела добавил он после секундной паузы. И тут же поинтересовался. – А ты тоже трахаешься?
– С кем? – Леночка почувствовала, что краснеет, сильнее даже, чем от того, первого звонка, и сильнее, чем после встречи на лестнице. А Феликс ухмыльнулся, потер переносицу, поправил очки и сказал:
– С кем-нибудь. В конечном итоге, насколько я понял, неважно, с кем. Процесс тот же, возбуждение нервных окончаний и...
– Заткнись!
– А повышенная раздражительность свидетельствует о нарушенном гормональном балансе.
Малолетний паразит, гений и прочее, прочее, прочее, был самоуверен. А еще Леночка понятия не имела, что этой самоуверенности противопоставить. И потому спросила.
– А родители твои где?
– У меня нет родителей, – спокойно ответил Феликс, поправляя съехавшую бретель шорт. – Это хорошо, от родителей одни неприятности.
– Ты сирота? Нет, – Леночка вспомнила. – Ты врешь. В прошлый раз ты говорил...
Ничего он не говорил. Но этого быть не может, ему же и пяти нету, как это, чтобы пятилетний ребенок, пусть и трижды гений, жил один?
– А вот так, – он забрался на диван с сандалями, почесал голую ногу, на которой виднелось зеленое пятно синяка. – Обыкновенно. Умерли, когда мы жили в другом месте. Мне пришлось уехать. Мне пришлось поселиться здесь, потому что только здесь я нашел такую дуру, которая согласилась за деньги сыграть роль тетки.
– Так не бывает!
– Бывает, Ленка, бывает. И ты это знаешь... ты это знаешь лучше всех...
Комната вдруг поплыла перед глазами, задрожали обои, осыпались на пол разноцветной пылью, освобождая другие – строгие, бутылочно-зеленые в узкую серебряную полоску. Шкаф перевернулся вверх ногами, потом сузился и расширился, точно деревянная тыква, готовая превратиться в карету. Дверцы покрылись морщинками, а те превратились в резьбу... И солнечный зайчик скользит по завитушкам, перетекая с одной на другую... на третью... на четвертую и так до самого пола. Ныряет под шкаф, прячется в клубочках пыли.
Зайчика хочется поймать, а пыль – потрогать, а вдруг и вправду, как шерсть? Нет, совсем не похожа, и к пальцам прилипла, и к юбке...
– Серж, ты посмотри, на кого она похожа! Мы опаздываем, а она...
Она ненавидит этот голос, и угловатый силуэт, который закрыл солнце и убил зайчика. Зачем?
– Она необучаема... ты и вправду готов всю оставшуюся жизнь возиться с этим... существом? Нет уж, милый, подобной ошибки я совершить не дам. Я настоятельно требую убрать ее. Куда? Да какая разница!
Под шкаф, она спрячется под шкаф, затаится и будет жить с комочками пыли, пока не зарастет ею вся, от головы до пяток. Она вдохнула поглубже и чихнула.
Проснулась. За окном светило солнце, шторы чуть покачивались и от движения их по полу бежали тени. Громко тикал будильник на прикроватном столике. Леночка села на кровати и, взявшись руками за голову, громко сказала:
– В понедельник я пойду к врачу.
И спустя мгновенье, чуть тише и неувереннее, добавила:
– Я не сумасшедшая.
А в почтовом ящике лежало приглашение, самое настоящее, какие приносили в офис Степан Степанычу, а теперь вот и Леночке. Смешно как, соседи же, зачем приглашение, когда можно просто позвать?
Нет, она совершенно ничего не понимала.
Фрейлина
– Нет, нет, нет, ты же ничего не понимаешь в специях! – Шурик замахал руками, протестуя против ее вмешательства. – Лелечка, солнышко, милая моя, спасибо, но я сам. Да, да, сам. Иди, отдохни, расслабься.
Если бы она могла. Лечь, закрыть глаза, отрешиться от гнусавого голоса за стеной, подпевающего Малинину, от завывания миксера, от лязга кастрюль и кастрюлек, от запахов этих, которые уже не казались аппетитными, скорее уж вызывали тошноту.
Беременна?
Нет, глупости, в ее-то возрасте... ей просто обрыдло все это притворство, начиная с брака – вот уж и вправду, вышла замуж по недоразумению – и заканчивая пошлым подпольным романчиком, завершившимся также пошло.
Она все-таки легла, не переодеваясь, и не в спальне, а в гостиной, чего никогда прежде себе не позволяла, накрылась пледом, обняла фарфоровую куклу – просто потому, что хотелось обнять кого-нибудь, и зажмурилась, чтобы не заплакать.
Леля вспоминала, день за днем с того самого момента, когда появилась в этом доме. Картинки выходили мутными и совсем неинтересными, как многожды смотренное кино, и даже совесть, которая прежде оживала, нанося порой весьма чувствительные укусы, теперь спала.
На лоб легла теплая ладонь, пахнущая смесью перцев, кардамоном, базиликом, имбирем, фенхелем и еще десятком приправ, менее знакомых, и Шурик заботливо поинтересовался:
– Леля, знаешь, мне кажется, ты заболела.
Не заболела, ей плохо, но это пройдет.
Скрипнули пружины в софе, прогнулись подушки, принимая Шуриков вес, и все тот же занудный голос продолжил трепать Лелечкины нервы:
– Что болит, милая? Голова? Желудок? Сердце?
Душа у нее болит. Или нет, уже не болит, потому что отмерла, деградировала за ненадобностью, ибо лилии по натуре эгоистичны, а теперь вот пусто внутри и странно немного, мешает пустота.
– Солнышко, ты не волнуйся, я сейчас позвоню и...
– Не надо никуда звонить. Я просто устала, – придется разговаривать с этим идиотом. Вот ведь, прожила с ним столько лет в одной квартире, спит в одной кровати, прикосновения выносит, а от одной мысли о том, что нужно разговаривать – выворачивает. И весьма буквально.
Лелечка едва успела добежать до унитаза. Рвало ее недолго, но мучительно, так, что и мысли, и пустота, и обида разом отошли на другой план.
– Лелечка, Лелечка... надо в «Скорую» звонить, надо врача... – Шурик скулил и заламывал руки. Мокричка, беспомощная, перепуганная мокричка. Каким был, таким и остался. Впрочем, зато теперь она поняла, почему замуж вышла – он, в отличие от того, первого, в жизни не осмелился бы возражать.
Даже сейчас одобрения ждал, глядел подернутыми поволокой слез глазами и вздыхал натужно, будто это ему плохо, а не ей. Лелечка сплюнула, брезгливо стерла нить слюны, прилипшую к подбородку и чужим, но строгим голосом сказала:
– Никуда не нужно звонить. Съела сегодня... на работе... в столовой.
– Господи! Я тебе говорил, нельзя там есть, нельзя! Они же готовить не умеют, они же сущие отравители, они...
– Заткнись.
Он послушно замолчал.
– Со мной все хорошо, я полежу немного, ладно?
Удивленный взгляд, выпяченная губа – решить не способен, ладно или не-ладно. Робкое предложение:
– Может, отменим завтра?
– Ни в коем случае, ты же так старался...
– Тогда... тогда я приготовлю для тебя что-нибудь особое, легкое, чтобы желудок не перегружать.
– Конечно, – ей хотелось поскорее вернуться на софу, лечь, натянув колючий плед верблюжьей шерсти и, закрыв глаза, снова заняться воспоминаниями. А Шурик, облегченно вздохнув, вернулся на кухню.
О таблетках и мести Леля забыла, больше ей это не казалось важным.
Гений
Скоро-скоро-скоро... от этой мысли сердце то пускалось бешеным галопом, частило, захлебываясь кровью, то испуганно замирало, и тогда пальцы крепче сжимали пластиковый пузырек. О, он уже успел изучить эту гладкую поверхность, с рубчиком шва на боку, со следами пота на скользких боках, с выдавленными в пластмассовом теле цифрами. Иногда он сжимал пузырек в руке и тряс над ухом, прислушиваясь, как грозно стучат испанские кастаньеты таблеток.
О да, Испания, родина ревности и мести, кровавых преступлений и бескровных отравителей. Нет, отравители были в Италии, но теперь, в возбужденном воображении эти две страны сплелись в единый образ, полный страсти и великолепия, дарующий оправдание.
К дьяволу, ему оправдание не нужно! Он признает вину, гордо и прямо выскажет им всем. О боли, которую испытал. А позже, когда о его преступлении станет известно обществу, когда оно всколыхнет, взбудоражит, вызовет пароксизмы агонии в сером сознании стада, он выплеснет кровь и гной эмоций на бумагу. Это будет лучшая книга.
Он – гений.
А она – лишь самка, расходный материал. Недостойное существо.
Существо заглянуло в комнату и поинтересовалось:
– Ты готов? Нам нельзя опаздывать.