«Контрас» на глиняных ногах Проханов Александр
Белосельцев благодарил. Испытал знакомое, многократно пережитое состояние. Он – не вольный художник, не любопытствующий путешественник, не одинокий странник– исполнитель своих желаний и прихотей, творимых себе в угоду. Усилиями и волей многих людей он вводится в коллективное действие. Связывает себя с этим действием. Разделяет его цели и смысл. Рискует ради него жизнью. Безропотно, как военный, принесет себя в жертву, если будет на то приказ. Еще находился в Москве, дремлющий, летел над Европой, снижался над изумрудной карибской лагуной, а его уже вводили в процесс, распоряжались им и использовали. И это чувство, связанное с утратой суверенности, не пугало и не угнетало его, но мобилизовало, обострило внимание, усилило чувство готовности.
Их разговор прервал подошедший тощий человек с костлявым лицом, на котором распушились седоватые ухоженные старомодные усы. Поклонился посланнику. Улыбнулся, словно оскалился, Белосельцеву:
– Приятный вечер, не правда ли? Надеюсь, вечером эти проклятые «контрас» не летают? – Он поднял вверх отточенный, как веретено, коричневый палец.
– Я слышал, у сбитого летчика нашли паспорт гражданина Коста-Рики, – заметил посланник.
– Увы, увы, наемники не имеют гражданства. – Человек поклонился, повернулся спиной и отошел. Его усы выступали и топорщились по обе стороны узкой седоватой головы.
– Временный поверенный Коста-Рики. Между ними и Никарагуа еще сохраняется видимость дипотношений, – сказал посланник. – Да, так я продолжаю… Видите ли, если говорить об обстановке в стране, то она усложняется. В сущности, вторжение уже началось, и сразу с двух направдений – из Гондураса и Коста-Рики. Присутствие американского флота у побережий почти равносильно блокаде. Маневры сухопутных американских войск в Гондурасе на фоне проникновения крупных групп «контрас» равносильны военной поддержке. Террор и саботаж в экономике грозят хаосом, парализуют революционные преобразования, усиливают внутреннюю оппозицию. В целом, на наш взгляд, план контрреволюции просматривается в следующих чертах…
Он не закончил, ибо к ним приблизился плотный загорелый человек в форме генерала кубинской армии.
– Сегодня бомба взорвалась в ста пятидесяти метрах от нашего посольства, – сказал генерал, пожимая руку посланнику и Белосельцеву. – Завтра они будут бомбить советское посольство. Может, это станет наконец весомым аргументом для переброски с Кубы полка ПВО? Мы сможем не только отражать атаки с воздуха, но и нанести воздушный удар по аэродромам террористов в Гондурасе.
– Боюсь, они только и ждут, чтобы вы перебросили «МиГи» с Кубы. Это даст им повод говорить о повторении Карибского кризиса и приблизить 4-й флот с морскими пехотинцами вплотную к побережью Никарагуа.
– Опыт первого Карибского кризиса говорит, что гринго не начнут войны и отступят. Это единственный способ ослабить давление и избежать прямого вторжения. – Генерал твердо и недовольно смотрел на утомленное, с болезненными морщинами лицо посланника, который, на его взгляд, был слишком осторожен и вял, чтобы понять стратегию борьбы на континенте, где Куба настойчиво, успешно и яростно впрыскивала в жилы одряхлевших режимов огненную энергию своей революции. – «Острие на острие», – как говорят наши китайские товарищи, у которых, на мой взгляд, все-таки есть чему поучиться.
Он любезно раскланялся и отошел, недовольный, с чувством превосходства и правоты. Посланник смотрел ему вслед спокойным, чуть опечаленным взглядом, каким умудренные отцы смотрят на своих дерзких, ненарезвившихся детей.
– Это главный кубинский военный советник. В Анголе он приобрел боевой опыт и механически переносит его сюда. Никарагуанцы охотно внимают его советам, и нам стоит большого труда удерживать их от непродуманных действий… Итак, я говорил о стратегии контрреволюции. – Дипломат не терял нить разговора. – Прорыв банд сквозь границу в труднодоступные горные районы, такие как Матагальпа, атаки на административные центры, такие как Пуэрто-Кабесас, на удаленном Атлантическом побережье должны обеспечить «контрас» плацдарм, с которого они бы могли объявить о создании антисандинистского правительства. Такое правительство уже сформировано в Гондурасе. Как только оно заявит о своем существовании на «освобожденных территориях», его немедленно признают враги Никарагуа – реакционные режимы Чили, Уругвая, Сальвадора и Гондураса. И, конечно, Соединенные Штаты. Экспедиционный корпус вторгнется в страну для поддержки этого «признанного» правительства, и, таким образом, конфликт приобретет международный характер…
Белосельцев знал много больше того, чем любезно делился с ним дипломат, полагая, что напутствует журналиста, а не разведчика. Его наивные вопросы посланнику служили формой маскировки. Из ответов он черпал не военно-политическую информацию, а лишь убежденность в том, что его «легенда» не раскрыта, работает среди высших посольских чиновников. И только резидент, с которым он еще не был знаком, посвященный в его «легенду», должен был отыскать его среди многолюдья приглашенных на раут гостей.
Белосельцев благодарно внимал, превращая предлагаемый ему политический и военный анализ в образ отточенного резца, направленного на сине-зеленые, красно-коричневые земли, над которыми он пролетал. Резец вспарывал курчавый живой покров страны, и под ним открывались сочные, бело-розовые, страдающие переломы. Под этим резцом, под разящими касаниями будет пролегать его путь разведчика.
– В сущности, – продолжал советник-посланник, – Карибский бассейн является взрывоопасным районом, увы, не единственным на земле, откуда может начаться цепная реакция глобальной ядерной катастрофы…
Белосельцев понимал, что ему предстоит увидеть нечто жестокое, заложенное в инженерию мира. Тот винт, ту заклепку, разъедаемую и растачиваемую, с которой мир, сотрясенный, вовлекая в крушение континенты, готов сорваться, свернуться в спекшийся кровельный лист с остывающими малиновыми ожогами. Его душа, наделенная состраданием к гибнущему миру, пугалась. Его разум разведчика жадно и остро стремился навстречу близким и грозным свершениям.
– Вам будет позволено поехать туда, где, насколько я знаю, еще не бывал ни один репортер. Вы окажетесь в зоне боев и сложнейших политических и социальных коллизий. Никарагуанцы обещали мне сделать все, чтобы обеспечить вам безопасность. Но и сами вы, я прошу, будьте осторожны…
Белосельцев почувствовал тревогу и заботу дипломата, желание поговорить с незнакомым, свежим, приехавшим из Москвы человеком не о войне и политике, а быть может, о книгах, стихах и музыке. Что было невозможно в многолюдном собрании, где каждый исподволь наблюдал за другим, искал в другом намек на военную и политическую информацию. На бледном, болезненном лице посланника промелькнуло выражение усталого, неверящего, разочарованного человека, вынужденного скрывать свое истинное видение мира.
В собрании гостей обнаружилось движение. Медленное, вязкое кружение людей по случайным траекториям, их столкновение, залипание, броуновское перемещение под готическими сводами, цветными витражами было вдруг остановлено. Все обратились к стрельчатым, украшенным резьбой и золочеными гербами дверям, словно оттуда в зал приемов вонзилась невидимая силовая линия. Построила людей, открыла среди них коридор. И в этот коридор из сумеречного, озаренного желтыми светильниками сада энергично, скоро, в камуфлированной военной форме вошел Даниэль Ортега – темноусый, улыбающийся, в скрипящих ремнях, хрустящих военных бутсах, словно только что соскочил с бэтээра. Шел, откликаясь на рукопожатия, обращая к приветствующим свое простонародное, бодрое лицо. Следом, отстав на протокольные два шага, – Эрнесто Кардинале, его соратник, министр, поэт, чьи революционные стихи публиковали сандинистские газеты, чьи песни распевали уходившие на фронт батальоны. Худой, утонченный, с седеющей эспаньолкой, большим белым лбом интеллектуала и модерниста, превращавшего жестокую войну классов в романтическое искусство революции.
Все потянулись им навстречу, норовили приблизиться, попасть на глаза, коснуться руки. Советник-посланник извинился перед Белосельцевым и, влекомый невидимой силовой линией, пошел к явившимся вождям, исчезая в водовороте, какой обычно возникает в турбулентном потоке.
– Виктор Андреевич, с приездом… – К Белосельцеву подошел невысокий неприметный человек в сером костюме, с серыми небольшими глазами, с серо-седыми, аккуратно причесанными волосами. – Полковник Широков… – Он взял бокал с желтоватым ромом из правой в левую руку, и они обменялись пожатием двух посвященных людей, улучивших мгновение, чтобы перемолвиться словом. Резидент разведки, наблюдавший за Белосельцевым с другой половины зала, теперь, когда все отхлынули и окружили вождей, счел возможным подойти к приехавшему коллеге. – Я не стал приглашать вас в посольство. Советник-посланник воспринимает вас как журналиста, и, надо отдать ему должное, он убедил Ортегу открыть вам дорогу в засекреченные районы страны, куда мы не имеем доступа.
– Мой сопровождающий Сесар Кортес еще не сообщил мне маршрут. Я лишь почувствовал, что с этим возможны затруднения.
– Он славный парень, приближенный к Кардинале, из числа его романтиков-агитаторов. Но одновременно он выполняет функции безопасности, которая с большой неохотой пускает вас в районы боевых действий. Кубинцы на все наложили лапу, и есть зоны, откуда нам почти не удается получать информацию.
– В Москве мне очертили приблизительный круг тем, с последующим, исходящим от вас уточнением. – Белосельцев, пригубив бокал, быстро оглядел зал, не следят ли за ними другие, из-за кромки бокала, глаза.
– Вы направитесь на север и постараетесь проникнуть в приграничный Сан-Педро-дель-Норте, где, по нашим сведениям, никарагуанцы производят неконтролируемую переброску оружия повстанцам в Сальвадор. Что дает повод Гондурасу начать открытое вторжение с севера… Вы побываете в заливе Фонсека, где происходят постоянные морские стычки катеров Гондураса и Никарагуа в непосредственной близости от американских эсминцев. Эти боестолкновения могут привести к провокации, подобной Тонкинскому инциденту, после которого, как вы знаете, американцы начали ковровые бомбежки Вьетнама… И, наконец, вы побываете на Атлантик кост, где разгорается война с «мискитос» и американцы соорудили в труднодоступной сельве секретную военную базу и уже доставили туда несколько гражданских лиц из числа «оппозиционного правительства в изгнании»… Любая информация из этих трех зон будет бесценна. Послужит уточнению наших взглядов на некоторые аспекты политики Кубы и Никарагуа, которые пытаются втянуть нас в неконтролируемый конфликт с США. Наше политическое руководство заинтересовано в сдерживании конфликта, в сдерживании кубинской экспансии, которая и так требует от нас все новых и новых ресурсов…
Пустое пространство зала, откуда отхлынула масса приглашенных, чтобы приблизиться к явившемуся руководству Фронта, стало вновь наполняться. Белосельцева и полковника уже окружали люди, улыбались им на всякий случай, как если бы уже были с ними знакомы. Перехватывали их взгляды, прислушивались к их беседе. И это заставило их расстаться.
– Этот ром хорош тем, что, пока его пьешь, чувствуешь себя совершенно трезвым. Но когда попытаешься встать, ноги тебя не послушаются. – Полковник протянул Белосельцеву бокал, и тот чокнулся, как с добрым старым знакомым.
Атташе по культуре, поверхностно-любезный, не желавший сближения, которое могло бы повлечь за собой дополнительные, ненужные хлопоты, отвез его на виллу. Светил фарами в сад, пока Белосельцев шел по дорожке, подымался на крыльцо с мерцавшим стеклянным входом, отыскивал под плоским камнем оставленный Сесаром ключ. Белосельцев обернулся, помахал благодарно рукой, и автомобиль брызнул рубиновыми хвостовыми огнями, прошуршал, затихая, в сонной глубине квартала.
Не входя в дом, Белосельцев опустился в матерчатое кресло, стоявшее на ступеньках. Смотрел в ночь, которая начиналась сразу за деревьями и кустами сада, уходила в бархатную неоглядную темень предгорий с едва заметной голубой зарей над волнистой, непроглядной чернотой вершин. Оттуда дул ровный, теплый, влажный ветер, приносивший запахи сырых растений, сладковатых, прелых болот и далекого, дышащего из-за гор океана. Сад с круглыми подстриженными кустами, корявыми, черно-глянцевыми деревьями вспыхивал светлячками, которые бесшумно облетали древесные стволы и клумбы, не приближаясь к дому, на крыльце которого сидел неизвестный им пришелец.
Завершался первый день его путешествия, который начинался в московском дожде на серо-стальной Пушкинской площади, длился над сонным сумрачным океаном, вспыхнул ослепительной бирюзой Карибского моря, ударил взрывом и переломанным крылом подбитого «Дугласа», дохнул железной ноздрей вулкана Масая, а теперь окружал его бархатной таинственной тьмой с пятнистыми зеленоватыми огоньками, плавающими в воздушных потоках.
Светлячки то сближались, образуя танцующие млечные сгустки, словно совещались и о чем-то сговаривались, а потом удалялись один от другого, осматривая глубину сада, облетая дозором ночные цветы, лежащие на тропинках камни, корявые стволы молчаливых деревьев. Не приближались к Белосельцеву, но окружали его сложным узором вспышек, плавающих зеленоватых линий, холодных огоньков, напоминавших отпечаток электронного луча на экране, за которым тянулся гаснущий млечный след. Они исследовали Белосельцева, снимали с него мерку, словно готовили для него одеяние, передавая его размеры куда-то в ночь, в невидимые холмы, кому-то незримому, кто принимал от них сообщения в темных горах с голубоватой недвижной зарей.
Светлячки писали в темноте иероглифы, развешивали среди трав и ветвей гаснущие картины и графики, словно силились что-то рассказать Белосельцеву, поведать тайну этой земли, о чем-то предупредить, предсказать, от чего-то его уберечь. И он силился прочитать этот волшебный узор, расшифровать тающий в темноте орнамент, как если бы в нем была заключена тайна его собственной жизни. Мир, где ему суждено было родиться человеком, соприкасался с другими мирами, которые силились войти с ним в связь, сообщить о каких-то огромных событиях, поведать о каком-то всеобъемлющим смысле, дающем разгадку его, Белосельцева, жизни. Но паралельные миры оставались недоступными и непознанными, светили ему сквозь крохотные скважины зеленоватым мертвенным светом. И он задумчиво смотрел на маячки, плавающие в океане ночи.
Он вошел в дом, не зажигая огня. Привыкшими к темноте глазами осмотрел керамические тарелки на полках, обеденный стол с фруктовой вазой, диван с разбросанными полосатыми подушками, маленький рабочий столик с бумагами, у которого стояла винтовка, почти невидимая, излучавшая прохладу своим вороненым стволом, источавшая слабые запахи стали, ружейной смазки, истертого прикосновениями дерева. Дом был чужой. За хрупкими стеклами открывалась ночная равнина с безымянной, разлитой в холмах тревогой, с притаившимися духами иной земли и природы. Белосельцев взял со стола обойму, вставил в «М-16», спустился в отведенную ему комнату и лег в прохладную, чуть сыроватую постель, прислонив к изголовью винтовку.
Лежал в пустом темном доме среди тревожного безмолвия близких равнин и предгорий, окруженный светляками, посылавшими в окно загадочные кодированные позывные. Протягивая руку, нащупывал винтовочный ствол, деревянное цевье, спусковой крючок. Казалось неслучайным его пребывание здесь, с американской винтовкой «М-16», до которой он добирался через океан и два континента, а до этого – всю предшествующую жизнь, с той солнечной детской комнаты, где малиново-черный текинский ковер на стене, голубая чашка в буфете от старинного свадебного сервиза, и бабушка в пятне янтарного солнца, позволяя понежиться в теплой постельке, рассказывает ему о чеченцах и саклях, о какой-то поющей зурне и Военно-Грузинской дороге, и он так любит ее белую, чудную голову. Неужели тогда его жизнь уже несла в своей нераскрытой глубине эту ночь в предместье Манагуа, американскую винтовку у его изголовья?
Он старался понять свою жизнь, вспомнить ее всю, поделив на отрезки, в каждом из которых был свой смысл, свое ожидание, тайный намек на эту грядущую ночь, светляков, прикосновение к винтовке.
Его детство – бабушка, мать, бодрые, еще не одряхлевшие деды окружали его своей любящей шумной толпой. От каждого изливался непрерывный, прибывающий свет, словно они передавали его вместе с наставлениями и родовыми преданиями. Те раскрашенные сказки Билибина на растресканном твердом картоне, пахнущем горьковатым клеем. Высокий тополь за окном, наполнявшийся розовым весенним свечением или каменной зимней лазурью. Фотография отца-лейтенанта, погибшего под Сталинградом, чье лицо с каждым годом все молодело, проступало на его собственном, стареющем, сыновьем лице. Его детство было жадным, стремительным поглощением любви и света, словно он был молодым растением, торопливо выбрасывающим стебли и листья. Наплывавшая светлыми приливами жизнь, из предчувствий, детских суеверий и верований, была стремлением за сверкающую тончайшую грань, которая возникала в их старинном тяжелом зеркале, где ударом бесшумного светового луча должно было обнаружиться чудо.
Его школьные годы в старших классах. Увлечение русской историей под влиянием матери и техникой под воздействием деда, конструировавшего первые русские самолеты. Эти параллельные, не противоречащие друг другу влечения создавали ощущение полета в обе стороны – в прошлое и грядущее, соединенные в его верящем сердце. Родная история в походах, царствованиях и восстаниях, в противоборстве идей и течений была созвучна конструированию огромной крылатой машины, заложенной на стапелях русских пространств, медленно возникавшей среди лесов, монастырей, деревень, взлетающей грозно и мощно. И крушение, истребление образа, когда, реабилитированный, вернулся в семью еще один бабушкин брат, о котором в семье говорили полушепотом, с мукой. Вслед за его возвращением, за его тихими жуткими рассказами о каких-то плотах и бараках, за его кашлем и желчным отрицанием жизни в его юношеской, требующей немедленной правды душе – такое отчаяние, падение всех прежних опор, стирание прежних писаных истин.
Институт, где он прилежно изучал математику, летательные аппараты и ракетную технику. Предчувствие освоения космоса – оно угадывалось в возбуждении, охватившем целые области науки и индустрии. Техника не погасила его увлечения стариной и историей. В летние каникулы он отправлялся в этнографические и фольклорные экспедиции. Те зеленые травяные дворы в Каргополье, где старухи стелили свои алые паневы, белоснежные рушники с нежной розовой вышивкой, на которых два сказочных зверя поднимались на задних лапах, обнимали священное дерево. Древние песни при негаснущем свете северной летней ночи, поля с недвижными лютиками, по которым, расплескивая мелкую воду, отпустив поводья, едет на коне богатырь. В нем, слушающем, подпевающем, – такая любовь, знание собственной доли, предначертанного пути под этим негаснущем небом, с напутствием синих выцветших глаз. Тогда же, после одной из деревенских поездок, была написана «Свадьба».
Его первая любовь к девушке-археологу, пришедшей под дождем в псковскую избу, где он проживал, да так и оставшейся среди зреющих яблок и душистого сена. Он плыл к ней на лодке через озеро, подвозил лукошко, полное дымчато-синей черники и истекающей соком лесной малины. Угадывал выражение ее лица, движения легкого, словно залетевшего в прозрачное платье тела. Ветер ложился на воду, гнал от него к ней летучие блестки, словно опережал его приближение, и он знал, что любит ее, мир на глазах менялся, трава становилась изумрудней и ярче, озерная вода становилась огненно-синей, каждая ягода в лукошке горела драгоценно и ярко, и он помещал ее, любимую, чудную, в огромную прозрачную сферу с летящими птицами, далекими на буграх деревнями, с белым конем на лугу. Та краткая, лучезарная любовь приблизила его к пониманию простых, заложенных в мироздание истин, которых, еще усилие, и он непременно коснется, обретет всемогущее знание, одолевающее смерть и погибель, при жизни вознесется на небо.
Был целый период дружбы с псковским реставратором – колесили по белесым проселкам, по синим льнам, останавливались у подножий зеленых гор, на которых белели храмы, бугрились древние крепости. Изборская башня, грозно-серая от наплывающих туч. Красная бузина у Никольской церкви на Труворовом городище. Кованые, серебристые кресты на могилах у Мальского погоста. Архитектор прежде участвовал в конструктивистских проектах, а теперь изучал архитектуру крестьянской избы, водяной мельницы, долбленой лодки. Выводил общие, заложенные в изделия человеческих рук законы. Сиюминутное время было неисчезающей частью нарастающей поминутно истории. Материальный космос, куда стремились ракеты, и космос духовный, куда возносились увенчанные крестами купола, соединялись в русское мироздание, в котором ему случилось родиться. Архитектор вложил ему в руки фотокамеру, требуя снимать железные тяги, соединяющие церковные стены, и голубь испуганно топтался под сводом, и бледнела в объективе зеленоватая фреска. Или ткацкий стан с рычагами, деревянными винтами, с бегающими струнами, в которых волновался цветной половик, и старушечьи руки, корявые и сухие, казались частью деревянной конструкции. Однажды, лежа с другом в зеленой копешке, слушая крохотный транзистор, они узнали, что человек, оставив корабль, вышел в открытый космос. Его, лежащего на зеленой копне, играющего травинкой, поразило, что где-то над ними, в синеве, у самого солнца, ходит, перевертывается, купается в лучах космонавт.
И новое, по окончании института, на смену увлечению историей, обращение к цивилизации, к технике. Словно обнаружилась другая, нереализованная половина существа, копившаяся в нем, пока бродил по старым селениям, среди осевших срубов и замирающих песен. Он кинулся навстречу ослепительной громогласной реальности новых городов, колоссальных строек, космических пусков и военных маневров. Торопился узнать и освоить их грозную стомерную красоту. Ее фантастический образ – на великих русских пространствах, среди равнин и хребтов, создается громадный купол. В его стальное плетение вваривались, вбивались и впаивались все новые опоры и крепи. Свод осыпался ручьями сварки, нес в себе эхо бессчетных голосов и ударов, дыхание людей и машин. Наполнялся энергией, был огромной антенной, копил сигнал, готовый послать его в мироздание, весть о земле и творчестве. Он, молодой инженер и философ, кружа по стройкам, сам был создателем купола. О себе, о своих прозрениях был готов направить сигнал в мироздание, ожидая ответного отклика. В этих непрерывных поездках, в полетах на сияющих огромных машинах, среди лучистых конструкций реакторов, мостов и заводов случались его любови и дружбы, смерть родных стариков, непродуманные торопливые мысли, яркие, быстро сгоравшие чувства. Его жизнь напоминала полет по циклотронной спирали, по которой он несся, оставляя вспышки столкнувшихся ядер – случайных знакомств и встреч, и Москва казалась галактикой, раскрывающейся в бесконечность спиралью с золоченым сверхплотным центром.
И внезапная усталость. Будто остановился как вкопанный, а все, с чем был связан, на чем плыл и летел, что держало и вдохновляло, – все стало от него удаляться. Будто уносили дарованный от рождения источник света, надежду на небывалое чудо, и в сумерках, в сонной недвижности, напоминавшей дремоту покрытого снегом зерна, возник перед ним человек. Профессиональный разведчик, мистик, знаток культур и религий, прошедший в облачении дервиша по дорогам Афганистана и Индии. В тихих беседах на даче он объяснял ему, что жизнь – есть задание, которое человек получает от Бога. С этим заданием, прикрываясь «легендой» случайно выбранной внешности, случайно обретенного имени, он заслан в мир, из которого вернется к Пославшему его, чтобы передать драгоценную информацию о собственной жизни и смерти.
Так вспоминал Белосельцев, лежа в темноте тропической ночи, оглаживая ствол винтовки.
Минувший день продолжал направленное, непрекращавшееся с самого детства движение, внезапно и круто менявшее свой отточенный вектор, толкавшее его через годы и странствия к этой винтовке. Он не мог объяснить природу этого вектора, от перламутровой коробочки, стоявшей на бабушкином столе, с пуговками и цветными стекляшками к этой скорострельной американской винтовке, чей ствол посылал ему в ладонь холодные молчаливые токи.
Назавтра предстояла дорога. И он, как давно не делал, как делал лишь некогда в юности, мысленно обнял всех дорогих и любимых, живущих еще на земле и тех, кто ушел из жизни. Поместил их всех в своем сердце.
Глава третья
Утром в окно он увидел желтую длинную зарю, недвижно застывшую над волнистой темной грядой. Под этой зарей неразличимо чернела равнина, бестрепетно молчали глянцевитые листья деревьев. Этот утренний свет сочетался в его ощущениях с предрассветным холодком, от которого зябли разогретые во время сна спина и плечи. Но тут из окна слабо сочился маслянистый душистый воздух, от которого кожа казалась натертой глицерином.
Он услышал тихие голоса, стук машинной дверцы. Быстро оделся, ополоснул лицо, вышел наружу в тот момент, когда Сесар и Росалия несли продолговатый тяжелый ящик к машине.
– Доброе утро, друзья! – Он перехватил у Росалии ящик, помогая Сесару пропихнуть груз на заднее сиденье. – Кажется, я не проспал и успею проститься с Росалией.
– Мы уедем все вместе, – ответил Сесар. – Но потом, от Линда Виста, Росалия повернет на восток, на Матагальпу и дальше, к Пуэрто-Кабесас. А мы по Карратере Норте поедем в Саматильо… Не волнуйся, Росалия, не раздавим твою вакцину. Видишь, она на мягком сиденье.
– Сесар сказал, что вы через неделю прилетите в Пуэрто-Кабесас. Буду вас ждать, устрою прием.
– Пусть она устроит нам обед из морских черепах и креветок в китайском ресторане. Каждое утро на пристань привозят живых морских черепах. – Сесар старался казаться веселым и бодрым, но в словах его слышались тревога и нежность, которую он прятал за жизнерадостными жестами и смехом.
– А ты опять пойдешь на дискотеку и станешь отплясывать с толстушкой Бэтти. – Росалия вторила ему, посмеиваясь, но глаза ее оставались печальны. – Она до сих пор не может опомниться. Все спрашивает, когда ты приедешь.
– Передай толстушке Бэтти, что мы везем ей для танцев Виктора. Будете танцевать с ней румбу.
– Но я не умею танцевать румбу, – сказал Белосельцев.
– Бэтти научит, – усмехнулась Росалия.
– Она вас всему, чему хотите, научит, Виктор!
– Кое-что я и сам умею, – скромно сказал Белосельцев.
– Перестань смеяться над Бэтти, – запретила мужу Росалия. – Она действительно полновата, но отличная медицинская сестра, замечательно делает прививки. Когда нас освобождали из плена, ее ранили. Рана еще болит, но она не унывает, смеется. А это, поверьте, очень важно там, где идет война и каждый день убивают.
– Мы любим Бэтти и не смеемся над ней. – Сесар наклонился к жене, легонько тронул ее висок губами. Он был одет в военную форму, в грубые бутсы, опоясан толстым капроновым ремнем с кобурой.
Они позавтракали, отпуская в адрес друг друга легкие шуточки, которыми удавалось скрыть тревогу и печаль расставания. После завтрака Сесар перенес в желтую «Тойоту» жены две канистры бензина, укрепил в багажном отсеке. Росалия вынесла на распялке платье, длинное, белое, с розовым цветком. Аккуратно повесила его в машину. Сесар положил на переднее сиденье три ребристые ручные гранаты и кобуру с пистолетом. Росалия благодарно кивнула, спрятала пистолет куда-то в глубину, под сиденье.
Заперли дом. Росалия протянула Белосельцеву длинную смуглую руку. Прощаясь, коснулась его щеки своей нежной горячей щекой.
– До встречи на «Атлантик кост»!
Сесар осторожно, почти не касаясь, словно трогал воздух вокруг ее хрупких приподнятых плеч, обнял жену, поцеловал в губы.
– Виктор, можем ехать, садитесь…
Две их машины – впереди Росалия, следом они – выехали по хрустящей дорожке на асфальт. Миновали белую церковь Санто-Доминго. Влились в утренний, начинавший шуметь город. Задержались на перекрестке. Белосельцев видел, как Росалия опустила стекло и купила у мальчишки газету. Мчались по прямой трассе, в конце которой сквозь городской смог возвышался зеленый конус Момотомбо. Росалия приторомозила, прощально помигала огнем. Обернулась, помахала. Скользнула в сторону и исчезла. Сесар, словно запрещая себе следовать за ней, резко повернул, пересекая след исчезнувшей «Тойоты», рванул вперед по рокочущей брусчатке, мимо большого плаката, на котором припавшие на колено солдаты в пятнистой униформе били из автоматов красными нарядными язычками.
Мчались по просторному панамериканскому шоссе среди зелени, солнца. Белосельцева охватило вдруг молодое, пьянящее чувство дороги. Глаза расширились, как у птицы, приобрели панорамное зрение, и он различал отдельные солнечные камни на далеких откосах, блеск листвы на удаленных круглых деревьях, синее сияние асфальта, бросавшего навстречу то яркий грузовик, то арбу с быком, то вереницу крестьян с плоскими мачете на плечах, мокрыми от травяного сока. Фотокамера лежала на коленях. Белосельцев чувствовал свою оснащенность, готовность наблюдать, замечать, а если надо, ловить в объектив мелькающие детали ландшафта.
Просверкал, проблестел металлическими конструкциями нефтеперегонный завод. Белосельцев, любуясь сочетанием серебристого металла и сочной лесной растительности, одновременно искал и не находил обороняющих завод сооружений, пулеметных гнезд, капониров с зенитками.
– Недавно хотели взорвать, – словно угадал его мысли Сесар. – Уже динамит заложили, бикфордовы шнуры протянули. Рабочие заметили и обезвредили. «Контрас» наносят удары по энергетике, хотят вызвать топливный голод, ропот водителей тяжелых грузовиков, как в Чили…
Белосельцев изумлялся беспечности, с какой охранялись стратегические объекты страны, доступные проникновению диверсантов. Революция, которую он здесь наблюдал, казалась романтичной, не обременяла себя повседневным изнурительным деланьем. Ей хватало стихов Кардинале, живописных плакатов с широкополой шляпой Сандино, марширующих «милисианос».
Открылся округлый, с рыжими осыпями провал, и в нем зеленая, недвижная, окаменелая вода – лагуна в кратере, восхитительно-драгоценная. Поворачивая голову, он наслаждался бездонным изумрудным цветом. Вообразил эту сужающуюся ко дну огромную водяную каплю.
– Асосока, – сказал Сесар. – Отсюда Манагуа воду пьет. «Контрас» старается отравить. Это делается очень просто. На ходу из машины из пистолета стреляют ядовитой таблеткой, и вся столица отравлена.
И опять Белосельцев не разглядел ограждений, постов, изумляясь легкомысленному отношению к хранилищу питьевой воды.
У дороги под кручей заплескались мутно-рыжие волны озера, уходящего к подножию вулкана Момотомбо с его уменьшенным, трогательным подобием – Момотомбино. «Мадонна с младенцем», – с нежностью подумал Белосельцев.
– Здесь, – Сесар указал на белевшие за озером белые строения, – геотермальная станция. Очень важный источник энергии. Сюда пытался прорваться их самолет, но мы его отогнали…
Уже не было недавней счастливой легкости, молодого и жадного восхищения дорогой. Он, разведчик, высматривал, оценивал, сравнивал. Добывал из окрестных пейзажей первые малые толики боевой информации.
Шоссе, озаренное солнцем, с голубыми, пересекавшими его тенями, было стратегической трассой, соединявшей военную границу Гондураса с Манагуа. Танкоопасным направлением, по которому, в случае войны, устремится к столице вал вторжения. Танковый удар, подкрепленный ударами с воздуха, способен достичь столицы менее чем за двое суток. И не было видно вокруг подготовленных рубежей обороны, противотанковых рвов, заминированных обочин, разбросанных на холмах расчетов противотанковых пушек. Окрестные, невысокие взгорья исключали возможность направленных взрывов, когда саперами обрушивается склон, засыпая и преграждая дорогу. Танки были способны свернуть с асфальтовой трассы и двигаться по обочинам, преодолевая холмы. Белосельцев оглядывал мелькавшие распадки и рощи, придорожные строения и складки местности, оценивая возможность организовать оборону, разместить летучие отряды истребителей танков. Было неясно, на что рассчитывает сандинистская армия, нагнетая напряженность на границе, не имея при этом средств для отражения нашествия.
Ему показалось, что Сесар заметил его чуткое вглядывание, не похожее на обычное любопытство путешественника. Постарался усыпить его бдительность, развеять малейшие подозрения, если таковые возникли у этого любезного, благодушного никарагуанца, призванного не только опекать его в странствии, но и ненавязчиво за ним наблюдать.
– Сесар, я хотел вас спросить. Вы – писатель. Какие книги вы написали?
– «Писатель» обо мне – чрезмерно! – рассмеялся Сесар простодушно, как бы подтрунивая над собой. – Я выпустил несколько маленьких брошюрок для армии, для солдат. И меня стали называть писателем. Я обладаю достаточным юмором, чтобы не обижаться. Но, может быть, Виктор, если буду долго жить, я напишу мою книгу. Только одну. Ту, что собираюсь писать всю жизнь, но не удается написать ни страницы.
Они мчались среди тучных, ухоженных полей хлопчатника. В междурядьях двигались упряжки волов, тракторы, погружая ребристые колеса в сочную зелень. Белосельцев всматривался в мелькание полей и проселков, ожидая винтовочной вспышки или красных автоматных язычков, подобных тем, на плакате. Но было тихо. На известковой стене хлопкоочистительного завода пропестрела оттиснутая красным широкополая шляпа Сандино.
– Что это за книга, Сесар, которую вы пишете целую жизнь?
– Признаюсь, еще в детстве, в школе, я решил, что стану писателем. Какая-то детская вера, какой-то зародыш, как в курином яйце, в желтке, маленький плотный сгусток. Наверное, это и была моя книга, ее неоплодотворенный зародыш. Даже сел писать ее. Она должна была рассказать о завоевании испанцами Америки, о борьбе индейцев. Я придумал историю про юношу, родившегося от испанца и индейской женщины. Составил план, купил красивую тетрадь, новую ручку. Принимался рисовать иллюстрации. Наконец сел и начал первую страницу про галеоны, приближающиеся к побережью Нового Света. В этот день, в день первой страницы, на нашу семью обрушилось несчастье. Гвардейцы арестовали отца. Он был известным адвокатом в Манагуа, защищал революционеров. Его арестовали днем, а вечером нам сообщили, что он умер от разрыва сердца. Так и не написал роман о конкистадорах…
Сесар печально улыбался, словно просил не судить его строго за эту наивную исповедь, возможную только в дороге и только малоизвестному человеку, который скоро о ней забудет.
Белосельцев видел близко его крутой лоб, горбатый нос, крепкий, чуть раздвоенный подбородок. Ему нравилось это сильное, с застенчивой улыбкой лицо, в котором, как в отливке, сплавились две расы и две истории. В его коричневых глазах угадывались испанские и индейские предки.
– Но это не все. – Сесар повернулся к нему, словно хотел убедиться, позволено ли ему продолжать. Белосельцев кивнул, радуясь своей нехитрой уловке, благодаря которой внимание спутника было отвлечено и можно было, слушая исповедь, исподволь вести наблюдение. – В университете я стал членом сандинистской организации – конечно, подпольной. Погрузился в политику, в агитацию, в подготовку восстания. Но по-прежнему мечтал о книге. Но теперь она должна была быть об отце, о его борьбе, его смерти. Я продумывал главу за главой, но писал только листовки, протоколы наших тайных собраний, политические воззвания. На книгу у меня не было ни минуты. Когда меня в первый раз арестовали и посадили в тюрьму, у меня появилось много времени, но не было бумаги. В тюрьме нам запрещалось иметь бумагу…
В прогалы деревьев, над мерцающей зеленью полей Белосельцев увидел крохотную черточку самолета. Вид этой малой, на бреющем полете, машины напомнил о вчерашней воздушной атаке. Руки схватили фотокамеру, а спина пугливо втиснулась в сиденье. Испуганно ожидая атаки, готовясь снимать разрывы, он смотрел, как красный нарядный самолетик виртуозно развернулся над полем, выпустил бело-прозрачный шлейф и, рассеивая его над растениями, миролюбиво и аккуратно опрыскивал, а израсходовав запас вещества, улетел.
– В партизанском отряде, когда скрывался в горах, или выбирался тайком за границу, или с товарищами совершал боевые налеты, я продолжал мысленно писать мою книгу. – Белосельцев устыдился своей уловки, на которую поддался доверчивый и романтический спутник, одаривая сокровенными переживаниями. – Я хотел описать наши горные стойбища, опасные переходы, засады. Героическую смерть товарищей. Мою рану, когда мы попали в окружение в сельве. Мою любовь к Росалии, которая воевала в соседнем отряде. Рождение нашего сына и его смерть. Он заболел лихорадкой, и не было детской вакцины, чтобы его спасти. Я дал себе слово, что напишу книгу о революции, как только мы победим. Когда наша боевая колонна вышла из Масаи, вошла в Манагуа и было всеобщее ликование народа, я решил – откладываю винтовку и берусь за перо. Но меня вызвало руководство Фронта и сказало, что направляет на важный участок работы – проводить реформу образования на Атлантическом побережье. Поручает мне написать учебник для «мискитос». Я сел за письменный стол, который вы видели, и написал не книгу, а букварь для индейцев, и теперь по нему учатся индейские дети…
Белосельцев был благодарен Сесару. Он только что услышал историю человеческой жизни, уместившуюся в пятикилометровый отрезок голубого, в солнечных пятнах, панамериканского шоссе. Ему хотелось не остаться в долгу и на следующем пятикилометровом отрезке поведать Сесару о своих исканиях. Но тогда в ответ на искренность он должен будет лукавить. Рассказывая о странствиях, о зрелищах стран и народов, о видениях и тайных предчувствиях, должен будет умолчать о своем предназначении разведчика. И это его останавливало.
– Теперь, когда вторглись «контрас», когда мы отражаем атаки, готовимся к агрессии гринго, к народной войне, теперь опять не до книги. Я очень много знаю, Виктор, много видел и перенес. И книга моя готова, она вот здесь! – Он отпустил на мгновение руль, тронул грудь обеими руками. – Я вам признаюсь, Виктор. Я стал бояться смерти. Стал бояться, что меня могут убить и я так и не напишу мою книгу. Очень странное чувство, материнское, что ли. Но, может быть, это чувство настоящего писателя?..
Он тихо, застенчиво засмеялся, словно просил у Белосельцева прощения за эту невольную исповедь. Белосельцев был ему благодарен. Представлял, как по другому шоссе, в ином направлении, удаляется желтая «Тойота», и в ней Росалия. Повесила в машине нарядное платье, поглядывает на гранаты – подарок любимого человека. Сесар был настоящий писатель, не написавший ни единой книги. Облаченный в маску, брал заложников, целил гранатометом в ползущий по горам броневик, умирал от раны в лесном лазарете, плакал над умершим младенцем. Этот нереализованный в творчестве опыт создавал в нем огромное напряжение. Был непрерывным, носимым под сердцем страданием.
Они мчались по озаренному перламутровому шоссе. Свернули на кофейного цвета проселок. Приблизились к поселению, состоящему из низких, плосковерхих домов, залитых слепящим солнцем.
– Это лагерь сальвадорских беженцев, – сказал Сесар. – Здесь работает врач-француз. Меня просили передать ему коробку с лекарствами…
В тесном строении, пахнущем карболкой и хлоркой, среди клеенок, флаконов с жидкостью и нехитрого медицинского оборудования доктор в белом халате – Аллан Абераль из Марселя, как аттестовал его Сесар, – осматривал ребенка. Касался стетоскопом худых вздрагивающих ребер, поглаживал черноволосую бритую головку с пятнами зеленки на шелушащихся лишаях. Отвлекся, увидев вошедших. Улыбнулся Сесару, опускающему на пол картонную коробку с медикаментами:
– Проходите, садитесь. Через минуту я к вашим услугам.
Продолжал прослушивать мальчика. Белосельцев отметил, как осторожны, точны и в то же время нежны его прикосновения. Как ласково, внимательно смотрят его серые усталые глаза на испуганного, вздрагивающего мальчика. Тот боялся металлического блеска прибора, каждый раз пугливо заглядывал в близкое, бледное лицо доктора, как бы убеждаясь, что ему не сделают зла.
Сальвадор, откуда явились беженцы, был охвачен гражданской войной. Повстанцы Фронта имени Фарабундо Марти вели бои на подступах к столице, Сан-Сальвадору. Авиация бомбила повстанцев. Правительственные войска и «эскадроны смерти» наносили удары по базовым районам восставших. Фронт Фарабундо Марти обращался к сандинистам за помощью, за оружием. Гранатометы и автоматы, поступавшие для Никарагуа из Советского Союза, переправлялись через границу в Гондурас и оттуда, тайными тропами, по болотам и топким ручьям, уходили в Сальвадор, питали восстание. Гондурас заявлял протесты по поводу нарушения его границ, концентрировал войска, грозил войной. Белосельцеву надлежало узнать, как часто и какими путями поступает в Сальвадор оружие, усиливающее напряженность. Так разгораются лесные пожары. Ветер по воздуху разносит летучий огонь, и вокруг основного пожара множатся очаги возгорания. Кубинская революция была пожаром, от которого летели огни по всему континенту, разносимые ветром восстаний.
Комнатка, где они оказались, была тесной и душной. Обшарпанные стены. Застекленная полочка с медикаментами. Портрет Швейцера, вырезанный из журнала. Несколько детских целлулоидных игрушек. Доктор завершил осмотр мальчика, помазал свежей зеленкой лишаи на детской голове, легонько потрепал его по чумазой щеке и отпустил. Что-то записал в журнал. Поднял на вошедших моложавое утомленное лицо.
– Сеньор Сесар, благодарю за медикаменты, – кивнул он на привезенную коробку. – Я пользуюсь здесь минимальным набором. Да и тот на исходе.
– Мой друг из Советского Союза Виктор, – представил Белосельцева Сесар. – Журналист, фотограф. Приехал в Никарагуа написать о нашей борьбе.
– Вы увидите здесь много горя, – печально сказал доктор. – Ваша камера устанет снимать.
– Ведь ваш стетоскоп не устал слушать? – любезно ответил Белосельцев, привыкший в каждом новом знакомстве усматривать потаенную опасность или источник непредвиденной информации.
– Если быть откровенным, иногда наступает усталость. Приходит отчаяние. Мысль, что все безнадежно. Горя слишком много, и оно все увеличивается. Наше стремление к благу наивно и бессмысленно в мире, где правит беда. И тогда приходит отчаяние.
– Известно, что такие минуты переживал и Швейцер в своей габонской больнице. – Белосельцев посмотрел на портрет, приклеенный скотчем к обшарпанной стене над склянками с микстурой.
– В минуты личного бессилия обращаешься к великим подвижникам. Это возвращает силы.
– В современном индуистском трактате написано, что мир настолько испорчен, настолько пагубен, что уже давно бы погиб в войнах, пороках и ненависти, если бы где-то в Гималаях не скрывались несколько праведников. В поднебесных пещерах они молятся за этот мир, спасают его от гибели.
Доктор задумался, словно представлял голубые небесные горы и белобородых старцев, стоящих на молитве, простирающих к облакам свои коричневые, иссушенные руки.
– Вы не поняли меня. Я говорю не о тибетских отшельниках, а о подвижниках, действующих среди нас, обыкновенных людей. Каждый, кто согласен принести хотя бы минимальную жертву во имя других, поддерживает на этом месте свод мира. Несет на своих плечах войны, болезни, мировое зло, растление, всю страшную тяжесть, готовую разрушить свод. Таких людей много, поэтому свод не падает. Но нести становится все труднее. Зла все больше, свод все ниже. Жертва каждого должна быть все активней и бескорыстней.
Бледные щеки доктора порозовели. Европеец, явившийся в глухомань чужого континента, охваченного войной и страданием, он воспользовался случайным появлением людей, способных его понять. Говорил о программе своей жизни – об этике индивидуального служения.
– Наверное, здесь, на этом месте, вы тоже поддерживаете свод. Приносите свою личную жертву, – сказал Белосельцев.
– К сожалению, жертва моя не столь велика. Я принадлежу к достаточно обеспеченной семье. Учился в Сорбонне. Моя жизнь должна была сложиться иначе. Но когда я понял истины, о которых упомянул, я порвал с респектабельностью, порвал с сословными нормами и приехал сюда. Расстался с моими родителями, которые отказывались меня понять. Расстался с богатой практикой среди буржуазной клиентуры. Жена отказалась ехать со мной, вышла замуж за другого. Вот, собственно, и все мои жертвы. Достаточно ли их, чтобы уравновесить нарастающее в мире зло? Очень много страданий. В нашем лагере много страдающих, несчастных людей. Если хотите, я покажу вам лагерь…
Белосельцев добывал информацию об оружии, поступающем из Никарагуа в Сальвадор. И было важно, хотя бы в отражении, узнать о стране, где это оружие стреляло.
Лагерь размещался в нескольких примыкавших одно к другому строениях, полуразрушенных, с внутренним двором, утоптанным, без единой травинки. Трущоба делилась на множество тесных отсеков, созданных развешанной мешковиной, дощатыми переборками, остатками ящиков. В этих полутемных загонах копошилась, дышала, кашляла, попискивала и постанывала жизнь. Эта жизнь состояла из множества тихих, не играющих, не шалящих детей, которые клеили, шили, шелестели бумагой и тканью. Женщины, неопрятно одетые, стирали какие-то линялые тряпки, погружали худые, длинные, перевитые венами руки в едкий пар. Старики и старухи недвижно сидели на ящиках, на поломанных стульях, такие худые и притихшие, что казалось, они высохли в этих позах, уменьшились, сморщились, стали частью поломанной мебели. На закопченной плите стояли черные котлы, в них булькало какое-то липкое варево, то ли еда, то ли клей. Женщина мешала варево палкой, и несколько полуголых, с набухшими пупками детей, подняв вверх лица, терпеливо ждали. Царивший в помещении запах был запахом смерти, которая пригнала их сюда, стояла по всем сумрачным углам, присутствовала в каждой тряпке, в кляксах на стенах, в расколотой тарелке, в велосипедном, висящем на гвозде колесе, в лошадином стремени, брошенном у порога. Здесь не было ни одного молодого мужчины, ни одного юноши, ни одного крепкого, полного сил человека. Белосельцев чувствовал особое, расщепленное состояние воздуха, в котором были рассеяны молекулы беды. Задерживал дыхание, не пускал их в себя.
– А где молодые? – спросил он растерянно.
– Молодые в Сальвадоре воюют. Или уже убиты фашистами, – ответил Сесар, окаменев лицом, словно выточенным из красного сухого песчаника.
– Сюда пройдите. – Доктор Абераль приподнял жесткую мешковину с оттиснутыми краской литерами. – Здесь живет Мария Хосефина Авила. Она из департамента Морасан, где на склоне вулкана идут бои. У нее убили всех родственников. Она забрала своих и чужих детей и бежала сюда, в Никарагуа. Всего с ней десять детей.
Белосельцев шагнул под полог и очутился в углу, сплошь заставленном топчанами, кроватями, люльками. В двух подвешенных гамаках спали почти грудные дети, похожие на фасолины в стручке. Навстречу поднялась изможденная женщина с худыми ключицами и вислыми пустыми грудями, обмотанная какой-то хламидой. За хламиду уцепились двое детей, смотрели на вошедших круглыми, тревожными, «лесными», как показалось Белосельцеву, глазами.
– Сеньор доктор говорит правду, – сказала женщина и затем заученно, видимо не в первый раз, поведала свою историю: – Я – Мария Хосефина Авила, из деревни Сан-Хуан Онико. – Женщина вытащила из выреза хламиды потемнелый крестик, будто клялась на нем, просила ей верить. – Мы все в деревне помогали партизанам, кто едой, кто одеждой, кто пускал на ночлег. К нам явились люди, сказали, что они партизаны, просили помочь. Из домов им сносили хлеб, деньги, одеяла. Они брали, благодарили, кланялись. Потом всех мужчин, кто им помогал, связали и погнали из деревни. Нас, женщин, заперли в церкви, сказали, что порог заминирован и, если попытаемся выйти, взорвемся вместе с церковью. Я вылезла из окна, упала на траву, ушиблась и кинулась им вдогонку. Бежала по дороге и находила наших мужчин убитыми, зарезанными и застреленными. У колодца нашла моего убитого мужа, ему перерезали горло. У распятия увидела убитого брата, ему отрубили обе руки. У края поля нашла других братьев, у них были пробиты головы и выколоты глаза. По всей дороге лежали наши убитые мужчины. Потом я услышала взрыв. Когда вернулась в деревню, церковь горела, и в ней было много убитых и раненых женщин. Три дня мы хоронили всех, кто умер. А потом достали повозки, погрузили детей и уехали из Сан-Хуана, кто в Мексику, кто в другой департамент, а я – сюда. Не могла погрузить на повозку одежду, посуду, только детей. Это правда, все так и есть.
Она держалась за крестик, и, пока говорила, появлялись, вставали рядом с ней, цеплялись за юбку, прижимались к ее тощему, сгоревшему телу дети, мал мала меньше. И те, что спали в гамаках, проснулись без плача и молча таращили огромные, слезные, «лесные» глаза. Сумерки до самых дальних неосвещенных углов мерцали испуганными глазами, словно в стены трущобы были замурованы бесчисленные детские глаза. Белосельцеву стало худо. Ему показалось, что он теряет сознание, и он боялся ступать, боялся наступить подошвой на мерцающее из пола выпуклое детское око.
– Теперь вот сюда. – Француз приподымал рукой другой свисающий занавес, приглашая Белосельцева. – Здесь живет старик Илларио Руис. Все время молится. Говорят, что он ясновидец. Может на расстоянии видеть. Три его сына ушли в партизаны. Отсюда, далеко от них, он будто бы видел смерть двух старших. Один напал на солдатский пост, и в него попала пуля, когда он перепрыгивал какую-то изгородь. Другой укрывался в горах от самолета. Самолет стрелял в сына, а тот в него из винтовки. Самолет его разбомбил. Третий сын пока жив, воюет. Старик верит, что только он, отец, может уберечь последнего сына. Он все время на расстоянии не выпускает его из поля зрения. Если сыну грозит опасность, предупреждает его, посылает ему свои силы. Не спит, не приходит есть, а только стоит на коленях и следит за сыном. Говорит, если оставить сына без присмотра хоть на минуту, его могут тут же убить…
Белосельцев всматривался в полутьму, где спиной к нему, выставив черные растресканные ступни, шевеля острыми лопатками, стоял на коленях старик. На расколотом ящике была укреплена открыточка со Спасителем, горела лампадка из пузырька. Старик кланялся, припадал лбом к масленому огоньку, что-то бормотал. Белосельцев с трудом разобрал:
– Антонио, они тебя окружают!.. Ложись, Антонио!.. А теперь стреляй!.. Сейчас я тебе помогу!.. Вот так, Антонио!.. Теперь тебе легче, сынок?.. Беги к камням, они тебя там не достанут!..
Снова клонился лбом к разноцветной открытке, заслонял огонек растрепанной седой головой. Белосельцеву померещилось, что темную комнату прорезал луч, как от работающего киноаппарата, и на освещенном экране, среди перламутровых гор, по зеленому лесистому склону двигалась цепь солдат. Пикировал в блеске винтов самолет, оставляя клубы разрывов. Повстанцы прорывали кольцо окружения. Юноша, потный, горячий, уклонялся от фонтанчиков пуль, прятался за валун, лязгал затвором винтовки. Луч исходил из стариковского сердца, протягивался к юноше, питал его жаркой, спасительной, отцовской любовью.
– А вот здесь, – француз был поводырем, который вел Белосельцева по бесконечным кругам страданий, – здесь живет Флора Августина. Она душевнобольная. Заболела, когда потеряла своего жениха. Он партизанил в горах, собирался прийти в деревню венчаться. Она поджидала его в подвенечном платье. Дома готовили свадебный стол. Священник открыл деревенскую церковь. Но на пути в деревню жениха поймали солдаты, привязали к дереву и подожгли. Когда ей об этом сказали, она сошла с ума…
Им навстречу с топчана поднялась худенькая легкая девушка. Цепкая, быстрая, улыбалась, приплясывала, прихорашивалась, заглядывая в зеркальце. Вплетала в черные волосы алую ленточку. Хватала расколотую, без струн, гитару и что-то напевала. Колыхала бахромой изношенного подвенечного платья. Когда к ней вошли, она недовольно на них махнула:
– Ну пожалуйста, не торопите меня!.. Разве Карлос уже приехал?.. Падре Фелиппе пусть немного еще подождет… Видите, я почти собралась… Куда подевались мои красные бусы?.. Карлос просил меня надеть его любимые красные бусы!..
Она кокетливо поводила плечами, смотрела в зеркальце, надевала несуществующие бусы.
Белосельцев погружался в ее безумие. Видел корявое, одинокое, растущее на склоне дерево. Привязанного к нему жениха. Плеск из канистры. Потемневшую, отекающую бензином одежду. Трескучий красный взрыв с истошным, яростным, мгновенно затихающим воплем. Ощутил большой, во всю спину и грудь, ожог.
Советское оружие в корабельных трюмах переплывало через океан в Никарагуа, оснащало революционную армию. Сандинистский Фронт, не испрашивая разрешения СССР, часть военных поставок направлял в Сальвадор, где Фронт Фарабундо Марти воевал с «эскадронами смерти». Белосельцеву надлежало разведать способы переправки оружия, чтобы политики, боясь расширения конфликта, прекратили поставки. Но безумная, набеленная Флора ходила за ним по пятам, ловила в зеркальце несуществующее лицо жениха. Мария Хосефина, окруженная выводком черноглазых детей, накрывала их головы латаным фартуком, заслоняла от долбящего огнем самолета. И Белосельцев, забывая, что он разведчик, выполняющий волю политического руководства страны, желал, чтобы автоматы Калашникова, вороненые трубы гранатометов, зеленые клубни ручных гранат и ребристые противотанковые мины уходили тайным потоком в Гондурас, а оттуда к изумрудному склону вулкана Морасан, где вели сражение повстанцы.
Они прощались с французом, выходили к машине, а вслед из-за блеклой мешковины доносилось стариковское бормотание:
– Осторожно, мой мальчик!.. Они окружают тебя, Антонио!..
Они мчались по шоссе, которое, как пояснял Сесар, прежде называлось Сальваторитой, по имени сестры Сомосы, а теперь, в честь праздника родины, было переименовано в шоссе 19 июля. Солнечная долина с полосатыми черно-зелеными полями хлопчатника, с возделанными цитрусовыми плантациями прежде принадлежала латифундисту Акело Венерио, который бежал в Гондурас. Теперь же земля перешла под контроль государства, поля были утыканы флажками-ориентирами для сельскохозяйственных самолетов, и желтая, с пропеллером, стрекоза лихо пикировала, выпуская белую пудру.
Сесар включил приемник, и музыка, как разноцветная бабочка, как солнечный витраж, сверкающая, в переливах, в бесконечных узорах, прянула, затрепетала. На каждой волне звучали мужские, женские, страстные, томные, яростные, рокочущие голоса. Гремели барабаны, струны, тарелки, щелкали кастаньеты, звенели бубенцы. Казалось, весь континент от Мексики до Чили, каждый островок Карибского моря, каждый городок Коста-Рики и поселок Гондураса танцевали, плескали юбками, щелкали каблуками, играли яркими монистами на дышащей груди, топорщили из-под широкополых шляп черные усы. Умоляли, пленяли, кокетничали, пили ром и текилу, умирали от страсти. И не было войны, революции, американских эсминцев, приграничных перестрелок, а только вечный праздник, вечные румба, самба, ча-ча-ча, аргентинское танго. На волне Панамы томный голос, сладостно-приторный, как нектар, тягучий и благоухающий, как мед, пел о любви столь неодолимой и сильной, что поющий любовник был готов превратиться в кружевной подол платья, которого касались колени любимой, в туфельку, украшавшую маленькую ножку возлюбленной, в подушку, куда ночью опускалась ее голова с распущенными волосами, в цветок, распустившийся утром под ее окном.
Сесар притормозил у обочины, недалеко от развилки шоссе, пропуская мимо дымный тяжелый хлопковоз с клетью, набитой ватными клочьями. Достал термос. Отвинтил никелированную крышку. Налил в нее кофе с облачком душистого пара. Протянул Белосельцеву:
– Подкрепитесь, дорогой Виктор. В Саматильо мы пообедаем, а теперь для поднятия тонуса – глоток кофе.
– Благодарю. – Белосельцев принял из большой, осторожной руки Сесара горячий сосуд. С наслаждением пригубил густой, смоляной, переслащенный напиток, оставивший на языке горько-сладкий ожог. – Вы как заботливая нянюшка. Ухаживаете за своим воспитанником. Угощаете кофе. Возите его по разным интересным местам. Наставляете, учите уму-разуму.
– Нет, дорогой Виктор. Это я у вас должен учиться. Ваша революция старше нашей на целых шестьдесят лет.
– Значит, это я ваша нянюшка-бабушка, а вы мой внучек?
– Выходит так, Виктор. Наш личный возраст связан с возрастом нашей революции. Ваша революция самая старшая, умудренная. Она – как наша мать. Кубинская революция – наша старшая сестра. А революция в Сальвадоре – маленькая, грудная. Ее надо вскармливать.
– Поэтому вы направляете в Сальвадор оружие?
– Оружие – молоко революции. Мы вскармливаем нашу грудную сестренку.
Музыка, ликующая, радужная, сотканная из лучистых спектров, из шелковых лоскутьев, из пышных юбок, в которых топочет лакированными туфельками пышногрудая танцовщица, – радостная и яростная мелодия пьянила, волновала, порождала звенящий, счастливый ток крови, где вскипали жаркие пузырьки, и в каждом билась и сверкала огненная музыка.
– Эта дорога, – Сесар указал на асфальтовую трассу, уходившую в сторону, в голубую туманную низину, наполненную солнечной пыльцой, где едва различались золотисто-белые, в дымке, строения, – эта дорога на Саматильо. Там пообедаем, отдохнем. А эта, – он указал длинным, смуглым, остроконечным пальцем на ответвление трассы, ведущей к холмам с рыже-зелеными зарослями, – эта ведет в Гуасауле, к границе Гондураса. Там запретная зона, бои. Туда нам не следует ехать.
– Сесар, нам туда невозможно не ехать, – с легкомысленным и наивным лицом возразил Белосельцев, чувствуя первую возникшую на пути преграду, которую ему предстоит одолеть. – Ехать к границе и остановиться в каких-нибудь десяти километрах! Ни один журналист себе этого не простит! – И добавил про себя, зло и язвительно: «И разведчик тоже. Танкоопасное направление начинается от реки Гуасауле, и, как бы ни противилась моя любезная нянюшка, я увижу мост через реку».
– Руководство поручило мне заботиться о вашей безопасности, Виктор. Мне не простят, если я привезу вас в Манагуа с пулей в теле. На этом участке особенно часто прорываются «контрас». На прошлой неделе мы хоронили субкоманданте, чью машину обстреляли из гранатомета.
Белосельцев смотрел на синюю, гладкую трассу с солнечными слюдяными озерцами миражей, за которыми золотилась долина и таинственно и влекуще мерцал городок Саматильо. Перевел взгляд в сторону от перекрестка, где начинались невысокие сухие холмы с коричнево-зелеными зарослями, под цвет камуфляжа. По этому пятнистому, исчезающему в холмах шоссе катились от границы прозрачные, невидимые волны опасности. Дули в его сторону невесомые сквознячки смерти. Словно большая рыже-коричневая собака прилегла за перекрестком, облизывала его прохладным языком, залезала им под рубаху, холодила горячий лоб, касалась влажных, потных бровей. Ему было знакомо это пугающее предчувствие, волнующее и тревожное предощущение, возникавшее вдруг на горной афганской тропе, или на опушке африканского леса, или в болотных тростниках Кампучии, будто притаились невидимые стрелки, выцеливали сквозь оптику его лоб, дышащую шею, грудь. И вена, которую через секунду разорвет пуля, лобная кость, готовая пропустить сквозь себя стальной сердечник, ныли от боли и страха.
Он помнил места в своих путешествиях, ландшафты, по которым пролегал его путь, где поджидала его смерть, так и не обнаружившая себя, не показавшая свою кровавую хрипящую пасть. Иногда у него возникало суеверное подозрение, что сотворивший его Господь, задумавший его жизнь как непрерывное военное странствие, умножение грозного опыта, накопление трагического и жестокого знания, специально продлевает его век, уберегает от преждевременной смерти, награждает долголетием, дабы сделать свидетелем чего-то непомерного, ужасного, сокрушительного, что непостижимо для обыденного рассудка, но – только для разума, искушенного в зрелищах войн, мировых катастроф и трагедий. Он не мог вообразить, свидетелем какой вселенской катастрофы желает сделать его Создатель. Но верил, что пребывает под Его покровительством. Стремясь навстречу опасности, не искушал Его, но лишь следовал Его желанию и воле.
– Какая же оперативная обстановка сложилась в этом районе? – обратился он к Сесару, еще не зная, как побудить его двинуться к границе. – Наверняка вы владеете обстановкой.
– Раньше на реке Гуасауле был мост, была таможня. Теперь мост поврежден взрывом и сорван наводнением, таможня разрушена минометным огнем. Сообщение с Гондурасом прервано. Но именно оттуда, из-за реки, в случае большой войны, мы ожидаем главный удар «контрас», гондурасской армии и корпуса американской морской пехоты… – Сесар обнаруживал осведомленность, превышавшую опыт романтического проповедника и революционного пропагандиста. Белосельцев вспомнил слова резидента, намекавшего на то, что его спутник не просто писатель, но и работник безопасности. Оба они, похоже, пользовались одной и той же легендой. Скрывали друг от друга свою истинную сущность, быть может, с разной степенью достоверности. – На той стороне границы расположено до десяти лагерей и баз, откуда «контрас» наносят удары. Вторым эшелонам стоят подразделения гондурасской армии и корпуса морских пехотинцев. В рамках совместных учений «Биг пайн-2» они репетируют вторжение в Никарагуа…
Сесар легкими мановениями большой коричневой руки набрасывал в воздухе несуществующую карту приграничной местности с расположением баз и частей. Каждое его мановение рождало образ выдвигающихся к границе отрядов, рокочущих танков, гудящих на взлетных полосах самолетов. Пятнистые склоны, где пропадало пустое шоссе, таили в себе напряжение удара. Оттуда, едва заметный в колебании солнечного воздуха, исходил луч опасности. Вонзался в грудь Белосельцеву, и тот, как ракета самонаведения, захватывал этот луч, стремился ему навстречу.
– На всем протяжении границы от Гуасауле до Сан-Педро-дель-Норте в ближайшее время возможен крупный прорыв. Из Эл-Анональ или из Гуаликимито в Гондурасе, где их главные базы. Их цель – захватить один из наших населенных пунктов, завязать бой, вовлекая в него наши части. Это им нужно, чтобы сковать нашу армию, воспрепятствовать ее перемещению в горный район Матагальпы, куда на прошлой неделе прорвался контингент «контрас» численностью до двухсот человек. Мы их окружили, расчленили, ведем уничтожение. Противник самолетами доставляет в горы боеприпасы и продовольствие…
Сесар, сделав сообщение, смотрел на Белосельцева спокойно, внимательно, позволяя обдумать услышанное. Чтобы услышанное проникло в него, омыло его сердце и разум, побудило принять решение. Это решение могло быть двояким. Они могли, минуя развилку, спуститься в золотисто-голубую долину, в гончарно-желтый городок Саматильо, вкусно пообедать в таверне жареным поросенком, выпить холодное пиво и вернуться в Манагуа, где Белосельцев, перед тем как улечься, занесет в блокнот впечатления минувшего дня – посещение лагеря беженцев, рассказ о боях, и этого будет достаточно для журналистского репортажа с границы. Все это так, если Белосельцев – простой репортер. Если же он – некто другой и его глубоко волнуют военные аспекты борьбы, он поедет к границе, тем самым разрушив легенду.
Так думал Белосельцев, чувствуя на себе испытующий взгляд Сесара, рассматривая перекресток, над которым колебался невидимый маятник, и он, Белосельцев, чувствовал себя на качелях.
– Обычно «контрас» подвозят к границе на грузовиках гондурасской армии. – Сесар продолжал искушение, питая боевой информацией, которая должна была побудить его сделать выбор. – Сообщают им сведения, добытые гондурасскими летчиками при облете нашей границы. Минометные батареи гондурасцев осуществляют артналет, обеспечивают атаку «контрас». Они же обеспечивают обратный отход. Их ждут грузовики и санитарные машины. Мы преследуем нарушителей только до границы, запрещаем войскам заходить на сопредельную территорию. Не можем себе позволить перейти границу и разгромить расположенные там лагеря. Понимаем, что бой в районе Сан-Педро, или Санто-Томас, или Сан-Франсиско-дель-Норте может быть использован империалистами для начала большой войны в Центральной Америке, во всем западном полушарии или даже во всем мире…
Белосельцев чувствовал на лице холодные, лижущие язычки опасности. Вспоминал, когда впервые, еще до службы в разведке, в своих молодых путешествиях, смерть к нему приближалась и была остановлена хранящим его Творцом.
Впервые это случилось в Армении, в горах Зангизура, островерхих, конических, как отточенные шпили кирх. Солнце, вода и ветер разрушали породу гор, обтачивали, расщепляли на шелушащиеся сыпучие гранулы, которые мерно и непрерывно, с тихим шорохом осыпались в низины. Колючие, словно красно-коричневые веретена, в непрерывных шуршащих осыпях, в каменных текущих ручьях, они напоминали огромные, под солнцем, песочные часы, которые струйками непрерывного камнепада отсчитывали столетия, вели исчисление земных времен. Влекомый необъяснимым любопытством, желанием коснуться этого древнего, от сотворения мира, прибора, он полез на пик, цепляясь за хрупкие выступы, озирая розово-фиолетовые островерхие вершины, изумрудные склоны с белой отарой овец, синюю туманную бездну с бисерной ниточкой реки. В неверном движении обломился колкий гранит, чешуйчатый склон пришел в движение, потек, повлек его вниз, к обрыву, где поджидала его фиолетовая бездна. Чувствуя в мелком, обгонявшем его качении камушков свою смерть, моля о спасении, он прижимался лицом и грудью к сыпучей поверхности, старался стать плоским, вминался телом в режущий скат горы. Пускал в свою плоть заостренные кромки, отточенные зацепки, рвущие выступы. Слышал, как камни с треском прорывают во многих местах его кожу, оставляют на ней длинные раны. Сползал к своей смерти, испытывая ужас, и этим ужасом, страстным стремлением жить, упованием на хранящую, витающую над его головой силу замедлял движение. Застревал, зависал, поддетый под ребра, под скулы вонзившимися остриями. Окровавленный, в разодранной липкой рубахе, вернулся в гостиницу, оставляя в вечерних, похожих на фиолетовые балахоны вершинах свою смерть.
– Тактика «контрас» сводится к следующему, – вещал Сесар бесстрастно, предоставляя ему право на выбор, когда бы он мог, избегая опасности, сохраняя свою легенду, довольствоваться устным рассказом. – Они занимают наш населенный пункт. Убивают всех активистов. А прочее население – женщин, детей, пожилых крестьян, – а также скот угоняют с собой в Гондурас. Вначале мы хотели эвакуировать от границы все население, вывести из-под ударов. Но потом избрали другой путь. Раздали народу оружие. Поселки вооружены. В них действуют комитеты сандинистской защиты. Они сами в состоянии дать отпор «контрас»…
И еще один случай, когда едва не погиб в песках, Каракумах. Пренебрег увещеванием старожилов, отправился в полдневный жар в пустыню, желая ощутить великолепие раскаленных песков. Углублялся в пожарище бесцветных сыпучих холмов, восхищаясь их чистотой и стерильностью. Будто в кварцевом тигеле пылала накаленная добела спираль, уничтожала всякую жизнь, оставляя лишь кристаллическое свечение песков, пустую лазурь неба, маленькое жгучее солнце. Двигался по горячей лопасти бархана, любуясь ее аэродинамическим совершенством. Она напоминала лепесток пропеллера или отточенную лопатку турбины, обдуваемую солнечным ветром. На срезе, на ее утонченном лезвии дымился турбулентный вихрь, вращался непрерывный горячий смерч. Бархан, врезанный в синеву, точил ее, вращался в ней, истачивался о нее, разбрызгивая тучи бессчетных песчинок. Он спустился с бархана, обрушивая пылающие струи, чувствуя жжение подошв. Стоял на дне действующего реактора, где каждая песчинка направляла в него лучик своей радиации. Его кровь медленно, тихо вскипала красными огненными пузырьками. Он стиснул глаза и сквозь веки видел свою алую жизнь, ультрафиолетовое, лиловое солнце. Его сердце начинало ухать, он слабел, задыхался. Почувствовав приближение обморока, стал выбираться из барханов. На границе пустыни, где кончались пески и росло мелколистое колючее дерево, он потерял сознание. Упал в сквозную белесую тень. Там, в тени кандыма, обкусанного верблюдами, он пережил тепловой удар, пережил свою смерть. И потом, лежа под тентом, принимая из рук хозяина-туркмена пиалу зеленого чая, благословлял то безвестное дерево, вышедшее ему навстречу в пустыню, посаженное кем-то по наущению Господа ему во спасение, набросившее на него спасительную чахлую тень.
– Мы считаем, – продолжал Сесар, – если случится вторжение гринго в Никарагуа, то это будет сначала война в Центральной Америке, а потом и во всем мире. Наша революция – она ведь не только наша. Она и кубинская, и китайская, и вьетнамская, и ангольская, и, конечно же, ваша, советская. Вы не оставите в беде Никарагуа, и в той мировой войне, которую развяжут гринго, погибнет мировой империализм…
И еще один раз, в самолете, когда летел в Сургут на двухмоторной машине. Задремал, и ему приснился вещий сон. Будто он привязан к распятию на отвесной скалистой горе, и по склонам этой горы вьются серпантином дороги, мчатся автомобили, несутся по спирали железнодорожные составы, дымят заводы, туманятся города. Корни распятия уходят в чью-то древнюю глухую могилу с грудой белых безвестных костей, а вершина с его привязанными руками колышется среди звезд и светил. Этот сладкий и мучительный сон был прерван креном машины, надсадным воем мотора. Испуганная, белая как мел стюардесса упала рядом с ним в кресло, стала пристегивать ремень, говоря, что загорелся мотор и они идут на посадку. Он видел, как в круглом окне из металлического кожуха сыплются бледные искры, выпархивает пульсирующий плотный дымок. Его охватила такая беспомощность, такое упование на чудо, что забыл привязать ремень. Самолет, чихая и фыркая, приземлился у края поля. С воем подкатывали пожарные и санитарные машины. Какой-то старик на переднем сиденье все не мог достать валидол.
Три этих давних случая один за другим проплыли, как знаки судьбы, вероятность непредсказуемой смерти. Опасность, которая веяла из соседних буро-зеленых холмов, была предсказуема. Его воля, отмерив необходимое число колебаний, остановилась у маленькой красной отметки, зашкалив прибор – невидимое миру устройство, помещенное в сердце, делающее его разведчиком.
– Дорогой Сесар, – весело, не боясь разрушить легенду, сказал Белосельцев. – Ну какой бы я был репортер, если бы отказал себе в удовольствии сфотографироваться с вами на границе Гондураса. Вы ведь отпустили в рискованное путешествие Росалию, хотя я видел, как вы тревожились за ее безопасность.
– Но ведь это наша война.
– Это и моя война, – сказал Белосельцев.
Сесар молча кивнул. Завел машину. Наложил на руль большие коричневые руки. И они покатили к холмам Гуасауле.
Глава четвертая
Они приближались к границе, и трасса была пустынной, без грузовиков, пешеходов, солнечно-синей, среди пятнистых холмов, где веяли дуновения притаившейся безымянной опасности. Дорогу преградило срубленное, брошенное на асфальт дерево. На обочине был отрыт окоп, наложены белесые мешки с землей. Из амбразуры торчал пулемет. Солдаты преградили путь, выставив автоматы. Сесар остановил машину. Они с Белосельцевым вышли, в сопровождении солдат направились к брустверу, где на самодельном столике стояла полевая рация, сидели на распиленном древесном стволе солдаты, лежало оружие. Сержант, молодой, плохо выбритый, с усталыми красными глазами, поднялся им навстречу, тревожно и недоверчиво рассматривая светлое, не успевшее загореть, чужое лицо Белосельцева. Сесар произнес что-то негромкое, дружественное, мягкое. Извлек из своей военной куртки бумаги, протянул сержанту. Тот долго, напрягая утомленные глаза, читал.
– До реки два километра. Впереди больше нет постов, – сказал сержант, возвращая бумаги. – Обстановка два дня спокойная. До этого была беспорядочная стрельба с той стороны. Мы послали разведку. На шоссе лежал убитый баран. Может, снайпер из Гондураса застрелил его от скуки.
– Мы бы хотели с моим коллегой подъехать к реке. Он сделает снимок для советской газеты, – сказал Сесар мягко, но и настойчиво, властным взглядом подкрепляя содержание сопроводительных бумаг.
– У вас есть оружие? – Сержант осмотрел гражданское облачение Белосельцева, фотокамеру на ремешке.
– Только это. – Сесар ткнул в кобуру, висящую на капроновом ремне.
– Возьмите. – Сержант, нагнувшись, взял автомат и протянул Сесару. – Я дам солдат для прикрытия.
В тесный «Фиат» на заднее сиденье кроме сержанта поместилось еще два солдата, которые с трудом втянули в машину молодые длинные ноги, тяжелые бутсы, звякающие автоматы.
– Поезжайте не быстро. Машину поставьте у здания таможни, чтобы ее нельзя было обстрелять, – сказал сержант, опуская стекло и высовывая ствол наружу.
Шоссе растворилось, словно раздвинули пятнистые шторы холмов, и открылась неширокая долина, по которой протекала еще невидимая река. На другой стороне высилась зеленая сочная гора с синими тенями проплывавших облаков.
– Гондурас, – кивнул на гору сержант. – Еще два года назад здесь проезжало много машин. Можно было проехать в Гондурас, Сальвадор, Мексику, а если приспичило, то и в Калифорнию. Потом оттуда стали стрелять. Мост подорвали, и его снесло наводнением. Теперь здесь живут одни ящерицы.
Они приблизились к строению таможни, которое издали казалось нарядным и обитаемым, а вблизи темнело разбитыми окнами, рубцами и пулевыми отметинами. Шлагбаум был сорван и смят. Под ногами хрустели осколки.
Сесар остановил машину впритык к бетонной стене, заслоняясь ею от сопредельной горы. Белосельцев читал надпись: «Добро пожаловать в Никарагуа», изорванную очередями. Брызги минометных разрывов напоминали черные звезды, врезанные в асфальт. Он хотел пройти оставшийся до реки отрезок шоссе и взглянуть на остатки моста, на состояние берегов, на возможность восстановления переправы, способной, в случае наступления, пропустить колонны танков и грузовиков с пехотой.
– Сесар, я бы хотел подойти к мосту и снять его. Этот снимок послужит вещественным доказательством того, что мои репортажи я писал не в уютной гостиной, распивая ром «Флор де Канья».
– Мы можем подойти к реке? – обернулся Сесар к сержанту.
– На той горе, – сержант указал на зелено-голубой склон, – находится их наблюдательный пункт и сидит снайпер. Он может открыть огонь. Тогда вы сразу должны лечь на землю. Солдат мы оставим здесь, для прикрытия. Не следует появляться у моста большой группой.
И моментальная, быстротечная мысль, похожая на угрызение совести. Он, Белосельцев, выполняет свое задание, подвергая опасности Сесара и сержанта. Ради своей профессиональной цели он рискует их жизнями, пользуясь их доверчивостью, гостеприимством, выглядит в их глазах наивным, не ведающим опасности человеком с непонятными им журналистскими прихотями.
Сержант вполголоса приказал что-то солдатам. Один из них укрылся за выступом таможни, прижав автомат к стене. Другой цепко и ловко вскарабкался по уступам на крышу, распластался, и было слышно, как лязгнул затвор автомата.
– Можем идти, – сказал сержант, и втроем они двинулись вперед, по пустому асфальту, на который с обочин уже наползали зеленые плоские листья и копилась труха и пыль, не раздуваемая проносящимися автомобилями. Белосельцев чувствовал свою тень где-то сбоку, не сводя глаз с горы. Мерил до нее расстояние не зрачками, а дыханием, грудью, словно гора оставляла на его груди свою пятнистую, сине-зеленую татуировку.
Было тихо. Только слабо чиркали об асфальт их подошвы, и в зелени, то догоняя, то отставая, звенел кузнечик. Белосельцев смотрел на гору, ожидая бледную вспышку выстрела, немедленный удар в грудь, звезду боли. Но не было вспышки, только чувство просторного, сияющего объема, стянутого невидимым напряжением в центр – в его грудь, в его сердце.
Сесар шел рядом, мягко, чуть сутуло, водя глазами, словно хотел в случае выстрела кинуться, заслонить собой Белосельцева. Сержант приотстал, оставляя себе сектор обзора, возможность бить навскидку вперед.
Белосельцев шагал, чувствуя на себе сложение двух противоположных сил, словно два разных ветра дули ему в лицо и в спину, и его продвижение складывалось из разницы этих противодействующих давлений. Невидимый мост, который должен быть запечатлен на фотоснимке, стать предметом рассмотрения аналитиков, изучающих возможность крупномасштабной войны, этот мост неуклонно притягивал к себе Белосельцева. Но каждая его страшащаяся жилка, каждая желающая жить клеточка протестовала, останавливала, замедляла шаги. Гора издалека протягивала к нему пятнистую, с тенями облаков ладонь, прижимала ее к потному лбу, запрещала идти. Он боролся с горой, боролся с крохотными вихрями страха, крутящимися в кровяных тельцах, переставлял ноги по асфальту. Будто кто-то нес перед ним запрещающую полосатую ленточку. Достигая ее, он чувствовал натяжение, давление на грудь. Разрывал ее, проходил дальше, но она опять возникала, снова касалась груди. Он весь превратился в чуткость, в слух. Слушал свое длящееся пребывание в мире, готовое вот-вот оборваться.
Кузнечик звенел, расширял свой звук до сияющих синих небес, снижался, стихал в траве и снова взмывал, достигая высоты и господства, властвуя над этими упрямыми, не ведающими истинных целей людьми, заглянувшими в его царство травы, синевы, солнца.
Они остановились на самом краю асфальта, оторванного и упавшего вниз. Внизу, переломленный натрое, снесенный и заваленный илом, лежал мост. Пучил реку, драл ее на длинные, гремящие, пузырящиеся лоскутья. И в том, как легко, многократно он был переломлен, какие бетонные глыбища висели над рекой, как велик был комель застрявшего под мостом ободранного дерева, чувствовались слепые удары – сначала взрыва, а потом наводнения.
Белосельцев оценивал величину разрушения. Мост был невосстановим, в окрестностях не было видно следов ремонтных работ, попыток возвести стационарную переправу. Но на берегу, с обеих сторон, были покатые спуски, и не составляло труда перебросить через реку понтоны – инженерные машины подкатывают одна за другой к воде, плюхают полые, облегченные, ребристые конструкции. Под прикрытием вертолетов саперы наращивают плоский, колеблемый мост. И через час по красной глине откоса на него вползают тяжелые дымящие танки, грузовики с пехотой, тягачи с артиллерией. Колонна вслед за огневым валом, сопровождаемая барражирующими вертолетами, выкатит на автостраду, помчится к Манагуа, сметая редкие посты и заслоны.
– Сесар, позвольте я вас сфотографирую!.. Вот сюда, к самому берегу!.. – Он поставил Сесара так, чтобы в кадр попали река и руины моста. Снимал, меняя расстояние, ракурс, чтобы были видны спуски на берегу, перекаты обмелевшей, утратившей мощь реки. – Сержант, и вы, пожалуйста, встаньте!.. Снимок на память! – Сержант занял место рядом с Сесаром, и Белосельцев снимал их обоих в камуфляже, с опущенными автоматами, уходящее в Гондурас шоссе, отдаленное строение, видимо гондурасскую таможню, и гору с чудесной, пленительной синевой от медленных облаков.
Фотографируя, радуясь уловленной в объектив информации, он не переставал чувствовать царящее здесь особенное состояние мира – реальность военной границы. Не вода пробурлила здесь, ломая мост, расталкивая друг от друга распавшиеся берега, а война. В этой зоне планеты, терзаемой землетрясениями, наводнениями, извержениями и торнадо, действовала еще одна геологическая стихия – война. Он стоял на асфальте, по которому у него под ногами в любую секунду могла пробежать рваная трещина, открыться дымный провал, увлечь его в бездну.
– Вы сфотографировали все, что хотели? – спросил сержант. – Надо идти. Здесь нельзя оставаться слишком долго.
Они повернулись, пошли обратно, медленно, по солнечному шоссе, под стрекот кузнечика. Белосельцев мысленно просил прощения у Сесара и сержанта за то, что заставил их рисковать. Вдруг подумал: если ему суждено дожить до глубокой старости, то в сонной бессильной дремоте, в меркнущем разуме вдруг возникнут это пустое шоссе, пятнистая гора Гондураса и вещий стрекот кузнечика.
Они возвращались к перекрестку, откуда свернули на Гуасауле.
– Сесар, – сказал Белосельцев, – насколько я понимаю, это очень опасное направление. Гондурасская армия при поддерже морских пехотинцев может преодолеть расстояние от границы до Манагуа за сутки. Ибо здесь нет рубежей обороны, больших гарнизонов, серьезных водных и горных преград. Вы не боитесь вторжения?
– Народная война не предполагает рубежей обороны. Таким рубежом становится каждый порог, каждый куст, каждый холмик. Американцы знают, что наш народ получил оружие и будет воевать до конца.
– Вы думаете, если положить на это шоссе шляпу Сандино, американские танки не сумеют ее объехать?
– Именно так, Виктор. Американцы не сумели объехать шляпу Хосе Марти на Кубе. Они не объедут шляпу Фарабундо Марти в Сальвадоре. И они разобьют себе нос, споткнувшись о шляпу Сандино.
– И все-таки мне, как военному журналисту, хотелось бы узнать о вашей оборонной стратегии.