Я заплатил Гитлеру. Исповедь немецкого магната. 1939–1945 Тиссен Фриц
Стоя вместе с отцом во главе огромного промышленного предприятия, я столкнулся с грозной проблемой занятости трудоспособного населения и обеспечения его средствами к существованию. Речь шла уже не только о технической и экономической организации. Германия должна была вернуть доверие и уважение к себе, возродить экспорт, восстановить порядок внутри страны.
Чтобы справиться с давлением наших недавних врагов, я организовал пассивное немецкое сопротивление во время оккупации Рура в 1923 году. Ради победы над политическим радикализмом и анархическими тенденциями, распространенными в первые годы Веймарской республики, я поддержал различные полувоенные патриотические формирования, среди них национал-социалистическую партию. Позднее, после первых кризисов, когда события, казалось, стали развиваться более нормально, я обратил свое внимание на бизнес. Моя последующая политическая деятельность ограничивалась членством в оппозиционной парламентской фракции, Немецкой национальной народной партии, возглавляемой графом Вестарпом, а затем Альфредом Гугенбергом. Немецкие националисты были консерваторами и монархистами.
Модификация системы репараций в 1929 году, завершившаяся в следующем году принятием в Германии плана Янга, показалась мне роковой экономической ошибкой, и в тот момент я перешел в более активную оппозицию. Я присоединился к тем группам, которые предлагали сопротивляться политике противоестественной уступчивости, проводимой рейхом. Я считал это адекватной реакцией на сложившуюся ситуацию и полагал, что таким образом расчищаю путь к созданию более разумных экономических условий сначала в Германии, а затем и во всем мире. Я не участвовал в ежедневных политических спорах, но, как представитель правого крыла, полагал, что Гитлер – активная движущая сила в возрождении Германии, и именно поэтому оказывал ему все возраставшую поддержку.
В январе 1933 года национал-социалистическая партия, в которой я на тот момент состоял уже два года, пришла к власти. Я, как и все, думал, что ей удастся восстановить политическое равновесие и способствовать возрождению страны. Я даже надеялся, что это приведет к восстановлению монархии, системы, отвечающей уважению, которое немецкий народ традиционно испытывает к власти. Монархия, по моему мнению, гарантировала бы более-менее нормальную эволюцию и предотвратила бы революционный кризис.
Разочарование настигло меня почти в самом начале нацистского правления. Гитлер изгнал из правительства консерваторов, лидером коих являлся, что послужило поводом для моей тревоги. Однако меня сдерживало впечатление от поджога Рейхстага. Теперь я знаю, что это преступление было срежиссировано самими национал-социалистами с целью достижения большей власти. По всей Германии они сеяли страх перед вооруженным коммунистическим восстанием. Они внушали, что этот поджог, организованный ими самими, был сигналом для второй красной революции, которая ввергла бы страну в кровавую пучину гражданской войны. Тогда я верил, что благодаря своей энергии Гитлер и Геринг спасли страну. Сейчас я знаю, что, как и миллионы других, был обманут. Однако почти все немцы, населяющие рейх, до сих пор находятся во власти этого обмана. Мне пришлось бежать за границу, чтобы узнать правду.
Поджог Рейхстага, организованный Гитлером и Герингом, был первым шагом в колоссальном политическом надувательстве. Опираясь на это якобы коммунистическое преступление, лидеры нацистской партии заставили президента Гинденбурга подписать так называемый «Закон о подозреваемых», разрешающий упрощенное приведение в исполнение приговора к смертной казни. Благодаря этому закону нацисты заставили замолчать всех своих политических оппонентов.
Тот же закон, «в целях защиты народа и государства», гестапо использовало как предлог для незаконной конфискации моей собственности. Этот так называемый закон противоречил всем основным конституционным гарантиям личной свободы, свободы совести и убеждений, временно отмененным до сих пор. Эта чрезвычайная мера стала обычным орудием правительства.
Месяц спустя дрожащий от страха рейхстаг, сто депутатов которого были арестованы и заключены в тюрьмы, проголосовал за этот закон, передающий все полномочия правительству и лежащий в основе правительственного самоуправства с 1933 года. Так начался ряд революционных актов, теоретически облеченных в законную форму, а на деле базирующихся на преступлении и лжи. Общественное мнение других стран никогда не протестовало против этих актов.
Сейчас я больше не сомневаюсь. Я утверждаю, что все «законы», все указы, изданные национал-социалистическим правительством, незаконны. С юридической точки зрения они не имеют законной силы, поскольку базируются на преступлении и злоупотреблении доверием.
Гитлер пришел к власти, прибегнув к политическим интригам. Своим существованием национал-социалистическое правительство не обязано какому-либо революционному событию, сравнимому с походом Муссолини на Рим. Гитлер торжественно поклялся фельдмаршалу фон Гинденбургу уважать конституцию, гарантирующую права человека и политическую свободу в Германии. Поджог Рейхстага – клятвопреступление, с помощью которого он узурпировал власть.
Сегодня я в этом убежден, но шесть лет назад я был обманут. Геринг, офицер прежней имперской армии, награжденный орденом «За заслуги», 1 марта, указывая мне на дымящиеся руины Рейхстага, сказал: «Это преступление совершили коммунисты; вчера я чуть не арестовал одного из преступников». Двумя месяцами ранее он позвонил мне домой, чтобы предупредить о том, что в Руре вот-вот разразится восстание, а я возглавляю список намеченных заложников. Об этом, мол, ему сообщили его шпионы в коммунистической партии. Как я мог сомневаться в его словах?
Поэтому я начал открыто сотрудничать с режимом. Вульгарный антисемитизм раннего периода не повлек непосредственных практических последствий, и я счел его не очень опасной уступкой общественному мнению. На моей родине, в рейнских провинциях, где население не настроено против евреев, такая глупость вызывала иронический смех над нацистами. Я был поглощен задачей, порученной мне главой правительства, а именно подготовкой плана перевода экономики Германии на «корпоративные» рельсы. В этом я видел свою политическую или государственную задачу.
Роковой день 30 июня 1934 года, когда Гитлер приказал жестоко убить своих революционных соратников, ужаснул меня и вызвал отвращение. В этой бойне было нечто абсолютно не присущее немцам. Это было настоящее варварство. Несколько месяцев спустя я на несколько месяцев отправился по делам в Южную Америку. По возвращении я обнаружил, что режим прочно утвердился и начал вводить в действие план строительства и перевооружения, который привел к отставке доктора Ялмара Шахта с постов министра экономики Германии и президента Рейхсбанка. С того момента я вступил в открытый конфликт с национал-социалистами.
Первый инцидент имел место в 1935 году. В Дюссельдорфе уже был распространен позорный антикатолический трактат. В нем повторялись самые смехотворные небылицы из устаревшего списка противников церкви, критиковались христианские догмы и мораль, папа римский, священники и религиозные ритуалы. Одну из брошюрок, распространяемых в Дюссельдорфе, принесли мне. К моему величайшему изумлению, она была подписана Вейцелем, полицей-президентом Дюссельдорфа. Он поставил свою подпись без упоминания своей должности, но этот трактат никак не мог распространяться без его попустительства и помощи.
Национал-социалистическое правительство ранее подписало с католической церковью конкордат, по которому последняя защищалась от подобных нападок, особенно со стороны официальных персон. В государстве, где законы действительно соблюдаются, автору столь скандального документа предъявили бы обвинение и подвергли бы судебному преследованию. Однако в национал-социалистической Германии это было немыслимо, ибо ни один судья не осмелился бы применить закон. Как государственный советник, я написал Герингу, привлекая его внимание к тому, что считал нетерпимым примером нарушения порядка. Геринг не ответил, но некоторое время спустя сказал мне, что приказал провести расследование. На этом все и закончилось.
Преследование католиков было лишь началом. С того времени нарушение порядка, беззаконие и произвол были главным оружием в арсенале национал-социалистов.
В сентябре 1935 года меня вызвали в Нюрнберг на внеочередное заседание рейхстага. Перед заседанием я узнал, что рейхстаг, по просьбе Гитлера и по соглашению с главнокомандующим армией генералом фон Бломбергом, должен будет проголосовать за закон, по которому прежний черно-бело-красный флаг империи заменялся свастикой национал-социализма. Я немедленно покинул Нюрнберг поездом, не став дожидаться заседания. С тех пор я не голосовал за позорные законы, принимаемые в Нюрнберге, которые возвели антисемитизм в ранг государственной политики, и даже в самых торжественных случаях, таких как свадьба моей дочери, которую посетил архиепископ Кельна (я пригласил Геринга, но он не приехал), даже тогда, когда нам приказывали вывешивать флаги, я ни разу не поднимал свастику над своим жилищем в Шпельдорфе.
Несколько позже моя жена при встрече с генералом фон Бломбергом выразила свое удивление: «Как вы могли согласиться на такое?» – «Печальная история, – ответил Бломберг, – армии пришлось пойти на уступку фюреру». Нацисты действительно вырвали у армии согласие, заявив, что ради перевооружения можно пойти на компромисс с флагом. Они ловко использовали тот факт, что во многих районах, и особенно в рейнских провинциях, население, чтобы выразить несогласие с режимом, редко вывешивало флаг со свастикой, но неизменно поднимало старый черно-бело-красный флаг. Нацисты интерпретировали это как политическую агитацию против их партии.
Четыре года я был грустным и бессильным свидетелем непоследовательности, поверхностности и коррупционности национал-социалистических лидеров. Только еще раз я выступил с официальным письменным протестом, и случилось это во время антисемитских актов насилия в ноябре 1938 года. Но ни Гитлер, ни Геринг не могли не знать о моем отношении к их политическому курсу. Я выражал свои чувства публично на государственном совете и посещаемых мною экономических собраниях. Однако какая польза в оппозиции к диктаторскому режиму? Даже один генерал, которому я сказал, что «так больше не может продолжаться», пожал плечами и ответил: «А что я могу сделать?» Промышленник еще бессильнее генерала. Его можно арестовать по любому обвинению.
Важные события 1938 года сделали меня скептиком. На следующий год, вопреки торжественным обещаниям, данным правительствам трех великих держав, была оккупирована Чехословакия. Я счел эту оккупацию преступной и позорной и в то же время видел в ней опасную политическую ошибку. Затем была спровоцирована Польша. В течение пяти лет Гитлер неизменно провозглашал дружбу между Германией и Польшей. По моему мнению, его изменение отношения к полякам объясняется тем, что польское правительство отказалось присоединиться к нему в великом планируемом наступлении на восток – в операции, которая должна была подчинить Германии всю Европейскую Россию до Уральских гор. На самом деле этот план был раскрыт экономистом и уполномоченным доверенным лицом фюрера Вильгельмом Кепплером на заседании совета директоров Рейхсбанка, где я присутствовал, как раз перед конфликтом с Польшей.
Когда 23 августа 1939 года мне сообщили о заключении пакта между Сталиным и Гитлером, я уже был в Гаштайне. Я внимательно изучил изменение международной ситуации. Я все еще рассчитывал на успех национал– социалистического движения в дипломатической игре. Дальнейшее развитие событий дало мне пищу для тревоги, и все же я и вообразить не мог, что Гитлер совершит столь чудовищную глупость: втянет Германию в европейскую войну. Несколькими днями ранее я получил от Альберта Фёглера письмо, заставившее меня серьезно задуматься. Фёглер встретился с директором одного из заводов, членом делегации немецких промышленников, только что вернувшейся из России. На прощальном обеде в честь делегации русский комиссар промышленности провозгласил тост за «дружбу между Россией и Германией». Должен признаться, я задумался о том, что нас ждет. Невозможно было поверить в вероятность соглашения между Советской Россией и национал-социалистической Германией.
Я всегда предостергал как промышленников, так и военные круги против сближения с коммунистической Россией. Я считал этот режим врагом Германии и всей Европы. Соглашение с Россией казалось мне таким же страшным преступлением, как предательство германских протестантских князей, вступивших в союз с Ришелье против императора Священной Римской империи в Тридцатилетней войне.
Гитлер разделял мои антипатии. По крайней мере, я в это верил. Его книга «Майн кампф» содержит целые страницы проклятий в адрес русского режима. И вдруг, совершенно неожиданно, ради политического комфорта, он изменяет своим прежним убеждениям и заключает союз со страной, которую в других обстоятельствах называл врагом Европы номер один. Столь бесцеремонное поведение Гитлера и Риббентропа можно было бы рассматривать как искусную дипломатию; меня же оно ужаснуло. Они совершили коренной переворот в традиционной внутренней и внешней политике Германии. До того момента национал-социалистическое правительство боролось с большевизмом на внутреннем и внешнем фронтах. Антикоммунистические пакты были заключены с Италией, Японией, Венгрией и Испанией. Гитлер выступал за крестовый поход против большевистской России, как врага человеческой расы, и вдруг сам заключил союз с этим монстром.
Ему хватило наглости просить поддержки здравомыслящих людей в этой авантюре. Лично я никогда не был таким трусом или идиотом, чтобы поддержать его в этом.
Однако немцы – народ, никогда особо не ориентировавшийся в политике – были совершенно сбиты с толку потоком изливаемой на них лжи. Они думали, что союз со Сталиным ничем не отличается от любого другого союза. Ведь сам Бисмарк заключил союз с царем! Один из самых гротескных аспектов этого дела состоит в том, что некоторые немцы, действительно боявшиеся большевизма, вместо того чтобы возражать Гитлеру, обвинили меня в потворстве пришествию большевизма в Германию. Они говорят, что к конфискации моего личного состояния привел мой протест против политики Гитлера. И это создает опасный прецедент. Вот до чего они докатились!
Изменение политики России – кроме политических интересов – я могу объяснить двумя политическими факторами. Говорят, что после событий 30 июня 1934 года Сталин выразил восхищение Гитлером. Убийством своих политических оппонентов Гитлер продемонстрировал Москве задатки истинного диктатора. С того момента Сталин начал принимать Гитлера всерьез. Кроме того, на русских произвело огромное впечатление отношение западных держав к оккупации Чехословакии. В 1939 году политический реализм подсказал им, как отвести гитлеровскую угрозу от России и в то же время вернуть свои бывшие территории. Заключение этого пакта было гениальным приемом Сталина. С его помощью он на некоторое время избавился от вполне реальной угрозы, которую представляла немецкая армия, – неизмеримо более мощная, чем Красная армия – оснащенная и вымуштрованная главным образом для войны на Востоке. В те августовские дни 1939 года пакт с Москвой казался мне отвратительным по двум причинам: во– первых, из-за противоестественности союза с врагом западной цивилизации и, во-вторых, потому, что являлся первым шагом к войне.
Как упоминалось выше, я направил официальный протест национал-социалистическим лидерам 1 сентября. Последующие события оправдали этот мой поступок. Вторжение в нейтральные государства: Данию, Норвегию, Голландию, Бельгию и Люксембург – вычеркнуло Третий рейх из списка цивилизованных государств. Вполне вероятно, что в самой стране подавляющее большинство немцев, ослепленных стремительными победами и одурманенных лживой пропагандой, не в состоянии осознать этот факт.
До последнего момента я полагал, что можно будет избежать войны. Я утешал себя, воображая, будто ответственные генералы смогут сдержать Гитлера. До блицкрига на Западном фронте я все еще надеялся, что удастся предотвратить нападение на Западе. Вот почему я просил нацистских лидеров опубликовать меморандум, в котором изложил причины моих возражений против войны.
Но Гитлер и его советники не прислушались к моим призывам. Они думают, что могут заставить судьбу сражаться на их стороне. Насилие, которое они обрушили на Европу, падет на них и – к несчастью – на их слепое орудие, невидящий и неслышащий немецкий народ.
Я же все для себя решил и действую согласно своему решению. Но я надеюсь и верю, что непременный после падения Гитлера мирный договор будет заключен с учетом опыта, приобретенного после 1918 года. Эта история политической ошибки, заставившей меня поверить в Гитлера, и моего разочарования – мой вклад в лучшее будущее.
Часть вторая
Путь в третий Рейх
Глава 1
Поражение и революция
Германии грозит анархия
В Первую мировую войну я был офицером. До последнего дня я страдал, как и все солдаты на фронте, и вдохновлялся теми же надеждами. Я давно знал, что гражданское население на родине подвергалось тяжелейшим испытаниям. В нашем Рейнско-Вестфальском промышленном регионе, где размещались отцовские заводы, тлели очаги восстания. В 1917–1918 годах прокатилась волна забастовок, сопровождавшихся такими серьезными беспорядками, что в промышленных городах Рейна было арестовано великое множество людей. Забастовки были вызваны дефицитом продовольствия и, соответственно, страданиями семей рабочих, но политическая агитация усугубляла положение.
В Киле экипажи военных судов подпали под влияние социалистической пропаганды, вышли из повиновения и совершили попытку восстания[3]. Начиная с 1918 года экстремистская агитация приняла еще более революционный характер. Пример, поданный русской революцией и тайно поддержанный высшим немецким командованием, серьезно повлиял на события в Германии. Большевики, захватившие власть в Москве во время Октябрьской революции, отправляли через границу своих самых опасных агентов. Волнения прокатились по всей Германии; женщины и дети выходили на демонстрации против перебоев в снабжении продовольствием или в защиту мира. На фронте Людендорф предпринял последнюю попытку разрешить проблему военным путем. Успех наступления 1918 года поначалу укрепил моральное состояние немецкого народа. Окончательное поражение деморализовало народ.
Ни армейские офицеры, ни даже огромные солдатские массы не избежали влияния пораженческой и революционной пропаганды. Измученная армия не устояла под подавляющим превосходством вражеских войск.
В октябре 1918 года призрак революции начал обретать плоть. Социалисты крайне левого крыла сформировали группу под названием «Спартак»[4] в честь римского гладиатора, начавшего в 73 году до н. э. третье восстание рабов. Группа «Спартак» впоследствии стала Коммунистической партией Германии (КПГ). Радикальные элементы, вдохновленные примером русских, готовились к образованию рабочих и крестьянских советов, то есть «Советов». Буря приближалась.
Первый гром грянул в Киле. Мятеж в имперском военном флоте в начале ноября ознаменовал начало немецкой революции, быстро распространившейся по всем городам Северной Германии. Еще до подписания перемирия социалистические демонстрации прокатились по улицам Кельна. Солдат, возвращавшихся с фронта, разоружали прямо на вокзалах. Большинство из них сочувствовало толпе. Поначалу умеренным социалистическим лидерам удавалось предотвращать беспорядки в рейнских городах, но прибывшие из Киля делегаты мятежников, сопровождаемые профессиональными агитаторами, изменили ситуацию. В крупных промышленных городах – Хамборне, Мюльхайме и Эссене – быстро были созданы и захватили власть рабочие и солдатские советы.
Крупный рейнский промышленник Хуго Штиннес вел переговоры с профсоюзами в Рейнско-Вестфальском регионе с целью избежать беспорядка и саботажа. Он добился обещаний, гарантирующих порядок и общественный мир в регионе, но часть рабочих, подпавших под влияние революционной пропаганды, отказалась подчиняться руководству социал-демократической партии. Рабочие и солдатские советы распахнули ворота тюрем и освободили политических узников последних двух лет. Вместе с ними на свободу вышло множество личностей с весьма сомнительным прошлым; они могли быть как искренними революционерами, так и уголовными преступниками.
В Мюльхайме мы провели пять тягостных недель. Рабочие и солдатские советы, оказавшиеся у власти, повсюду расклеивали предупреждения о наказании за экстремистские выходки и грабежи, однако улицы больше не были безопасными. Если вначале количество умеренных в советах составляло большинство, то теперь они уступили давлению крайне левых агитаторов.
Вечером 7 декабря у моего дома появилась группа мужчин, вооруженных винтовками и пистолетами. Они пришли арестовать меня, но забрали и моего отца, несмотря на то что ему было семьдесят шесть лет. Нас сопроводили в тюрьму Мюльхайма, где к нам вскоре присоединилось четверо других промышленников. Глубокой ночью нас разбудили, и дюжина похожих на бандитов личностей, вооруженных винтовками, вывела нас во двор. Я подумал, что нас ожидает казнь, но, как оказалось, они собирались вывезти нас в Берлин. Охранники ввели нас в вагоны третьего класса и сели у дверей, несомненно, чтобы предупредить любую попытку побега. Было холодно. К счастью, отец успел захватить с собой одеяло. Следующим вечером поезд остановился на потсдамском вокзале Берлина. На платформе нас ожидал военный отряд. Сопровождающие передали нас новой охране и удалились, отпуская язвительные замечания. Мой отец обратился к одному из охранников и очень вежливо попросил принести забытое в поезде одеяло. «За кого вы меня принимаете? – высокомерно спросил тот. – Я начальник полиции Берлина!»
Позже я узнал, что это был Эмиль Эйхгорн, опасный коммунистический агитатор, служивший Советской России и во время революции самолично назначивший себя начальником полиции Берлина. Он превратил полицейское управление на Александерплац, известное как «Красный дом», в крепость и подобрал личную охрану из самых сомнительных берлинских пролетариев, в большинстве своем бежавших из тюрьмы. Поговаривали, что Эйхгорн приказал арестовать многих чиновников прежнего режима и политических оппонентов и казнил их без суда во дворе полицейского управления. Месяц спустя этот странный начальник полиции организовал бунты на улицах Берлина, и социал-демократическое правительство обратилось к армии с призывом выдавить его из «Красного дома», где он забаррикадировался и подвергся настоящей осаде.
И в руки такого человека мы теперь попали. Он забрал нас в полицейское управление и допросил.
«Вы обвиняетесь, – заявил он, – в измене и антиреволюционной деятельности. Вы – враги народа и просили ввести французские войска, чтобы помешать социалистической революции».
Ни один из нас не имел никаких контактов с французской оккупационной армией. Мы стали возражать.
«Не пытайтесь отрицать, – грубо продолжал Эйхгорн. – Я хорошо информирован. Позавчера вы совещались в Дортмунде с другими промышленниками и решили послать делегацию к французскому генералу с просьбой оккупировать Рур. Это измена. Что вы на это скажете, господа?»
Мы в изумлении посмотрели друг на друга. Никто из нас не ездил в Дортмунд. Лично я ничего не знал о таком решении. Позже я узнал, что подобного совещания вообще не было. Мы с отцом смогли представить алиби. Мы целую неделю не покидали Мюльхайм, что могли подтвердить многочисленные свидетели.
«Знаю я этих свидетелей! Сплошь буржуи! – жестко ответил Эйхгорн. – Их слова ничего не стоят. Уведите арестованных».
Нас вывели из кабинета начальника. О спокойствии не могло быть и речи. Неужели мы избежали смерти в Мюльхайме, чтобы быть расстрелянными здесь? Вскоре какой-то служащий сообщил нашим охранникам, что в полицейском управлении для арестованных больше нет места.
«Забирайте их в Моабит», – сказал он.
Моабит – главная берлинская тюрьма. У ворот полицейского управления нас ждал тюремный фургон. Сквозь решетки мы видели возбужденные толпы на улицах Берлина; близ Александерплац патрулировал автомобиль с пулеметом. Через двадцать минут наш фургон вкатился в тюремный двор. Встретивший нас начальник тюрьмы сказал: «Я ничего не знаю о вашем деле. В любом случае, может, и лучше, что вы здесь. Со мной, по крайней мере, вы в безопасности».
Его слова, казалось, подтверждали мрачные слухи о казнях в полицейском управлении. Начальник Моабитской тюрьмы был старым служакой, подчинявшимся прусскому правительству, а не внушавшему ужас начальнику полиции.
Моего отца – из-за преклонного возраста – поместили в тюремную больницу. Он воспринимал случившееся с потрясающим спокойствием: «Не беспокойся, в моем возрасте ничего особенного со мной случиться не может». Остальных – и меня в том числе – заключили в камеры для подследственных. Нашу жизнь там можно назвать почти шикарной. Каждый день нас выводили на прогулки в тюремный двор. Позже я получил множество писем от узников с воспоминаниями о совместном пребывании в Моабите.
На следующее утро в мою камеру вошел тюремный протестантский священник с утешениями своей веры. Я сказал ему, что я католик. Он ушел, не попрощавшись. Я был вне его компетенции. Явившийся через несколько минут католический священник произнес небольшую речь, которую я буду помнить всю свою жизнь. «Да, я знаю. Всегда одно и то же: в первый день вы притворяетесь мужественным и не верите, что с вами может что-то случиться. Но подождите третьего дня, и увидите, что c вами произойдет, когда вы узнаете о своей судьбе. Тогда вы будете раздавлены». Этот добрый человек думал, что нас уже приговорили к смерти, и разговаривал со мной так, как привык разговаривать с приговоренными преступниками. Чтобы убедить их принять отпущение грехов и раскаяться в совершенных преступлениях, он пугал их вероятными суровыми наказаниями.
На четвертый день нас всех освободили. Возможно, Эйхгорн проверил наши заявления и ничего криминального не обнаружил. Таким был мой первый контакт с революцией 1918 года.
19 ноября я стал свидетелем возвращения войск в Кельн. На рассвете 6-я и 17-я армии походным порядком прошли по рейнским мостам. Город был расцвечен флагами, население приветствовало солдат, угощало их кофе и сигаретами.
Егерская дивизия маршировала на Кафедральной площади перед генералом фон Дасселем. Впереди развевались черно-бело-красное знамя рейха, черно-белое знамя Пруссии и зеленое знамя дивизии. Марширующие во главе каждого батальона оркестры играли военные марши. Все солдаты шли гусиным шагом. Это было успокаивающее зрелище, олицетворявшее порядок и дисциплину посреди революционного хаоса, расползающегося все шире и шире.
Мюльхаймский полк вернулся три недели спустя под бурные приветствия горожан. Однако покой длился недолго. Все рабочие Мюльхайма знали и уважали моего отца, но в Хамборне, где у нас тоже был завод, власть захватили радикалы. Революционное движение во всем промышленном районе было организовано коммунистом Карлом Радеком, делегатом русских советов в Эссене. Стоит отметить, что в самом Эссене ему удалось более-менее договориться с бургомистром Хансом Лютером, который позднее стал рейхсканцлером, затем президентом Рейхсбанка и в конце концов послом в Вашингтоне. Политиком Лютер всегда был более успешным, чем финансовым экспертом. Не знаю, как ему удалось смягчить русского революционера Радека, однако факт остается фактом: Радек не стал провоцировать беспорядки в Эссене, зато усилил свою активность в других городах.
В канун Рождества в Хамборне объявили забастовку. Встревоженный бургомистр позвонил мне по телефону и попросил приехать. Однако, как я уже говорил, Хуго Штиннес путем переговоров сразу после прекращения военных действий добился соглашения с профсоюзами от имени всей промышленности региона. Это соглашение не было расторгнуто, о чем я напомнил бургомистру, добавив, что не могу заключать никаких сепаратных соглашений. На этом дело не закончилось. На следующий день, рано утром, в мой дом в Мюльхайме приехала делегация из пяти рабочих-коммунистов. Они хотели отвезти меня в Хамборн силой, а мне вовсе не улыбалось повторить свой недавний берлинский опыт.
Я велел дворецкому сказать им, что я одеваюсь, пригласить в дом и угостить кофе. Пока они пили кофе, я попросил жену уехать с нашей маленькой дочкой в Дуйсбург, занятый бельгийскими войсками, а я тем временем решил предупредить отца, жившего милях в восьми от Мюльхайма в замке Ландсберг на Руре. Я вышел через незаметную дверь и отправился в Ландсберг. Оттуда мы с отцом сразу же пошли по дороге пешком, но вскоре нас подвезли на автомобиле, что избавило моего старого отца от мучительной семимильной пешей прогулки. У нас были все основания бояться повторного ареста. Уже распространились слухи о расстрелах известных людей коммунистическими бандами. Самая известная из тех казней заложников имела место в Мюнхене, где революционное правительство приказало арестовать и казнить видных горожан без суда и следствия.
Мне никогда не забыть впечатлений тех бурных дней. Я всю свою жизнь провел среди рабочих. Мой отец работал вместе с ними в начале своей карьеры. Никогда рабочие наших заводов, даже коммунисты, не проявляли к нам никакой враждебности, тем более ненависти. Всеми беспорядками, всеми эксцессами мы почти неизменно были обязаны иностранцам.
Хамборн всегда был «самым красным» городом промышленного региона. Через несколько лет после революции Немецкая национальная народная партия, членом которой я был, пригласила меня на предвыборное собрание в эту коммунистическую цитадель. На всем пути нам встречались демонстрации против присутствия в Хамборне кандидата от реакционеров, что толпа считала провокацией. Из предосторожности я оставил свою машину на некотором расстоянии от места, где проводилось собрание. Партийный комитет весьма недальновидно организовал предвыборное собрание в здании, обычно используемом коммунистами. Подойдя к дверям зала, я заметил на большинстве собравшихся коммунистические партийные значки. Атмосфера была наэлектризованной. Однако кандидата, произносившего речь, не прерывали. Затем отвечала оппозиция. Местный коммунистический лидер дал характеристику всем промышленникам региона. Я сидел в первом ряду, и он не мог не видеть меня. Говорил он резко. Я уж думал, что он набросится на меня и тем самым спровоцирует враждебные действия толпы, но ничего подобного не случилось.
В период кризиса, предшествовавший приходу Гитлера к власти, мне часто приходилось иметь дело с коммунистами, работавшими на наших заводах. Беседуя с ними, я понял, что многих из них подстегивает идеализм. Они верили в ту фальшивую доктрину, обещавшую пролетариату безоблачное счастье. Однако во время революции беспорядки провоцировали вовсе не местные рабочие. Организаторами забастовок и мятежей были профессиональные политические агитаторы, многие из которых состояли на службе у московских революционеров: именно они несут ответственность за мятежи и убийства. Социал-демократическая партия состояла из благоразумных и сдержанных людей. Когда в январе 1919 года забастовали шахтеры, я принял участие в переговорах с забастовщиками. Они понимали непростое положение промышленников, которые, со своей стороны, пытались сделать все возможное, дабы справиться с дефицитом продовольствия, возникшим из-за блокады союзных держав, выступавших против Германии. Мы пришли к соглашению и неуклонно придерживались бы его, если бы не вмешательство радикалов и анархистов, чьей единственной задачей в период кризиса было подстрекательство к беспорядкам.
Весь год (1918–1919) я чувствовал, что Германия катится к анархии. Забастовки следовали одна за другой, начинаясь без каких-либо причин и не приводя ни к каким результатам, поскольку пропитание работающего населения не зависело от хозяев заводов. Реорганизовать промышленное производство было невозможно. Добыча угля уменьшалась с каждым днем. Мы даже боялись, что саботажники могут уничтожить оборудование. Никто больше не был уверен в том, что останется на свободе или даже сохранит свою жизнь. Любого могли арестовать и расстрелять без всяких мотивов.