Здравствуй, племя младое, незнакомое! Коллектив авторов

«ЗДРАВСТВУЙ, ПЛЕМЯ МЛАДОЕ, НЕЗНАКОМОЕ!»

В 2002 году издательство ИТРК начало выпускать серию книг «Российская проза на рубеже XX–XXI веков». Уже вышли «Мгновения» и «Бермудский треугольник» Юрия Бондарева, «Избранное» Василия Белова, готовятся к изданию произведения Михаила Алексеева, Виктора Лихоносова, Валентина Распутина и других прозаиков, которых мы по праву называем классиками русской литературы второй половины XX века. Но при этом невольно возникает вопрос: а где же имена преемников, молодых писателей?… Или правы критики-похоронщики в том, что XX век подвел черту: Атлантида великой русской литературы ушла под воду. На поверхности остались лишь утлые лодчонки постмодернистов, один из которых так и заявил недавно: все писатели-реалисты обречены на смерть китов, останутся лишь мелкие ракушки…

Существует кинематографический прием превращения ящериц, муравьев и всякой другой твари в гигантских ящеров и чудовищ. Первые такие фильмы вызвали шок у зрителей, не ведавших о трюке, принимавших все за чистую монету. Нечто подобное происходит и в наших СМИ, создающих своих виртуальных «знаменитостей», вдалбливающих в сознание миллионов имена новой плеяды «гениев» постмодернизма.

Стоит напомнить, что и предшественники нынешних постмодернистов– модернисты точно так же вещали в начале XX века о смерти русского реализма, называя Толстого, Чехова, Бунина «последними из могикан». Появление в послереволюционной России нового мирового гения Шолохова никто не мог предсказать.

Будущее русской литературы – за реализмом. Это достаточно четко выразил в своем манифесте «Отрицание траура» двадцатилетний Сергей Шаргунов («Новый мир», 2001, № 12), провозгласивший новый «русский ренессанс».

Один из несомненных лидеров современной русской прозы Вячеслав Дёгтев свой этюд «Толстой и Шолохов. Современный писатель на фоне Льва Толстого» закончил словами: «Толстой подхватил выроненное великим Пушкиным вещее и вящее перо, честнейшее перо России, достойно пронес его по второй половине XIX века и незримо передал это перо мальчику, пацану-вражонку с тихого Дона, который тоже не посрамил русской литературы и господствовал в ней почти весь XX век. И нет пока равного ему преемника. Но он будет, преемник. Он скоро явится. Я уже слышу его могучую поступь. Поступь льва».

Издательство ИТРК открывает новую серию книг «Россия молодая». «Проза „Резонанс“ – первая из них. Это коллективный портрет поколения, вошедшего в литературу в последнее десятилетие XX века. Роковое десятилетие политических и социальных катаклизмов, тектонического сдвига эпох, столетий и тысячелетий.

Русская литература стала в это десятилетие Брестской крепостью. Лучшие писатели России (за редчайшими исключениями) остались на стороне «униженных и оскорбленных», не предали, не бросили в час невиданных испытаний свой народ.

Именно в это десятилетие появились романы «Красно-коричневый» Александра Проханова и «Бермудский треугольник» Юрия Бондарева, посвященные трагическим событиям октября 93 года– расстрелу Дома Советов. Катастрофическим последствиям перестройки, судьбам новых «лишних людей» посвящен роман Владимира Личутина «Миледи Ротман». В этом же ряду можно назвать и сатирический роман Александра Сегеня «Русский ураган».

В антологии впервые собраны рассказы 25 молодых писателей – молодых не только по возрасту, но и по времени вступления в литературу. Зачастую не ведая о существовании друг друга, живя в разных городах и весях России, они пытаются выразить свое время. «Народ безмолствует», но не безмолвствуют писатели. Они повествуют о том, что остается не высказанным народом. Так всегда было на Руси. Поэтому и стала русская литература величайшим мировым явлением, что никогда не была маргинальной, замкнутой в самой себе.

Время современного «Тихого Дона» двадцатидвухлетнего автора, видимо, действительно еще впереди, но и Шолохов начинал с «Донских рассказов». И уже в этих рассказах были сгустки энергии будущего создателя народной эпопеи.

Рассказы молодых писателей – это не однородный сплав, а амальгама характеров, тем, сюжетов, охватывающих едва ли не все стороны нашей жизни. Им не суждено слиться в единое художественное полотно, но и в этой разнородности талантов, калейдоскопичности сюжетов, стилистическом разнобое есть свои преимущества. Антология соединяет: «жесткие» рассказы Вячеслава Дёгтева с женской прозой Лидии Сычевой, историчесие экскурсы Андрея Воронцова с «бытовизмом» Владимира Федорова, гротесковую сатиру Александра Лыскова с детективной фантастикой Александра Тутова, фольклорные байки Михаила Волостнова с охотничьими былями Михаила Тарковского.

Сочетания бывают самыми неожиданными. Рассказы «Ana» Валерия Латынина и «Зардак» Алеся Кожедуба написаны в разные годы. Первый – в начале 80-х годов, второй – в начале 90-х. Но в обоих – место действия Средняя Азия. В рассказе Валерия Латынина– советская. В рассказе Алеся Кожедуба– постсоветская. Валерий Латынин описывает случай, который можно отнести к жанру «невыдуманных рассказов». Сюжет рассказа Алеся Кожедуба, наоборот, невозможно было выдумать десять лет назад. Даже в самом кошмарном сне нельзя было представить подобного. И тем не менее Алесь Кожедуб описывает то, что стало реальностью наших дней, на фоне которой нереальным кажется все то, что описывает Валерий Латынин. Так все перевернулось за эти годы, встало с ног на голову – понятия о добре и зле, о гостеприимстве, об офицерской чести.

Среди авторов антологии– немало военных, прошедших через «горячие точки» последнего десятилетия: Александр Игумнов, Петр Плюшкин, Валерий Латынин, Валерий Курилов, Сергей Белогуров. В их рассказах своя «окопная правда», с которой после Великой Отечественной вошло в литературу целое поколение писателей-фронтовиков. Среди молодых писателей нашего времени тоже выделяется новое поколение фронтовиков. Есть в антологии и «деревенская» проза, и «городская», но нетрудно заметить, что в прозе молодых все эти былые стереотипы явно утрачивают значение. Кто они – Евгений Федоров из Балахны и Евгений Шишкин из Нижнего Новгорода, по какому «ведомству» или литературному клану зачислить этих самобытных прозаиков, за которыми, как и за Вячеславом Дегтевым, не столько прошлое, сколько будущее русской литературы. Характерно и то, что они – не москвичи, не стремятся к столичным «тусовкам». Вдали от столицы прожил свою недолгую жизнь и Михаил Волостное, произведения которого тоже часть новой литературы России. Лидия Сычева – из Воронежа, Петр Илюшкин – из Ставрополя, Владимир Новиков – из Смоленска, Нина Алёшина – из Омска, Александр Громов – из Самары, Александр Тутов– из Архангельска, Ольга Шевченко– из Уфы, Александр Антипин – из Мезени, Роман Сенчин– из Кызыла, Михаил Тарковский – коренной москвич порождению, ставший охотником-промысловиком в красноярской тайге. Такова «география» антологии. Может вызвать недоумение, что в ней отсутствуют наиболее известные молодые прозаики столицы Александр Сегень, Олег Павлов, Алексей Варламов, Михаил Попов и другие. В Москве уже образовалась своя «могучая кучка», выступившая с манифестом «нового реализма» и даже суперреализма. Все это требует особого разговора и скорее персональных, а не коллективных книг (которые и готовятся к изданию в серии «Россия молодая»). В данном же случае хотелось представить прозу молодой России, а не только молодой Москвы.

Параллельно с изданием серии книг «Россия молодая» рассказы молодых писателей о наиболее актуальных проблемах современности звучат по радио «Резонанс».

Хочется надеяться, что благодаря серии книг «Россия молодая» и радиопередачам «Проза „Резонанс“ племя младое перестанет наконец-то быть незнакомым, имена молодых писателей России встанут в ряд известнейших имен, осуществивших преемственность поколений.

Секретарь Правления Союза писателей России

В. И. КАЛУГИН

Вячеслав Дёгтев

Рис.1 Здравствуй, племя младое, незнакомое!

ДЁГТЕВ Вячеслав Иванович – коренной воронежанин. Офицер запаса, бывший летчик, летал на Л-29 и МиГ-17. Автор одиннадцати книг прозы. Его рассказы опубликованы более чем в 130 газетах и журналах как в России, так и за рубежом. Среди них – «Роман-газета», «Роман-журнал. XXI век», «Наш современник», «Москва», «Завтра», «День литературы» и др. Лауреат международной Платоновской премии, литературной премии «России верные сыны». На всероссийском конкурсе рассказов, который проводила «Литературная Россия», его рассказ «Кинжал» занял первое место. Юрий Бондарев назвал его в «Правде» «самым ярким открытием последнего десятилетия», а критики окрестили «русским Джеком Лондоном».

Член Союза писателей России. Живет в Воронеже.

ПСЫ ВОЙНЫ

Столица Ингушетии представляла из себя утонувшее в грязи село – не хватало разве что свиней на улицах. Тут и вспоминалось, что ингуши – мусульмане. Улицы изрыты «КАМАЗами», БТРами и танками, заборы забрызганы глинистой слизью. Со дворов тянуло запахом навоза, кизячным дымом. Люди встречались озабоченные, угрюмые, злые, словно каждого только что вздул начальник.

– Ну и столица! – то и дело хмыкала Элеонора, пробираясь вдоль заборов, держась за столбики, иначе можно было влезть в грязь по самые щиколотки. На центральной площади лоснилась огромная маслянистая лужа; техника, проходя по этой жиже, поднимала пологие грязевые волны. Танки, машины с солдатами все прибывали и прибывали, и казалось, скоро всю улицу, вплоть до заборов, они измельчат, перетрут в пыль и, перемешав с водой, взобьют грязевую эмульсию… Все эти войска шли и шли в сторону Грозного.

Элеонора попыталась было попроситься на «КАМАЗ», но из-под брезентового тента ее довольно откровенно обложили, не выбирая особенно выражений. Ее это не столько возмутило, сколько удивило: посылали не офицеры и не прапорщики, а, судя по голосам, совсем молоденькие солдаты, ровесники ее Альберта. Боже мой, в какую среду попал ее сын! А все из-за его папаши…

Так она дошла до автостанции. Там было такое же месиво из грязи, навоза и соломы. Автобусы почти никуда не ходили. Но народ толпился, чего-то ожидая. В основном это были русские женщины и мужчины-ингуши. Стояли кучками, торговались. Когда Элеонора приблизилась, на нее сразу обратили внимание двое молодых парней.

– Едем в Грозный, красотка? – сказал один из них.

– А сколько берете?

– Договоримся. – И назвал цену. Цена была вполне приемлемая, гораздо меньше той, на которую рассчитывала Элеонора.

Соседки, услыхав сумму, подбежали с двух сторон:

– Поедем! Поедем, сынок!

– А с вас… – и назвал цену, на которую Элеонора и рассчитывала. Тетки отвалили. Шофер подхватил сумки Элеоноры, как вдруг раздался властный голос:

– Не спеши, Муса! Женщина раздумала с тобой ехать.

То говорил еще один, горбоносый ингуш постарше. Он стоял поодаль, властно сложив на груди руки. Подойдя, взял вещи Элеоноры и понес их к своей машине.

– Исмаил! – выдохнула его жена, черная, как галка, злобно сверкнув глазами в сторону Элеоноры.

– Я отвезу ее! – сказал Исмаил тоном, не терпящим возражений. Жена еще больше почернела, резко бросив что-то, быстро ушла прочь, со чмоком вытаскивая сапоги из грязи.

Когда выехали из Назрани, Исмаил достал из-за пазухи пистолет и положил его под правую руку, между сиденьями, накрыв какой-то замасленной тряпкой. Элеонора поежилась и покорила себя за то, что согласилась ехать с этим разбойником. Но делать было нечего… Шофер молчал, словно на ощупь прокрадываясь по узкой дороге, кое-где заваленной осыпями. Осыпи были старые, с пробитыми в них колеями, и совсем свежие, иногда с большими камнями. Тогда Исмаилу приходилось вылезать из машины и, собирая Аллаха и шайтана, отбрасывать валуны от дороги. Элеонора всякий раз замирала в дурном предчувствии, готовая ко всему, – мигом представлялось ей, как из-за ближайшей скалы выскакивают бандиты, как скручивают ей руки, как шарят по сумкам, по телу, – и всякий раз, когда Исмаил возвращался и с хмурым лицом запускал двигатель, она облегченно вздыхала. Проехав горную часть дороги, Исмаил несколько оживился, и с него словно бы слетела шелуха провинциализма, иногда он даже что-то мурлыкал, искоса поглядывая на соседку. Впереди показался лес. Въехав в лес, Исмаил свернул на обочину. Остановил машину, замасленной тряпкой вытер руки, повернулся к пассажирке и сказал:

– Давай!

– Так мы еще не доехали… – попыталась было она его урезонить, одновременно чувствуя бесполезность своих слов.

Исмаил молча разложил сиденья. Она так же молча передвинулась на разложенные сидения и подняла юбку.

– Только я с дороги… в самолете, в автобусе…

– Ничего.

Через час он опять остановился. На этот раз возле какого-то скирда соломы, заехав с подветренной стороны.

– Давай! – и опять все повторилось – с сиденьем и с юбкой…

Вместо четырех часов ехали они шесть.

Наконец доехали. Когда расставались, Элеонора облегченно вздохнула: слава Богу! Еще в Москве, собираясь в поездку, она просчитала максимум возможных вариантов: тот вариант, который произошел, оказался не из самых худших. Еще бы с начальством Алика повезло… Совесть ее не мучила, и она не думала о том, как станет смотреть после всего в глаза мужу. Разве она обязана держать ответ – после всего – перед тем ничтожеством, которое не в силах даже семью содержать? Разве это мужчина, который не смог отмазать родного сына от армии? – не смог устроить ему службу где-нибудь вблизи Москвы? – не смог даже выбить ей бесплатный проезд до Грозного? При его-то связях… Разве это отец, который говорит: пусть потянет лямку! На работе у всех сотрудников дети освобождены от армии, только их Альберт – как последний колхозник… В глазах сослуживцев – презрение: на родного сына поскупились! И тогда Элеонора решила: сама все сделает! Доберется до этой проклятой Чечни. Найдет сына, договорится с начальством и увезет его домой. Она пойдет на все, коль уж эта амеба, ее муж, не в состоянии ничего сделать, лишь прикрывается красивыми словами о долге. А раз так – то и стыда перед ним не должно быть!

И она добралась до Владикавказа. Доехала на попутном автобусе до Назрани. И вот она здесь, в Грозном. А как это ей удалось и чего стоило – это уж ее личное дело. Так что пусть не обижается…

* * *

Последний месяц третья рота находилась в беспрерывных боях. И все эти дни слились для воюющих в один серый монолит из грязи, копоти, стонов, крови, тоски отчаянного ожидания – когда же все это кончится? Конца, казалось, не будет… За это время мальчишки превратились в солдат и научились различать голоса войны: какие стволы стреляют, куда, на тебя или от тебя, с яростью стреляет боец или со страхом, экономит патроны или не бережет, прицельно стреляет, на поражение, или постреливает со скуки, для порядка, какое у него настроение, и даже сколько – примерно – лет стреляющему.

После месяца боев они чуть ли не с одного погляда стали угадывать, что за человек рядом. И фронтовая поговорка «я бы с ним в разведку не пошел» вновь обрела свое истинное, первоначальное значение. Таких, которые не вызывали доверия, сторонились. Особенно не любили, ненавидели Альберта Букетова из Москвы. Он был как-то особенно, по-подлому труслив. Судорожно хотел выжить. А это очень страшно – когда любой ценой. На «гражданке» – это слабость; на войне – порок. На днях из-за него погиб Миха Брянский, отличный парень. Вся рота до сих пор горюет. Погиб по своей доверчивости и из-за подлости Альбертика. Миха полез в подвал, оставив это арбатское носатое чмо охранять выход. Тут показались чеченцы. Альберт сиганул, даже не предупредив Миху. Парня зверски замучили.

Москвича, конечно же, поучили. Но только, похоже, наука не пошла на пользу. С того времени с ним не то что есть или спать – даже сидеть рядом западаю!

С утра в роте появился корреспондент, картавящий парень с длинными, собранными на затылке в пучок волосами, серьгой в ухе и в тонких перчатках; ребята спорили, есть или нет у него под перчатками маникюр… Он шастал по окопам, выспрашивал, как кормят, да как «старики», не издеваются ли? Солдаты уходили от ответов и отсылали его к Рексу – он все расскажет, парень что надо, герой! Но корреспондент к Рексу-герою не шел, а присел возле Альбертика, заговорил с ним и вскоре уже вовсю записывал на пленку его причитания.

Лейтенанта Рекса в роте любили. Уважали и даже немного побаивались. Вообще-то, имя его – Костя, Константин. Как у Рокоссовского. Он на год-два старше солдат, в прошлом году окончил училище. За месяц боев Рекс возмужал и проскочил пять или шесть служебных ступенек. Он высок и поджар, как борзая-хортая, глаза светятся умом и отвагой, а голос как труба, – подчиняться ему не унизительно, а приятно. Он говорит, что рожден стать маршалом. На худой конец – генералом. И он им будет! И что Чечня сейчас – пробный камень: или Россия окончательно развалится на удельные княжества, или в Чечне родится новая русская армия, не «российская», а именно – русская, с командирами, для которых офицерская честь не останется пустым звуком. И он будет одним из них в возрожденной армии, офицером новой формации – боевым вождем, а не подносителем бумажек, и гремел что-то еще о мужестве и совести, о доблести и достоинстве, говорил, что еще чуть-чуть, и наш медведь наконец-то проснется и воспрянет духом, и приводил пример: в соседний батальон приехал отец, чтобы забрать сына; приехал, окунулся в стихию войны, и не хватило совести уехать обратно – записался добровольцем во взвод, где служит сын. На этого мужика ходят смотреть – как на диво. «Первая ласточка!» – утверждал Рекс. Эти слова будили в душах солдат что-то возвышенное и светлое, давно забытое. Эти слова хотелось слушать, хотелось верить, что так и будет. Не может быть иначе!

Он частенько посиживал с ребятами во время затишья и любил, когда Миха играл на гитаре. И вот Михи больше нет. Уже третий день.

В этот день впервые за месяц тишина не распарывалась выстрелами. В этот день привезли походную баню. Выдали доппаек, который только аппетит разжег. В этот день Рекса назначили комбатом, а к москвичу Альберту приехала мать… Она сидела сейчас по соседству, за мешками с песком, и кормила Альберта сладкими плюшками, а он ел, давясь, и плакал, слезы так и текли, оставляя на грязных щеках блестящие дорожки, а мать платком вытирала его чумазое лицо. Слюнявила и вытирала. У Михи тоже есть мать, сказал один из ребят, рыжеватый скуластый парень, которого звали Хазар. А еще у него осталась девчонка. Надей зовут. Это тоже все знали. Жаль Миху… Некому анекдот рассказать и сбацать на гитаре.

Ребята жались к брустверу – зябли после бани, – а в соседнем окопе мать вытирала Альбертику лицо и кормила его домашними жамками. В баню он не пошел, боясь простуды. Да и вообще, он, как замечали, мыться не любил и купался всегда в плавках…

Один из солдат, тот, который Хазар, подсчитывал на папиросной коробке сколько стоит, чтоб добраться сюда из Москвы: восемьсот тысяч, чтобы только доехать до Назрани. Да четыреста долларов – от Назрани до Грозного. Да начальству сунуть, да на подарки, да туда, да сюда. Ни хрена себе!

В соседний окоп опять нырнул корреспондент. Слышно было, как мать заголосила против войны, что не отдаст больше свою кровиночку в эту бойню, костьми ляжет, а не пустит.

Альбертик заныл, до чего тут тяжело, да какие тут неуставные отношения, и поминал свои разбитые губы, а корреспондент все ахал и охал – совсем по-бабьи…

Это что ж выходит, зёмы, вступил другой солдат. Этот козел Миху угробил, а маманя его домой забирает? А как же они? А никак! – ответили. Стойко переносить лишения и тяготы…

Третий сказал, что у его матери таких денег сроду не бывало и не будет. Четвертый добавил: а у его матери, если б и появились, – куда ей от хозяйства?

Подошел пятый. Поздравляю, бросил. Только что из штаба. Все офицеры на рогах – мать Альбертика привезла канистру спирта. Уже документы оформляют… Куда? На перевод в другую часть. Вечером, как стемнеет, отправят. Чтобы Рекс не знал. Так что я вас, пацаны, поздравляю, повторил.

Он поедет, а нам, значит, тут припухать? Собак своим мясом кормить?… Выходит, так.

Из соседнего окопа перелетела вдруг рыбья голова с кишками и шлепнулась Хазару прямо на каску – соседи, похоже, угощали корреспондента. Хазар брезгливо отбросил от себя голову – двумя пальцами. Засмеяться никто не посмел. Хазар достал из подсумка гранату. Ввернул взрыватель. Все следили, не проронив ни слова. Он медленно, каждого обвел своим раскосым взглядом – а? – никто не запротестовал, похоже, не очень-то веря в задуманное. Один покачал головой: мало! И протянул свою гранату. Протянули еще. Обмотали рубчатые рубашки синей изолентой. И вот уже чека выдернута, а пальцы на предохранителе. И опять раскосый взгляд скользит по безусым, но суровым лицам – а? – и в глазах каждого окончательный приговор. Примерившись, Хазар легонько перекинул связку через мешки с песком. Вскоре громыхнуло, и солдат обсыпало печеньем, каски облепило чем-то липким, и упала, разматываясь, магнитофонная кассета.

Ребята втянули головы поглубже, нахлобучили каски – и отвернулись. В глаза друг другу смотреть было тяжко. За мешки никто не выглянул. Минут через десять прибежал Рекс.

– Кто тут балуется?

Ему объяснили, что налетела шальная мина. И прямо, значит, угодила в семейный обед. Тетка-то в яркой куртке была.

Рекс подошел к порванным телам, потрогал их зачем-то ногой. Они еще не успели окоченеть. Хазар снял с корреспондента перчатки. Нет, маникюра не было… Рекс поднял донышко гранаты с остатками синей изоленты.

– Мина, говорите? – повертел осколок в руках и спрятал его в карман бушлата. – Наверное, маленького калибра… от ротной «хлопушки»?

– Да-да, – закивали ребята, преданно глядя Рексу в глаза. – Налетела неожиданно, прямо без пристрелки, – тетка-то в яркой куртке была…

– Ну ладно. Поглядывайте тут.

– Хорошо, комбат. Поглядываем. Нет ли чего пожрать?

– Что ж вы у тетки не попросили?…

– Да не успели, – было как-то неудобно говорить, что она им не особо предлагала.

– Ладно, пришлю чего-нибудь.

Когда он ушел, ребята переглянулись.

– А что, пацаны, Рекс станет генералом, бля буду! Человек!

– А нам-то что с того? Жрать охота.

– Тебе бы только жрать, Хазар! Фу, грубый ты какой-то…

Тот в ответ рассмеялся, похожий на рыжего китайского шарпея.

О покойниках никто больше не вспоминал. Что их поминать лишний раз – на ночь глядя…

ШТОПОР

Пилотам, штурманам,

а также воздушным стрелкам,

которые ушли покорять Небо, —

и пока еще не вернулись…

«Ух ты! Петруха, делай, как я! Командир, командир, Саня, веди ребят, а я с этими в кулючки поиграю». – «Не многовато ли, Вадим: восемь – на двоих?!» – «Нор-маль-но! Не „бубновые“ – щенки, летают криво. Не родился еще фриц, который… А в случае чего, ты знаешь, оторвусь от них штопором – что мне их аэродинамика. Стань ближе, Петруха, и делай, как я…» – «Осторожней, Вадим!»

Я услышал это в самый тяжкий момент, когда в глазах все померкло, и лишь слышно было, как стучала маленькими молоточками кровь в затылке. Я гонялся на своем «МиГе» за полковником Ляпотой, стараясь заснять его на пленку фотокинопулемета. Называлась эта игра – «воздушный бой». Полковник старался оторваться от меня, а я держал его в плавающем перекрестье и жал, жал на гашетку. И тут услышал этот голос, и он показался мне знакомым…

У меня иногда бывает так. Я вижу картины, не относящиеся к реальности, слышу голоса, далекие от действительности, особенно в машине или в самолете, когда пропадает ощущение настоящего, теряешь контроль над сном и явью и впадаешь в какой-то транс; но особенно яркими они бывают, эти видения, в мгновения восторга или опасности.

Земля и небо неслись колесом, пыль стояла в кабине, летали какие-то бумажки, в глазах то прояснивало, то меркло, не даром полковник Ляпота завалил, как поговаривали, пару «Миражей» и «Фантом» в Алжире, где воевал, как тогда преподносили, «наблюдателем». Когда летали с ним на «спарке», он учил: «Плюнь на инструкцию, подходи как можно ближе, лишь бы ошметки не задевали. И цель по носу – не попадешь, так хоть напугаешь». И я наплевал на инструкцию и держался в двухстах метрах – как в Алжире; висел на хвосте у Ляпоты, будто привязанный; а он у меня – в плавающем перекрестье… В глазах то и дело темнело: сперва исчезал цвет, потом появлялись «мушки», мир голубел и уменьшался до размеров ладони, и вдруг разом пропадало все, словно вырубали свет. А я тянул, тянул ручку что есть силы, самолет дрожал в предштопорной тряске, угрожающе покачиваясь с крыла на крыло, и тогда приходилось отпускать на мгновение штурвал, чтобы посмотреть – держусь ли? Ляпота не щадил ни меня, ни себя: обороты были по заглушку, ручка – до пупа; мы неумолимо набирали высоту, уже заголубело, а потом почернело небо…

И тут опять услышал: «Петруха, со всех стволов – огонь! Еще! Еще! Гори-ит! Держись ближе. И не бойся штопора – пусть они боятся. Они педанты, им и в голову не придет…» И понял, что это меня зовут Вадимом, мне уже двадцать пять, я не курсант, а – капитан и Герой, наяву увидал семерку «мессершмиттов», восьмого дымящего, и гигантское колесо воздушного боя, и свой самолет, американскую «Аэрокобру», трясущийся в предштопорной лихорадке. «Саня! Я с ними еще поиграю – можно?… Петруха!»

И тут все это в клочья рвет голос Ляпоты:

– Три девяносто три, кончаем бой. Молодец, хлопец. Выиграл!

Вечером в казарме я угощал друзей. Пили армянский, «Отборный», с пятью звездочками, – летчики как никак. Я отмечал свой триумф. У Ляпоты не бывало похвал, тем более в эфир. Ляпота был известный «зарубщик». Я сидел на тумбочке, пьяный от успеха и славы, и думал… думал о том неизвестном Вадиме. Странно, у меня всегда были симпатии к этому имени, все знакомые Вадимы – мои друзья. Кто он, этот Вадим? И чем кончился неравный тот бой?

Я часто вспоминал об этом видении. И ждал, когда же оно повторится. И оно повторилось. Через год.

* * *

К тому времени я уволился. Получил летное свидетельство, офицерские погоны и распределение на Курилы – в тот самый полк, который собьет вскорости южнокорейский самолет, – но к месту службы не поехал. Зуб сочинительства, прорезавшийся еще в юности, к тому времени вырос окончательно: в местном издательстве предложили заключить договор на издание книжки. Стоял выбор: авиация или литература. Я выбрал второе. Отца чуть удар не хватил. Он попытался уговаривать. Когда почувствовал, что бестолку, решил воздействовать дедовским испытанным способом. Но в этот раз досталось самому…

Я сидел на пороге, – голова гудела после драки, – и планировал, летел почти на ощупь, в темноте, – я опять был Вадимом, рука плохо слушалась, а в сапоге хлюпала кровь, занемевшими губами шептал: «Саня! Я ранен. Ухожу на аэродром. Пока…» – «Вадим! Вадим! – звал ведомый. – „Мессер“ справа». – «Уйдем штопором – у них на это кишка тонка…» И тут пробивается голос отца, просительный, жалкий:

– Сынок! Езжай в полк. Ведь можно и летать, и писать…

Старый не понимал: то, что наполовину, неминуемо погубит целое.

Я сделал выбор. Долго потом будут сниться самолеты, – чуть ли не каждую ночь летал во сне, и часто просыпался с мокрыми глазами, – но это будет потом. А тогда – без колебаний – вместо гвардейского полка пошел в школу военруком, – там была возможность писать. Первая книжка не принесла ни славы, ни успеха. Из школы выгнали за популяризацию «белогвардейца Бунина»; ушел в милицию, где ввязался выводить на чистую воду не тех, кого надо; обещали «устроить в тюрьме отдельную камеру», но устроили аварию: в машине, когда мчались под гору, вдруг отказали тормоза. Был гололед, машина закрутилась на дороге, и нас понесло в кювет. То ли дверь от деформации открылась, то ли я сам ее распахнул, но только через мгновение уже летел рядом с машиной – все вертелось, все крутилось, но страха не было; в голове стоял равнодушный вопрос: «Ну что – все?» И тут я опять ощутил себя Вадимом, увидел свой продырявленный самолет как бы со стороны, он осторожно планировал, словно спускаясь с горки, и шестерку «мессершмиттов», выстроившихся в кольцо, и расстреливающих этот беззащитный самолет, и услышал истошный крик Петрухи-ведомого: «Вадим!

Смотри направо!» – «Ничего-о! Не успеет. Не родился еще…» – и шквал трассирующих пуль, огненный сноп перед глазами, и грязное брюхо «мессера», и моя струя, распарывающая это брюхо. «Ага-а! Гори-ишь, „бубновый!“ – „Осторожней, Вадим! Еще один заходит!..“

Ну, повезет – не повезет…

Мне в тот раз повезло. Я ударился в кювете о землю и какое-то время лежал, не помня себя, – я все еще был Вадимом, я, раненый и истекающий кровью, все еще вел неравный бой, и было поздно сваливаться в штопор, высота уже не позволяла выкинуть такой финт. Я осторожно планировал – самолет был как решето и почти не слушался рулей. «Саня! Я ранен…» – «Вадим! Друг!..»

Врачи называют это «ложной памятью», а йоги – законом кармы, переселением душ.

Да, мне повезло в тот раз. Меня словно кто подхватит, поддержит на лету и плавно опустит на землю. Шофер попадет в реанимацию, а я отделаюсь синяками и шишками. Видно, не обошлось там без Вадима… После этого случая пойму: умереть можно в любой момент. Потому жить нужно и писать так, будто всякий день – последний.

* * *

Давно уж не снятся мне самолеты. Давно не летаю – даже во сне. Я сугубо штатский человек.

И вот попал как-то в дом прославленного военного аса. Когда-то он был моим непосредственным, самым высшим начальником. Я с благоговением переступлю порог и… Летчики не умирают, вспомню, – они улетают и не возвращаются. На вешалке в прихожей – его маршальская шинель и фуражка, словно хозяин вышел на минуту. Форма висит, нетронутая, уже несколько лет… Над дверью в его кабинет – картина: «Аэрокобра» проносится через облако только что взорвавшегося на собственных бомбах «юнкерса». Я никогда не видел эту картину, а тут вдруг – угадал. И сразу же зазвучал знакомый, полузабытый голос…

– Здравствуйте! – перебила его хозяйка и обратилась ко мне: – Извините, вы… летчик?

– Да, когда-то… в прошлом.

– Вас зовут… Вадим?…

После чего показала пачку фотографий. На них в обнимку с прославленным асом стоял… я! Все было одно к одному: и раскосый рассеянный взгляд, и косолапость, и полный белых зубов рот, и даже – даже! – рыжеватая бородка. Сколько ругали и журили, наверное, Вадима за нее, такую непрезентабельную.

– Он упал в кубанские плавни, неподалеку от хутора Гарний. У ведомого после боя оказалось сто двадцать пробоин… Но я не верю в смерть Вадима. Он жив, так же, как мой Саша. Летчики ведь не умирают… – и нежно погладила сукно мужниной шинели.

Я чуть не сказал о нашей с Вадимом тайне; двое в одной оболочке, мы часто срываемся в штопор, – он для нас родная стихия…

А через полгода случится мне быть на Кубани; заверну на хутор Гарний и спрошу встречного старика про сбитый во время войны самолет. Старик оживится и скажет, что несколько лет назад осушали плавни и подняли какой-то самолет, явно нерусский, а в нем кости и череп – «ядреный такой, и зубов в ём богато!» – и что из черепа Петяка Чоловик сделал себе пепельницу. А теперь этот байстрюк – хуторской атаман! – сплюнет дед сердито.

Я разыщу этого Петяку – он предстанет в кубанке и шароварах с голубыми лампасами, – покажу ему фотографии, и когда этот потомок запорожцев, отдав с неохотой свою «пепельницу», пренебрежительно хмыкнет: «На шо вин мени, твий краснопузый сталинский сокил; вин защищал советcку власть, – лучше б вин ее не защищал…» – после таких слов сорвусь и два раза ударю Чоловика по безмозглой его башке, так что слетит баранья шапка…

Вот он, этот череп с отпиленным затылком, у меня на столе. Череп Героя Советского Союза Вадима Фадеева, прожившего двадцать пять лет и сбившего двадцать пять фашистских самолетов.

Что с ним делать?

Андрей Воронцов

Рис.2 Здравствуй, племя младое, незнакомое!

ВОРОНЦОВ Андрей Венедиктович родился в 1961 году в Подмосковье. Окончил медицинское училище, работал фельдшером на «Скорой помощи», одновременно учился в Литературном институте им. А. М. Горького. С 1987 года работал и печатался в журналах «Октябрь», «Новая Россия», «Московский журнал», «Русский дом». В настоящее время – член редсовета журнала «Наш современник». Автор прозаических книг и литературно-исторических исследований: «Победитель смерти», «Белая голова», «Замкнутый путь в тумане», «Детское досье об убийстве Кеннеди».

Член Союза писателей России.

ИСТОРИЯ ОДНОГО ПОРАЖЕНИЯ

– Ты живешь в каком-то выдуманном мире, – сказал я как-то в сердцах сыну, который вместо уроков вел бой с невидимым врагом.

– Да, – ничуть не смутясь ответил он, – мне так легче жить в настоящем.

Что я мог ему возразить? Разве не знаю я взрослых людей, придерживающихся той же точки зрения? Один мой друг, историк, всерьез задумал писать кандидатскую с таким названием: «Зиновий Петрович Рожественский – выдающийся флотоводец XX века». В аспирантуре сначала смеялись, потом ругались, а потом его выгнали. Работал он после этого консьержем в «элитном» доме, но диссертацию не забросил, доказывал, какой творец Цусимы был гениальный человек. Короче, он тоже создал себе выдуманный мир, чтобы легче жилось в настоящем.

Что ж, не мне осуждать его – сам не потому ли писательствую? Но я терпеть не могу эту новую историческую моду: из неудачников делать гениев, а из поражений – победы. Это ведь, если разобраться, обратная сторона поражения. А с другой стороны, бесконечная цепь поражений последних лет научила меня не радоваться преждевременно маленьким удачам, к чему тоже был склонен Василий (так звали моего друга).

Вместе с Василием мы не пропустили ни одной демонстрации протеста, начиная с 23 февраля 1992 года, а это, кто помнит, не всегда было полезно для здоровья. И едва ли не на каждом митинге он мне говорил: «Ну все, теперь уже Ельцину немного осталось!» И впрямь, от шествия к шествию нас становилось все больше: 23 февраля следующего года никакие силы уже не смогли сдержать прорыв 300-тысячной колонны на Манежную. Казалось, и вправду осталось чуть-чуть… Но грянул позорный апрель, когда одна часть русского народа проголосовала за расправу над другой, и я засомневался…

В ночь на 4 октября 1993 года мы сидели с Васей у костра в роще возле Дома Советов. Мы уже знали о случившемся в Останкине. День, прошедший под знаком неслыханной нашей победы, заканчивался сокрушительным поражением. Мы ни слова не говорили о происходящем, вообще ни о чем не говорили – подбрасывали сучья в огонь, наливали себе водки, выпивали, не чокаясь, как на поминках… Между светящихся точно изнутри березовых стволов плясали огни других костров, а над ними неровными оранжевыми шарами дрожали маленькие зарева. Порой пламя выхватывало из темноты чье-нибудь лицо – и оно тут же исчезало, будто подхваченное дуновением ветра, и снова становилось частью ночи, наполненной шелестящими голосами, звоном бутылок, бренчанием гитарных струн. И, как знать, может быть, эти лица принадлежали тем, кого наутро уже не было в живых… Никто ни о чем не спорил, ни к чему никого не призывал. Изменить ничего было нельзя – оставалось только ждать утра. Запах дыма и печеной картошки смешивался с запахами опавшей листвы, сырой земли, древесной коры и грибов, хотя их время давно уже прошло. Где-то рядом пели: «А в тайге по утрам туман…», а немного дальше, перевирая мотив, битловское: «Хей, Джуд». Эти голоса и запахи доносились словно из прежних времен, когда не было ни уличных сражений, ни омоновцев со щитами и дубинками, а в моде были туристические слеты и конкурсы авторской песни. Но были и другие голоса. «Спаси, Господи, люди Твоя», – пели в другом конце парка негромко и красиво, но вскоре пение перекрыл длинный разухабистый вздох гармошки, заигравшей с места в карьер плясовую. «Эх, эх, эх!» – забухали в землю подкованные сапоги, невидимые плясуны засвистали молодецкими посвистами.

– Русский человек!.. – заорал кто-то из темноты. – Нет, ты послушай, что я тебе скажу. Русский человек!.. Что это такое? «Веселие и питие»! Он создан для того, чтобы пить и веселиться! А его засунули в жопу. Ему, дионисийцу, придумали долг и идеи. Опутали правами и обязанностями, будь они неладны. На фига ему это? Наша

Родина – веселье! «Смотреть до полночи готов на пляску с топотом и свистом под говор пьяных мужичков»! Вот она – Расея, вот он – русский человек!

Еще вчера за эти слова дали бы незнакомцу крепко в лоб и назвали бы провокатором (каковым, быть может, он и являлся), а теперь все устало молчали.

Так тянулась эта ночь поражения нашего, ночь нашего с Василием прощания с молодостью…

Задремали мы лишь под утро. Проснулись оттого, что где-то над самыми нашими головами гулко и часто ударил КПВТ – крупнокалиберный пулемет. Воздух задрожал, сорвались с ветвей и закружились вниз по невидимой спирали кленовые листья. Между деревьев стояла пронизанная солнцем пустота. В воздухе уже сильно пахло гарью. Стуча зубами от озноба, мы поднялись на ноги. Парк стал неузнаваем. Волнистые пряди инея, искрясь на солнце, прихотливыми узорами вплетались в траву.

Снова ударил пулемет, женский голос закричал истошно. Со стороны площади заскрежетало, залязгало: боевые машины десанта преодолевали хлипкие баррикады. Мы пригнулись и побежали к левому крылу Дома Советов.

Так начался этот день. Его мы с Васей помнили, как в бреду, отрывочно, пунктиром. Был момент отчаянной надежды, когда на Новом Арбате, за полкилометра от нас, завязалась жаркая перестрелка, и Вася закричал: «Это наши! Наши подходят!», и я снова ему поверил, да так сильно, что слезы выступили на глазах. Увы, это были не наши – спецназ лупил по окнам, в которых якобы были снайперы…

Потом, влекомые бегущими куда-то людьми, мы оказались под большой парадной лестницей, где было бюро пропусков. Мы думали, что окружавшие нас люди – свои, и хотели вместе с ними войти в здание, но вскоре поняли, что опять ошиблись… Без лишних слов, деловито, умело они взломали дверь и устремились внутрь, привычно, как в трамвае, толкаясь локтями и плечами. Почуяв неладное, мы не последовали их примеру. Вскоре взломщики стали возвращаться – с пакетами, набитыми кофе, печеньем, соком, компотом, консервами, сигаретами… Некоторые счастливцы завладели портативными телевизорами и радиоприемниками. Кто-то нес за ухо большую подушку. Другой – телефонный аппарат с волочащимися по земле проводами. Третий – ворох милицейских фуражек. Иные надевали их на головы. Кто-то с простецким лицом раздавал незаполненные депутатские удостоверения с красными корочками. Они выходили так же деловито, как вошли, – молодые, хорошо одетые, в крепкой обуви, шли в сторону Нового Арбата, сталкиваясь с теми, кто нес от противоположного входа обезображенные и окровавленные трупы.

«Пойдем отсюда», – потухшим голосом сказал Вася. Я оттолкнулся от стены и пошел, как по воздуху, не чуя ног. Я вообще ничего не чувствовал, только простейшие ощущения: вот мы были под лестницей в тени, а теперь очутились на солнце. Я словно лишился плоти и костей: мне казалось, что если бы кто-то из спешащих с добычей захотел пройти сквозь меня, то сделал бы это без труда. Где-то в глубине сознания, как в обмелевшем колодце, плескался вопрос: как это все могло произойти?

Выбравшись из-под лестницы, мы удивились тишине. Видимо, объявили перемирие или что-то в этом роде. Кто-то говорил по мегафону из окна пятого этажа. Судя по голосу это был Руцкой. Мы поднялись по парадной лестнице наверх, где уже стояла небольшая толпа. Руцкой, видимо, вспомнив, что он летчик, просил других летчиков поднимать боевые машины в воздух и защищать парламент, – почему он решил, что среди кучки людей, стоящих под окнами, есть летчики? Мы вздохнули и пошли вниз. Навстречу нам, великолепно освещенный лучами солнца, поднимался вылезший из танка полковник. Он шел прямо на нас, высокий, сильный, голубоглазый, загорелый, с откровенным эгоистическим нежеланием в глазах вникать во что бы то ни было, свойственным лишь старшим армейским и милицейским чинам (даже у гражданских бюрократов другой взгляд – более артистический, что ли). Он шел словно из американских фильмов, из мясорубки, где он «всего лишь выполнял приказ», с закатанными рукавами камуфляжной формы и распахнутым воротом, из которого выглядывал белоснежный подворотничок. Красивый, седоватый – шел предъявлять ультиматум. И будет он теперь идти так вечно, под косыми лучами закатного солнца, с тяжелым автоматом в руке.

Потом мы стояли у железных заграждений на тротуаре. Мимо все еще шли мародеры. Верхние этажи Дома Советов горели. Немногие сохранившиеся стекла нижних этажей тоже горели – в лучах заката. В здании мэрии раздавались грохот и лязганье, словно там, внутри, ворочался танк. Над домом снова кружили птицы, распуганные было канонадой. Я смотрел на них и завидовал: как им легко и просто летать там, вверху, смотреть на все это с высоты. Вот так же утром кружили в воздухе серебристые осколки жалюзи, высоко подброшенные чудовищной взрывной волной. Я принял их поначалу за голубей. Легкие пластинки летели к земле долго, плавно, красиво, как птицы. «Мне кажется порою, что солдаты…» Почему-то я вспомнил, совсем не к месту: «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец ваш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?»

Хотелось курить, но сигареты кончились. Вася спросил сигарету у стоящего рядом кавказца. Тот вытащил голубоватую пачку, кивнул на парламент: «Оттуда». По странному совпадению, сигареты тоже назывались «Парламент». Заметив мой недобрый взгляд, кавказец сказал: «Один парень дал, сам я туда не ходил. Теперь Ельцину тоже капец», – добавил он. Тут я словно очнулся и иронически посмотрел на Васю – как, мол, тебе твоя песня в чужом исполнении? Вася отвел глаза.

С Нового Арбата доносилось металлическое лязганье – это лавочники разбивали камнями блестящую спираль Бруно с ужасными крючками, добывая себе сувениры. Гремя щитами, на площадь перед лестницей выбежал отряд омоновцев, построился в линию и, размахивая дубинками и автоматами, принялся вытеснять толпу. Мы поплелись, подгоняемые омоновцами, в сторону Нового Арбата…

А дальше наступил период реакции, как говаривали в советских учебниках истории. Я долгое время не мог спокойно слышать слово «народ» – меня от него корежило. Видел я под парламентской лестницей этот народ! Никакие беды последнего времени – невыплаты зарплат и пенсий, кража сбережений, безработица, дороговизна, «черные вторники», отключения тепла – не казались мне чрезмерными для тех, кто предал нас в октябре. Потом злость отступила, пришло безразличие. Я не отказался от прежних убеждений, но совершенно разочаровался в публичной политике и с головой ушел в литературную и журнальную работу, а Вася как раз в ту пору занялся своим злосчастным Рожественским.

Надо сказать, что на эту тему мы не нашли общего языка сразу. Едва Вася стал мне втолковывать про загадки Цусимского сражения и непонятую роль Рожественского, как я раздраженно заметил:

– Да что тебе Цусима эта, когда ты не знаешь того, что произошло в октябре девяносто третьего? А что касается роли Рожественского, то мне интересно услышать от тебя, как от историка, какова роль Макашова и Руцкого? А то, неровен час, лет через десять – двадцать появится чудак вроде тебя и напишет, что они были гениальными, только им не повезло.

Русобородый, шупловатый Вася терпеливо, и, как всегда, заикаясь, объяснял:

– Цусима – первая знаковая русская катастрофа двадцатого века, в которой, как в капле воды, отразились причины всех последующих русских катастроф. А что такое русская катастрофа? Это: или – или. В ней всегда есть момент, в самом начале, когда можно не только уйти от поражения, но даже одержать блестящую, сокрушительную победу. Так было и третьего октября. Ты прав: Рожественского у нас не было. Но, согласись, куда обиднее было бы потерпеть поражение, если бы восстание возглавил кто-нибудь поумнее Руцкого и Макашова. Именно так и случилось, увы, в Цусимском бою.

– Да отчего ты решил, что Рожественский был умнее? Угробил он народу побольше, чем наши герои, – пять тыщ человек.

– В начале Японской войны, когда еще все газеты, включая либеральные, кричали о том, что вскоре японская авантюра потерпит полное крушение, Рожественский предсказал иной ход войны. «Нам придется жестоко биться», – заявил он в конце марта девятьсот четвертого года французскому корреспонденту. Он считал, что нашей эскадре уже нечего делать на Дальнем Востоке, потому что, когда она появится там, японцы уже успеют перевезти в Корею орудия, снаряды, боевые припасы, провиант в достаточном количестве для того, чтобы вести войну в течение многих месяцев. Но ему приказали – и он повел эскадру в бой. Между прочим, одно из его тогдашних предсказаний сбылось, к сожалению, уже через несколько дней. Тогда взошла звезда адмирала Макарова, его взахлеб хвалили газеты, и Рожественский похвалил: «Это прекрасный моряк, энергичный начальник, искусный, отважный…», но тут же заявил: «Он пленник того положения вещей, которое не он создал и которое не в силах изменить». А первого апреля четвертого года, когда газета «Русь» перепечатала это интервью, она сообщила на другой странице о гибели броненосца «Петропавловск» и Макарова…

– Какая цена подобным предсказаниям, если с их помощью нельзя ничего исправить? Это как у Маркеса в «Ста годах одиночества»: пророчество о гибели Макондо герой разгадал именно в ту минуту, когда ураган стер город с лица земли.

В этих наших спорах был, конечно (во всяком случае, с моей стороны), подтекст, не имеющий отношения к Цусиме и Рожественскому: октябрьские события и безоглядный Васин оптимизм накануне их. Естественно, я понимал, что никакой личной Васиной вины в случившемся нет: просто я полагал, что люди, подобные Васе, создали в обществе накануне ельцинского переворота шапкозакидательское настроение, внушили детскую веру в быструю победу, когда следовало настраивать людей на долгую и изнурительную борьбу. Мне казалось, что своей сказкой о выдающемся флотоводце Рожественском, Вася иносказательно отвечает мне и таким, как я, – вот, дескать, какие зубры проигрывали, а что мы?…

Кроме того, Васина диссертация имела, на мой взгляд, чисто профессиональный изъян: он отчего-то решил доказать талант Рожественского именно на примере Цусимы, давно ставшей именем нарицательным. Ну кабы еще потерпел адмирал поражение, но не потопил всю эскадру – можно было бы оригинальничать и версии сочинять, но тут… Ведь и к погибшим надо иметь уважение… Примерно так же, видимо, считали и в аспирантуре, когда выперли Васю.

Разгар его работы над трудом о Рожественском пришелся на первую чеченскую войну, которую тогда, как назло, сравнивали с Цусимой… И это, увы, не могло не накладывать отпечатка на мое отношение к его работе, и отпечатка несправедливого: Вася, при всех его заносах, действительно был талантливым историком и доказательства своей правоты искал упорно и увлекательно. Правда, по мере сил и я ему помогал: например, когда он без документа из аспирантуры лишился возможности работать в архивах и рукописных фондах, я делал ему справки от журнала. Надо сказать, что официальными архивами он не ограничивался, умел найти и нужные домашние.

Так, ликуя, притащил он мне однажды дневник участника Цусимского сражения (из небогатовского отряда) и настоятельно рекомендовал почитать. Произошло это между двумя безрадостными событиями: переизбранием Ельцина на второй срок и похабным Хасавюртовским миром – куда более похабным, чем Портсмутский, завершивший Русско-японскую войну.

Дневник я осилил с трудом: автор, мичман Илья Ильич Кульнев, правнучатый племянник героя войны 1812 года генерала Якова Петровича Кульнева, не обладал ни особым литературным даром, ни разборчивым почерком (что, впрочем, в условиях боевого плавания понятно). Да и сама история была тягостной, как и история антиельцинского сопротивления и чеченской войны.

Собрали зимой 1905 года на Балтике тихоходные «музейные образцы»: броненосец «Император Николай I», три броненосца береговой обороны – «Генерал-адмирал Апраксин», «Адмирал Сенявин», «Адмирал Ушаков» и крейсер 1-го ранга «Владимир Мономах» – и отправили под командованием контрадмирала Небогатова на помощь вышедшей раньше эскадре Рожественского. Вовсю бушевала революция, с войны приходили только дурные вести, портовые рабочие разбрасывали на военных судах прокламации: «Убивайте офицеров, топите свои суда, зачем вы идете на верную смерть?», которым матросы порой следовали буквально: например, убили одного молодого мичмана за то, что он хотел водворить тишину. Офицеры чувствовали себя в Либаве, как на вражеской земле, горели желанием скорее выйти в море…

Плавание было очень тяжелым, питались экипажи скверно: либавские купцы снабдили моряков консервами, которые нельзя было есть, а свежего мяса не закупали, потому что на небогатовских судах, в отличие от эскадры Рожественского, не было ледников-рефрижераторов. Грузились углем в иностранных портах в авральном режиме (нигде не разрешали стоять больше суток), отчего корабли приобрели необыкновенно грязный вид. Тем не менее была вписана славная страница в историю военной навигации: на обветшавших судах небогатовцы совершили переход в 16 тысяч морских миль, останавливаясь лишь для заправки углем. Во вьетнамскую бухту Камрань (Камаранг), где 2-я Балтийская эскадра соединилась с 1-й, Небогатов привел все суда, вышедшие с ним из Кронштадта и Либавы, включая самые тихоходные. Подобное достижение считалось тогда неслыханным даже для новых скоростных броненосцев, работавших на угле. В бухте Камрань (которая после 1975 года стала советской военно-морской базой, а теперь заросла джунглями) русским судам тоже стоять долго не разрешили.

Двумя кильватерными колоннами русская объединенная эскадра направилась к Цусимскому проливу. Дневник заканчивался 14 мая 1905 года, около 14 часов, то есть буквально перед первым залпом Цусимского сражения. Саму битву Кульнев описывать не стал, нарисовал лишь схему движения наших и японских судов.

Читать записки Кульнева было не только тяжело, но и больно: предчувствие неизбежной беды сменялось в них отчаянной надеждой на победу – сродни той надежде, с которой мы жили до 4 октября 93-го… «Как-то мне вздохнулось: может быть, дойдем, поддержим 2-ю эскадру, может быть, и не потопят нас, мы будем воевать и победим японский флот…»

Сам мичман, как рассказал мне Вася, в Цусимской трагедии выжил, в отличие от своего старшего брата Николая. После войны Илья Кульнев увлекся морской авиацией, стал одним из первых в России летчиков-конструкторов. В мае 1915 года он погиб в авиакатастрофе под Ревелем.[1]

Честно говоря, я не очень понимал, зачем Вася дал мне этот дневник: то ли для общего развития, то ли еще для чего, и почему он, собственно, так радовался ему – ничего, что подтверждало бы его выводы о Рожественском, у Кульнева не было – наоборот, на последних страницах он выражал недоумение его действиями.

В осторожной форме я спросил это у Васи (после того как он стал консьержем, самолюбие у него обострилось).

Вася с сожалением посмотрел на меня.

– А чертеж?

– Что – чертеж?

– Ну ты что, не заметил, что на схеме правая кильватерная колонна выдвинута вперед левой на половину своей длины? Теперь наконец стала понятна загадочная фраза в воспоминаниях английского военного наблюдателя на японских судах капитана Пэкинхема, что по сравнению с судами правой колонны суда левой казались «пренебрежимо малыми». А между тем головной корабль левой колонны «Ослябя» даже превосходил длиной головного правой «Суворова» на десять метров! Он потому показался Пэкинхему «пренебрежимо малым», что был гораздо дальше от него, чем «Суворов»!

Мне стало жалко Васю. Все-таки я привык, что он мыслил хотя и безответственно, но широко, а тут он, как трудолюбивый бездарь, закопался в куче малозначительных деталей: десять метров каких-то, правая колонна обогнала левую на половину длины…

– Вась, ты меня извини, но что это прибавляет к главной мысли твоей работы?

Вася смотрел на меня во все глаза.

– Как что? Я же тебе столько рассказывал про Цусиму! Старик, это же другое построение, чем считали прежде, а у новых кораблей правого отряда была выше скорость!

Я начал злиться.

– Так это помогло нам проиграть баталию или несколько задержало разгром?

– Это было гениально, – сказал Вася. – Гениально, понимаешь? Никто до Рожественского так не делал. Далее. Кульнев пишет: «На наших судах получались знаки японских переговоров – наш телеграф бездействовал». Кульнев недоумевает, почему, ну а ты-то, в конце двадцатого века, понимаешь – почему?

– Ни хрена я не понимаю, – признался я, возвращая ему тетрадь. – Политика – искусство возможного, история – искусство невозможного. В ней вечно, невзирая на известное правило, судят победителей, и никому это еще не удалось вполне. Случайно, Вася, не побеждают. Нас тоже победили не случайно.

– Ну нельзя же так, – скривился вдруг, как от боли, Вася. – Давай ограничим себя со всех сторон рамками так называемого здравомыслия, и ничего у нас не будет – ни истории, ни искусства, ни науки.

– А у нас и так ни фига нет. Ладно, не обижайся: нашел ты себе с этим Рожественским в жизни нишу, и слава Богу. Без этого теперь нельзя – сломаться можно. Давай хлопнем по рюмочке за упокой души мичмана Кульнева и адмирала Рожественского? А потом за наше здоровье.

Вася неохотно, как мне показалось, кивнул. Разговор не получился и, что самое печальное, не возобновлялся на эту тему больше никогда, кроме одного раза, последнего перед нашим расставанием в этой жизни. Вася обиделся или утомился мне объяснять, – а может, и то, и другое.

Между тем морская тема не миновала и меня, человека сугубо сухопутного. Отойдя немного от октябрьского потрясения, я дал себе слово, что если и буду когда-нибудь еще заниматься так называемой общественной деятельностью и политикой, то только в тех областях, где можно сделать что-либо реальное помимо митингов и болтовни. Скоро такая возможность представилась: шла борьба за Черноморский флот, который Ельцин, казалось, готов был сдать. А флот, несмотря на бедственное положение, был вещью реальной. Я стал ездить в командировки в Севастополь, писал о флоте и Крыме и даже был приглашен участвовать в сборпоходе Черноморского флота.

Здесь-то я и понял отчасти Васино увлечение: не столько суть его, сколько поэтику.

  • Ты помнишь? В нашей бухте сонной
  • Спала зеленая вода.
  • Когда кильватерной колонной
  • Вошли военные суда.

Мы выходили из Севастопольской бухты этой самой кильватерной колонной. Слева по борту был древний Херсонес, казавшийся отсюда маленьким и грустным. Говорили, что две трети его покоится под водой, и, возможно, мы проплывали именно над ним, как над неким градом Китижем. Стоя перед камерой на фоне развалин, корреспондент программы «Вести» говорил со слащавой и развратной улыбкой: «Сегодня мы имеем уникальную возможность…»

Из низких туч, висящих над Севастополем, длинными стальными полосами наклонно пробивался солнечный свет – словно кто-то развернул гигантский, в полнеба, веер. Под ровное гудение двигателей корабль тяжело нырял форштевнем вниз и тут же могучим движением, точно потягиваясь, поднимался вверх. Похмельный, я стоял на ходовом мостике большого противолодочного корабля «Керчь» и смотрел на бегущую за бортом волну, каждый миг менявшую цвет в водовороте пены. В открытом море корабли разошлись, поплыли параллельными курсами. Стальная армада, завесив дымами горизонт, двигалась в центральную часть Черного моря.

Когда мы вернулись из похода, я зашел на знаменитую севастопольскую толкучку «на Остряках», чтобы купить домой какие-нибудь подарки. Мне бросилось в глаза, что рынок удивительно похож на мертвый город Херсонес планировкой бесчисленных, неотличимых одна от другой улочек-рядов (милетский архетип – «прямоугольная решетка, вписанная в овал») и занимает такую же примерно территорию, как сохранившаяся часть Херсонеса. Один муравейник умер, да здравствует другой! И в Херсонесе, оторванном от Эллады, Рима и Византии, и в имперском Севастополе, оставшемся без империи, все подчинялось одному желанию: выжить, добыть кусок хлеба на грядущий день. Как это по-человечески понятно (разве я сам не такой?), но как душно, уныло, неприкаянно в этой галдящей тесноте после вольного необозримого морского простора, рассекаемого форштевнем имперского дредноута!

Жизнь неотделима от рынка, но является ли рынок законом жизни? Разве спас он хотя бы одну гибнущую цивилизацию? Цивилизации умирали, рынок оставался. Он живуч, спору нет, но мы почему-то до сих пор изучаем историю государств и народов, а не рынков. Когда империя слабеет, рынок не поддерживает ее – он ее убивает. Сюда, в торжище, уходят и здесь перемалываются в костную муку творческие силы, вера, талант, изобретательность, воля народа. Уже и рынок окружен кольцом огня, а люди продолжают тупо думать о том, что можно купить и продать там, внутри. Это ли свобода, о которой нам талдычили обслуживающие лавочников мыслители?

Отчего же художники веками воспринимали рынок как бессмысленную и враждебную стихию?

  • Сегодня снова я пойду
  • Туда, на жизнь, на торг, на рынок,
  • И войско песен поведу
  • С прибоем рынка в поединок!

Какими наивными кажутся, если посмотреть на них отсюда, из этого деловитого муравейника, молодой, но уже седой артиллерист Николай Иванович, таскавший мне в каюту гильзы всевозможных размеров и по-детски радовавшийся попаданиям, смотритель Владимирского собора Альбина Абрамовна, добывшая двуглавого российского орла для паникадила, старичок, стоявший на митинге с плакатиком: «Великая Россия, вспомни о нас!», и наконец Вася, ищущий отсвет победы даже в заведомых поражениях! Зачем, ради чего метко стрелять, возиться с двуглавыми орлами, писать вышибающие слезу призывы, разгадывать тайны Цусимы, если эта великая Россия – уже только воспоминание, мир невидимый?

Затем, ответил я себе, что эти люди и есть великая Россия. Империи, даже самые кровавые, воспитывают в человеке идеал гармонии, красоты, самопожертвования, героизма, бескорыстного служения другим людям. Это цемент, который скрепляет духовное здание человечества. А что дал людям «человечный» рынок? Связан ли с ним хоть один светлый образ в мировой культуре? Он похож на сочное розовое мясо, что выставляют на прилавках: чуть «перележало» на солнце – и уже потянуло от него падалью.

Вернувшись домой, я поделился этими мыслями с Васей, но выслушал он меня снисходительно, как неофита, и, неожиданно застеснявшись, продолжать я в этом духе не стал. Спросил его, как бы между прочим, и о диссертации, но он, отведя взгляд, сказал: «Нормально».

Васю убили в июне 1999 года в Косово, перед самым концом войны. Воевавшие вместе с ним наши добровольцы рассказали потом, как это случилось. Шиптары (албанцы) атаковали югославские позиции со стороны Проклятых гор, что на границе с Албанией. На высоте, которую занимали сербы и русские добровольцы, разорвалась мина, за ней последовали еще. Был убит один солдат, несколько человек ранены, в том числе наш доброволец. Сербы стали отходить, унося убитого и раненых. Прикрывать их остался Вася. Когда закончился бой, его нашли мертвым, с развороченными брюшиной и грудной клеткой, на пальце у него было кольцо от ручной гранаты, в автомате – пустой магазин. Вася был в маскировочном халате, который, вероятно, помешал ему вытащить новый магазин из «разгрузочного» жилета. Русская трагедия: или – или… Вытащил бы – и глядишь, продержался бы до подхода подкрепления… Но победа снова не далась ему в руки… Тогда, видя, что он не успевает, Вася, чтобы не попасть в плен к шиптарам, подорвал себя гранатой.

Война, которой отдал свою жизнь Вася, закончилась через несколько дней унизительнейшими Кумановскими соглашениями, обессмыслившими страдания сербского народа, но гибель Васи вопреки логике наших прежних споров не казалась мне теперь бессмысленной.

Перед отъездом в Югославию он пришел ко мне и сказал, что просит взять на хранение свою диссертацию.

– Ты же знаешь, что мы, добровольцы, вне закона, могут нагрянуть с обыском, увезти бумаги, а потом ищи-свищи! Можешь и прочитать, – добавил он как бы невзначай, – хотя бы заключительную часть. Она – главная.

Прочитав рукопись, испытал я чувство глубочайшего стыда и раскаяния перед Васей, и не потому, что он убедил меня в своей правоте – как раз об этом я даже не думал, читая. Да и что такое историческая правота? Кто перед кем прав или неправ? Дело было в другом – в понимании Васей русской трагедии, которую я снобистски отказывался понимать. Думал я: вот вернется Вася, повинюсь перед ним, поговорим наконец по душам, как в былые времена…

Но поздно, поздно… Все в этой жизни надо делать вовремя, в том числе и совершать духовное усилие над собой. У меня даже мелькнула мистическая мысль, что если бы я в свое время духовно поддержал Васю, было бы у него больше уверенности в себе, – глядишь, изловчился бы и достал магазин… А еще лучше было бы, если бы я оказался рядом с ним там, в Проклятых горах, как когда-то в октябре 93-го… Но я без особых, надо сказать, колебаний решил, что буду более полезен здесь, поднимая людей на защиту Югославии своими статьями. Удобная позиция…

Может быть, я хоть в малой степени исправлю вину перед Васей, представив на суд читателей здесь последнюю главу его рукописи, действительно ключевую и важнейшую. Она называется «Четыре вопроса мичмана Кульнева».

«Итак, мы идем в Цусимский пролив, – писал мичман Кульнев. – 13 мая был поднят сигнал адмирала Рожественского: „Приготовиться к бою, с утра расцветиться стеньговыми флагами“, был сигнал об увеличении хода. Мы имели возможность войти в пролив ночью, но опасения из-за минной атаки заставили адмирала ждать ночь перед входом в Цусимский пролив. Мы изменили курс, ночью наша эскадра была освещена и шла в 4 кильватерные колонны, чего я не могу понять – японцы могли произвести благодаря такому строю очень успешную атаку. Попадись японские миноносцы в середину нашей эскадры, нам суждено было бы попадать в свои же суда. Кроме того, мы были освещены не так, как мы шли с Небогатовым; было ясно, что мы около боя и минной атаки должны были ждать с минуты на минуту – удивляясь самим японцам, как они пропустили эскадру; чем они руководствовались, что атаку производить не следует? Рассчитывали на верную победу с нашими усиленными кораблями? За три дня они каждую минуту знали о местонахождении нашей эскадры. Мы теперь находились недалеко от пролива; а что, если бы нам его пройти? Было бы лучше, прошли бы ночью и ближе были бы к Владивостоку, никаких мин там быть не могло; атака около пролива в море и в самом проливе мало отличались бы. Почему мы ждали?

Два дня никто из нас уже не спал, нервы наши взвинтились, в особенности вечером или ночью, когда только и ждешь боевой тревоги. Ночь прошла совершенно спокойно. Утором 14 мая 1905 года мы усмотрели первое японское судно, крейсер по типу «Идзуми», он был с правой стороны, далеко от нас, кабельтовых в 15, это был разведчик, он все время телеграфировал; на наших судах получались знаки японских переговоров– наш телеграф бездействовал. Крейсер «Урал» при эскадре, вспомогательный, имел лучший по силе волны телеграф, он мог передавать волну на 600 миль, мог сжечь их аппарат. Когда крейсер «Урал» поднял сигнал о желании сжечь аппараты на японских судах, Рожественский запретил телеграфировать (?). Около 11 часов (в 10 час. 30 мин.) на левом траверзе появились 4 легких японских крейсера, они нахально шли контркурсом с нами. III броненосный отряд открыл огонь по ним, и снаряды ложились очень хорошо, [но] с флагманского корабля был поднят сигнал: «Не бросать даром снарядов»; около 2-х часов слева по носу показались главные силы японского флота– как всегда, впереди шел «Миказа», а за ним три броненосца и 8 бронированных крейсеров, – это было главное ядро японского флота. С утра мы имели ход 12 узлов; почему-то главные наши силы, броненосцы типа «Суворов», были вправо от нас, – почему было такое построение, я не знаю, может быть, главными силами с крейсерами «Жемчуг» и «Изумруд» можно было обрушиться на главные силы неприятеля,?»

На этом обрываются дошедшие до нас записки Ильи Кульнева. Они названы им «Цусима», но самого Цусимского боя, ради которого, конечно, они и писались, в них нет. Бой начался 14 мая 1905 года в 1 час 49 мин. по меридиану Киото, а последнее время, указанное Кульневым: «около 2-х часов» 14 мая. Допускаю, что Илья Ильич не в силах был пережить снова, хотя бы и в воспоминаниях, трагедию в Корейском проливе. Последние фразы записок – сплошь вопросы, задыхающиеся, мучительные, тоскующие, продолженные в бесконечность ненормативной пунктуацией (запятая и вопрос).

Но ниже Кульнев оставил поистине бесценную схему построения и движения обоих флотов. Что на ней изображено?

Слева вверху – силы японского Соединенного флота под командованием адмирала Хейхатиро Того, 12 боевых кораблей (на схеме Кульнева 10): 4 броненосца и 8 броненосных крейсеров, отвечавших всем требованиям современного морского боя.

Справа – I отряд эскадры вице-адмирала Рожественского, новейшие эскадренные броненосцы «Князь Суворов», гвардейский «Император Александр III», «Бородино» и «Орел».

Слева внизу – выстроенные в одну кильватерную колонну суда II и III русских отрядов: II – броненосный крейсер «Ослябя», броненосцы «Сисой великий», «Наварин», крейсер-броненосец «Адмирал Нахимов», в основном устаревшие и изношенные (вышли из вод Балтики вместе с Рожественским); III – броненосец «Николай I» и три броненосца береговой обороны: «Апраксин», «Сенявин» и «Ушаков», составлявшие костяк небогатовской эскадры.

Повисшие в воздухе мучительные вопросы Кульнева, собственно, и являются основными претензиями военных историков к Рожественскому, поэтому задача моя в значительной степени облегчена: я построю заключительную часть своего исследования в форме ответов на эти вопросы. Как ни странно, но нам с точки зрения имеющейся ныне суммы сведений о Цусимском сражении есть что сказать его непосредственным участникам: ведь небогатовские офицеры, по признанию Кульнева, не знали не только стратегических задач соединения с Рожественским, но часто и ближайших целей плавания, не говоря уже о вестях с театра войны или с Родины.

Одной проблемы следует коснуться особо: речь идет о якобы плохой стрельбе русских артиллеристов. Кульнев пишет: «в 10 час. 30 мин… III броненосный отряд открыл огонь… снаряды ложились очень хорошо». Современный историк В. Чистяков: «В 1 час 49 минут пополудни левая носовая шестидюймовая башня броненосца „Князь Суворов“ отдала пристрелочный выстрел… первый снаряд Цусимского сражения миновал неприятельского флагмана лишь с небольшим перелетом» («Четверть часа в конце адмиральской карьеры»). В первые 15 минут боя русский снаряд угодил в капитанский мостик флагмана «Миказа», едва не убив самого Того, три попадания вывели из строя руль броненосного крейсера «Асама». Всего, по данным японцев (а они, как согласно свидетельствуют многие историки, имели тенденцию сильно занижать потери), флот Того получил 150 попаданий крупного калибра, причем 30 из них пришлось на флагман «Миказа».

Страницы: 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Какую пользу можно извлечь из обычного сала? Можно ли салом лечить ревматизм и простуду? Как использ...
«Соль – это белый яд». Эту сентенцию каждый помнит с детства. Но знаете ли вы, что без участия соли ...
Как много и как мало мы знаем о том, что нас окружает. Вот взять обыкновенную облепиху. Что это? Рас...
Клубника – «царица» наших дачных участков. Из нее варят джемы и варенья, делают компоты и кремы, сок...
Все знают, что соком редьки можно вылечить кашель. И это все?… Конечно же, нет! Обычная, ничем не пр...
Знаете ли вы, сколько видов цитрусовых существует на Земле? Сколько удивительных блюд можно приготов...