Паутина чужих желаний Корсакова Татьяна
– Устала. – Я зевнула. – Валентин Иосифович, что это вы мне за успокоительное такое колете? Как-то мне от него нехорошо: в глазах все плывет и мысли путаются.
– Хорошее я вам дал успокоительное, запатентованное, безвредное. – Доктор улыбнулся. – А то, что мысли путаются и в глазах плывет, так немудрено при вашем-то нынешнем состоянии.
– Больше не могу лежать, – пожаловалась я. – Встать хочу.
– Встанете. Вот завтра будут известны результаты предварительных исследований, и встанете. Думаете, Ева Александровна, мне очень интересно с вами тут пререкаться? У меня, знаете ли, других обязанностей хватает.
В том, что у Валентина Иосифовича хватает других обязанностей, я не сомневалась и в спор решила не вступать. Ничего, мы пойдем другим путем.
Поместье у Вятских огромное, раза в три поболе нашего будет. И дом красивый, двухэтажный, с изящными ионическими колоннами и лепниной. Дом, почитай, каждый год штукатурят, оттого он все время кажется по-праздничному нарядным. И тополя вдоль подъездной аллеи аккуратные, с высокими пирамидальными кронами. В начале лета деревья цветут, и аллея становится точно снегом усыпанной. Красиво и солнечно.
А у нас перед домом липы старые, разлапистые, и оттого под ними холодно всегда и сумрачно, как в моей новой комнате. А сам дом раньше тоже был красивый и нарядный. Только, когда у папеньки начались финансовые затруднения, не до красоты стало. Тут суметь бы мадам шубку, по французскому фасону шитую, выправить да Лизи учителя танцев выписать. Потому как без новой шубки мадам в свет выйти не сможет, а без танцев и музицирования образование ее дочки будет неполным.
– Николя, ты только посмотри, какие львы прелестные! – Мадам не сводит глаз с задремавших у лестницы каменных львов. – У Натальи Дмитриевны исключительный вкус. Помнишь, в Санкт-Петербурге мы вот точно таких же видели! Николя, – голос мадам делается мечтательным, – а что, если и нам себе этакую же красоту заказать?
– Зоенька, сердечко мое, – взгляд у папеньки виноватый, а редкие волосы растрепались от ветра, и оттого он выглядит смешным и жалким, – давай повременим со львами. Тебе же известны наши хм… затруднения.
– Затруднения! – Мадам обиженно отворачивается. – У тебя, Николай, вся жизнь – сплошное затруднение. А я, между прочим, не к такому приучена. Если бы не ты, я бы сейчас…
Мадам не успевает договорить, возница Антип с залихватским разбойничьим свистом останавливает лошадей прямо подле одного из львов.
– Приехали, Николай Евгеньевич! – Антип не любит мадам и противится ей, как умеет. Вот и сейчас лошади встали слишком резко, мадам швырнуло сначала вперед, потом назад, на папеньку. А Лизи взвизгнула и больно вцепилась в мою руку. – Я ж говорю, приехали. Что ж вы так-то, не держитеся? – Антип смотрит виновато, но в кустистых усах прячется улыбка. Отчаянный! Знает ведь, что мадам такое не спустит…
И не спустила бы, если б не Ефим Никифорович. Граф Вятский торопливо спускается по лестнице. Он шумный и большой, как медведь. Бурые с проседью лохматые волосы, сросшиеся на переносице брови, усы и бакенбарды грозно топорщатся, длинные руки раскинуты в стороны, а живот колышется от каждого шага.
– Приехали! – Он останавливается у кареты, распахивает дверцу, протягивает руку-лапищу мадам, улыбается широко и радостно, точно только нас и ждал. – Зоя Ивановна, голубушка, а вы все хорошеете! Сейчас ослепну от вашей красоты!
Мадам кокетливо поправляет шляпку, опирается на протянутую руку:
– Ах, Ефим Никифорович, полно вам меня смущать! – А у самой взгляд цепкий и ничуть не смущенный, я же вижу.
– Рад, рад вам несказанно, дорогие мои! – Сколько помню Ефима Никифоровича, он все время такой – громкий, чуть грубоватый и добродушный. Сеня на него похож. – Ой, а барышни какими красавицами стали! – Он подмигивает сначала мне, потом Лизи. – Только зиму их не видел, а уже невесты! Как есть невесты! – В последних словах и во взгляде, вдруг сделавшемся серьезным и внимательным, мне чудится намек. Неужто Ефим Никифорович и в самом деле считает, что мы с Сеней… Нет, не стану думать. Это все мадам со своими глупостями.
– Ефим, друг любезный, давненько мы с тобой не виделись! – Папенька бодро, точно и не из-за его сердца совсем недавно печалился Аристарх Сидорович, спрыгивает на землю и тут же попадает в медвежьи объятия.
– Хорош, хорош. – Ефим Никифорович хлопает папеньку по спине с такой силой, что мне становится страшно – как бы чего не сломал. – А говорил, что здоровье пошаливает! Врал небось! Вон каким гоголем ходишь! Вот что я тебе скажу, Николай, с такой супругой, как Зоя Ивановна, хворать грех. Красота – она исцеляет!
– Правда твоя, Ефим Никифорович. – Папенька улыбается, а взгляд сторожкий.
– Ну что ж я, башка стоеросовая, – граф Вятский громко хлопает себя по лбу, – в дом-то вас не приглашаю! Совсем из ума выжил на старости лет. Не зря, видать, Наташенька моя на меня бранится за рассеянность. А у нас-то уже все готово: и поросеночек молочный с яблочками, и гусиная печенка, и зайчатинка в сметанке, и грибочки соленые. – Он наклоняется к папеньке, шепчет заговорщицки: – И наливочка отменнейшего качества, такая, что слезу вышибает. – И тут же, спохватываясь: – А любезным дамам шоколад, кофей и шампанское.
Одной рукой он подхватывает мадам под локоток, второй стискивает папенькино плечо и устремляется вверх по лестнице. Мы с Лизи переглядываемся.
– Странный какой, – Лизи недоуменно пожимает плечиками. – Маменька говорит, что граф Вятский большой оригинал, а мне кажется, он просто дурно воспитан.
Даже не знаю, что и ответить. Часто определения, которые дает людям Лизи, оказываются очень точными. Отчего так выходит, не пойму. От скудоумия, что ли…
– Пойдем уж! – Поддергиваю подол платья и, не дожидаясь Лизи, поднимаюсь по лестнице.
В доме шумно, из-за неплотно прикрытых дверей бальной залы доносятся гул голосов, резкие звуки скрипки, гулкое контрабасное уханье, верно, оркестранты настраиваются. Сколько помню, Вятские всегда празднуют с размахом: с оркестром, цыганами, зимними катаньями на санях. И повод не важен, будь то Рождество или вот возвращение в родимый дом единственного сына Сенечки.
– Девочки! – Наталья Дмитриевна, наряженная в изумрудно-зеленое атласное платье, которое удивительным образом не красит ее полную, напрочь лишенную талии фигуру, заключает нас с Лизи в объятия, сразу обеих. – Вот и славно, что вы приехали! – Она смотрит сначала на Лизи, потом на меня, как мне кажется, испытующе и многозначительно. От нее пахнет чем-то приторно-сладким, кондитерским. Лизи едва заметно морщится, а я улыбаюсь. Наталья Дмитриевна мне нравится, она добрая и настоящая, не такая, как мадам. – А Семен наш с приятелем пожаловал! – Она тоже улыбается, и на ее румяных щеках появляются озорные ямочки. – Да что я вам рассказываю, сейчас сами увидите!
Не умолкая ни на секунду, Наталья Дмитриевна увлекает нас с Лизи ко входу в бальную залу. Двери распахиваются, и на мгновение я слепну. Слишком много света: радугой переливающаяся под потолком хрустальная люстра отражается в начищенном до зеркального блеска паркете, в серебряных подносах с фруктами, бокалах с шампанским, драгоценностях дам. Ярко, красиво, празднично. Настоящий бал. А я в платье, как у мадемуазель Жоржины… В этот момент я ненавижу мадам как никогда сильно, я даже желаю ей смерти, потому что чувствую себя замарашкой на сказочном балу. Как же ее звали? От обиды в голове все перемешивается, и сказка, с детства знакомая, читаная-перечитаная, напрочь выветривается из памяти. Вспомню, потом обязательно вспомню. Когда приду в себя…
– Семен! Сенечка! – Наталья Дмитриевна одной рукой продолжает обнимать меня за талию, а другой машет сыну, затерявшемуся в толпе гостей. – Погляди-ка, дружочек, кто к нам пожаловал!
Смотрю в ту же сторону, что и Наталья Дмитриевна. Семена замечаю сразу. Он нисколечко не изменился. Ну, разве что в плечах раздался. Похож на Ефима Никифоровича, только стройнее и не такой лохматый. Одет по столичной моде, но без лоску и изысканности, не то что господин, стоящий рядом с ним… Господин оборачивается вслед за Сеней, и сердце мое перестает биться…
Если я что-то решила, то меня уже не остановить. Маманька говорит, что у меня башка упрямая – чугунная, а Вовка Козырев – что со мной спорить бесполезно, потому как я к доводам разума никогда не прислушиваюсь.
Да, грешна – не прислушиваюсь. Я к интуиции больше прислушиваюсь или вот к урчанию голодного желудка. Кое в чем Рая оказалась права – кормежка в этой клинике отвратительная. А в тумбочке домашние блинчики с творогом…
Я подождала, когда в коридоре стихнут шаги Валентина Иосифовича, полежала еще пару минут для надежности, а потом не без внутренней дрожи вытащила из вены иглу от капельницы, помахала затекшей от неподвижности рукой. Теперь, когда обе мои руки оказались свободны и в движениях меня ничто не ограничивало, я могла дотянуться до заветной тумбочки с блинчиками.
Дотянулась и сразу сунула один в рот. Блинчик оказался изумительным, нежнейший творог таял на языке, как любимое с детства ванильное мороженое. Эх, благодать!
Воодушевившись маленькой победой, я отважилась на большее. Осторожно села в кровати, коснулась босыми ногами выложенного плиткой пола. Ну, самое время проверить, в каком состоянии мое тело…
Первые шаги я сделала, придерживаясь за край кровати. Ноги подкашивались, голова кружилась, но передвигаться самостоятельно я могла. Это воодушевляло и вселяло оптимизм. Оптимизма хватило, чтобы решиться на отчаянный поступок: по стеночке добраться до двери, ведущей в санузел. Пить хочется, да и умыться было бы неплохо. Вон, взмокла вся от напряжения.
Путь до санузла только на первый взгляд казался простым, а на самом деле занял минут пять и высосал остатки сил, но не возвращаться же, ничего не сделав! Как там говорится у классика? Тварь я дрожащая или право имею?! Для меня нынче поход в санузел – это самый лучший способ самоутверждения.
Выкрашенная белой краской дверь гостеприимно приоткрылась. Вцепившись одной рукой в дверной косяк, второй я нашарила выключатель.
Санузел радовал стерильностью и функциональностью. Умывальник, над ним зеркало, унитаз, биде, душевая кабинка, вдоль стен – хромированные поручни, на полу резиновый коврик, чтобы не поскользнуться, пахнет чем-то ненавязчиво-цветочным. Я ухватилась за поручень, осторожненько, приставными шажками, добралась до умывальника.
В зеркало смотреться не хотелось. Что хорошего я могу там увидеть?! Поэтому я сначала умылась и только потом взглянула на свое отражение…
Зеркало в этой супер-пупер крутой клинике было каким-то неправильным, из него на меня смотрело чужое лицо: серо-мышиная кожа, серо-мышиные глаза, серо-мышиные волосы. Не к такому отражению я привыкла за тридцать лет своей непутевой жизни…
…Наверное, перед тем, как упасть в обморок, я все-таки успела заорать, потому что, когда в мое бренное тело – или не мое? – вернулось сознание, оказалось, что лежу я не на холодном кафельном полу, а на больничной койке и над ухом у меня стрекочет все та же пластиково-железная бандура.
– Ну что это за самодеятельность? – Голос сердитый, с непривычными стальными нотками. – Ева Александровна, я вас, голубушка, спрашиваю! То, что вам жизнь не мила, я еще как-то могу понять. Но пожалейте в таком случае меня, своего лечащего врача, проявите человеколюбие! Не для того я вас с того света доставал, чтобы вы повторно скончались, приложившись затылком о кафельный пол. Как только додумались встать да еще идти куда-то?! Как сил хватило?! – Теперь в голосе слышалось что-то очень похожее на восхищение. – Вам еще перелома какого-нибудь не хватало для полного счастья. Ну-ка, посмотрите сюда! – Перед моим лицом замаячил неврологический молоточек.
– Перестаньте! – Свободной рукой я отмахнулась от молоточка и от доктора заодно.
Может, не все так страшно, может, это у меня и в самом деле такие галлюцинации? Мышино-серое лицо… знакомое… Ясное дело – знакомое! Именно его я видела перед самой своей смертью – Маши-растеряши лицо. Наверное, что-то в памяти переклинило, отложилось, запомнилось, а потом вот… воспроизвелось.
– Она еще и руками машет, попрыгунья! – Доктор больше не сердился, хотя смотрел по-прежнему строго. – А сама режим нарушила, блинчиков контрабандных наелась!
Так все обыденно: режим нарушила, блинчиков наелась. Может, и в самом деле галлюцинации?
– Валентин Иосифович, мне бы в зеркало посмотреться. – Получилось жалостливо.
– С ума сойти! Какое зеркало, милочка?! Не пойму, как в вас жизнь теплится, а вам приспичило собственным отражением полюбоваться.
И плывет все вокруг не от травмы и не от стресса, а оттого, что у Маши-растеряши было плохое зрение. Ох, мамочки…
Я вообще-то сильная и смелая, чтоб меня напугать, нужно очень сильно постараться, но сейчас, рассматривая свою – не свою руку, я почувствовала, что близка к самой настоящей истерике. Кажется, доктор тоже это почувствовал, потому что сказал поспешно:
– Ева Александровна, к большому зеркалу я вас не подпущу, и не просите, но, если хотите, могу предложить карманное. Светочка, – он обернулся к стоящей тут же в палате молоденькой медсестре, – у вас пудреница есть?
У Светочки пудреница была, и слетала она за ней очень быстро. Когда я брала зеркальце, руки мои дрожали так сильно, что Валентину Иосифовичу пришлось мне помочь.
…Надежды на то, что я всего лишь жертва галлюцинаций, не оправдались. Если я и была жертвой, то чего-то более серьезного, чем банальный глюк, потому что из зеркала на меня смотрело все то же мышино-серое лицо…
Оказывается, я многого о себе не знала. Выяснилось, что довести меня до истерики – раз плюнуть, достаточно переселить мою душу в чужое тело… Я кричала и плакала одновременно, я укусила доктора за руку и вдребезги разбила пудреницу. Я бесновалась до тех пор, пока в плечо мне не вонзилось что-то острое…
Не знаю, сколько я провалялась в отключке. Наверное, долго, потому что, когда пришла в себя, в окно светило яркое солнце. Рядом с моей кроватью, как привязанная, сидела все та же медсестра Светочка.
– Доброе утро. – Девчонка покосилась на меня с явной опаской.
– Не такое уж и доброе. – Голова гудела и раскалывалась, пить хотелось невыносимо. – Воды дадите?
– Секундочку. – Она вспорхнула с места и почти мгновенно вернулась со стаканом воды. – Вот, пожалуйста.
Вода оказалась невкусной, с отчетливым привкусом хлорки. Похоже, медсестра побоялась оставлять меня одну и наполнила стакан прямо из крана. Это был неплохой повод для скандала, но я вдруг поняла, что скандалить мне не хочется. А хочется другого – снова взглянуть на свое отражение в зеркале. Как говорится, бог троицу любит.
Светочка была девушкой бескомпромиссной: вести меня в санузел или хотя бы принести мне новое зеркальце отказалась вежливо, но категорично. Ей, видите ли, Валентин Иосифович велел за мной присматривать и никаким моим глупостям не потакать.
Глупостям! Знали бы они все, что это за глупости… Ладно, попробую пойти другим путем. Начну с ревизии того, что можно увидеть и без помощи зеркала. Так, руки не мои – тут без вариантов. Грудь похожа, но не моя, вместо моего полноценного третьего размера тут едва ли наскребется на второй. С животом тоже подстава. Где мой взлелеянный в тренажерном зале пресс, где подпитанный солярием загар?! Бедра узкие, мальчишеские, ноги худые, цыплячьи, педикюра, разумеется, нет. Все, приплыли…
Цепляясь за последнюю надежду, как утопающий за соломинку, я посмотрела на надзирательницу Светочку.
– Скажите, а какого цвета у меня волосы? – Может, еще не все потеряно, может, это у меня со зрением проблемы, а не с телом.
Светочка если и удивилась, то виду не подала, но, прежде чем ответить, долго думала, а потом сказала со свойственной всем малолеткам непосредственностью:
– Никакие. Ну, в смысле, серые, или темно-русые, или шатен, – она снова задумалась, а потом добавила успокаивающе: – Да вы не расстраивайтесь, волосы ведь и перекрасить можно, если этот цвет вам не нравится. Вот хотя бы в такой, как у меня, – она кокетливо коснулась выбившегося из-под медицинской шапочки пергидрольного локона.
Нет, мне такая «красота» не нужна, я лучше… Стоп, да о чем я?! Девчонка только что подтвердила мои самые худшие подозрения: не только я вижу себя серой молью, все остальные тоже видят во мне серую моль. А ведь цвет моих настоящих волос – темно-каштановый, почти черный.
Когда я наконец осознала, что со мной произошло, в голове зашумело так, словно палату заполнил оглушительный грохот, с которым катилась под откос вся моя будущая жизнь. Столько лет потом и кровью добиваться желаемого, выцарапываться из нищеты, по кирпичикам лепить образ несгибаемой стервы и тело богини, завоевывать место под солнцем для того, чтобы в один прекрасный момент очнуться на больничной койке в чужой шкуре с багажом чужой жизни…
В тот момент я не думала, как и из-за чего случилось это безобразие, в тот момент я думала только об одном – с прежней жизнью придется распрощаться навсегда. Кажется, я даже заплакала, потому что медсестра Светочка бросилась меня утешать.
Страдания мои длились недолго. Может, тело у меня теперь и не самое лучшее, зато характер, слава богу, остался прежним. Друг детства Вовка Козырев, который, в отличие от Лешика, был настоящим и исключительно моим, говорил, что я бой-баба и кремень-девка. Ну что ж я, бой-баба, не справлюсь с такой мелочью, как переселение душ, или как там по-научному называется фигня, которая со мной приключилась? Справлюсь! Я еще и не с таким справлялась, причем в возрасте куда более юном и невинном, когда ни мозгов, ни жизненного опыта – ничего нет. Кстати, о возрасте, какое-никакое утешение, кажется, это тело лет этак на пять моложе моего собственного. Когда тебе скоро тридцатник, счет идет уже не на годы, а на месяцы. Да что там месяцы, тут каждый день на счету. А то, что тело такое никакое, – не беда, я ему проведу up graid: в солярий свожу, в тренажерный зал, волосы покрашу, вместо очков контактные линзы вставлю. Может, даже цветные, чтобы нейтрализовать этот ненавистный серый. Макияж, опять же, творит с женщинами чудеса. Духи хорошие…
Не то чтобы я окончательно успокоилась, но смирилась и к приходу доктора успела взять себя в руки. А может, и не было в том моей заслуги, может, моему почти спартанскому спокойствию поспособствовало то чудесное запатентованное и одобренное успокоительное, которое мне колют уже второй день.
– У меня хорошие новости, – с порога сказал доктор. – Все у вас, Ева Александровна, в полном порядке. Сердечко, правда, немного пошаливает, но это уже не к нам претензии, все, что могли, мы вылечили.
– Когда выписка? – Я решила брать быка за рога.
– Какая выписка?! – доктор удивился так искренне, что я даже устыдилась. – Ева Александровна, понимаю ваше нетерпение, но и вы меня поймите. То, что ваше тело находится в относительном порядке, – это чудо, но даже чуду необходима определенная подпитка. Недельку, я думаю, вам придется побыть с нами.
Я не хотела торчать в этой клинике еще целую неделю, но голос разума уговаривал согласиться с доводами доктора. Что меня ждет за пределами больницы? Чьей жизнью я собираюсь там жить? Ведь вместе с чужой шкурой мне досталась и чужая жизнь, а о ней я ровным счетом ничего не знаю. Еще счастье, что новоявленные родственники списывают мое неадекватное поведение на амнезию – спасибо Валентину Иосифовичу, поспособствовал, но ведь проколов не избежать. Ох, чует мое сердце – или не мое? – что с Машей-растеряшей мы похожи, как черт с ангелом, и возникнут у меня в будущем очень серьезные проблемы.
– Да, я думаю, вы правы, Валентин Иосифович, – мне даже удалось выдавить из себя фальшивую улыбку. – Раз надо, значит, надо. А можно вопрос?
Доктор, приготовившийся к долгим уговорам и препирательствам, заметно расслабился:
– Сколько угодно. Я весь внимание.
– Как моя фамилия? – Я решила начать издалека. – Из-за этой амнезии… ну вы понимаете…
– Конечно, я все прекрасно понимаю, – доктор кивнул. – Вас зовут Ева Александровна Ставинская, вам двадцать три года, прописаны, если не ошибаюсь, в Барвихе.
О как! С возрастом я попала в точку. А живу, оказывается, не лишь бы где, не в двухкомнатной «распашонке» у черта на рогах, а в элитном поселке. Порадоваться, что ли, счастью такому?
– А профессия? Какая у меня профессия?
Честно, я уже приготовилась к тому, что в прошлой жизни была бездельницей и вела никчемную растительную жизнь, но доктор меня удивил:
– По профессии вы, Ева Александровна, детский психолог, работаете в интернате для детей с особенностями психики.
Интересно, интересно, живу в Барвихе в собственном, надо полагать, нехилом особняке, имею штат прислуги и в то же время работаю в каком-то интернате.
– Ну вот, собственно говоря, и вся информация, которой я располагаю, – доктор развел руками. – Остальное, думаю, вам расскажут друзья и родственники.
Да уж, родственники расскажут, особенно мачеха. На мгновение мне стало жаль бедную Машу-растеряшу, которая, оказывается, никакая не Маша, а тоже – бывают в жизни совпадения! – Ева. До чего же ей не повезло, Амалия небось издевалась над бедной сироткой как хотела. Это если судить по тому, с каким гонором она на меня наехала. Ладно, проблемы будем решать по мере поступления.
Князь Андрей Сергеевич Поддубский – вот как зовут человека, остановившего мое сердце! Андрей Сергеевич. Андрей…
Фигура высокая, чуть сутулая, но все одно удивительно складная. Лицо из тех, что врезаются в память раз и навсегда. Нет, не красивое, но необычайно выразительное и мужественное. Несколько тяжеловатый подбородок, жесткая линия рта, нос с благородной горбинкой, глубоко посаженные глаза. Они цвета такого необыкновенного, точно море в шторм – сине-серые, переменчивые, в обрамлении прямых черных ресниц. И брови прямые, черные, над правой – едва заметный шрам. А волосы чуть светлее, длинные, с непокорной волной. В глазах море, в волосах волны. Пропала я…
– Сонечка, ну до чего ж ты похорошела! – Это Семен, говорит громко, разглядывая меня с бесцеремонностью давнего приятеля. – Андрей, позволь представить тебе графиню Софью Николаевну Шацкую. Мы знакомы с ней почитай с пеленок. – Он улыбается, обнажает в улыбке крепкие желтоватые зубы, подталкивает меня к Андрею Сергеевичу.
– Рад знакомству, Софья Николаевна. – А голос у него густой, глубокий и улыбка красивая, слегка ироничная. Он целует мою руку, и я испуганно вздрагиваю, а ладонь тут же делается влажной от волнения. – Семен рассказывал, какие дивные нимфы обитают в здешних местах. Признаться, не поверил. А сейчас верю. – Галантный полупоклон мне и восхищенный взгляд мимо меня. – Сеня, ты негодник! Признайся, ты специально так долго не приглашал меня к себе, чтобы скрыть от моих глаз этот цветок.
Цветок… Глаза – берлинская лазурь, губы – нежность розы, платье – букет фиалок. Я знаю только один цветок – Лизи.
– Лизавета Григорьевна Ерошина. – Во взгляде Семена ни следа недавней фамильярности, круглые, ну точно совиные, глаза его полны преданного восторга. – Сонечкина младшая сестра.
– Сводная, – Лизи улыбается обоим одновременно, смотрит сквозь полуопущенные ресницы, приседает в легком реверансе, фиалковое платье с тихим шуршанием метет паркет. Я слышу это шуршание очень отчетливо, так же отчетливо, как участившееся дыхание князя.
Он касается ладони Лизи осторожно, словно это не ладонь, а хрупкий цветок. Сначала кончиками длинных аристократических пальцев, потом губами. Долго, очень долго. Мое сердце ударами отсчитывает меру его приличия. Один, два, три… двенадцать.
Вспомнила. Я вспомнила, как называлась та глупая сказка – «Золушка». У Золушки были завистливые сестры, злая мачеха, фея-крестная, прекрасный принц и хрустальная туфелька. У меня есть только мачеха, сестра, похожая на цветок, и робкая надежда, что когда-нибудь прекрасный принц обратит на меня свой взор.
– Семен, бог мой, как вы возмужали! – За спиной ненавистный голос мадам и смущенное покашливание папеньки. Интересно, он хоть что-нибудь замечает? Он видит, что его единственная дочь похожа на гувернантку? Что вместо бальных туфелек на ней сбитые ботинки? – Признаться, я вас не сразу узнала.
Мадам так же, как и Лизи, смотрит одновременно на Семена и князя, но на князя чуть пристальнее, чуть многозначительнее.
– Да, уезжал безусым юнцом, а вернулся не мальчиком, но мужем. – Ефим Никифорович не дает Семену возможности ответить, по-хозяйски занимает внимание гостей. – А это, позвольте представить, князь Андрей Сергеевич Поддубский, сын моего давнего приятеля, можно сказать, закадычного друга Сергея Викторовича Поддубского.
Далее все идет согласно этикету: все друг другу улыбаются, говорят приятности. Мне бы вот сейчас взять да спрятаться, чтоб не пугать гостей своим гувернантским платьем, но не могу. Точно гирями пудовыми прикована к князю Поддубскому. Больно-то как и обидно…
– Софьюшка. – На плечо ложится мягкая ладонь, ноздри щекочет пряно-кондитерский аромат. – А что ж ты тут стоишь одна, грустишь? – Наталья Дмитриевна смотрит внимательно, ласковым взглядом точно ощупывает. – Девочка, ты сейчас поразительно похожа на Анну, свою матушку. Мы дружили с ней, ты знала?
Я не знала. Не могу ни о чем думать, и голова болит.
– А давай-ка мы с тобой выпьем шампанского! – Наталья Дмитриевна улыбается, и в улыбке ее мне чудится фальшь.
Беру с серебряного подноса бокал, смотрю сквозь запотевший хрусталь. В хрустальном мире все неправильное, изломанное и обманчиво искристое. Шампанское кислит и царапает горло. У князя Поддубского глаза цвета штормовой волны, в них – восхищение. Не мной…
Я рассчитывала, что ночью, когда настырный персонал оставит меня наконец в покое, смогу спокойно обо всем подумать, разложить по полочкам те факты, что у меня есть, проанализировать их, выработать тактику и стратегию. Но коварный Валентин Иосифович решил, что я излишне возбуждена и эмоционально ранима, а посему велел уколоть мне успокоительное. Так что ночь и часть утра я проспала сном младенца, а когда проснулась, оказалось, что чуда не случилось и моя шкура по-прежнему не моя. Зато доктор разрешил мне вставать, на первых порах исключительно под присмотром медсестры.
Под присмотром так под присмотром – я не возражала. Я теперь вообще сделалась очень покладистой, потому что уразумела: споры лишь крадут мое время, а его у меня мало, я же так и не успела выработать тактику и стратегию.
Медсестра, на сей раз не привычная уже Светочка, а какая-то новая тетенька, довела меня до санузла и манекеном застыла на пороге.
– Со мной мыться собираетесь? – усмехнулась я.
Медсестра обиженно фыркнула, поджала тонкие губы, но все-таки капитулировала.
– Дверь на защелку не закрывайте, – буркнула она ворчливо, – а то мало ли что.
Да, по правде сказать, я и сама боялась этого «мало ли чего», подходя к зеркалу со смесью надежды и ужаса.
Из зазеркалья в меня внимательно всматривалась «не я». Худенькая, если не сказать, субтильная, небольшого росточка – сантиметров сто шестьдесят против моих ста семидесяти трех, – с волосами никакого цвета и такими же никакими, с беспомощным близоруким прищуром, глазами. Глаза были особенно не моими, я не умею смотреть на людей так пытливо и требовательно одновременно. Рука с тонкими прожилками вен потянулась к зеркалу, узкая ладонь оставила на сверкающей поверхности отпечаток, а в «не моих» глазах появилось что-то новое. Узнавание…
В этот момент я вдруг отчетливо осознала, что стою в метре от зеркала и мои руки спрятаны за спину…
Бледные до синевы губы дрогнули в подобии улыбки, я сделала шаг назад, а мое отражение – шаг вперед.
– Паутина… – Зеркало в том месте, где отражались не мои губы, словно коснувшиеся зеркальной поверхности с обратной стороны, пошло мелкими трещинками. – Паутина…
Я зажмурилась, зажала уши руками и завизжала…
– …Да что ж вы казенное имущество ломаете? – Кто-то сильно тряс меня за плечи. – Это чем же вы зеркало-то так раскурочили?!
Я замотала головой и попыталась высвободиться из настырных объятий.
– А вот все расскажу Валентину Иосифовичу, он вас накажет, не позволит вставать еще неделю, будете тогда знать, как зеркала бить.
Угроза подействовала на меня неожиданно отрезвляюще, я открыла глаза, посмотрела сначала на склонившуюся надо мной медсестру (я уже не стояла, а лежала на кафельном полу), потом, не без внутренней дрожи, на зеркало: сеть трещинок, похожих на паутину, никуда не делась.
– Там… – Я снова зажмурилась, чтобы не видеть этого, и ткнула пальцем в сторону зеркала. – Там не я.
– Ну, знамо дело, не ты, – согласилась медсестра и ласково погладила меня по голове. – Ты же месяц неизвестно где пропадала, успела измениться.
Да, я успела измениться, до неузнаваемости. С этим я уже почти смирилась, но как смириться с тем, что мой зеркальный двойник – даже не новая я, а какое-то совершенно другое существо?!
– Ничего, деточка, – медсестра продолжала гладить меня по голове, – пройдет неделька-другая, и станешь ты как новая, себя прежней красивее.
Это вряд ли. Если мне вот такие глюки начнут мерещиться, то «как новая» я точно не стану. Может, мне с доктором посоветоваться? Рассказать ему все, попросить помощи? Ага, я расскажу, а он меня спровадит прямиком в психушку, причем из самых лучших побуждений, чтобы меня там спасли, вправили мне мозги. Нет, придется молчать и как-нибудь самостоятельно со всем разбираться…
– Ну что, мыться-то будешь? – спросила медсестра.
Конечно. Я ж месяц без ванны, вот только…
– Может, вы со мной побудете? – К черту стыдливость! Страшно мне тут одной, а в кабинке вон экран есть матовый.
– Побуду, куда ж я денусь! – Медсестра кивнула. – А ты давай-ка на ножки вставай, еще застудишься чего доброго на холодном полу-то. – Она помогла мне подняться, довела до душевой кабинки, закрыла крышку унитаза, уселась сверху. – Только ты недолго, ополоснулась – и хватит. И воду горячую не делай, а то вдруг плохо станет…
Воду я сделала горячей, настолько, что почти невмоготу терпеть. Когда мне плохо, вода должна быть именно такой, она меня лечит лучше всяких успокоительных. Не мое тело плескалось под горячими струями, а я думала, как же мне жить дальше. Думала, думала и додумалась. Во всем виновато успокоительное, хорошее, запатентованное, от него у меня галлюцинации и расстройство психики. Померещилось невесть что, я запаниковала и сама же по зеркалу врезала… феном. Плохо, что на действие лекарства нельзя списать тот факт, что живу я нынче, фигурально выражаясь, в новом домике. Старый мне, конечно, больше нравился… Я замерла, выключила душ. Господи, как же я про себя-то забыть могла?! Озаботилась чужими проблемами, домик чужой обживаю, с родственниками знакомлюсь, а о том не думаю, что сейчас с моим телом, каково ему, родненькому, без хозяйки…
– Вымылась? – послышалось из-за экрана.
– Ага. – Я завернулась в полотенце, вышла из душевой кабинки и взяла протянутый медсестрой благоухающий лавандой халат.
– Полегчало? – в голосе женщины слышалось участие.
– Немного. – В разбитое зеркало я старалась не смотреть. – А можно спросить?
– О чем? – Медсестра деликатно отвернулась, дожидаясь, пока я влезу в халат.
– Что стало с той девушкой… ну, которая вместе со мной в аварию попала?
– Это ты про тринадцатую, что ли?
– Почему тринадцатую?
– Потому что лежит она в тринадцатой палате. Это у нас такая особенная палата для коматозников, тех, которые постоянно на аппарате.
Постоянно на аппарате… Сердце защемило.
– А почему она тринадцатая?
– Да откуда ж мне знать? Так пронумеровали.
– Можно мне к ней? – решилась я.
– Зачем это? – В глазах медсестры зажегся огонек подозрения. – Что ты там забыла?
Забыла. Я там ни много ни мало себя забыла. Лежу, несчастная, в коме, и надежды на выздоровление никакой. Но не скажешь ведь об этом. Пришлось изворачиваться:
– Понимаете, мы же вместе с той девушкой в такси ехали. Пока ехали, разговорились… Ее тоже Евой зовут, представляете?
– Я-то понимаю, – медсестра вздохнула, – чай, не первый год на свете живу, но и ты меня пойми, у нас режим, нельзя пациентам туда-сюда шастать. Если кто из врачей увидит, проблем не оберешься. Вплоть до увольнения… – Она покачала головой.
– А если поздно вечером или ночью? – Я не собиралась сдаваться. – Ну, когда врачи по домам разойдутся?
– Все равно дежурный останется.
– Так я осторожненько, только одним глазком взгляну… – Я запнулась на полуслове…
Совсем я плоха головой стала, если такую важную вещь едва не упустила из виду. Клиника-то не из дешевых. Ладно, мое, точнее, Евы Ставинской, пребывание в ней оплачивают дорогие родственники. А кто обеспечил на целый месяц присмотр за моим бедным телом? У маманьки таких денег нет, да если бы и были, не озаботилась бы она такой ерундой, как дочкина жизнь. У меня есть, но меня самой вроде как нет. Получается, что Вадим – мой последний и самый перспективный любовник. Да, любовник. Я самой себе врать не привыкла: если мужик таскается к тебе под покровом ночи два раза в неделю, как по расписанию, и при этом никому тебя не показывает, значит, он не бойфренд, а самый что ни на есть настоящий любовник. А перспективный он потому, что не жадный, выдал мне в своем банке кредит под смешные проценты на развитие бизнеса, машину новую обещал на день рождения подарить. Значит, не ошиблась я в выборе, Вадим не подвел, оплатил мое лечение. Ай, какой сердобольный. Ведь ему, наверное, врачи все предельно ясно объяснили про мое бесперспективное коматозное состояние.
– Ну, одним глазком… – Медсестра расценила мое молчание, как полное отчаяние. Собственно говоря, так оно и было. Есть мне отчего убиваться. – Завтра я дежурю в ночную смену, часиков в одиннадцать могу за тобой зайти. Только ненадолго! – Она предупреждающе взмахнула рукой. – Зайдешь, посмотришь, и обратно в палату. А вообще не понимаю я, зачем тебе все это – раны бередить. Сама жива осталась – ну и слава богу.
– Вдруг я ей помочь чем-нибудь сумею. У вас же дорогая клиника?
– Дорогая. Что есть, то есть.
– Ну вот, а она уже месяц у вас. А если, к примеру, за нее платить не станут, тогда что? – отважилась я спросить.
– Знамо что, – медсестра нахмурилась. – Вот бог, а вот порог. Наша клиника благотворительностью не занимается.
– И как же, совсем беспомощного человека на улицу вышвыривать?
– Ну почему сразу на улицу? Не на улицу, а в государственную больницу. Только я тебе вот что скажу, без такого присмотра, как у нас, эта девочка долго не протянет.
– Почему?
– Потому что у нас аппараты для искусственной вентиляции легких самые лучшие. И уход, сама видишь, какой. Потому что все эксклюзивное и на высшем уровне, а в государственной больнице что?
– Что? – шепотом спросила я.
– Аппаратура изношенная, персонал издерганный, и на каждую медсестру бог знает по сколько приходится больных. А за коматозниками же уход особый нужен. Ох, грехи мои тяжкие! – Медсестра торопливо перекрестилась и посмотрела на меня участливо. – Что-то ты побледнела. Я ж говорила, воду попрохладнее надо было делать, а ты не послушалась. Давай-ка я тебя обратно в палату провожу.
– Так вы меня завтра позовете? – Я вцепилась в рукав ее халата.
– Позову, чего уж там. Ты, главное, никому не проболтайся…
День тянулся невыносимо долго, а ведь мне еще предстояло как-то пережить следующий, дождаться вечера, чтобы встретиться с самой собой.
Родственники и друзья детства меня больше не навещали. Пришла только Рая, положила на тумбочку тисненый кожаный футляр, сказала со вздохом:
– Евочка, я тебе запасные очки принесла. Твои-то тогда вдребезги… Наденешь?
Я надела, надоело мне все время щуриться! Мир сразу сделался ярким, отчетливым, и оказалось, что Рая еще старше, чем мне думалось, старше и как-то беспомощнее, что ли.
– Спасибо, Раечка. – Я осторожно погладила ее по руке. Должен же быть в новом мире у меня хоть один надежный человек. А Рая как раз надежная, видно, что она меня любит. То есть не меня, но это сейчас неважно.
– Евочка, а ты так и не вспомнила ничего? – Она смотрела на меня с надеждой.
– Нет, – я мотнула головой, – но очень стараюсь.
– Евочка, – Рая смущенно улыбнулась, – то, что Амалия вчера про Севочку говорила, – это неправда. Он не приживалка никакой, он знаешь какие картины красивые пишет! Он очень хороший художник, мы уже три картины продали, а ты, – она вдруг густо покраснела, – а ты, Евочка, обещала нам помочь с организацией персональной выставки. Не помнишь? – В глазах экономки была такая тоска, что я вдруг сразу поняла, кто такой Севочка.
– Он твой сын, да?
– Сын. – Рая смахнула набежавшую слезу. – Он хороший, только больной очень, еще с детства – инвалид он, вот… Ну разве я могу его одного оставить, когда сама целыми днями в вашем доме, он же как ребенок. А отец твой не возражал, честное слово. Он даже в завещании прописал, что Севочка может в доме находиться, сколько сам захочет. Когда ты здорова была, нам проще жилось, – она всхлипнула. – Амалия тебя не боялась, но и перечить не могла, потому что ты единственная наследница, а она так… не пойми кто. А как ты в больницу попала, нам с Севочкой житья не стало, совсем они нас замучили придирками.
– Кто – они? – уточнила я.
– Так Амалия и брат ее Серафим! А Серафим тот еще жук, нигде не работает, живет за сестрицын счет, то есть не за сестрицын, а за твой, Евочка, счет.
Очень интересно. Получается, у меня – вернее, не у меня, но в сложившихся обстоятельствах это неважно – на шее сидит целая толпа иждивенцев. С Раей и Севочкой все более или менее понятно, она экономка, почти член семьи, а он ее единственная кровиночка. А вот на кой хрен мне сдались Амалия с этим Серафимом? Кстати, неплохо бы уточнить, о каком именно наследстве идет речь.
– Рая, – я уселась в кровати по-турецки, – а скажи-ка мне, я что, богатенькая Буратинка?
Экономка немного помолчала, собираясь с мыслями, а когда заговорила, я потеряла дар речи. Оказывается, я не просто богатенькая Буратинка, я очень богатенькая. Даже удивительно, что фамилия Ставинская сразу ни о чем мне не напомнила. Фамилия ведь весьма известная. Папенька-то мой преставившийся был самым настоящим олигархом. Рая принялась перечислять все мое движимое и недвижимое имущество, но на пятой минуте этого монолога я ее остановила. Ладно, с финансовыми вопросами я сама как-нибудь разберусь, так сказать, в процессе. Мне бы пока переварить то, что узнала. Это ж получается, что я теперь вместо той, другой Евы, наследница миллионного состояния, это ж я теперь в почетной десятке самых завидных невест страны. А что я в таком случае забыла в детском доме? Отчего вместо того, чтобы ворочать папенькиными мульенами, утирала сопливые носы беспризорникам? А одевалась как?! Это ж ужас, как я одевалась! В общем, прежняя я была еще большей дурой, чем мне показалось с первого взгляда.
Да, повезло так повезло! С одной стороны, тело мне досталось не ахти какое, а с другой – за те деньги, что у меня теперь есть, я себе любое тело организую. Только сначала к хорошему психиатру наведаюсь, голову подлечу, чтобы больше никаких глюков. Психиатра, кстати, можно из-за границы выписать, могу себе позволить. Благо денежки есть и английским владею, сказались два года работы в Штатах. Тогда на должности домработницы при гарвардском профессоре-русофиле я освоила все премудрости ведения домашнего хозяйства, заработала денег столько, что по возвращении домой смогла начать свое маленькое дело, да еще и язык освоила в совершенстве. Мне теперь не стыдно будет на всяких там посольских приемах появляться и блистать в высшем свете, я же не какая-то там девчонка с выселок, я сама Ева Ставинская.
– Евочка, так ты поможешь нам с выставкой? – вернул меня на грешную землю голос Раи.
– А дорогая выставка? – подняла во мне голову девчонка с выселок, та самая, которая до восемнадцати лет порванные колготы штопала, а не выбрасывала, которая знала, что по чем и где дешевле.
– Дорогая, – Рая сразу сникла. – Я уточняла, даже если очень скромно, то вместе с арендой галереи выйдет пятнадцать тысяч долларов. Но ты говорила, что у тебя есть, что ты насобирала…
Странно как-то, что значит насобирала? Я ж дочка миллионера, что для меня сейчас пятнадцать тысяч долларов! Это раньше я на такую сумму год могла безбедно существовать. Но то было раньше, до того, как я стала наследницей знатного рода и богатенькой Буратинкой. А сейчас, чего уж там, могу себе позволить широкий жест.
Наверное, я слишком долго раздумывала, потому что Рая прижала сухонькие кулачки к груди и зачастила:
– Евочка, ты не думай, мне искусствовед один знакомый сказал, что за Севочкины картины можно приличные деньги выручить. Мы их все, до последней копеечки, тебе отдадим. Я ж не за себя прошу, мне в этой жизни уже ничего не нужно, за сына душа болит, у него ведь единственный свет в окошке – его работа.
– Рая… – От нахлынувших вдруг сантиментов мне сделалось нехорошо. Как-то неправильно на меня действует это чужое тело, какая-то я становлюсь непрактичная. Прежняя я ни за что не отдала бы пятнадцать кусков зелени какой-то незнакомой тетке, а нынешняя я вот, похоже, собираюсь отдать. – Рая, – повторила я уже тверже, – давай я выпишусь из больницы, и мы на месте все обсудим.
– То есть ты подумаешь? – Лицо экономки озарилось такой счастливой улыбкой, что я устыдилась своей меркантильности.
– Я уже подумала. Деньги на выставку я дам, только позволь мне сейчас немного отдохнуть. Устала я что-то.
Про усталость – это я не кривила душой. То ли из-за травмы, то ли из-за того, что тело не мое, да еще такое нетренированное, чувствовала я себя на порядок хуже, чем в прежней своей жизни. А может, слабость – это плата за богатство? Эх, надо очень сильно подумать, готова ли я платить такую цену. А впрочем, о чем я? Моего согласия никто не спрашивал, швырнули точно новорожденного котенка в прорубь – выплывай как знаешь. Я-то выплыву, я не я буду, если не сделаю этого, но отдых мне бы не помешал.
– Ты отдыхай, Евочка, конечно, отдыхай! – Рая попятилась к двери. – А я тебя завтра навещу, чего-нибудь вкусненького принесу. Чего ты хочешь вкусненького, а?
Я задумалась. Раньше, в босоногом детстве, за брикет ванильного мороженого я бы родину продала, не задумываясь, но босоногое детство закончилось, и возникла острая необходимость блюсти фигуру, так что о мороженом пришлось забыть. Но сейчас-то, сейчас у меня такое костлявое тело, что его впору специально откармливать, так что решено!
– Принеси мне ванильного мороженого, – попросила я.
– Мороженого? – Рая выглядела удивленной. – Евочка, ты же не любила мороженое.
– Не любила, так полюбила, – отмахнулась я. В конце концов, после комы вкусовые пристрастия могли и измениться. – Так принесешь?
– Принесу, Евочка, обязательно.
– А еще из одежды что-нибудь и косметику какую-никакую.
– Косметику? Евочка, а у тебя нет никакой косметики.
– Как нет?! – поразилась я. – Совсем, что ли, ничего?
– Ну, во всяком случае, я тебя накрашенной никогда не видела, – Рая покачала головой, – но, если хочешь, я могу поискать в твоей комнате.