Книга о друзьях (сборник) Миллер Генри
Итак, на следующий день мы приехали домой, где нас ждал теплый прием Ив. Она незамедлительно взялась за подготовку прекрасного ленча.
Тони в это время нашел свои старые игрушки и огромный оперный цилиндр, который тут же нацепил на голову и отправился в нем в сад — кривляться. Было забавно смотреть, как мой сын (они с Фредом родились в один день, оба Девы — по знаку Зодиака) корчит из себя клоуна — а это ведь конек Фреда. У них определенно было что-то общее, хотя не думаю, что мой приятель замечал сходство. Он смотрел на двух «монстров», как будто они только что сбежали из цирка, и старался сохранять дистанцию. Какое несчастье — не иметь собственных детей! Разумеется, от них много неприятностей, но радость дороже и боли, и неудобств. Мне бы хотелось быть способным нарожать около дюжины маленьких сорванцов.
В общем, Фред провел у меня то ли два, то ли все четыре месяца и закончил свою книгу «Мой друг Генри Миллер».
Какая замечательная книга у него получилась! Написанная от самого сердца, если только вообще можно так писать книги! Ни вранья, ни академических оценок — только правда!
Я заканчиваю эту главу о Фреде со слезами на глазах. Он был настоящим, незабываемым другом! Впрочем, я зря написал «был» вместо «есть». Он все еще жив и проживает сейчас в Англии, только теперь в Дорсете (на родине Томаса Харди). Мой сын Тони, который всегда втайне им восхищался, собирается навестить его в этом году. На этот раз Фред встретится не с дикарем-индейцем, а с милым, умным молодым человеком — побегом старого пня (то есть меня). Не исключено, что две Девы сумеют хорошо повеселиться!
Эпилог
Дорогой Джоуи!
Как тебе, наверное, известно, Анаис умерла около года назад. Перед смертью она оставила указания двум своим ближайшим друзьям переиздать ее «Дневники» именно так, как она хотела, перевести на английский ранние детские дневники и написать биографию, которая расскажет миру правду о ее жизни. Все это сейчас приводится в исполнение.
Тебе, наверное, интересно узнать, что эротическая книга, которую она придерживала до самой смерти, раскупается сейчас, как горячие пирожки. Она называется «Дельта Венеры».
И еще одно. Перед смертью она написала письмо своему первому мужу, Хьюго, прося прощения за все свои капризы, ложь, делишки, которые она обделывала за его спиной, — в общем, за все ее супружеские злодеяния, имя которым легион. К ее восторгу и soulagement[45], он ответил, что всегда любил только ее, даже будучи осведомлен о ее безумствах, поэтому прощать нечего. Все это напомнило мне о том, как она обошлась с тобой, как сама не сумела простить. А ты ведь всего лишь хотел, чтобы все, и она в том числе, знали, что ты ее любишь!
После смерти у нее осталось множество поклонников и обожателей. В основном это молодые женщины. Не знаю, что они подумают, когда узнают правду о ней. (Я же, узнав правду о поведении Кнута Гамсуна во время Второй мировой войны, ничего не изменил в своем отношении к нему. Все равно для меня он остается героем.)
Мы (ты, я, Даррелл) с самого начала знали все о лжи и изменах Анаис. Я уже писал в этой книге о «потере ее расположения». Не один ты получил такую жестокую отставку, были и другие. Но мне, Джоуи, больше всего запала в душу ее вопиющая несправедливость по отношению к тебе. В конце концов, в чем состояло твое преступление? В том, что ты рассказал правду о ней и ее отношении к людям? Так ведь ты сделал это без всякого злого умысла, чего она, к сожалению, признавать не пожелала. В любом случае вскоре весь мир узнает о ее лжи, крючкотворстве, двуличности. Я и сам, возможно, один из ее лучших друзей, отозвался о ней как об ужасной лгунье, ну или лукавой выдумщице — как кому удобнее. Я обсуждал эту часть ее натуры с самыми преданными и снисходительными ее подругами, и мы сошлись на том, что ее неспособность говорить правду проистекала из неспособности принимать реальность такой, какая она есть. Ей приходилось изменять мир, чтобы он подходил под ее видение. Ты помнишь, наверное, какое отвращение она питала к вульгарности, для нее это был худший из грехов. (Я уже писал здесь, что она даже отказывалась присутствовать на наших так называемых оргиях.) Из-за этого она была вынуждена написать свои «Дневники». В них все перевернуто вверх ногами.
Наконец я приближаюсь к главному пункту этого письма: почему бы нам не взять твою рукопись о ней и не поискать для нее издателя? В конце концов, это же не какие-нибудь сплетни, а книга, написанная с любовью и отдающая ей должное. Да, Джоуи, это просто «портрет с любовью», уж получше того, что я написал тут с тебя.
Время пришло. Ее «Дельта Венеры» держалась во всех хит-парадах несколько недель. Какая ирония — она, так не любившая вульгарность, заслужила посмертную славу книгой порнографических новелл!
К сожалению, я помню из твоей книги только некий привкус мистицизма, который ты придал ее существу. Тогда я, бывало, говорил сам себе (насмешливо):
— Да уж, Джоуи в таких делах сечет.
Ты действительно был гораздо ближе к пониманию ее натуры, чем я — ее ближайший друг. Теперь, вспоминая те годы, я вижу то часто появлявшееся выражение на твоем лице, которое свидетельствовало о том, какой же я бесчувственный американский чурбан. Обычно это случалось, когда я спрашивал тебя о каком-нибудь известном немецком писателе, на чье имя я наткнулся совершенно случайно. Ты обычно просто говорил:
— Это не твое, Джоуи.
Ты вряд ли понимал всю убийственность своих ответов. Они напоминали мне не только о моем бруклинском происхождении, об отсутствии образования и о том, что, как и все американцы, я мало знаю о Европе, но и о том, что, несмотря на все старания, я никогда не приобрету той чувствительности, того внутреннего зрения, которым наделены европейцы. Насколько же ты был прав! Когда я приехал в Париж, целый новый мир противостоял мне — язык, литература, культура, социальное поведение, привычки в еде. Анаис, хоть и француженка, никогда по-настоящему не ценила и не понимала свою страну так, как ты — такой же чужестранец, что и я. Не с Анаис, а с тобой (и Ларри) я вел бурные дискуссии о французских авторах, привычках, улицах — о чем угодно. Анаис же, хотя и много читала, была все-таки довольно поверхностна.
В некотором смысле ей не хватало религиозности. Отказавшись от католицизма, она закрыла дверь для веры. И все равно, несмотря на ее ошибки и недостатки, она оставалась для нас потусторонним созданием не от мира сего, хотя и не от рая — кем-то, удачно расположившимся между землей и небом. Она всегда была легкой, бесплотной, простодушной, всегда невинной и к тому же всегда готовой помочь — этакая «мать сыра земля». Закрывать глаза на страдания также, как на вульгарность, у нее не получалось. Когда она грешила, то была подобна ребенку, который просто не ведает, что творит, — по малолетству.
И, Джоуи, дорогой, мой верный друг, ты знал все это лучше, чем кто-либо. В своей грубой американской манере я думал о твоих писаниях тогда (в особенности об Анаис) как о «вышивании»:
— Он в таких делах сечет.
Но когда ты написал свои книги, я начал понимать, с кем имею дело, такой замечательный взгляд на жизнь ты продемонстрировал. Я бы много отдал, чтобы перечитать их снова.
Быть может, в этой книге я слишком подробно остановился на твоем «скабрезном» поведении, твоем шутовстве и проказах, но я уверен, ты знаешь: как Анаис металась между небом и землей, так и ты — между клоуном и ангелом. Может быть, слово «идиот» подошло бы лучше всего к тому, что я пытаюсь выразить. Разумеется, я говорю об «идиоте» в понимании Достоевского, а не в общепринятом смысле. Чем старше я становлюсь, тем больше люблю это слово — оно наполняется для меня новыми значениями. Так что как один идиот другому говорю тебе, Джоуи: прощай! Можешь смело доживать свою счастливую жизнь до конца. Ты принес нам смех и слезы. Да хранит тебя Господь!
Генри.
P.S. Осталось затронуть еще одну маленькую тему. Странно, но у вас с Анаис была одна общая черта. Я имею в виду кажущееся отсутствие детства, а именно отсутствие друзей детства. Не помню, чтобы вы с ней когда-либо рассказывали о своих первых друзьях, тогда как мне самому, например, годы с пятого по десятый кажутся наиболее важными и лучшими годами жизни. Более того, мне сложно представить детство без друзей. Даже куклу или деревянную лошадку можно с любовью и жалостью вспоминать впоследствии.
Но у вас у обоих на этом месте имелся некий вакуум. Я вовсе не пытаюсь анализировать его — оставим это психологам. У вас была одна общая черта, о которой я и хочу сказать, — любовь к скрытности. Мне часто казалось, что у вас у обоих нет ничего, что следовало бы скрывать и чего стыдиться, но просто вам не хотелось делиться всем даже с лучшими друзьями.
Может быть, я кругом неправ, но не могу оставить свои подозрения при себе. На мои чувства к тебе это не влияет; это делает тебя только более «загадочным», более близким к ангелу, чем к клоуну. Это ты верил в чудеса, помнишь? Слышу до сих пор, как ты говоришь мне:
— Не волнуйся, Джоуи, скоро что-нибудь этакое случится.
И как правило, что-то непременно случалось. Я приписывал это какому-то духовному жонглерству, которое ты принес из младенчества, из мира, о котором я ничего не знаю. Теперь я понимаю, как нелепо выглядело мое стремление к постоянному обнажению собственной души. Помнишь ту историю о моем походе к еврейке-медиуму? Не успел я переступить порог, как она воскликнула:
— Боже мой, что вы сделали со своей душой!
Я инстинктивно прислушался к тому месту возле сердца, где мы детьми подозревали обиталище души, и подумал:
«Она права. Видимо, я потерял свою душу много, много лет назад».
Но хватит об этом. Я думаю, мы встретимся еще в ином мире — где бы и когда бы это ни состоялось.
ДРУГИЕ ЖЕНЩИНЫ В МОЕЙ ЖИЗНИ
Несколько дней назад я отпраздновал свой восемьдесят шестой день рождения. Я думал, что писать теперь буду очень мало или вообще не буду. Однако два никак не связанных между собой случая, кажется, чреваты тем, что я могу изменить свое решение и отложить ненадолго конец карьеры, по крайней мере на еще одну книгу. Первый фактор — это исчезновение огромного холста с акварелью, который лежал на пианино. Он валялся там несколько недель, и вдруг его не стало. На нем были на скорую руку нацарапаны имена всех женщин, которые сыграли какую-либо роль в моей жизни. Я помню, как велел своему сыну Тони, который случайно наткнулся на этот реестр, приглядеть за ним. Разумеется, у меня тогда и в мыслях не было написать обо всех этих дамах.
Второй фактор — замечание Сименона в его книге «Я вспоминаю»: «К сожалению, я был не писателем, а романистом, а быть романистом — это скорее больно, чем приятно». Эта фраза засела у меня в голове. Я задался вопросом: а к какой бы категории я отнес себя? И тут же заключил, что я совершенно точно не романист: хорошо это или плохо, но с самого начала я думал о себе как о писателе, причем об очень значимом. Особого пристрастия к беллетристике я никогда не питал, хотя многие читатели могут углядеть ее отголоски в моих произведениях. Честно говоря, я и сам затрудняюсь дать своему творчеству определенное наименование.
Но вернемся к женщинам, чьими именами я украсил холст. Не знаю, в чем дело, однако теперь меня будто что-то подгоняет написать о них. Я не обещаю использовать их настоящие имена, не обещаю также правды и ничего, кроме правды. Я предпочитаю думать о них одним из удачных заголовков Пруста — «Les jeunes filles en fleur». Скот Монкриф, переводчик Пруста, перевел это как «Под сенью девушек в цвету» — по-моему, гениально.
Главное желание, заставляющее меня взяться за книгу об этих женщинах, — это стремление воскресить атмосферу тех лет, когда они жили. Я вовсе не собираюсь излагать здесь их биографии — я хочу ухватить самую их сущность, их аромат. Я также не претендую на то, что со всеми ими я спал. В этом Сименон, кажется, уже побил все рекорды. Хотя я всегда подчеркивал сексуальный элемент в отношениях с женщинами, хочу заявить, что во всех моих знакомых дамах было гораздо больше замечательных качеств и черт, чем те, которые я выбрал для своих описаний. Женщина как сюжет-неисчерпаема! Впрочем, скептик может возразить — как и все остальное. Однако, по моему скромному убеждению, женщина не исчерпывается даже теми бесконечными признаками пола, которые бросаются в глаза.
Я познакомился с Полиной, когда давал уроки музыки, и она стала моей первой любовницей. Я обучал дочку ее подруги игре на фортепьяно — за тридцать пять центов в час — и был все еще безумно влюблен в Кору Сьюард. Я подрабатывал уроками музыки, чтобы скрасить впечатление от жалкой зарплаты клерка в цементной компании «Атлас-портленд». По пути домой после урока я обычно останавливался у лотка с мороженым и съедал две банановые шоколадки, которые обходились мне в тридцать центов, а оставшуюся монетку нередко швырял в канаву из отвращения к самому себе. Мне было легче запустить руку в мамин кошелек на следующее утро. Так что вы видите, насколько мне не хватало чувства реальности.
Но вернемся к Полине: она обычно сидела на стуле, неподалеку от пианино, — всегда чрезвычайно ухоженная, с красивой прической и милой улыбкой на лице, словно собиралась в театр или на концерт. Ее подруга, мама девочки, с которой я занимался, наоборот, совершенно не заботилась о своей внешности и макияже. Сложно сказать, почему столь разные женщины так сдружились.
Начнем с того, что Полина была родом из маленького городка в Виргинии и говорила с приятным южным акцентом. Луиза, ее подруга, могла с одинаковым успехом родиться где угодно. У нее снимал комнату один негр, который вскоре стал ее любовником. Я был знаком с ним — он заправлял ремонтной мастерской, куда я отвозил свой велик на починку. Однако о его отношениях с Луизой я не знал, пока Полина не просветила меня на этот счет.
Полина стала звать меня Гарри, поскольку имя «Генри» казалось ей невыразительным. Надо сказать, что в объятия друг друга мы пали далеко не сразу. На самом деле я вроде бы склонялся скорее к ее подруге, похотливой суке, которая с трудом дожидалась конца занятия, чтобы броситься мне на шею.
Обеим было за тридцать, мне же — восемнадцать. Позже я узнал, что Луиза была больна сифилисом, и это знание помогало мне выдерживать ее натиск.
Обычно после окончания урока я провожал Полину на ее квартиру. Она жила бедно как церковная мышь, зато в чистенькой уютной квартирке, за которую платила, подрабатывая уборщицей. У нее был сын от первого брака, бывший муж служил в армии музыкантом. (Она обычно называла его по фамилии — «Шутер», произнося это как «Шуто».) Ее сын Джордж был всего лишь на год младше меня и работал в обувном магазине. Оба — и сын, и мать — обладали хорошими голосами и любили тихонько петь дуэтом. Выполняя свои обязанности уборщицы, Полина обычно напевала что-то себе под нос — мне это казалось очаровательным. (С тех пор я знавал только одну женщину, которая умела так петь и мурлыкать.)
Из вышесказанного понятно, что я стал жить с Полиной, ничуть, впрочем, не охладев к своей первой любви. Предполагалось, что я буду учиться в Корнельском университете, но в последний момент отец решил, что не может позволить себе этого, несмотря даже на то, что меня наградили стипендией за успехи в изучении немецкого языка. Тогда я устроился на работу — за тридцать долларов в месяц. Разумеется, это сильно сократило ночные прогулки возле дома моей истинной возлюбленной.
Только раз за все это время я случайно встретил ее однажды вечером на Кони-Айленде. Момент был щепетильный, поскольку на руке у меня висела Полина. В следующий раз, переехав на новое место жительства, я обнаружил с помощью одного приятеля, что Кора Сьюард теперь живет напротив моего дома — правда, она замужем. Полине я об этом ничего не сказал, но она постоянно ловила меня на том, что я с мечтательным выражением лица пялюсь на противоположную сторону улицы.
Во время всего этого безумия я поддерживал хорошую физическую форму. Одну или две сигареты я выкуривал, лишь отправляясь на вечеринки, а вино пил только в ресторанах, что случалось совсем уж редко. Никаких крепких напитков и много физических упражнений! Кроме того, как я уже говорил, было время, когда я фактически жил на велосипеде, да еще и пробегал от трех до пяти миль перед завтраком. До своего переезда к Полине я пробегал каждое утро мимо ее квартиры по пути на Кони-Айленд. Она стояла на крыльце, ожидая, когда я появлюсь, и мы всего лишь махали друг другу руками. Но однажды вечером ваш покорный слуга явился к ней на ужин с недвусмысленными намерениями. Хотя по возрасту Полина годилась мне в матери — она родила сына то ли в четырнадцать, то ли в пятнадцать лет, — сравнивать ее с моей матушкой невозможно! Полина была миниатюрна, изящна, прекрасно сложена и жизнерадостна, плохо образованна, зато не глупа. Честно говоря, ее необразованность только еще больше меня привлекала, тем более что вкус, скромность и музыкальный слух с лихвой возмещали недостаток отвлеченных знаний. Я уже говорил, что досталось мне это сокровище не сразу. Думаю, она хорошо отдавала себе отчет в том, во что собирается ввязаться, и, должно быть, с самого начала предчувствовала трагический исход нашей связи. Я же, наоборот, вел себя так, словно был слеп, глух и к тому же непроходимо туп. Я ни о чем не спрашивал и не видел дальше своего носа — разумеется, я ведь только-только вступал в удивительный мир секса. Что касается Полины, то у нее в течение нескольких лет не было любовников (она не вышла замуж повторно), поэтому мы оба изголодались по сексу и трахались так, что сносило крышу.
В наших отношения случались странные антракты; во время одного из них Полина столкнулась с неожиданным соперником — пианино. Я забросил уроки музыки и решил усовершенствовать собственную игру, взял в аренду пианино — тогда это почти ничего не стоило — и стал практиковаться дома у своей любовницы. Обычно Полина лежала в постели и ждала, когда же я угомонюсь. Тогда она уже была беременна, и, думаю, ей требовалось больше внимания, чем я ей уделял. Прошли те вечера, когда мы без остановки трахались у кухонной плиты, а затем ложились и спали до полуночи, до возвращения домой ее сына Джорджа. Мы слышали, как он поднимается по лестнице, и я быстренько забивался в дальний угол кровати, чтобы Джордж, наклоняясь поцеловать мамочку на ночь, не заметил там постороннего мужчину. На самом деле у него была сотня шансов догадаться о моем присутствии в ее постели, но он ни разу не подал виду.
В цементной компании, где я по-прежнему работал, у меня был кумир по имени Рэй Уэтцлер, спортсмен. Он тренировался в нью-йоркском атлетическом клубе. Я был готов целовать землю, по которой он ходил. Он частенько расспрашивал меня о моих спортивных успехах и о «вдовушке», как я ее называл. Он принимал во мне живейшее участие не потому, что я хорошо работал — вовсе нет!!! — а потому что я был белой вороной, совершенно не похожей на остальных рабочих. Однажды, когда наше «Общество Ксеркс», в котором я состоял, снимало зал для танцев, я пригласил Рэя — специально, чтобы он познакомился с Полиной. На следующий день я с восторгом услышал от него, что она красива и вовсе не выглядит на свой возраст. Ему одинаково пришлись по вкусу и ее фигура, и южный акцент.
Итак, тогда мне было двадцать один. Спортсмен, пианист, неисправимый романтик, жадный до секса… Иногда мне казалось, что я люблю Полину, а уж в том, что она меня обожала, я просто-таки не сомневался. Где-то в глубине души я был пуританином и — только подумайте! — чувствовал вину за то, что у меня секс с женщиной, годящейся мне в матери. Однажды я поднял вопрос о женитьбе. Полина попыталась мне объяснить абсурдность этой затеи, которая к тому же все равно неосуществима, но я был глух к ее аргументам. Я решил поговорить об этом с матерью — пример моего обычного наивного идиотизма.
Помню, я сидел за кухонным столом, а мама жарила мясо на ужин. В руке она держала большой загнутый нож. Едва роковые слова сорвались с моих уст, как она уже наступала на меня, сжимая в руке нож.
— Ни слова больше, — закричала она, — или я воткну его тебе в сердце.
Я счел благоразумным не спорить, зная, что в гневе моя матушка способна на все. Когда я пересказал этот случай Полине, она сказала очень просто:
— Я так и думала, что ничего не выйдет, Гарри. Я знаю, какого мнения твоя мать обо мне. Слишком плохого.
Так мы закрыли тему.
Тем временем ее беременность уже превращалась в проблему. Полина пропустила положенные месяцы не из беззаботности, а потому что не к кому было обратиться с абортом. К тому же у нас не было денег. (Вечный финансовый вопрос.)
Я по-прежнему работал в цементной компании. Никакого повышения не получал, да и не ожидалось: женатые мужчины с детьми зарабатывали не больше моего.
Однажды, придя домой, я обнаружил Полину лежащей поперек кровати, с ногами, свисающими вниз. Она была смертельно бледна, а на кровати и полу виднелись следы крови.
Я бросился рядом с ней на колени:
— Что случилось?
Она шевельнула рукой и слабым голосом сказала:
— Посмотри в ящике комода.
Я бросился к комоду, открыл ящик и обнаружил там тело младенца, завернутое в полотенце. Я развернул полотенце, и в руках у меня оказался уже прекрасно оформившийся мальчик, красный, как индеец. Это был мой сын. Я в шоке смотрел на него, а потом подумал, как, должно быть, страдала Полина, и чуть не разрыдался. Этот младенец олицетворял все женские страдания! За те удовольствия плоти, которое они нам дарят, мы, мужчины, причиняем им только боль. Если аборт сам по себе ужасен, то последствия его еще страшнее. Вопрос состоял в том, где и как избавиться теперь от тела. Доктор, не знаю, кто это был — так его и не видел, — велел Полине расчленить тело и смыть в унитаз. Естественно, туалет засорился, и хозяйке дома стало все известно. Шокированная и разгневанная, она угрожала вызвать полицию. Не знаю, как Полине удалось отговорить ее, но нам все равно предписали немедленно съехать.
Странно, что я так и не узнал, кто совершал операцию. Я начал подозревать, что руку к этому приложил Майкл, которому Полина каждую неделю выплачивала проценты за сделанные у него займы. Как еще она могла достать требуемую для аборта сумму? Майкл хранил свои счета в маленькой тетради. Он был очень сердечен, любезен и готов одолжить всегда больше денег, чем требовалось. Кажется, Полина платила ему какие-то пустяки — никогда больше доллара: сомневаюсь, что такая система сейчас существует — разве что среди черных в Мексике. Но, как я уже говорил, нищета белых в этой стране всеобщего достатка иногда достигала невероятных масштабов.
Личному счастью Полины угрожало не только пианино, но и книги, которые я постоянно читал. Она бывала просто-таки озадачена объемом, а главное, количеством книг, без которых я не мог жить.
— Какая польза от всего этого чтения? — обычно спрашивала она.
— Не знаю, — отвечал я, покачав головой. — Мне просто нравится читать.
В те времена еще не было ни радио, ни телевидения. Иногда мы ходили в кино, на немые фильмы, билет тогда стоил около десяти центов. Какие потрясающие фильмы мы смотрели, каких великих актеров мы видели!
Возвращаясь домой, мы преодолевали два лестничных пролета. Никогда не забуду, какое удовольствие мне доставляло идти сзади и хлопать ее по попке. От каждого хлопка она тихо ржала, как лошадка. Мы открывали дверь, врывались на кухню, а там нас поджидал кухонный стол. И вот она уже лежит на столе, закинув ноги мне на плечи, а я маниакально трахаю ее. Я знаю только одну женщину, которая так же легко и естественно (и даже сильнее) наслаждалась сексом, как Полина. В процессе она всегда бывала в хорошем настроении, смеялась и шутила. Никаких тебе неврастеничек и проблемных интеллектуалок…
Надо быть проще!
Чтобы как-то свести концы с концами, мы решили взять пансионера — милого, простоватого парня, с которым мы отлично ладили. Он был из Техаса, работал вагоновожатым трамвая. Все, что ему требовалось: бифштекс, жареная картошка и кровать.
Под нами жила семейная пара среднего возраста, мы с ними иногда виделись. Его звали Лу Якобе, а ее — Лотти; оба закоренелые курильщики, но она курила сигареты, а он — трубку. Лу Якобе сильно привлекал меня по нескольким причинам: во-первых, он был мне как отец; во-вторых, он много читал, и неизменно — хорошие книги; в-третьих (и это так же важно, как и во-первых), он обладал отличным чувством юмора. Я представлял себе таким Амброза Бирса: циничный, но добрый, саркастичный, но религиозный, он одновременно был педагогом и философом. Если мы не играли в шахматы, то обсуждали писателей. Как и Марсель Дюшам, играл он божественно, но не по правилам, а повинуясь какому-то инстинкту или интуиции. С ним приходилось действовать, как с Рене Кревелем: «Без смелости ничего не выиграешь». В пылу игры он мог сдать мне все фигуры, кроме королевы, конечно, а партии он начинал обычно крайней пешкой. В остальном предсказать его ходы было невозможно. Очевидно, у них с женой случилось какое-то трагическое недоразумение несколько лет назад — думаю, он застал ее в постели с их шофером. В качестве наказания он больше никогда не занимался с ней сексом. Он обращался с ней вежливо, словно она была какой-нибудь королевой, но не прикасался к ней. Кажется, она очень его уважала, несмотря даже на такое жестокое обращение. Что касается Полины, он всегда к ней относился почтительно, с симпатией и даже восхищением. Лу считал ее красивой и женственной. (Теперь я жалею, что не спросил, кто они по знаку Зодиака: тогда никто еще не увлекался астрологией.)
От одних людей узнаешь одно, от других — другое. От Лу Якобса я узнал очень много всего.
К тому времени мы с Полиной были вместе уже почти три года. Дело близилось к моему двадцать первому дню рождения и вступлению Америки в Первую мировую войну. Я по-прежнему состоял в «Обществе Ксеркс» и преданно любил Кору Сьюард. (На самом деле я так и не переставал ее любить всю свою жизнь.) Все больше и больше моих дружков высмеивали наши отношения с «вдовой». Ничего они, конечно, не знали о тех радостях, которые может предложить зрелая женщина молодому человеку, ибо Полина, будучи мне любовницей, заменяла также и мать, и учительницу, и няню, и товарища. Приятели считали, что она слишком стара для меня, зато с этим никогда бы не согласились Лу Якобс, техасский водила, и Рэй Уэтцлер, мой кумир.
В августе 1914 года на сцене появился мой старый приятель Джо О’Риган. Как всегда, явился он с некоторой суммой денег, накопленной на предыдущей работе. Джо вовсе не счел Полину старой, на самом деле он втюрился в нее с первого же взгляда. Надо признаться, Джо с его деньгами нам просто-таки послали свыше — теперь мы могли сходить в дешевый ресторан вместо того, чтобы жевать каждый день жесткие бифштексы. Поначалу все было очень мило, мы поладили, вот только бесцеремонный Джо сразу же стал домогаться Полины в мое отсутствие. Однажды, придя домой, я застал ее заплаканной. Джо опять приставал к ней.
— Я знаю, что он твой лучший друг, — сказала она. — Он тебя обожает. Но он должен проявлять ко мне больше уважения и не пытаться предать своего лучшего друга.
Я всячески пытался обелить Джо в ее глазах, ведь я знал этого парня насквозь: при возможности он отымел бы и свою собственную сестру, так уж он устроен — этот, в сущности, милый и щедрый негодяй.
Однажды из новостей мы узнали, что началась война и что Америка скорее всего присоединится к этой бойне. Война словно изменила жизнь каждого, даже нашу, хоть мы в ней и не участвовали. Все стало серьезнее, суровее и решительнее.
Я не помню, как именно и почему Джо исчез, но неожиданно это случилось. Одновременно я познакомился с окулистом, который утверждал, что от очков можно избавиться, если тренировать глаза и больше бывать на свежем воздухе. Наслушавшись его советов, я вдруг решил бросить все, отправиться на Запад и стать там ковбоем. Это было подлостью, но я ушел от Полины, ни словом ей не обмолвившись о своих намерениях. Кажется, я написал ей из Колорадо и попытался объяснить положение дел.
Нет нужды говорить, что ковбоем я так и не стал. Я нашел работу на лимонном ранчо в Чула-Виста, Калифорния, где целыми днями кидал сломанные ветви в костер. На лошади я никогда не ездил — разве что правил ослом, запряженным в тележку.
Промаявшись несколько месяцев на этой проклятой работе, я решил вернуться в Бруклин. Решение было принято после встречи с Эммой Голдман, анархисткой. И случилось это так.
Однажды мой приятель на ранчо позвал меня с собой в город (Сан-Диего), чтобы заскочить там в бордель. Когда мы приехали в Сан-Диего, первое, что мне бросилось в глаза, — огромное объявление, о том, что Эмма Голдман читает сегодня лекцию об известных европейских писателях. В этот момент судьба моя решилась: я сказал приятелю, что бордель подождет, а сам отправился на лекции — слушать, как Эмма Голдман говорит о писателях, которыми я восхищался, — Ницше, Толстом, Горьком, Стриндберге. Это событие, равносильное землетрясению, изменило всю мою жизнь.
Я ушел с первой лекции в счастливой уверенности, что мне суждено быть не ковбоем, а писателем.
Но как вернуться домой, не потеряв лица? В конце концов мне пришла в голову идея. Я написал Полине, чтобы она отослала моим предкам телеграмму якобы из Калифорнии, в которой говорилось: «Огорчен маминым заболеванием. Выезжаю немедленно. Генри».
Мою матушку телеграмма не обманула ни на долю секунды — она встретила меня на пороге, и по ее лицу все было понятно.
Некоторое время я снова жил дома, хотя наведывался к Полине каждую ночь и иногда у нее оставался.
Она ничуть не изменилась. Пока меня не было, ее сын, Джордж, умер от туберкулеза. Техасский водила съехал.
Хотя все было как бы по-старому, на самом деле прежние дни ушли безвозвратно. Я все яснее сознавал, что пора рвать эту связь — не из-за Коры Сьюард, а из-за моего желания стать независимым. Решиться на разрыв мне помогло знакомство с новой женщиной — учительницей музыки, которой суждено было стать моей первой женой.
Я встречался с ней несколько месяцев, когда Америка наконец-то присоединилась к союзникам и выступила против кайзера. Я снова ушел от Полины и снова без объяснений. Позже я понял всю низость тогдашних своих поступков, но в те годы мне это казалось нормой.
Однажды утром я проснулся в постели с учительницей музыки, и мне вдруг ударило в голову, что я могу быть втянут в кровавую бойню. Этого я хотел меньше всего, поэтому я выскочил из постели с криком:
— Мы должны пожениться!
Затем я бросился в парикмахерскую — там меня побрили и подстригли, после чего мы в кратчайшие сроки поженились, и я почувствовал себя в безопасности.
С самого начала это был неудачный брак, состоявший из бесконечных ссор и сцен. Я скучал по гармонии и безоблачности моих отношений с Полиной.
Однажды вечером, шляясь по улицам в одиночестве, я забрел в кинотеатр, где показывали один иностранный фильм, который мне очень хотелось увидеть.
Я открыл дверь, чтобы войти внутрь, и кого, выдумаете, я увидел прямо перед собой словно во вспышке молнии — конечно, Полину.
— Гарри! — воскликнула она и затащила меня внутрь. Плача, она провела меня на свободное место. — Как ты мог так обойтись со мной? — повторяла она без остановки. Слезы текли по ее щекам. Я что-то бессмысленно бормотал, не находя слов. Я чувствовал себя очень виноватым перед этой женщиной и искренне раскаивался. Но что я мог сказать в свое оправдание? Провожая Полину к новому жилищу, где она работала горничной, я кое-как умудрился объяснить, что, покинув ее, успел еще и жениться. Это спровоцировало новый взрыв безутешных рыданий.
Расставаясь с ней, я обезумел настолько, что по пути домой решил пригласить Полину жить с нами. А почему бы и нет? Была же она для меня ангелом-хранителем? Так почему я не могу отплатить ей тем же?
Я с нетерпением ждал возможности рассказать новости жене. Вообще-то мне следовало догадаться, как она воспримет мои наивные рассуждения. Супруга зло высмеяла эту идею (да и кто бы поступил иначе?), выставив меня не только идиотом, но и ловеласом. Она считала, что я выдумал всю эту историю со встречей в кино, и подозревала, что виделись мы с Полиной в совсем других обстоятельствах.
Не отдавая отчета в собственной глупости, я продолжал настаивать. Чтобы смягчить предложение, я стал заверять жену, что не собираюсь спать с Полиной; я просто хочу предложить ей крышу над головой и немного человеческой доброты, но все мои доводы разбивались о каменную стену. Горечь и злоба наполнили меня, этой «жестокости» я жене так никогда и не простил. Однако Полине от этого лучше не стало! Я чувствовал себя так скверно оттого, что не смог совладать с ситуацией, что больше никогда не звонил ей и не искал с ней встреч.
Меня всегда занимал вопрос — как она умерла, ибо она, конечно, не могла прожить долго. Надеюсь, судьба была милостива к ней.
Нет никаких сомнений, что я вел себя как последний сукин сын. Может быть, некоторые пережитые мной в дальнейшем страдания оказались воздаянием за мое тогдашнее поведение.
Хуже всего, что благодатное влияние Полины ничуть не отразилось на моих последующих свадьбах. Сейчас уже очевидно, что я не был создан для брака. Я был рожден, чтобы творить, писать. Единственное, что я твердо понял за всю свою жизнь, — художник не должен жениться.
Мириам — так ее звали. Мириам Пэнтер. Тогда, семьдесят пять лет назад, я думал, что это очень красивое имя. И до сих пор в этом уверен.
Каждый день мы в одно и то же время уходили из школ — разных, но расположенных недалеко друг от друга. Ее школа находилась на пересечении Моффатт-стрит и Эвергрин-авеню, а моя — на углу Коверт-стрит и Эвергрин-авеню. Ее путь домой лежал через мою улицу — Декатур-стрит, поэтому мы некоторое расстояние проходили вместе, развлекая друг друга разговорами.
Она напоминала мне фавна — у нее была странная прыгающая походка, мне приходилось бежать вприпрыжку, чтобы поспеть за ней.
Так мы проходили вдоль длинного квартала от Эвергрин-авеню до Бушвик-авеню. Здесь она резко поворачивала, и мы махали друг другу на прощание.
Наши разговоры не имели никакого продолжения. Даже предположить не могу, о чем мы болтали, помню только ее естественное возбуждение, очарование, веселье и то, что я принимал за особый интерес ко мне. Мне льстило, что она на три или четыре года старше, ведь другие девочки ее возраста не были столь дружелюбны или, скажем иначе, столь доступны.
Если мне удавалось увидеть ее и перекинуться с ней парой фраз, день уже удался. (Одного известного музыканта, Пабло Казальса, на день настраивала утренняя прогулка плюс немного Баха.)
Конечно, я знал девочек своего возраста и играл с ними, но по сравнению с Мириам Пэнтер они казались грубыми и вульгарными. Я был уверен, что Мириам станет «леди». Быть может, поэтому я предпочитал разговаривать с ней, идя подругой стороне улицы. Мы ни разу не коснулись друг друга, ни говоря уже о поцелуе, — просто шагали по разным сторонам улицы.
Спустя семьдесят пять лет она все еще живет в моей памяти. Дружба эта продлилась недолго, я бы сказал, самое большее — два года. И это вовсе не было страстной влюбленностью, как бывало позже. Нет, мы словно разыгрывали с ней сцену в театре. Она ушла через дверь, которая никуда не вела, и так и не вернулась. Я любил ее (или ее образ) не слепо: в ней все было прекрасно и все же не имело большого значения. Так я думаю теперь, но… не обманываю ли я самого себя? Не содержали ли эти тривиальные отношения что-то очень, очень важное?
Возможно, это было мое первое знакомство с чарующей женственностью. Похоже, что на протяжении всей моей жизни женщины играли двойственную роль. Связь обычно начиналась с того, что мы становились близкими друзьями. Затем туда примешивался секс, и вот — начинались всякие затруднения. Но почти всегда собственно любовь начиналась с их благоухания, с простой соблазнительности этих существ из другого мира. Инстинктивная реакция… Я обычно ничего не знал о женщине, по которой сходил с ума.
Если память мне не изменяет, на нью-йоркской сцене тогда блистала некая Пэнтер — или же это была Фэй Бэнтер? Может быть, еще и от этого имя девочки казалось столь притягательным? На углу Декатур-стрит и Бушвик-авеню находился большой пустой участок, окруженный высоким забором, где часто появлялись рекламные плакаты с лицами театральных и музыкальных звезд. Некоторые заголовки пьес остались в моей памяти навсегда, например, «Ребекка с фермы Саннибрук», которой я никогда не видел. Или же на афише могло красоваться имя известной певицы вроде мадам Шуман-Хайнк или Мэри Гарден. Или Лоретты Тэйлор, или Назимовой… По какой-то причине одни их имена казались волшебными. Разумеется, о них не говорили ни дома, ни дружки на улице.
Да что такого может быть в имени, спросите вы? И я отвечу вам:
— Все!
Она приходилась мне какой-то родственницей, возможно, двоюродной кузиной. Мы познакомились, будучи подростками. Обычно мы виделись по случаю дня рождения или семейного праздника в доме кого-нибудь из родственников.
Я пять или шесть лет играл на фортепиано и, куда бы ни шел, брал с собой папку с музыкальными произведениями. Обычно я играл музыку двух видов — популярную и классическую типа Грига, Рахманинова и Листа.
Марчелла, которая всегда присутствовала на этих праздниках, находила мою игру великолепной. Веселая и жизнерадостная, она обладала прекрасным голосом и знала все песни в моем репертуаре. Однажды я пригласил ее в кино на Манхэттен, и она с радостью согласилась. Вернувшись оттуда, мы провели несколько минут в подъезде, целуясь и обжимаясь.
— Знаешь, Марчелла, мне кажется, я вот-вот в тебя влюблюсь, — пробормотал я в процессе.
Сразу после этого я встретил вдову и втянулся в связь, которая продлилась несколько лет. Ни на каких семейных празднествах я больше не появлялся — просто порвал со всей это чепухой и, разумеется, совершенно забыл о Марчелле.
От кого-то из родственников я узнал, что она сошлась с каким-то грубияном, продавцом машин. Очевидно, они не очень-то ладили. Мне сказали, что Марчелла за это время очень изменилась — начала пить и набиралась иногда до потери сознания. Странно и то, что она продолжала встречаться с этим ничтожеством, не выходя за него замуж, а ведь она была воспитана в лучших католических традициях.
Так, время от времени до меня доходили слухи о том, чем она занимается. Новости всегда были удивительными, неприятными и приводили меня в уныние. Поскольку мы вращались теперь в разных кругах, мы так и не виделись с того вечера, когда я сводил ее в кино. Но вдруг в нашем семействе кто-то умер, и на похороны явилась Марчелла.
Она очень изменилась за эти годы. Теперь она выглядела тяжелее, грубее и неряшливее.
Когда мы покинули кладбище и отправились чего-нибудь выпить, мне удалось перемолвиться с Марчеллой парой слов наедине.
Я подошел к ней, тепло поздоровался и спросил совершенно невинно, что такого могло с ней случиться, что она так изменилась.
К моему изумлению, она ответила спокойно:
— Ты! Это все из-за тебя!
— Меня? — воскликнул я. — Что это значит?
— Ты сказал мне, что любишь меня, и я тебе поверила. — И?..
— Я ждала тебя!
— Ты ждала столько лет и не удосужилась мне об этом сообщить?
Она кивнула.
— И поэтому ты начала пить? Она снова кивнула.
— Ничего глупее в жизни не слышал. Она заплакала.
— Знаешь, Марчелла, — добавил я, — незнание простительно, а вот глупость — нет.
Сказав это, я повернулся и ушел. Через год я узнал, что она умерла в окружной больнице, будучи безнадежной алкоголичкой. И сказал самому себе:
— Это все по твоей вине, мистер Генри. В следующий раз подумай как следует, прежде чем сказать женщине «Я люблю тебя»…
Ее полное имя было Камилла Эуфросния Федрант. В ее венах текло немного черной крови. Или лучше сказать, немного белой крови? Я называл ее мулаткой, но теперь так не говорят о людях со смешанной кровью.
В то время я работал менеджером по персоналу в «Вестерн Юнион», в Нью-Йорке, а Камилла была моей помощницей. Совершенно не помню, как она получила эту работу. Думаю, просто приглянулась президенту компании. У нее была отличная квалификация — она окончила колледж, и очень хороший колледж, обладала утонченными манерами, быстро соображала и прекрасно выглядела. И к тому же умела говорить.
Она сидела напротив меня за столом. Очень часто, закончив работу, я просто сидел и болтал с ней — с этой очень умной девушкой, которой так и не пригодилось полученное блестящее образование.
Вскоре после того, как она стала моей помощницей, мы начали нанимать на работу женщин. Руководство считало, что это улучшит ситуацию. Мы сделали это еще задолго до всякого феминистского движения.
Однажды Камилла обратилась ко мне с такими словами:
— Мистер Миллер, мне кажется, некоторые из женщин-курьеров, которых мы нанимаем, занимаются не тем. Я получила несколько жалоб от наших клиентов.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я.
— Если говорить прямо, то некоторые женщины устраиваются курьерами, чтобы заниматься проституцией.
К собственному удивлению, я вдруг сказал:
— Мне сложно винить их. На их месте я поступил бы точно так же. Ты знаешь, считается, что это самая дурная работа на свете.
На это она ответила:
— Я знаю работы и похуже — посудомойка, мусорщик… Я ни в чем не обвиняю этих женщин, но думаю, нужно поставить в известность мистера… (И она назвала фамилию гендиректора.)
Я пытался с ней спорить. Я рассказал ей, как в старом офисе притворялся, что предлагаю женщине работу, а затем по окончании рабочего дня затаскивал ее в комнату, где переодевались в униформу.
— Я считаю, что вы хам, — спокойной ответила Камилла, несколько удивленная моей свободной моралью. С другой стороны, она знала, скольким мальчишкам я помогал, выдавая деньги из собственного кармана; знала, что они боготворят меня и приходят ко мне со своими проблемами.
— Давайте больше не будем об этом, — сказал я. — Как насчет поужинать со мной сегодня?
Она с готовностью согласилась. Мы иногда ходили вместе ужинать. Обычно я водил ее в уютное местечко «Виллидж», где имелся танцпол и выступали трое музыкантов. Между сменой блюд мы немного танцевали, если это можно так назвать. На самом деле это скорее называется «трахать всухую». Камилла была сексуальной. (Я считал ее похотливой сучкой.) Не знаю, где она родилась — может быть, на Кубе или в Индии, но кожа у нее была настолько бледная, что она могла сойти и за белую, не говоря уже о том, что ее речь и манеры заметно отличались от того, что можно встретить даже у образованных белых американок.
Мне нравилось танцевать с ней, но еще больше нравилось с ней разговаривать. Камилла очень много читала, не только по-английски, но и по-испански, и по-французски. Я думаю, в глубине души она чувствовала, что могла бы стать писательницей.
Среди ребят, которых я когда-то принимал на работу и с которыми находился в довольно близких отношениях, был паренек по имени Блэкки — лет пятнадцати или шестнадцати, умный не по годам. Я не говорил ему, однако он и сам догадался, что я увлечен своей ассистенткой. Однажды он отвел меня в сторону со словами, что у него есть для меня интересные новости. Я уже забыл, как у него это получилось, но он каким-то образом познакомился с подружкой Камиллы, белой аристократкой из Новой Англии лет приблизительно тридцати, и, несмотря на свой юный возраст, быстро ее соблазнил. Парень закончил свой рассказ вопросом, уж не лесбиянки ли они с Камиллой.
Я давно заметил, что Камилла не питает теплых чувств к моему приятелю, и поэтому не стал с ней об этом заговаривать. Она же в свою очередь давно заметила, что я довольно щедр. Если у меня не было денег, чтобы одолжить их кому-нибудь из курьеров, я занимал у служащих офиса. Камилле казалось, что я слишком добр к этим нищим мальчишкам, однако я неизменно отвечал на ее замечания, что нельзя быть слишком щедрым к тем, кто находится в нужде. Она же придерживалась другого мнения, что удивляло меня, ведь в ее жилах текла негритянская кровь, и ей самой пришлось через многое пройти. Я пытался объяснить ей, что белым иногда приходится даже тяжелее, чем черным, однако она в это не верила. Я сказал ей, что сам был нищим, попрошайкой, бродягой, но она ответила, что я — другое дело, я сам выбрал этот путь, потому что хотел стать писателем.
Все же Камилла была очень доброй и всегда пыталась помочь мне довольно странным образом. Иногда я говорил ей:
— Это в тебе очень по-белому! Она отвечала:
— Наоборот, очень по-черному!
И добавляла, что считает излишнюю готовность протянуть руку помощи слабостью своей расы. Я же никогда не замечал, чтобы черные так уж стремились помогать друг другу, поэтому говорил, что черные помогают черным не больше, чем евреи — евреям, а белые — белым.
Мои замечания заставали ее врасплох. И чтобы добить ее, я как-то рискнул сказать, что если бы нужда меня к этому сподвигла, я бы не только стал воровать, но и пошел бы даже на убийство. Этого ее христианское сознание не вынесло — она была католичкой.
Я привожу здесь отрывки наших разговоров о черных и белых, поскольку мы прямо никогда не говорили о происхождении Камиллы. И все же как-то раз один из тех крысят, что найдутся в любой компании — ублюдок, иначе не назовешь, — обнаружил, что моя помощница наполовину негритянка, и моментально проинформировал об этом мое начальство. Мой начальник лично принимал меня на работу и всегда относился ко мне почтительно.
Он сообщил по телефону, что узнал о Камилле, лицемерно добавив:
— Все мы знаем, что у компании есть правило не нанимать черных. Ей придется уйти.
Он не сказал, когда и как. Я тут же рассказал Камилле, что случилось. Она среагировала моментально:
— Не волнуйтесь, мистер Миллер. Пойду повидаю Ньюкомба Карлтона. — Это был тогдашний президент компании, который, как я подозреваю, и нанял ее на работу. — Он не осмелится выгнать меня.
Дальше я узнал, что Камилле предложили работу в отделении «Вестерн Юнион» в Гаване — должность получше, больше денег.
Насколько я помню, она отказалась от этого предложения и ушла. Я так и не узнал, что стало с ней дальше, потому что через несколько недель я и сам покинул эту компанию.
Вскоре после возвращения из Греции я остановился погостить у Гилберта и Маргарет Нейман в Беверли-глен. Они жили в небольшом домике неподалеку от шоссе. Именно там я начал рисовать акварели за какую угодно плату — доллар, два, старое пальто, пара ботинок. Я находился в жутком положении из-за того, что мои книги, написанные во Франции, запретили, но мне даже в голову не приходило устроиться на работу — я просто продолжал писать и рисовал по ночам маленькие акварели. Я провел там всего лишь несколько месяцев, как вдруг мне нанес неожиданный визит некий француз. Он пришел, чтобы пригласить меня на прием, который устраивала одна гречанка в фешенебельном отеле в нескольких милях от моего дома. Он сказал, что за мной пришлют лимузин с шофером. Гречанка очень хотела, чтобы я пришел, поскольку читала мою книгу на греческом и была глубоко ею тронута. Француз добавил, что приглашающая меня дама красива и очень щедра, но ему все равно пришлось постараться, чтобы убедить меня принять приглашение. Проблема состояла в том, что мне нечего было надеть. У меня имелся один костюм на все случаи жизни, и он уже изрядно поистрепался, а ботинки нуждались в срочном ремонте. Но поскольку никаких знакомых, у которых можно было бы одолжить костюм, я не припомнил, то решил отправиться как есть.
Отель действительно принадлежал к числу шикарных; стол был накрыт на террасе; здесь же находился танцпол и расположились музыканты; большинство гостей уже прибыли.
Как только я приехал, Мельпо вышла меня встречать. Она широко улыбнулась и поблагодарила меня за все, что я сделал для ее страны. (Речь шла о моей книге путевых заметок «Маруссийский колосс».) Я был настолько польщен, что голова моя закружилась задолго до первого глотка шампанского. К моему остолбенению, гречанка настояла, чтобы за ужином я сидел рядом с ней как почетный гость.
Как и обещал француз, она оказалась не только красавицей, но еще и женщиной необычайной грации. В чем-то она напоминала мне Анаис Нин, от которой я к тому времени уже полностью отстранился. Как и Анаис, она казалась слабой, хотя была и очень сильной, и здоровой. Она держалась со мной крайне любезно, и ей быстро удалось разговорить меня, хотя я поначалу опасался, что буду смущаться и чувствовать себя зажатым. Иногда создавалось впечатление, что хозяйка банкета словно хочет извиниться за свое богатство и его демонстрацию. Я чувствовал, что в глубине души она человек очень простой, откровенный, не зацикленный на своем состоянии. Француз сказал мне, что она замужем за преуспевающим греческим судовладельцем, конкурентом Онасиса. Сначала меня это несколько напугало, но теперь в ее присутствии я чувствовал себя как дома.
Я вскоре обнаружил в ней очень умного и начитанного собеседника, владевшего к тому же четырьмя или пятью языками.
Не знаю, как она об этом узнала, но она прекрасно отдавала себе отчет, что я нахожусь в очень стесненных обстоятельствах, однако это ее еще больше привлекло ко мне.
Когда заиграла музыка, она повернулась и спросила, не хочу ли я потанцевать, и уже отодвинула стул. Из вежливости я согласился, но поспешил признаться, что танцор из меня неважный. Она сказала, что это не имеет значения. К собственному удивлению, на танцполе я смотрелся не так уж плохо.
К счастью, музыку играли довольно старомодную, а я, оказывается, не забыл, как танцуют вальс и тустеп. Танцуя, мы разговаривали, и новая знакомая поверяла мне удивительные факты своей биографии — видимо, чтобы расслабить меня.
Все шло чудесно. Еще до конца вечера Мельпо спросила, можно ли ей проводить меня до дома. У нее, видите ли, бессонница, из-за чего приходится полночи проводить на ногах. В результате она поехала со мной в мою помойку.
Прощаясь, чудесная леди спросила, не буду ли я возражать, если она заедет за мной как-нибудь вечерком, возьмет на прогулку, и мы поболтаем.
Мельпо всегда предварительно звонила, чтобы убедиться, что я не занят. Затем за мной заезжал ее шофер на лимузине. Иногда она приглашала меня на ужин — это всегда означало вечер в хорошем скромном ресторане. Ближе к концу она передавала мне под столом деньги, чтобы я мог оплатить счет. Переданная сумма всегда превосходила счет вдвое. Мы действительно любили болтать друг с другом: она чудесно рассказывала, и у нее всегда находилось множество тем для разговора. Мельпо объехала почти весь мир и чувствовала себя одинаково свободно как в Рио, так и в Лондоне, Париже, Нью-Йорке или Токио. Мы всегда говорили о книгах и местах — а две эти темы неисчерпаемы. За все время, что мы провели вместе, мне даже в голову не пришло поцеловать или приобнять новую подругу — я слишком ее боготворил.
Вначале ее удивило, что у меня нет машины.
— Как же вы перемещаетесь? — спросила она.
— Пешком, — ответил я.
Да еще как! Туда и обратно до города с целым мешком белья за плечами! Вверх к Голливуду и обратно в три или четыре утра! Только однажды меня подбросили до дома — один довольно известный режиссер, который тогда жил с Марлей Дитрих. Остальные, проезжая мимо, меня даже не замечали. Наверное, я казался им обычным бродягой.
Мельпо никогда не подавала виду, что знает о том, в какой нищете я пребываю, но однажды она позвонила и выдала целый монолог, смысл которого был таков: ей — такой богатой и обеспеченной — невыносимо видеть меня — одного из величайших писателей современности — в такой бедности. Она хотела сделать для меня меньшее, на что способна: обеспечить одеждой, машиной и небольшой суммой денег на счету в банке.
Разумеется, я был настолько тронут ее предложением, что лишился дара речи. Я умолял ничего не предпринимать и дать мне время подумать до утра. Той ночью мне приснился самый странный сон в моей жизни. Мне снилось, будто меня посетил Господь и сказал, что я могу не беспокоиться — он следит за мной и я больше никогда не буду в такой нужде. Одним словом, он пообещал, что у меня всегда будет все необходимое.
Впрочем, я не претендую на то, что он выразился именно так, просто передаю суть сна. В каком-то смысле Господь сказал мне гораздо больше, но писать об этом я не буду.
На следующее утро я проснулся в замешательстве и одновременно — в ликовании. Я позвонил Мельпо сразу после завтрака и пересказал ей сон:
— Я надеюсь, вы понимаете, что я не могу теперь принять ваше щедрое предложение. В любом случае мне ничего не нужно. У меня есть то, чего нет у других, и вы это знаете. Но я благодарен вам от всего сердца.
Вскоре после этого Мельпо пришлось уехать в Нью-Йорк к своему мужу. Через месяц я получил от нее письмо из Парижа. Затем я услышал о ней еще раз: кажется, она развелась и поселилась с каким-то мужчиной в окрестностях Парижа. Мы навсегда остались друзьями. Надеюсь, она все еще жива и прочтет то, что я о ней написал.
Как замечательно, думаю теперь, что я никогда не пытался заняться с ней сексом! Разве смогла бы она предложить мне больше, если бы предложила еще и свое тело? Если со мной в ту ночь действительно разговаривал Господь, то я абсолютно уверен, что это Мельпо его вдохновила, как бы странно это ни звучало.
Вскоре после знакомства с Мельпо я попал в когти Севасти. Один мой приятель указал мне на нее в библиотеке, где она работала. Он добавил с таким видом, как будто это все решало:
— Она гречанка.
Да, Севасти была гречанкой, хотя родилась в Америке. Ее мама, приблизительно моего возраста, к тому же родилась 26 декабря, в один день со мной. Может быть, от этого я боялся ее матери еще больше. Свое знакомство с Севасти я начал с ошибки — неправильно произнес ее имя, поставив ударение на второй слог, тогда как правильно на первый.
Я по-прежнему жил в маленьком коттедже («Зеленом домике») в Беверли-глен, по-прежнему был беден как церковная мышь и, само собой, по-прежнему без машины — всюду ходил пешком.
Севасти жила тогда где-то в Беверли-Хиллс — в семи или восьми милях от меня. Я прилежно ухаживал за ней и всегда — на своих двоих. Это было нелегко — иногда я попадал домой только в четыре утра, усталый, с больными ногами, отвергнутый, как обычно.
Мы с ней устраивали потрясающие любовные сцены во дворе ее дома или на заднем дворе «Зеленого домика». После этих страстных сцен мы оставались без сил — хуже, чем после секса, которым мы, впрочем, не занимались, ибо Севасти была одержима идеей целомудрия. Она недавно развелась с молодым греком, который вел себя скорее как племенной жеребец, а не человеческое существо. К тому же она только что перенесла экстирпацию матки и смертельно боялась, что у нее вырастет борода.
Я еще ни слова не сказал о ее внешности — с этим был полный порядок, восхитительная и соблазнительная до умопомрачения. На самом деле она была воплощение секса — иногда мне казалось, что она кончает от одних прикосновений.
Как раз в то время в «Зеленом домике» появился еще один гость (или нахлебник), его звали Дадли. Этот высокий, симпатичный и талантливый парень писал, рисовал и не одобрял моих отношений с Севасти. Его мужское достоинство задевало, что девка держит меня под каблуком, а я и в ус не дую — готов бежать к ней по первому зову. Однажды, когда она то ли написала, то ли позвонила мне, прося, чтобы я с ней связался — по-моему, я должен был сделать это ровно в два часа пополудни, — Дадли предложил мне сходить с ним в бар, прежде чем я позвоню ей. В баре он поинтересовался: неужели я собираюсь мириться с таким чудовищным положением дел вечно? И я, конечно, сказал:
— Нет!
— Тогда слушай меня, — начал он. — Видишь вон те большие часы на стене? Давай подождем до десяти минут третьего, а потом пойдем домой. Не звони ей! Не струсишь?