«Контрас» на глиняных ногах Проханов Александр
Глава первая
Служебная машина мчала его, подполковника внешней разведки, от Пушкинской площади, в дождливом сверкании, мимо туманных домов, потных витрин, блестящих, словно покрытых льдом памятников. Деревья, как золотые шары, катились по бульвару, и под каждым на черной земле было озерцо опавшей листвы. Он смотрел, как на стекле дрожит дождевая капля, и в этой крохотной, готовой сорваться капле переливается отражение малиново-белого Петровского замка, огромного лепного фасада у «Сокола», моста с бронзовым монументом автоматчика. Каплю сдуло, и вместе с ней кануло разноцветное отражение города, крохотная частица его прожитой, невосполнимой жизни.
Когда перепорхнули ветреный канал с застывшим, словно белое дождевое облако, кораблем и вынеслись на прямое шоссе, он почувствовал, как нечто в его душе стало напрягаться, растягиваться, выделяя из своей глубины другую, потаенную сущность. Так происходит деление клетки, рождение второго ядра. Они еще рядом, вместе, окружены единой пульсирующей протоплазмой. Но вот возникла между ними перемычка. Утончается, удлиняется, рвется. И новая жизнь, заключенная в капельке белкового сока, бьется, стучит, расчищает себе место в бесконечном Мироздании среди светил и галактик. Так раздваивалась его душа в предчувствии нового грозного опыта. Одна половина оставалась сзади, в удалявшейся осенней Москве, являлась хранилищем прожитой жизни. Другая, нарождавшаяся, устремлялась вперед, по шоссе, готовая жадно жить, узнавать, усваивать каждое отпущенное жизнью мгновение, одно из которых могло оказаться мгновением смерти.
По дуге, окруженные брызгами, за красными хвостовыми огнями туманных машин, подкатили к аэропорту с высокой надписью «Шереметьево», заключенной в размытое розовое зарево. Саквояж из багажника. Рукопожатие шофера. Плавно, беззвучно распахиваются стеклянные двери. Волна душистого теплого воздуха, пахнущего дорогим табаком, кожаными чемоданами и баулами. Электронное табло, где по черному, словно на бархате, вышиты хрупкие серебряные надписи самолетных рейсов. Глаза мгновенно выхватывают сложенные из кристалликов света письмена: «Москва – Манагуа». И мысль: «Так называется новая глава моей летописи, еще не написанная, но уже существующая, как сверхплотная спираль, готовая распрямиться, сверкнуть, раскрыться зрелищами океанов и гор, солнечных городков, движением военных колонн, лицами смуглых белозубых людей, творящих свою революцию».
Знакомые, неизбежные процедуры, каждая из которых, как маленький шлюз, поэтапно отдаляет тебя от Родины. Заполнение декларации, где ты заверяешь таможенников, что не везешь с собой оружие и боеприпасы. Зачем их везти в страну, где оружие стреляет из каждого куста и окошка и тебе всегда подберут бразильский револьвер с игривой резьбой на ручке, или поношенную «М-16» с лысым стальным стволом, или парочку советских гранат, которые будут болтаться у тебя между ног, когда «Тойота» с охраной двинется по ухабам тропической сельвы.
Пограничник с зеленым околышком твердыми, врезанными в подлобье глазами много раз сверит твое лицо с фотографией, вклеенной в обычный, общегражданский, «красный» загранпаспорт, из которого никто не узнает твое офицерское звание, истинный род занятий, убранство кабинета на Лубянке, где накануне ты получал последние наставления и инструкции. Ты – не более чем журналист, уже известный своими репортажами из Афганистана, Кампучии и Африки, и теперь, в неуемной погоне, ты летишь за океан, за новой порцией боевых впечатлений.
Он перемещался из стеклянного отсека в отсек, проходя через турникеты, электронные детекторы, зоны контроля, получая хрустящие штампы в паспорт, на меловую бумагу билетов. Все больше удалялся от недавнего бытия, порывая с Москвой, становясь все легче и легче, словно его освобождали от излишней плоти, обременительных бытовых переживаний и повседневных забот, открывая в душе незанятое, пустое пространство.
Бар, куда он обычно присаживался с рюмкой коньяку, среди разноцветных бутылок, мелодичных мембранных голосов, приглашающих на посадку, был местом краткого отдохновения, когда легкий ожог бархатного хмеля погружал его в смуглое, чуть затуманенное пространство с высокими стульями, на которых сидели тощие белоголовые шведы, жующие бутерброды, два индуса, мужчина и женщина с малиновым пятнышком между черных бровей, пили кофе, трое русских, шумно смеясь, делали из водки и томатного сока «Кровавую Мэри», а за толстыми стеклами в дождливых сумерках начинал дышать реактивный двигатель, часть взлетного поля трогалась с места, уходила с мигающими габаритными огнями, обнаруживая белую мокрую плоскость, погружаясь в туманную даль.
Было приятно сидеть одному в шапке-невидимке, которая скрывала от мира его истинную принадлежность. Легенда о его журналистской профессии позволяла вольно перемещаться по свету, вступать в бесчисленые контакты, погружаться в хитросплетение людских отношений, сохраняя при этом внутреннюю недвижность, возможность созерцать и оценивать, холодно судить и исследовать. Он, разведчик, летел в Никарагуа, где сандинисты вели изнурительую войну с «контрас». Побуждаемые Кубой, стремились расширить свое влияние на соседние Гондурас и Сальвадор. Требовали советских военных поставок. Война, которая там разгоралась, была еще одним бикфордовым шнуром, что, дымясь, приближался к громадному складу взрывчатки, способной разрушить Землю, столкнуть ее с оси, превратить в рыхлое облако пепла. Он должен был выяснить вероятность большой войны на континентах Америки. Понять смысл военной интриги сандинистов и кубинских советников, провоцирующих вторжение с севера. Возможность американского десанта с моря и суши, что повлекло бы за собой вступление в конфликт советского контингента на Кубе. Коньяк медленно таял в рюмке, помещая его мысли в хрупкую прозрачную оболочку, как орнамент осеннего кленового листа, запаянного в ледяную тонкую корочку.
Огромная, кольчатая кишка соединяла стеклянный накопитель с бортом лайнера. Толкала своей перистальтикой медлительные сгустки пассажиров. Белосельцев попал в самолет, в теплый уютный салон, освещенный матовыми светильниками. Люди пробирались к хвосту, хлопали крышками шкафов под полукруглым потолком, усаживались в кресла. Поудобнее размещали свои тела, встраивая их в невидимую, бесконечно длинную траекторию, прочерченную над континентом Европы, ночным океаном, к далеким берегам другого полушария, где ждали приземления самолета.
Он нашел свой ряд там, где в иллюминаторе виднелись белый бивень крыла и круглая чаша турбины. У иллюминатора сидела женщина. Не разглядев ее хорошенько, на всякий случай приветливо ей улыбнувшись, Белосельцев небрежно сунул саквояж в нутро багажной полки. И услышал недовольный, слишком резкий возглас женщины:
– Пожалуйста, осторожней, там мой плащ и коробка!
Эта нелюбезная резкость в ответ на его улыбку неприятно уязвила Белосельцева. Он заглянул в полость шкафа, где стояла картонная перевязанная коробка, чуть прикрытая дамским плащом.
– Не волнуйтесь, ваш багаж уцелел. Моя сумка находится на почтительном расстоянии от вашего плаща, и между ними не предполагается никаких отношений. – Произнеся эту язвительную, чуть выспреннюю фразу, Белосельцев уселся в соседнее кресло. Старался быть предельно компактным, чтобы не коснуться невзначай строптивой соседки, продолжая испытывать к ней неприязнь. Досадовал, что это соседство продлится десять часов. И тут же усмехнулся своей восприимчивости – эта антипатия, которую они невзначай проявили друг к другу, была первым, едва ощутимым конфликтом в его начавшемся странствии. Конфликт психологий не сулил угроз и опасностей, а только временное снижение комфорта.
Третье, крайнее кресло собирался занять черноусый молодой человек с коричневым скуластым лицом, в котором, как в красивой отливке, сплавились испанская бронза и индейское золото, создавая расовый тип, именуемый «латинос».
– Добрый вечер. Здесь свободно? – спросил он с легкой неправильностью, выговаривая хорошо выученные, но неудобные для произношения слова.
– Добрый вечер, – ответил по-испански Белосельцев, приглашая в кресло. – До Гаваны или в Манагуа?
– Домой, в Никарагуа, – по-русски радостно ответил новый сосед, опускаясь в кресло, с облегчением распуская сухие длинные мускулы, натренированные в упражнениях.
– Были в гостях в Москве? – спросил Белосельцев, снова пуская в обращение свой нестойкий испанский.
– Учился, – добродушно ответил никарагуанец.
– Военный? – не удержался Белосельцев, не надеясь получить утвердительный ответ молодого офицера, проходившего обучение в военной академии или стажировку на специальных военных курсах.
– У нас в Никарагуа сегодня все военные. Даже женщины, – ответил по-испански сосед с добродушной белозубой улыбкой, с выпуклыми, как коричневые вишни, глазами, в которых загорелись и тут же погасли моментальные искры тревоги.
Молодая женщина не поворачивала к ним головы с золотистой короткой стрижкой. Белосельцев быстролетно оглядел ее всю, от красивого плотного жакета и шелковой блузки, из которой подымалась нежная белая шея с золотыми капельками цепочки, до широкой свободной юбки, из-под которой виднелись круглые колени. На этих коленях покоились ее руки с маникюром, в золотых колечках с крохотными рубиновыми и изумрудными камушками. Она подняла к глазам запястье, где ободком поблескивали маленькие часы на узорном браслете. И все ее одеяние, цепочка, часы и колечки показались Белосельцеву тщательно подобранными, скрупулезно продуманными, мелочно сконструированными. Он решил, что она принадлежит к тем женщинам, что лишены естественности и свободы, но в непрерывных усилиях создают свою внешность, искусственно формируют свой облик, манеры, судьбу, выстраивая ее из множества мелких ухищрений, достигая в конце концов своей цели – выгодного замужества, удачной карьеры, создания вокруг себя удобного мирка, незатейливого и нарядного, как елочная игрушка. «Елочная игрушка» – так окрестил ее Белосельцев, по-прежнему не прощая ей нелюбезность, причисляя к тем особам, что наполняют посольское сообщество, состоящее из жен дипломатов и секретарш, мелочных, языкастых, с неоправданным самомнением.
Самолет лениво, с шелестящими турбинами двигался по взлетному полю, озаряясь пульсирующей рубиновой вспышкой. Замер, вцепившись в ночной бетон, сотрясаясь от нарастающей тяги, свирепого рева, металлического свистящего звона. Тронулся плавно и мощно, превращая мазки лиловых аэродромных огней в летящий пунктир. Белосельцев закрыл глаза, ощущая спиной слепое давление скорости. Каждый раз при взлете он повторял давнишнюю бессловесную молитву. Не о спасении и избежании смерти, а о милосердии Бога, в чьи руки он предает свою судьбу. Огромная могучая ладонь подняла самолет, стала возносить в темное небо, и Белосельцев, благодарный и верящий, отрешаясь от страхов, полагался на всеведающую и вездесущую силу, управлявшую его малой, быстротечной жизнью. Эта воля в который раз направляла его в загадочное странствие, где он среди искушений, смертей и опасностей станет собирать бесценный опыт разведчика, посланного не генералом Лубянки, а Всевышним Творцом, терпеливо поджидающим его возвращения. Встретит на пороге небесных палат. Обратит на него строгий прекрасный лик. И он, Белосельцев, завершив земные странствия, раскроет свою ладонь, покажет Господу добытую в мире маковую росинку знаний.
Самолет делал медленный прощальный вираж, и Москва, как туманная, млечная водоросль, всплывшая из черных глубин Мироздания, удалилась и канула.
Он летел в самолете, оттолкнувшись от вечернего кристаллического «Шереметьева», погружаясь в волнообразные рокоты и гулы турбин, которые, как веретена, выпрядали бесконечную поднебесную нить. Его дремлющий дух до времени отворачивался от надвигавшихся земель и событий, к которым нес его самолет. Не желал преждевременной встречи с тем, что побуждало бы его действовать, думать, тратить себя в бесчисленных контактах с новой чужой реальностью, соединяя себя с ней точечной электрической сваркой.
Его сонная мысль слабо мерцала, погруженная в кокон вялого тела, отданного на откуп огромной, мерно дышащей машине. В кармане его пиджака лежала сложенная карта Никарагуа. В бауле покоились блокнот, фотокамера, портативный складной сачок с ветхой, тщательно заштопанной кисеей, испещренной блеклыми желто-зелеными крапинами – следами ударов по африканским травам, кампучийским цветам, афганским горным полыням. Застывшие медовые капельки, пыльца, сок травы были метинами бесчисленных беззвучных смертей, пропитавших собой кисею.
Его сознание, под стать самолету, оставлявшему лунный клубящийся след, невнятно пульсировало, порождая отлетающий шлейф видений. Мать в качалке о чем-то умоляет и просит. Друг детства в чем-то яростно, но беззвучно его убеждает. И какой-то пруд с синей тихой водой нагнал его в небесах и плыл за ним всей своей нерасплесканной влагой. Бабушкина чашка настигла его и некоторое время летела, мерцая золотым ободком, а потом отстала.
Внизу, накрытая облаками, проплывала Европа, и он из небес опускал на нее шатер своих воспоминаний. Варшава с Маршалковской в высоких свежих фонарях, с медлительным скрипучим трамваем, бросающим с дуги зеленую нарядную искру, и какая-то женщина в сумрачном номере, запахивая розовый теплый халат, тянет к нему бокал шампанского. Германия с полноводным и сонным Рейном, по которому плыл мимо уютных зеленых городков с красными черепичными крышами и готическими остриями соборов, и утром к пристани подлетели четыре разноцветных «Ситроена», совершавших пробег «Париж – Гамбург», с выпученными зеркальными фарами, и водители, белесые, одинаковые, как близнецы, пили сок из бутылок. Голландия в свинцовом блеске каналов с сырыми сочными лилиями, железный порт Роттердама с бесконечными рядами нефтехранилищ, словно огромная птица отложила на берегу желто-белые яйца, ночные тесные улочки, где в витринах сидят расцвеченные, как попугаи, красавицы, улыбаются малиновыми влажными ртами, длинный негр входит в тесную дверь и красавица роняет на окошке штору.
Он летел над ночной Европой, где противостояли друг другу недремлющие грозные армии, военные радары охватывали самолет незримыми щупальцами, неслышно бились о фюзеляж электронные позывные и коды. Но разум отталкивал от себя знание о рассеченном надвое континенте. Не здесь, не в Европе находилась цель его странствий.
В самолете было темно. Пассажиры спали. Лишь над редкими креслами из панелей светили узкие лучики, наполненные голубым дымом сигарет. Белосельцев достал из кармана карту Никарагуа. Нажатием кнопки включил наверху яркий фонарик. Подставил под него карту с коричнево-желтыми Кордильерами, сочной синевой двух омывающих страну океанов, с зелеными языками сельвы, в которой струились реки.
– Летите в Манагуа? – Сосед-никарагуанец не спал. Потянулся к карте, которая приближала появление родины.
– Вы живете в Манагуа? – Белосельцев нашел столицу, разместившуюся на западных отрогах коричневых гор, среди которых были помечены действующие вулканы.
– В Лионе. – Сосед длинным смуглым пальцем показал родной город, не слишком далеко от столицы, рядом с голубой волнистой кромкой прибоя. – Военный? – задал Белосельцеву запоздалый встречный вопрос, полагая, что высота ночного неба допускает откровенность.
– Журналист, – ответил Белосельцев, привычно проваливаясь в глубину своей легенды, как проваливается тяжелый камушек сквозь сочную пеструю ряску, залегая на дне.
– Хотите написать о нашей борьбе? Война повсюду, от залива Фонсека до Атлантик кост. От Сан-Педро-дель-Норте до Пуэрто-Кабесас. «Контрас» атакуют нас из Гондураса и из Коста-Рики. У нас много отличных бойцов, но не хватает оружия. Может быть, Советский Союз пошлет к нашим берегам корабли и подводные лодки? Поможет нам вертолетами и штурмовиками?
– Уверен, вас не оставят в беде.
– Если бы у нас были самолеты и танки, мы бы захватили Гондурас, освободили Сальвадор, а если прикажут, дошли бы до Калифорнии.
– Это значит – мировая война.
– Это значит – мировая революция, которую ждут все народы.
Белосельцев посмотрел на смуглое молодое лицо, выпуклые, вишневые глаза, потемневшие от страсти. Рядом сидел революционер из страны неостывших вулканов.
– Я прошел в Советском Союзе ускоренные офицерские курсы, и меня срочно отозвали обратно. Не знаю, удастся ли мне побывать в Лионе, навестить родителей. Или же сразу отправлюсь в Пуэрто-Кабесас, где стоит моя бригада. Индейцы «мискитос» подняли восстание, и от того, сумеем ли мы его подавить, зависит судьба Революции.
– Хочу побывать в Пуэрто-Кабесас. – Белосельцев отыскал на Атлантическом побережье кружочек населенного пункта. Черную точку на карте, в которой, как в сверхплотном бутоне, трепетали наполненные соками лепестки его нераспустившейся судьбы. Зеленая сельва, источенная руслами рек, редкие, окруженные болотами дороги, ведущие в Гондурас, на границе, разделяя две враждующие страны, темная гибкая струйка с надписью «Рио-Коко», бегущая к океану.
Он почувствовал, как самолет качнуло, словно на огромной высоте тот попал в восходящий воздушный поток. Или сложилось вместе притяжение нескольких небесных светил, и лайнер чуть заметно сместился. Это смещение было подобно головокружению, расслоению пространства. Одно его «я» оставалось сидеть в самолете, склонившись над картой, на которую падало белое зеркальце света, зеленела краска, изображавшая сельву, темнела струйка с надписью «Рио-Коко». Другое его «я» сидело в мокром долбленом каноэ, стоял на носу ручной пулемет, крутились за бортом шоколадные воронки воды, и в них, желтея брюхом, скрючив хрупкие лапки, плыл мертвый детеныш крокодила. В этом раздвоении открывалась возможность постижения истины, раскрытия тайны мира, упрятанной в трехмерную, причинно-следственную конструкцию разума. Разгадка была близка, покров распадался, приближалось нечто ужасающе-грозное, ослепительно-прекрасное, объяснявшее его появление в мире, этот поднебесный полет, соседство с молодой дремлющей женщиной, зайчиком света, упавшим на струйку реки. Это длилось мгновение и кончилось. Чехол застегнули на длинную плотную «молнию», в нем укрылась недоступная разумению тайна.
Он проснулся при подлете к Шенону – стук выпускаемого шасси, близкое, проносящееся в черноте скопление огней, мигающий холодный маяк у края невидимого моря, угадываемого по черной пустоте. Пассажиры, недовольные пробуждением, потянулись из самолета в здание аэропорта, пустынное, хромированное, с запертым супермаркетом, дразнившим сквозь решетки недоступным многоцветным товаром. Работали лотки, где продавались часы, сувениры, брелоки, дешевая мишура, поглазеть на которую отправилось большинство пассажиров, находя удовольствие в рассматривании заморских безделушек, жалея на их покупку свои необильные доллары.
Белосельцев подошел к дубовой стойке бара с разноцветными подсвеченными бутылками, с прозрачными подвешенными рюмками, похожими на мыльные пузыри, с фарфоровой расписной колонкой, из которой торчал начищенный пивной кран. Бармен, настоящий ирландец, сухощавый, рыжий, с кудлатыми бачками и веснушками на впалых щеках, поднял на Белосельцева холодные синие глаза, стараясь изобразить приветливость.
– «Хайнекен». – Белосельцев указал на высокие толстостенные кружки, батареей стоящие на мраморной плите.
– Конечно. – Бармен ловко подставил кружку под кран, из которого упала и вспенилась, загуляла в стекле живая черно-коричневая струя, наполняя кружку, вздуваясь у краев густой, желтовато-белой пеной, похожей на всбитые сливки. – Прошу. – Бармен поставил перед Белосельцевым кружку, от которой подымался вкусный, терпкий, горьковатый запах темного ячменного пива. Поднял за влажную ручку тяжелый сосуд. Окунул губы в пену, которая защекотала ноздри. Стал глотать ее, чувствуя плотную мякоть.
Пиво было отменным. Бармен смотрел, как он пьет, получая удовольствие от вида наслаждающегося человека, заглянувшего в его ночной пустующий бар.
– Отличный «Хайнекен». Стоило здесь приземляться, – сказал Белосельцев, перехватив взгляд холодных наблюдающих глаз.
– В Советском Союзе есть «Хайнекен»? – поинтересовался бармен.
Белосельцев, не отрывая губы от округлого толстого края, медленно всасывая горькую душистую струю, отрицательно покачал головой.
– А что есть? – полюбопытствовал бармен.
– Баллистические ракеты. – Белосельцев заставил себя отороваться. Сбил пену с губ тыльной стороной ладони.
– Их нельзя пить, – философски заметил бармен.
– Да мы и не пробуем. – Белосельцев снова поднес к губам кружку. Бармен, не желая показаться назойливым, отошел в глубь бара, вытирая полотенцем и без того прозрачно-чистую, круглую, как шар, рюмку.
Белосельцев сидел, с наслаждением потягивал пиво, дорожа этой часовой паузой в замкнутом стеклянном объеме ночного порта, за пределы которого он никогда не выйдет, не проникнет в глубь незнакомой и ненужной ему страны с ее средневековыми замками, гранитными дольменами, выбитыми на замшелых скалах древними кельтскими рунами. Все это останется для него навеки непознанным, отделенным стеклянной призмой порта, где Ирландия сполна представлена одиноким рыжим барменом и бочковым коричневым пивом.
Пассажиры, устав бродить у лотков, расселись по креслам, терпеливо ожидая, когда зазвучит переливами трансляция и женский голос на английском возвестит о начале посадки.
Он заметил свою спутницу, сидящую невдалеке, – ее красивый плотный жакет, шелковую блузку, просторную юбку, слегка прикрывавшую круглые розоватые колени. Она казалась задумчивой, красивой. Ее волосы слабо отливали золотым светом, она была сосредоточена на какой-то печальной, не отпускавшей ее мысли. Белосельцев смотрел на нее, пользуясь тем, что она не поднимает глаз. От недавней неприязни не осталось следа. Ее сменило странное созерцание, когда зрачки вдруг останавливаются, перестают дрожать, превращаясь в кристаллики льда, и объект созерцания начинает удаляться по световому лучу, окруженный едва заметным сиянием. Так и она, со своими золотистыми волосами, белой открытой шеей, сжатыми тесно коленями, стала вдруг удаляться, помещенная в слабое золотистое зарево. И он, не мигая, как ясновидец, смотрел на нее.
Ему вдруг показалось возможным подойти к ней, взять за руку, увезти из этого зала, сквозь прозрачную стену, в дождливую ночь, в другую страну и жизнь, которая начнется сразу же, как только выйдут на ветреное, дождливое шоссе с убегающими рубиновыми огнями машины. И другая жизнь примет их, укроет, изменит предначертанные им обоим судьбы. Изменив имена, обманув судьбу, они исчезнут из вида знающих их людей, и то место, где их поджидают, где им уготована задуманная роль и задача, останется пустым. Метеорит, летящий из бездны по рассчитанной траектории, желающий их поразить, ударит в пустое место.
Это продолжалось мгновение. Лед в зрачках растаял, они дрогнули. Там, где было сияние, повисло легчайшее облачко испепеленной иллюзии. Булькающий женский голос обьявил по-английски посадку на рейс «Аэрофлота».
Они летели на огромной высоте, близко к туманным звездам, над океаном, который незримо окутывал самолет своей влажной восходящей тьмой. Пассажиры спали, горело несколько освещенных табло. В бесчисленных вибрациях дребезжала обшивка, будто под нее пробрались металлические кузнечики, неумолчно скрежетали своими ножками и усиками. Белосельцев откинулся в забытье, паря между звездами, где реяли безымянные небесные духи, и океаном, где ныряли подводные лодки, всплывали ночные киты, мерцал и переливался в течениях зеленоватый планктон.
Он вдруг почувствовал, что пальцы его, лежащие на подлокотнике, касаются женской руки. Это было прикосновение во сне, от которого она не проснулась. Недвижны и безмятежны были ее близкие лоб, неслышно дышащие губы, гибкая, выступавшая из ворота шея. Он хотел было убрать свои пальцы, но удержал их, боясь потерять это нечаянное касание. От нее исходило слабое тепло сна, едва уловимый запах тонких духов. Его пальцы, прикасаясь к ее открытому запястью, казалось, улавливали слабые биения и переливы, блуждающие вместе с ее сновидениями.
Был грех продлевать это случайное прикосновение, но он не убирал руку. Неслышные потоки переливались из ее руки в его пальцы, и ему казалось, что он узнает ее. Без слов, повествований, исповедей. Во всей полноте ее прожитой жизни и еще предстоящей судьбы. Ему чудилось, он знает, какой она была в детстве, какую носила косу, какой повязывала бант. Каким было убранство ее комнаты с игрушками, книжками, нотной тетрадью на раскрытом пианино. Узнавал о ее первой влюбленности, о близости с первым мужчиной. О ее семье, работе, хлопотах, огорчениях. Узнавал о ее мечте, тревоге, неутоленном ожидании и предчувствии. И все это без слов, без образов, без отдельных картин, а во всей полноте, через тепло, льющиеся потоки, слабые биения. Из ее запястья переплескивалась ее жизнь, как если бы у них стали общими кровяные сосуды, нервные волокна, телесные ткани.
И она, не просыпаясь, узнавала все о его жизни: о путешествиях, о военной профессии, о самых неназываемых потаенных секретах, о тайных прозрениях и печалях. Узнавала о его страстях и пороках, о его ожидании чуда, которое заставляло двигаться по землям и странам, безнадежно выкликать это чудо, каждый раз от него ускользавшее. Она знала о его коллекции бабочек, об ожогах, полученных в афганском ущелье, о рубцах, напоминавших об африканской дороге. Все мысли, которые у него сейчас возникали, тут же превращались в ее сновидения. И теперь ей снилась большая кампучийская бабочка, золотая, в темных прожилках, пойманная им в Батамбанге.
Это напоминало переселение душ. Или непорочное зачатие. У них было одно тело, одна душа, одно существование. Как единое существо, они летели над океаном, на огромной высоте, под близкими звездами.
Она слегка шевельнулась во сне. Их руки распались. Изумленный, не умея объяснить пережитое, он слушал, как затихают в нем теплые потоки и волны, гаснут, удаляясь, биения.
Он проснулся от колыхания менявшего курс самолета. В иллюминаторе был профиль молодой спящей женщины, начинавшее светлеть темно-синее небо, близкая водянистая звезда и внизу, за оконечностью крыла, размытое желтое зарево.
– Флорида!..Майами!.. Гринго! – Сосед-никарагуанец не спал, тянулся на это зарево, словно пробовал его на вкус губами, вдыхал нервными расширенными ноздрями, как лошадь, чувствующая близость волка. Оттуда, из размытого свечения, летели волны опасности, которые перехлестывали границы его родины, стреляли из автоматов, пикировали самолетами, превращались в пожары и взрывы, в скоротечные стычки и похороны. Белосельцев височной костью чувствовал отдаленную громаду Америки, которая была стратегическим противником его страны, сближала его с этим никарагуанским молодыми офицером, делала их солдатами одной армии.
Женщина проснулась, посмотрела на росистую звезду, на электрическую ночную зарю близкого побережья. Чуть потянулась, расправляя воротник блузки. Быстрыми касаниями поправила прическу. Чуть отодвинулась от Белосельцева. Он был ей неинтересен и чужд. И она была чужой и ненужной, будто и не было переселения душ, непорочного проникновения друг в друга.
Быстро, словно отдергивали занавес, светало. Тускло, латунно сверкнул океан. Была видна бесконечная океанская рябь, похожая на чеканку, и крохотный, едва различимый корабль. В утренней, бурно налетавшей заре, устремляясь вниз к океану, к сине-зеленому шелку, белым кружевам прибоя, песчано-белым пляжам, они опускались в Гаване. Покидая салон, на трапе он задохнулся от жаркой влаги, сладкого липкого воздуха, который, как в сауне, был пропитан эвкалиптом, душистым дурманом, и его тело, чувства, внутренние органы, попавшие из северного тусклого предзимья в ослепительные горячие тропики, испугались, восхитились, и лицо покрылось тончайшей пленкой, словно к нему приложили лепестки маслянистых роз.
Часовую стоянку он провел в баре, потягивая прохладную кока-колу, жадно рассмативая окружавших его людей, наслаждаясь их жестами, мимикой, звуками их языка.
Тучная, колышущаяся негритянка, наполнявшая просторое платье своими выпуклостями, складками, жировыми отложениями, энергично убирала со столов посуду. Стареющий, с седыми колючими усиками мулат ловко щелкал крон-пробками, открывая бутылки с кокой, и казалось, он играет на музыкальном инструменте. Солдат-кубинец с карибскими смуглыми скулами, похожий на свежую бронзовую отливку, спокойно и величаво пил апельсиновый сок. Пассажиры испанского рейса «Иберия», шумные, подвяленные, как сухофрукты, бурно жестикулировали, обсуждая какой-то пустяк. Окруженный испаноязычными людьми, глядя на далекие перистые пальмы, раскачиваемые ветром, на белый, взлетающий спортивный самолетик, Белосельцев радостно ощутил себя в недрах другого континента, наполненного иной жаркой расой, огненной музыкой, певучей речью, невянущими вечнозелеными растениями, экзотическими бабочками, и он, отличный от них, острее ощущал свою внутреннюю сущность, исключительность и несхожесть, отчего окружавшие его люди и звуки становились еще привлекательней.
Когда поднялись над Кубой, совершая последний перелет в Манагуа, он увидел в иллюминатор, как остров, покрытый тропической зеленью, превращался в ржаво-красное, жарко-кипящее болото, затем в медно-зеленое, окисленное побережье, бирюзовое мелководье, в чистую сияющую лазурь, сквозь которую просвечивали рифы, донные скалы, и казалось, остров продолжает расти, выступает из океана, осаждает на себе океанские окислы, и он наблюдает из самолета извечную, первозданную химию жизни, создающую из рассола материки, континенты, покрывая их лесами и травами, выпуская тварей и птиц, созидая человека, ввергая род людской в непрерывные борения и распри, и из этих распрей из века в век добывается тончайший осадок истины.
Женщина, как и он, смотрела на океан. Самолет медленно поворачивался, луч скользнул по ее золотистым волосам. Белосельцев вдруг подумал, что она, словно поводырь, ведет его от Москвы, через ночную Европу, над великим океаном, к американскому побережью. «Как статуя на носу корабля», – усмехнулся он. И тут же суеверно, словно языческую богиню, попросил, чтобы она благополучно довела его до урочного места.
Он закрыл глаза, спасаясь от ровного, близкого света алюминия за стеклом, от белесо-голубого, в бесчисленных выбоинах океана, над которым несли его надсадно ревущие, утомленные турбины. Почувствовал колыхание воздуха на кромке воды и суши. Внизу, пятнистая, зелено-коричневая, повторяя цвет карты, мчалась земля. Голубой залив был окружен белой каймой прибоя. Островерхо и мощно, как насыпанный террикон, поднималась гора, и рядом – другая, многократно уменьшенная, повторяя очертания первой.
– Момотомбо!.. – с наслаждением, гулко, как удар бубна, произнес сосед-никарагуанец, указывая на вулканическую гору. – Момотомбино!.. – нежно, как выговаривают имя ребенка, назвал он имя маленькой горы. – Садимся!.. Манагуа!.. – И он жарко, счастливо дышал, глядя на зеленую кудрявую землю, с полями и трассами, посылавшими в небо металлические и стеклянные блески.
Прикосновение самолета к поверхности замкнуло в Белосельцеве невидимые контакты, приводя его тело и дух в состояние бодрой готовности, подключая к сознанию скрытые, сбереженные ресурсы энергии, необходимые для первых встреч, объяснений, знакомств. С этих первых незначительных встреч начиналось освоение неизвестной среды, полной опасностей и загадок, среди которых ему предстояло работать.
Промчалось белое, с диспетчерской вышкой, здание аэропорта. Мелькнули свежеотрытые, красноватые капониры с зенитками и солдатами в камуфляже. Ребристый ангар показал на мгновение нутро с серо-зелеными вертолетами. Серебристый, словно из конфетной фольги, старомодный, как памятник, стоял на бетоне «Дуглас». Лайнер гасил бег. Все подымались, разбирали вещи. И, выходя на трап, под яркое горячее солнце, Белосельцев навсегда забывал ночной перелет, случайную спутницу, черноусого никарагуанца, жадно и зорко озирал окружавшую его новизну.
Его встречали. Из советского посольства – худенький, беловолосый атташе по культуре, чья любезность носила протокольный характер и кому визит Белосельцева доставлял дополнительные ненужные хлопоты.
– Курбатов, – представился он, сжимая Белосельцеву руку.
Ему сопутствовал высокий, почти огромный никарагуанец, начинавший тучнеть, топорщивший в улыбке колючие черные усы. В его горбоносом, длинном, с круглыми скулами лице слились, но и продолжали существовать отдельно черты индейца и испанца. Одно лицо как бы вкатилось в другое, просвечивало одно сквозь другое.
– Сесар Кортес.
Белосельцев ощутил его могучее, мягко-осторожное рукопожатие. По-испански поблагодарил обоих за встречу.
– Вот и хорошо, – с облегчением, услышав испанскую фразу Белосельцева, произнес атташе. – Значит, проблема переводчика отпадает. А мы ломали голову, где вам найти переводчика. Посольство загружено, и нет ни одного свободного человека.
– Я не создам проблемы посольству, – улыбнулся Белосельцев, опуская на землю дорожный баул, тут же подхваченный большой, как черпак, ладонью Сесара.
– И еще один вопрос, сразу на месте. Товарищ Сесар – писатель, представитель Министерства культуры. Он приглашает вас жить к себе в дом. Или, может быть, у вас есть возражения и вам удобнее поселиться в отеле?
– Друзья, я предлагаю это решить за чашечкой кофе, – мягко приглашал их в здание аэропорта Сесар.
Атташе помог Белосельцеву заполнить бланк на паспортном контроле. Пили очень крепкий, горячий, немосковский кофе. Белосельцеву нравился Сесар, его могучее сложение, осторожные, плавные, деликатные руки с длинными пальцами, которыми он сжимал фарфоровую петельку на кофейной чашке. И почему-то подумалось, что Сесар должен хорошо танцевать.
– Мы поедем сейчас ко мне, – сказал Сесар, – вы отдохнете. А вечером вас приглашают на официальный прием, где будут Даниель Ортега, Эрнесто Кардинале, команданте северного и южного фронтов. Там вы получите свои первые впечатления о политике и войне.
Белосельцев подхватил дорожный баул, и все вместе они направились к выходу, в толчею, к стоянке машин, где кончалось здание порта и за прозрачной металлической сеткой открывалось взлетное поле. Там белела махина лайнера с надписью «Аэрофлот», остывала, отшлифованная небесными потоками, океанским ветром, блеском солнца и звезд. Сесар открыл багажник старенького красно-вишневого «Фиата», собираясь положить в него дорожную поклажу гостя.
Белосельцев зорко, радостно озирал утреннее желтоватое небо с легчайшей латунной пыльцой, отъезжавшие автомобили, возбужденных, с чемоданами и баулами, пассажиров. Он вдруг увидел близко свою спутницу – стояла, растерянно озираясь, видно, искала встречающих. У ее ног стояла картонная коробка с какими-то литерами, на руке висел легкий плащ, на плече, на тонком ремешке, качалась маленькая изящная сумочка. Белосельцев быстро оглядел ее всю – каблуки ее туфель, недлинную юбку, дрожащую от ветра, золотистые волосы – и тут же отвернулся от нее, как от ненужного, мимолетного, навсегда исчезающего. Погрузился взором в сияние латунного, цвета легкой чайной заварки неба.
Там, среди разгоравшегося небосвода, волнами прибывал свет. Небо волновалось, словно по нему бежал неслышный ветер. И среди этих бесшумных волн света глаза Белосельцева различали едва ощутимое уплотнение, не видели, а предчувствовали появление крохотной темной точки. И она появилась, малая, как спора, несущая в себе зародыш тревоги. Белосельцев терял ее, и тогда на ее месте возникало фиолетовое пятнышко – проекция перенапряженного зрачка. А потом вновь ее видел. Становясь крупнее и тверже, она приближалась, похожая на далекую, летящую над зелеными холмами птицу.
Она надвигалась, меняла очертания, выпадала из латунного неба, превращаясь в двухмоторный самолет с блестящими фонтанчиками пропеллеров. Самолет снижался, словно шел на посадку. Низко, с легким жужжанием, шел над ангарами, и под ним, у полукруглого рифленого ангара полыхнуло пламя, ударил круглый взрыв, и резкое трескучее трясение прокатилось над полем.
Из этого лопнувшего пузыря вырулил «Дуглас» с одном работающим мотором, с переломленным крылом, которым упирался в бетон, очерчивая окружность, как циркуль. Остановился, осел на обломанную плоскость, охваченнный синим, как спирт, пламенем.
Двухмоторный самолет продолжал лететь, взмывая по высокой дуге, словно готовился совершить фигуру высшего пилотажа, демонстрируя зрителям красоту и умение в пустоте сияющих небес. И, подхватывая его начавшуюся дугу, догоняя мелкими искрами, ударили зенитки из капониров, окруженные мешками с землей. Задергали гибкими, качающимися стволами, окружили себя чавкающими, лязгающими звуками, короткими пламенеющими язычками.
Самолет ускользал от блестящих пунктиров, легких стеклянных царапин. Зацепился за одну из них, дернулся, отклоняясь от плавной красивой дуги, словно его пронзила невидимая спица. Продолжал полет, но уже по случайной неровной кривой, хвостом вперед, выбрасывая из себя комочки дыма и темной требухи. Зенитки его потеряли, лучисто стреляли в пустоту, а подбитый самолет приближался, крутился в воздухе красно-белым фюзеляжем, стеклянной кабиной, кудрявыми дымными выхлопами.
Все это длилось меньше минуты, и глаза Белосельцева, следившие за сложной геометрией полета, просчитали моментально равнодействующую самолетных моторов, зенитных попаданий и тяготения земли, угадали место падения. Этим местом было здание порта, на которое валился из неба подбитый самолет, врезался в кровлю острием крыла, превращаясь в металлический, брызнувший жижей и пламенем хриплый удар. Из пробитой крыши в воздух взлетел огненный лоскут и стал приближаться к Белосельцеву, валиться на него из неба. Лоскут падал на близко стоявшую женщину, на ее золотистые волосы, перекинутый плащ, колеблемую ветром юбку.
Белосельцев бессознательно кинулся к ней, обхватил за плечи, с силой нагнул, нависая над ней, грубо и сильно обнимая ее. Лоскут, то ли кровельный лист, то ли часть фюзеляжа, хлопнулся рядом, проскрежетал по земле, остался лежать, охваченнный дымом.
– Боже мой! – сказала она, с ужасом глядя на дымящийся лоскут, горящее здание порта и на Белосельцева, отпускавшего ее на свободу. Но не о ней была его обостренная мысль. Сесар у открытого багажника и беловолосый аташе, ошеломленные, смотрели на него, собираясь спасать, увозить. А в нем, среди разлетающихся, как взрыв, впечатлений, возникла и держалась острая мысль. Он, разведчик, явился сюда под личиной военного журналиста, и в этом первом эпизоде войны должен подтвердить свою легенду, убедить этих растерянных, но продолжавших его изучать людей в подлинности его журналистской профессии.
– Сесар, минуту!.. – Он выхватил у Сесара свой дорожный баул, раскрыл, вытащил изнутри заряженную фотокамеру. Прижал зрачок к видоискателю.
Словно лопнул сосуд в глазу, заливая мир слепящим и красным, а потом в просветленной оптике стали последовательно возникать стихающие, поражающие пустоту зенитки. Два вялых, уползающих шлейфа, оставленные взрывами бомб. Опрокинутый на крыло, охваченный синим огнем «Дуглас». Жирная копоть, летящая из проломленной кровли аэропорта, откуда неслось нечеловеческое многоголосие страха. Он все это снимал, резко смещая ракурс, неутомимо щелкая. А потом молодым длинным скоком, протискиваясь сквозь турникеты, обогнул здание порта.
На бетоне, исчертив плиты копотью, дымились скомканные красно-белые обломки самолета. Смятый ударом, свитый в падении, потерявший киль и крылья, горел фюзеляж. Среди тлеющего пластмассового зловония, разорванный, размазанный, пропущенный сквозь зубья металла, лежал пилот, похожий на матерчатую истрепанную куклу. Без рук, с откинутой назад головой, с разорванной щекой, сквозь которую кроваво и сочно белели зубы, с выбитым, кисельно растекшимся глазом. На волосатой груди сквозь разорванную рубаху блестела золотая цепочка с крестиком.
Белосельцев, вступая в дым, видя под ногами горящие клейкие язычки, фотографировал, захватывая в кадр драные лохмотья, остатки номера на фюзеляже, безрукую куклу в кабине, цепочку с крестиком, приборную доску с расколотыми циферблатами.
Кто-то в военной форме сильно, резко ударил его под локоть, мешая съемке. Гневное молодое лицо, ствол автомата надвинулись на него:
– Гринго!.. Застрелю!..
И тут же, заслоняя Белосельцева, возникла могучая фигура Сесара, отодвигая солдата:
– Это советский… Со мной…
Белосельцев, испытав на себе ненависть молодого солдата, продолжая демонстрировать журналистскую страсть, неуемный репортерский азарт, продолжал снимать под разными ракурсами набегавшую цепь солдат. Присев, сквозь расставленные солдатские ноги – измызганную бортовину с цифрами «701». В проломе фюзеляжа, под содранным колпаком кабины – окровавленного одноглазого летчика.
Оттесненный солдатами, среди криков, команд, он шагнул в разбитое, высаженное взрывом окно аэропорта. И первое, что увидел, – своего соседа, с кем летел из Москвы в самолете. Сквозь пальцы, закрывавшие лицо, сочилась кровь. Усы были слипшиеся, словно он напился киселя. Молодая женщина отирала ему лоб испачканным платком. Белосельцев вспомнил недавнее, близкое лицо с выпукло-блестящими счастливыми глазами, на котором сейчас взорвались огонь и металл. Снимал это изрезанное осколками стекла лицо, столкнувшееся с войной.
Он увлекся работой, отдаваясь страстному вторжению в зону риска. Ему хотелось попасть на взлетное поле, где горел «Дуглас», копошились пожарные, направляли на огонь слюдяную струйку воды. Но Сесар остановил его:
– Нам лучше уйти… Здесь неспокойно… Приехали люди из безопасности… Придется давать объяснения…
Они вернулись на стоянку машин, к красному «Фиату». Белосельцев, остывая от возбуждения, искал глазами женщину, которая стояла здесь несколько минут назад. Но ее не было. Видимо, ее встретили и увезли. Он устало повесил камеру на шею. Его разведывательная миссия началась. Бомбовый удар по аэропоту он использовал как операцию прикрытия.
Глава вторая
Они удалялись от разгромленного аэропорта, навстречу пожарным сиренам и крытым военным грузовикам. Мчались среди низкорослого города, напоминавшего сплошное предместье. Заросшие серо-зеленые пустыри. Яркие щиты указателей. Толкучка на перекрестках, где крикливые мальчишки с толстыми сумками совали в автомобильные стекла утренние газеты. И снова город растворялся, растекался среди зеленых, похожих на пустоши, зарослей. Белосельцев, возбужденный, неостывший, в потной рубахе, метался глазами среди зрелищ чужой столицы, готовясь к любой неожиданности, к повторению удара. Фотоаппарат лежал на коленях, готовый к действию. Он поглаживал камеру, чувствуя ее живое биение, наполненность – уникальные кадры огня и взрыва.
Сесар вел свой «Фиат», поглядывая в зеркальце на сопутствующий им автомобиль атташе.
– Вы настоящий репортер. – Сесар чуть повернул к Белосельцеву горбоносое коричневое лицо. – Я не успел ничего понять, а вы уже дейстовали. Настоящий профессионал, ничего не скажешь. Когда мне сообщили, что приедет маститый журналист, я, признаться, ожидал увидеть тучного старика с одышкой. Все прикидывал, как повезу на границу с Гондурасом этот мешок с костями. А вы оказались настоящим боевым репортером, Виктор.
Он улыбался мягко, застенчиво, топорща усы, извиняясь за «мешок с костями», за эту бомбардировку аэропорта, не совместимую с законами гостеприимства. Мягко и ненавязчиво демонстрировал симпатию. Белосельцев был рад произведенному впечатлению, маскировка его удалась, «легенда журналиста» с первых минут подтвердилась.
– Что это было, Сесар? Как все это понять? – Белосельцев сжимал фотокамеру, увозя в ней добычу подальше от огня и опасности. Хотелось побыстрее извлечь кассету, заклеить ее скотчем, упрятать в какой-нибудь бронированный сейф.
– «Контрас»! – жестко, с внезапной ненавистью, выговорил Сесар, отпечатав под рубахой взбухшие шары мускулов. – Наемники и гвардейцы Сомосы. Они объявили о начале бомбардировок с воздуха. Это их второй воздушный налет на Манагуа.
– Откуда у них самолеты? Откуда взлетают? – Белосельцев вспомнил налетающую в небе звенящую точку, лязгающее пламя зениток, растерзанное тело пилота, уместившегося в видоискатель. – Откуда совершился налет?
– Из Сальвадора. Или из Гондураса. Или из Коста-Рики. Все это рядом. Американцы дают самолеты и бомбы. Гринго учат летчиков на Майами. «Баррикада» недавно писала, «контрас» начинают новый этап вторжения. Бомбардировки с воздуха. Мы только что видели, что это за новый этап.
Белосельцев жадно усваивал. Информация, которую, готовясь к поездке, он черпал из аналитических справок, агентурных донесений, газетных и журнальных статей, теперь облекалась в живую горячую плоть, которая толкала, угрожала ему. Ощущал ее нарастающий поминутно напор. Стремился откликнуться встречным пониманием и приятием. Обретал пластичную форму, в которую врывалось новое знание, словно снаряд в вязкую броню, оставляя огненный отпечаток.
Он чувствовал свой недавний ночной перелет как плавное движение в прозрачной легкой среде, среди мягких дремотных воронок, в которых невнятно и сладостно кружили его сонные мысли. Приземление в Манагуа было ударом об острую сверхплотную грань, о которую раскололось его недавнее прошлое. И возникла ослепительная пустота, куда устремились жаркие, небывалые впечатления. В этом ударе, расколовшем бетон полосы, алюминиевую обшивку машины, лопнул и распался окружавший его защитный панцирь. Осыпался, словно хитин, обнажая влажные, еще не расправленные крылья рождавшейся бабочки. Она еще не взлетела, не наполнила свои узорные перепонки солнцем и ветром, но уже тянулась к огненным, обжигающим лучам.
Белосельцев мчался в ярком свете чужой столицы, ощущая происшедшую в себе перемену.
У перекрестка поравнялись с машиной атташе.
– Виктор Андреевич, я, с вашего позволения, вас покину. Вечером Сесар привезет вас на правительственный прием. Там я представлю вас советнику-посланнику. А вечером отвезу обратно на виллу.
Мягко вывернул и исчез в мерцании перекрестка.
Они миновали церковь, островерхую, с белыми уступами и резными вавилонами, солнечную среди тенистой зелени.
– «Санто-Доминго», – сказал Сесар, кивая на храм. Проехали по тихим, прямым улицам с аккуратными виллами. – Пригород. Скоро приедем. Дальше поля и горы.
Подкатили к последнему, на зеленой окраине дому – стеклянные стены, бетонная дорожка через газон, две высокие, шевелящие перьями пальмы, ярко-желтая машина-фургончик, уткнувшаяся в цветущий куст. Белосельцев осматривал широкую сине-зеленую панораму предгорий, кружевные вершины деревьев, пышные, похожие на вздыбленные волны прибоя фиолетовые облака, из которых косо и вяло выпадали дожди. Все было незнакомо, иных очертаний, расцветок, с иным горизонтом и небом, под которым стояла красивая, со следами запустения вилла, куда привез его Сесар.
Из стеклянных дверей вышла молодая хрупкая женщина, ослепительно улыбаясь, протягивая худую загорелую руку с серебряным браслетом.
– Росалия!.. – представилась она. – Добро пожаловать!..
Белосельцев осторожно пожимал ее тонкие, шевелящиеся в рукопожатии пальцы, радуясь ее улыбке, черно-блестящим, стеклянным волосам.
– Моя жена… – знакомил их Сесар. – Наш гость Виктор…
В могучей, громадной фигуре хозяина Белосельцев уловил робкую неуверенность, нежность, зависимость от этой хрупкой прелестной женщины и нечто еще, неясное и грустное, промелькнувшее между ними.
– Боюсь вас стеснить. – Белосельцев пробовал извиняться, входя в просторный, продуваемый душистым ветром холл. – Быть может, все-таки лучше в отель?
– Мы вам очень рады, Виктор. – Осторожно, как бы обнимая, Сесар положил ему на плечо свою большую руку. – Завтра утром Росалия уедет, и этот дом опустеет. Но, быть может, и мы с вами тоже завтра уедем. И здесь все замрет.
Что-то шепнул жене. Та изменилась в лице, темнея глазами, пугливо поводя плечами.
– Опять бомбили?.. Здесь не было слышно взрывов… Велики разрушения?..
– Они бомбят, чтобы посеять страх. Чтобы люди боялись. Но это им не удастся. Виктор не испугался, и я восхищаюсь его мужеством. «Контрас» сделали все, чтобы он с первой минуты включился в работу… Дорогой Виктор, вас утомил перелет, утомили переживания. Я провожу вас в вашу комнату, отдыхайте. Через два часа мы позовем вас обедать. – Любезный хозяин тяжеловесно-грациозным жестом пригласил Белосельцева. Повел в отведенную комнату, где стояла кровать и сквозь жалюзи проливались ароматные дуновения близкого горячего сада. – Отдыхайте, Виктор…
Белосельцев присел на кровать, застеленную цветным покрывалом. Слушал тихие, мерцающие звуки стрекочущих в саду насекомых. Улавливал новые веющие запахи – приторно-сладковатых цветов, маслянистых духовитых трав, влажного теплого тления и еще чего-то, связанного с ветшающим жилищем, где, казалось, истлевает прежний уклад и витают призраки неведомых, покинувших дом хозяев. Не шевелился, стараясь осознать происходящие в нем перемены.
Рубаха, которую он вчера надевал в своей московской квартире у тускло-дождливого окна с видом на памятник Пушкину, и галстук были испачканы копотью, дунувшей из подбитого самолета. Зарево Майами, мимо которого он пролетал в бархате атлантической ночи, породило в дремлющей памяти воспоминание о Хемингуэе, о диксилендах, о Глене Миллере, а потом из этого латунного, как орудийная гильза, неба выскользнул самолет с грузом бомб, стучали зенитки, вопила посеченная стеклами женщина, и это было послание из Майами. Ненавидящий, угольно-фиолетовый взгляд солдата, того же цвета, что и вороненый ствол автомата, выплюнутое слово «гринго», трясущиеся стволы зениток были ответом на это послание. Черноусый никарагуанец, развлекавший его в самолете, летел на родину по долгой, вокруг земного шара, дуге, от сумрачно-мерцавшего «Шереметьева» и, коснувшись родной земли, напоролся на взрыв, ослепивший его. Взрыв был послан ему из Майами. Здесь, в Никарагуа, ему, разведчику, предстояло понять вероятность вторжения. Почувствовать, как на пламенеющий, экзотический цветок революции надвигается тяжкий угрюмый каток, готовый закатать в асфальт огненные лепестки, расплющить железными тоннами хрупкий солнечный стебель.
Фотокамера, которая еще недавно улавливала в объектив пейзажи старой Москвы, лица друзей, подмосковную природу, где он затевал эстетическую фотосерию – вмороженные в лед осенние листья, мертвые бабочки, пузырьки застывшего воздуха, запаянное в кристаллы льда минувшее лето, – фотокамера казалась испуганной, потрясенной, несла в себе образы недавнего боя. И он сам, потрясенный, сидел на цветном покрывале в неизвестном доме на другой половине земли, готовый к дальнейшим потрясениям.
Так бутылка с горючей смесью, с вязкой липкой начинкой, запечатанная сургучом, касается брони транспортера, превращается в прозрачное полыхание вспышки. Таким был прилет в Манагуа.
Что-то шумное, трескучее пролетело мимо его лица, стукнулось о стену, упало. Белосельцев испуганно отшатнулся. По полу вдоль стены, убирая под панцирь крылья, шевеля усами, бежал огромный, глазированно-черный таракан. Видно, влетел сквозь жалюзи в комнату. Белосельцев усмехнулся своему испугу: «Кукарача, не более того. Ведь я в Латинской Америке». Вид миролюбивой твари успокоил его. Он вытянулся на шерстяных цветах покрывала и мгновенно уснул.
Обеденный стол был покрыт белоснежной скатертью и стоял у распахнутых настежь дверей. Снаружи волновалась зеленая горячая даль. Мелькали похожие на капли слюдяные прозрачные существа, желтые, волновавшие Белосельцева бабочки. Хотелось достать сачок, вычерпать из благоухающего сочного ветра золотистую бабочку Американского континента. Росалия в белом платье, с девичьей хрупкой шеей разливала суп, накладывала на тарелки вареную фасоль, мясо. Было видно, с каким удовольствием она угощает, как гордится убранством стола.
– Оказывается, был и второй самолет, – говорил Сесар, откупоривая бутылку с красочной наклейкой «Флор де Канья». – Две бомбы упали на город недалеко от Министерства обороны. Жертв нет. Самолету удалось ускользнуть.
– Виктор, вам придется еще не раз во время путешествия отведать никарагуанскую фасоль, – сказала Росалия. – Я сделала все, чтобы это блюдо вам сразу понравилось.
– Изумительно! – не лукавил, расхваливая угощение, Белосельцев. – Особый, ни с чем не сравнимый вкус!
– Дорогой Виктор. – Сесар церемонно, делая особый, «испанский», как подумалось Белосельцеву, жест, поднял рюмку. – Мы знакомы не более трех часов. Из них первые тридцать минут вы носились среди горящих обломков, рискуя подорваться на боекомплекте. Ни Советский Союз, ни руководство сандинистского Фронта мне бы этого не простили. – Он чуть усмехнулся, и Росалия повторила улыбку мужа, и от Белосельцева не утаилось это зеркальное повторение улыбки. – Тем не менее, Виктор, эти первые минуты позволили мне понять, что ваша страна не ошиблась, прислав в Никарагуа именно вас. Вы, я убежден, выполните свою работу, и наша революция предстанет перед советскими людьми и перед всем миром в самых существенных чертах. Со своей стороны, Виктор, мы сделаем все, чтобы вам хорошо работалось, чтобы вы как можно больше увидели, чтобы поняли цели и смысл нашей революции.
Эти последние слова он произнес серьезно, с чуть заметной аффектацией, и Белосельцев опять заметил, как выражение его мужественного, испано-индейского лица перелилось в женское, прелестное лицо Росалии. Они все время повторяли друг друга, возникали один в другом.
Ром был крепкий, вкусный, взбодрил после сна.
– У вас прекрасный дом, красивый сад. – Белосельцев оглядывал стены с керамическими блюдами, книжную полку с дорогими, тисненными золотом фолиантами, солнечный проем дверей с мелькающими бабочками. – Вы прекрасная хозяйка. – Он поклонился Росалии.
– Не совсем так, дорогой Виктор, – улыбнулся Сесар. – Дом принадлежал юристу из сомосовского Министерства юстиции. Хозяин убежал в Гондурас, а дом на время передали нам. Чтобы я мог писать мои книги. Но мне для работы не нужно много места. Вон мой стол. – Белосельцев проследил его взгляд и увидел в дальнем углу небольшой, заваленный бумагами стол и прислоненную к столу винтовку. Обойма с медными остриями пуль прижимала стопку бумаг, чуть шевелящихся от ветра. – Вот мой рабочий стол, где я пишу не романы, а листовки и политические статьи в газету. А Росалия работает далеко от Манагуа, по ту сторону Кордильер, на Атлантическом побережье. Она медик. Сандинистский Фронт послал ее к индейцам «мискитос». Она делает детям прививки. Приехала на несколько дней в Манагуа за порцией вакцины и завтра утром – вы видели ее «Тойоту» – снова уезжает надолго. Так что дом и сад без хозяев приходят в запустение. Вы своим появлением оживили одну из комнат, и мы вам благодарны за это.
Росалия улыбкой присоединилась к благодарности мужа.
Белосельцев рассматривал издали рабочий стол Сесара. Какие-то брошюры, на которых стоял подсвечник с обгорелой свечой – знак того, что электричество иногда отключали. Шевелящиеся под винтовочной обоймой исписанные листочки. Ствол «М-16», касавшийся старенькой пишущей машинки. Так, наверное, должен выглядеть стол писателя, пишущего в революционной стране. Так выглядел стол Фадеева, Шолохова, Фурманова в какой-нибудь казарме, или в вагонной теплушке, или сельской избе. Вспомнил, как недавно в Москве был в доме знаменитого, чопорного писателя, его огромный ореховый стол с хрустальными чернильницами, уставленный бесчисленными дорогими безделушками, привезенными из разных стран «амулетами», как он их называл, «фетишами» его путешествий, помогавшими ему вспоминать дворцы и бульвары Парижа, галереи и музеи Италии, пирамиды и сфинксов Египта. Сейчас он смотрел на рукописи революционного писателя в соседстве со скорострельной винтовкой.
– Я слышал, там, на «Атлантик кост», не совсем спокойно. – Белосельцев осторожно, как бы на ощупь, чтобы не спугнуть неуместным любопытством малознакомых людей, сделал свой первый вопрос разведчика, добывая крохотную, исчезающе-малую частичку информации. – Я читал в прессе, что среди «мискитос» были волнения.
– Сейчас везде неспокойно, – ответила Росалия, не сразу и слишком скупо, как показалось Белосельцеву, – контрас по-прежнему мутят индейцев.
По ее молодому, очень яркому лицу пронеслась стремительная мимолетная тень, как от невидимой, заслонившей солнечное окно птицы. Белосельцев, переводя взгляд на Сесара, успел захватить ту же исчезающую мелькнувшую тень.
– Этой весной банда «мискитос» напала на медицинский пункт, где работала Росалия. Ее захватили в плен. Хотели увезти в Гондурас. Армия устроила погоню и освободила Росалию. Ее подругу ранило. Там и сейчас неспокойно.
– И вы туда снова едете? У вас есть конвой? – вырвалось невольно у Белосельцева.
– Еду одна, – ответила Росалия.
– Она едет без конвоя, одна, – сказал Сесар, – берет ящик вакцины, пистолет и гранаты и едет к «мискитос». Таково решение Фронта. Мы проводим реформу здравоохранения, программу детской вакцинации. Она выполняет указания Фронта.
Белосельцев добыл информацию. Улыбающаяся прелестная женщина, молодая жена, покидает супружеский кров и одна, с грузом медикаментов, положив на сиденье гранаты, катит в машине через Кордильеры, от одного океана к другому, ожидая засаду, ожидая пулю и плен. Ее муж, писатель, отпускает ее, садится за стол и вместо романа пишет боевую листовку, и обойма с меднозубой улыбкой скалит на него наконечники пуль.
Они завершили обед.
– До вечера, до начала правительственного приема, еще остается время, – сказал Сесар. – Мы можем покататься по городу, а потом я вас отвезу в резиденцию.
Они ехали по шумной гремящей трассе, мимо лавок, магазинов, пакгаузов. Белесые стены без окон, железные ворота, дым, гарь, обшарпанные, многократно побитые автомобили, залатанные витрины без блеска, без товаров, открытые лотки с какой-то рухлядью, запчастями, несвежими пакетами, ворохами ношеной одежды. Страна переживала блокаду, беднела, воевала, продолжала бурлить смуглой разгоряченной толпой, брызгать оглушительной солнечной музыкой.
– Восточный район, – пояснял Сесар, кивая на остатки строений, пыльные обвислые пальмы, серые горячие стены в аляповатых революционных воззваниях, за которыми блестело мутно-зеленое озеро с вмятинами ветра. – Здесь во время восстания мы сосредоточили главные силы. Сомоса послал на нас самолеты. Бомбил нас, бомбил столицу. Мы были вынуждены отойти из Манагуа. Здесь погиб мой друг Рафаэль Меркадо, вот в этом доме. – Он кивнул на мертвый бетонный короб с зазубринами стен, расшатанных взрывами.
Белосельцев рассматривал пролетающую руину с размашистым красным лозунгом «Контрас» не пройдут!» и черную аппликацию Че Гевары в берете. Представил пикирующие самолеты, отбивавшихся из винтовок повстанцев и Сесара, не этого, за рулем, величественно-благодушного, в кружевной рубахе, а измученного, потного, оглушенного взрывом, извлекающего из бетонной пыли убитого друга. Подумал, что этот большой, почти неизвестный ему человек был подобен контурной карте, которую он, Белосельцев, станет постепенно раскрашивать. Промелькнувший разрушенный дом с красной надписью и черным революционным беретом был малым кусочком контурной карты, заполненный ярким мазком.
– Заметили, Виктор, какие у нас мостовые? – Сесар кивнул на ветровое стекло, за которым убегала чешуйчатая, выложенная из бетонных шестиугольников трасса. – Эти плиты делались на заводах Сомосы. Он приказал покрывать дороги в Манагуа только такими плитами. Это приносило ему огромные прибыли. Но и мы не остались в убытке. Очень хорошо для баррикад. Ломом поддел, разобрал мостовую и на тебе, строй баррикаду. В этом районе половина мостовых пошла на баррикады.
И снова малый мазок, покрывающий бесцветную карту, – Сесар, напрягая мускулы, выламывает из-под ног шестиугольные бруски, выкладывает стенку с бойницей, просовывает белесый, исцарапанный ствол винтовки, и, повизгивая, рикошетя, выкалывая колючую пыль, ударяют пули гвардейцев.
Они побывали в квартале бедняков Акавалинке, пробираясь на машине в узких зловонных переулках с ручьями нечистот, вытекавших из жалких лачуг. Из дверей выглядывали угрюмо-взлохмаченные старики, похожие на лесных зверей, и чумазые голопузые дети, грязные, неухоженные, с испуганными, блестящими, как у лемуров, глазами. В одной из хибар, куда они заглянули, был стол, мокрый, раскисший, покрытый ленивыми мухами. Костлявая, с красными глазами женщина клеила бумажные пакеты. В гамаке спал ребенок, черный, пепельный, как испеченный картофельный клубень, выкатившийся из золы. Обломки ящиков, мешковина тюков, металлическая крыша хижины – все это было построено из трухи, оставшейся от другой, использованной прежде жизни.
Но уже ходил по окраине бульдозер, ломал брошенные лачуги. Молодой строитель в джинсах расставлял треногу теодолита.
Они побывали в новом районе Батаола, построенном сандинистами для жителей снесенных трущоб. Каменные, блочные коттеджи с водой, электричеством, с прямыми улицами, где зеленели молодые деревья, стояли одинаковые фонарные столбы. Проходившие мимо люди не напоминали недавних бедняков и изгоев. Тут же, на открытой площадке, мужчины и женщины учились ходить строем, брали «на караул», неумело поднимали винтовки. Военный, щеголеватый, подтянутый, уверенно и бодро командовал.
– Милисианос, – пояснял Сесар. – Мы раздали народу оружие. Если американские коммандос высадятся в Манагуа, мы будем вести уличные бои, каждый дом станет крепостью. Эти люди сбросили Сомосу, получили от революции дом, работу, винтовку. Эти люди умрут за сандинизм, но не пустят гринго на свои пороги.
Белосельцев кивал, понимая усилия сандинистов – поднять из руин, воссоздать и построить эту постоянно разрушаемую страну, которую бьют беды, терзают стихии, сокрушают нашествия, разоряют лихоимцы и диктаторы. За этим когда-то ушел в Кордильеры Сандино в широкополой шляпе, уводя с собой горстку повстанцев. Вели изнурительный, на долгие десятилетия бой, подымая народ в революцию, теряя товарищей, кого в ущельях, кого в засадах, кого в застенках. Пока не загудели горы, города и дороги и колонны бойцов, мимо дымящихся вулканов, сквозь шрапнель и снаряды, входили в Манагуа. Об этом думал Белосельцев, глядя на мокрых от пота милисианос, шагающих невпопад мимо нарисованной на стене широкополой шляпы Сандино.
Они достигли центра, оставили машину под огромными тенистыми деревьями, гуляли по площадям и зеленым скверам.
Рассматривали каменную беседку с барельефами, на которых изображалась история Никарагуа. Прибытие испанских конкистадоров и крещение индейцев, чьи каменные лица ожили и сплавились в горбоносом, продолговатом лике Сесара. Война с англичанами, женщина в кринолине направляет народ в сражение, и она неуловимо напоминала Росалию, словно та служила моделью для скульптора. Высадка американского экспедиционного корпуса, и мальчишка, кидающий камень в вооруженных солдат, похож на пробегающего крикливого продавца газет, выкликающего последние новости. Белосельцев рассматривал каменные фигуры, а кругом голосила, мелькала зеленой солдатской формой, пузырилась сандинистскими транспарантами живая история, которой вскоре суждено успокоиться, окаменеть, стать барельефом в еще не существующем монументе.
– Дворец наций. – Они подходили к помпезному, серо-стальному с розоватыми колоннами зданию, похожему на Музей изобразительных искусств в Москве. – Здесь мы захватили несколько сотен заложников, сомосовских министров, депутатов парламента. В масках, с автоматами ворвались во дворец во время заседания. Потребовали, чтобы Сомоса выпустил из тюрьмы двенадцаить наших товарищей, приговоренных к смертной казни. «Двенадцать апостолов» – так мы их называли. Сомоса принял наши условия. Мы вылетели на самолете в Панаму, а через неделю я снова был в Никарагуа, сражался в горах с Сомосой.
Сесар был величав, благороден, чуть барственен, но под этим обличьем гостеприимного хозяина таилась натура бойца, партизана, террориста, проницательного наблюдателя и разведчика. Недаром его приставили к Белосельцеву сопровождать в деликатной поездке, где Сесару надлежало не только опекать, но и ненавязчиво, незаметно наблюдать, дозируя впечатления гостя. И он наблюдал и дозировал. Белосельцев был для него такой же контурной картой, которую тот тщательно, неторопливо закрашивал. Задача Белосельцева с его «легендой журналиста», позволявшей ездить и видеть, состояла в том, чтобы контуры рек и хребтов, очертания озер и морей, кружочки безымянных городов и селений были слегка смещены. Не совпадали с реальностью. Чтобы карта, которую раскрасят, была пригодна для туристического путешествия, но не для ведения боевых действий.
– Наш кафедральный собор. Разрушен землетрясением. В сущности, в таком виде мы получили от Сомосы всю страну.
Собор, некогда величественный, барочный, двуглавый, с каменными резьбами, позолотой, католическими витражами, был рассыпан землетрясением. Ветшал, разрушался, казался руиной. Крест опрокинулся внутрь и косо свисал на золоченых цепях. Часы с белым циферблатом и волнообразными стрелками остановились в момент толчка и показывали половину пятого. Свод рухнул, и зияло просторное небо с росчерками свистящих ласточек. В мраморной купели зеленела прокисшая жижа с множеством вертких личинок. По блеклой, размытой ливнями фреске «Въезд в Иерусалим» бежала пугливая ящерица. Каменный пол был усеян осколками лопнувших витражей, разноцветными крошками опавшей мозаики. Белосельцев смотрел сквозь проемы окна на далекие горы, похожие на ленивых верблюдов, накрытых пятнистыми зелено-коричневыми попонами.
Он увидел, как затуманилась, расплылась, словно выпала из фокуса кромка горизонта. Плиты пола качнулись, и ему показалось, что он теряет сознание, находясь на грани обморока, когда разум колеблется между явью и беспамятством. Пол покачался и замер. Сверху, из опавшего купола, по стенам, из трещин, из просевших перекрытий потекли ручейки песка, покатились шуршащие камушки, посыпались крупицы мозаики, и к ногам его упали разноцветные стекляшки витража.
– Не волнуйтесь, – улыбался Сесар, – это слабое землетрясение. Такие бывают почти каждый день. Никарагуа – молодая страна, ворочается с боку на бок, видит любовные сны.
А Белосельцев вдруг остро, неожиданно вспомнил молодую прелестную женщину, с кем летел в самолете, чьей руки случайно коснулся в ночном полусне, чьи горячие плечи охватил на взлетном поле, под падающим с неба огнем. Она пропала из его жизни, по-видимому, навсегда и бесследно. Но сейчас их соединил на мгновение прокатившийся по земной коре слабый толчок. Быть может, и в ее глазах, выпадая из фокуса, качнулся голубой горизонт, упала со стола какая-то безделушка, колыхнулся душистый чай в чашке с красным цветком.
– До приема у нас больше часа. Покажу вам вулкан Масая. Как знать, найдется ли у вас еще время его посмотреть.
Они выехали за город и очень скоро уже петляли по асфальтовому серпантину, к вершине зеленого, поросшего лесом вулкана, чья коническая, с лункой, вершина была увенчана клубами серого дыма. Они оставили автомобиль в том месте, где кончалась зелень, изъеденная и сожженная сернистым ядовитым дымом, и начинался голый пепельный склон, посыпанный мертвенным шлаком. К вершине вели вырубленные ступеньки и кривой металлический поручень, ржавеющий и источенный кислотными дождями вулкана. Вершина, куда они с трудом поднялись, была безжизненно-голой, каменная дымящая ноздря с застывшей красноватой коростой. Из кратера с навороченной, уродливо запекшейся лавой дуло густым ржавым смрадом, душным ветром преисподней. Белосельцев, заглянув в туманную, с пластами тягучего дыма бездну, отшатнулся, чувствуя жжение в легких, задыхался и слеп, отворачиваясь от горячего газа. Так пахла железная сердцевина земли. Благоухал раскаленный первозданный цветок планеты. Дымила плавильная печь, из которой истекли металлы и руды, алмазные и сапфирные жилы покрылись тучной землей, пышными лесами и голубыми лагунами, ожили зверьми и птицами, и, сотворенный из глины, обожженный все в той же гончарной печи, встал человек.
Гранитное варево с отвердевшими водоворотами красноватой, как сукровица, лавы волновало Белосельцева. Ему казалось, он видит свернувшуюся кровь планеты. Причастен к угрюмой металлургии мира. Под ногами не было ни единой травинки, только серая окалина и чешуйчатый пепел. Но в этом чаду, в мутном плывущем дыме носились и громко кричали изумрудные хвостатые попугаи. Взмывали высоко в небо, едва заметные в сером тумане. Останавливались на миг, напрягаясь длинными хвостами и пульсируя крыльями, а потом переворачивались и вниз головой резко кидались в кратер, в самый дым, в металлическое зловоние, пропадая в клубах и истошно крича. Уходили по спирали вглубь, мелькая яркими зелеными брызгами. Стены кратера гулко отражали их вопли, которые постепенно замирали, словно попугаи углублялись к земному ядру. Но через минуту птицы вновь выносились из дыма, взмывали в свет, в чистый от дыма воздух.
Белосельцев не мог понять, зачем попугаи падают в кратер. Что их влечет туда, где нет жизни – ни семени, ни мотылька, а только кислотный дым, в котором варится земная броня.
– Сюда Сомоса привозил пленных сандинистов, прошедших застенки. – Сесар указал на кратер черными, слезящимися от дыма глазами. – Живыми их кидали в вулкан. Так был казнен еще один мой друг, Альфонсо Серере. Здесь, в вулкане Масая.
Изумрудный попугай пролетел совсем близко, с длинным волнообразным хвостом, выбрирующими крыльями. Глянул на Белосельцева маленьким черным глазком умершего Альфонсо Серере, нырнул в кратер. Несся на дно, разворачиваясь в плавной дуге, уменьшаясь, скрываясь в дыму. Белосельцев, следя за ним, вдруг испытал тоскливый ужас, словно оттуда, из дыры, веяла безликая непомерная воля, и его хрупкая жизнь направлялась этой волей к какой-то грозной, необозначенной и ему недоступной цели. Людские рождения и смерти, чаяния добра и любви, приносимые жертвы безразличны для этой воли, чья неколебимая мощь, излетая из кратера, минует человеческие переживания и чувства, устремлена в открытый, безжизненный Космос.
Он увидел, как внизу, от подножия, подымается по ступенькам вереница людей, медленно, останавливаясь. Занавешивается клоками дыма, опять появляется, вытягиваясь вдоль поручня, хватаясь за его железную ржавую жилу. Там было несколько женщин, пожилых и молодых, в длинных темных платьях и траурных черных платках. Были мужчины в черных сюртуках, в надвинутых шляпах и кепках, поддерживали женщин. Были дети – подростки, малолетки и один грудной, закутанный в пеленки, на руках у молодой матери. Там же, среди темных одеяний колыхался венок из красных и белых цветов. Вереница одолела склон, вышла к вершине. Белосельцев мог разглядеть задыхающуюся, стареющую женщину с запавшими щеками и синеватой сединой под кружевным платком. Смуглую молодую красавицу с бурно дышащей грудью, к которой она прижимала младенца. Крепких молчаливых мужчин, их одинаково белые рубахи и темные галстуки, на которые, казалось, оседает железистая пыльца вулкана.
Отдышавшись, они осторожно приблизились к кратеру, попридерживая детей и подростков. Двое подняли над поручнем венок, в котором влажно пламенели розы и сияли белоснежные лилии. Подержали на весу и кинули в кратер. Венок полетел, уменьшаясь, кружа, пропадая в мутной клубящейся глубине. И тут же закричала, запричитала пожилая женщин, раздирая сухими заостренными пальцами коричневую кожу щек, вырывая седые, выпавшие из-под платка волосы:
– Родриго, мой Родриго!.. Посмотри на меня, мой любимый!.. Я стала совсем старуха!.. Какие у тебя взрослые дети!.. Какие красивые внуки!..Сколько мне еще жить без тебя!.. Хочу к тебе, мой любимый!.. Обними меня, мой прекрасный!.. – Женщина подвинулась к краю, нависая над перилами, устремляясь в туманную пропость. Ее удерживали, хватали за плечи. Она вырывалась, рыдала. Крепкий сутулый мужчина достал из кармана бутылку пепси, открыл, и женщина, захлебываясь, пила, успокаивалась. Они стояли, окутанные дымом. Закричал грудной ребенок. Молодая мать достала свою млечную налитую грудь, сунула фиолетово-розовый сосок в крохотные сочные губи проснувшегося младенца. Попугаи с истошными криками носились над ними, и один, изумрудный, трепещущий, быть может, птица-оборотень, остановился в воздухе над плачущей вдовой.
Правительственный прием, куда привез его Сесар, проходил в резиденции свергнутого диктатора Сомосы, на просторной вилле, выдержанной в готическом стиле, с резными колоннами, стрельчатыми арками, многоцветными витражами. Сесар оставил его перед входом с суровыми автоматчиками, передав на попечение атташе по культуре:
– Дорогой Виктор, наш друг Курбатов привезет вас после приема домой. Нас с Росалией не будет, ключ лежит у порога под плоским камнем. – И уехал, отпуская Белосельцева в глубину смугло-коричневого пространства с хрустальными люстрами, стеклянными розетками и лепестками драгоценных витражей, с золочеными гербами старинных испанских родов.
Было многолюдно, чинно. Гости перемещались по вилле, ненадолго задерживаясь один подле другого, чтобы обменяться рукопожатием, новостью, освежить знакомство, получить намек на предстоящие политические перемены, тонко и незаметно запустить слух, ударить по невидимой струне отношений, вслушиваясь в едва различимый ответный звук. Чиновники министерств, военные, послы, советники, функционеры Сандинистского Фронта – кто в легком элегантном костюме, кто в камуфляже, кто в вольном, непротокольном облачении. Клали на тарелки ломти баранины, розовое мясо лобстеров, душистые, отекающие соком фрукты. Наливали в хрустальные рюмки крепкий ром. Сквозь резные двери, напоминавшие алтарные врата, выходили в сад, где туманно горели светильники, окруженные цветочной пыльцой, мелькающей прозрачной слюдой бесшумных легкокрылых тварей.
Белосельцев, представленный атташе, беседовал с советником-посланником советского посольства, держа на весу рюмку, глядя, как собеседник отхлебывает ром большими растресканными губами, и на его лысеющем незагорелом лбу лежат морщины усталости и тайного нездоровья.
– Ваш приезд был весьма желателен, – говорил дипломат, и Белосельцев старался угадать, известна ли тому истинная цель его миссии. – Мы поставили в известность никарагуанское руководство. Я сообщил о вашем приезде координатору Руководящего совета Даниэлю Ортеге. Программа вашей работы создавалась по его личному указанию. Здесь очень заинтересованы в поддержке СССР, политической, экономической и, конечно, военной. Вам будет предоставлена широкая возможность перемещаться и видеть. Будет открыт доступ к информации…