Несущие смерть. Стрелы судьбы Вершинин Лев
Атака.
Встречная атака.
Встречная атака конницы.
И перед Пирром, невероятно близко, лицом к лицу вынырнул первый, с кем суждено было ему столкнуться в этот забрызганный кровью день.
Молоденький перс, похожий на сказочную рыбу в своей чешуйчатой катафракте, мчался прямо на молосса, низко нагнувшись и выставив вперед длинную пику с раздвоенным, похожим на вилы Аида наконечником. Солнечный зайчик коснулся левого зубца, пугливо спрыгнул с наточенной бронзы, метнулся в глаза Пирру, не попал, споткнувшись о медный козырек шлема, растерянно заметался, заскакал и уколол-таки зрачок персенка, распялившего в немом вое ярко-алые губы.
Двузубая пика дрогнула, самую чуточку и, скрежещуще скользнув по наплечнику, ушла куда-то влево, а катафрактарий вдруг откинулся на спину и исчез, вылетел из седла так быстро, что Пирр не успел сообразить даже, что это неведомый друг, мчавшийся почти вплотную к нему, с разгона вбил в перса листовидный наконечник копья. Он пробил непробиваемое, потому что нет ничего, чего нельзя было бы пробить в миг, когда лоб в лоб сталкиваются две разогнавшиеся конные лавы…
Аой!
Успевший помочь немного вырвался вперед, устремив перед собою бесполезный огрызок обломанного в ударе копья, и в самую середину его груди ударило бы еще одно двузубое (Бактрийское! – вспомнил кто-то внутри Пирра) копье, если бы миновавшее миг тому цель острие Пирровой пики не упредило смертельного укола.
Аой!
На сей раз, всплеснув руками, улетел под копыта эллин, успев поразить взгляд Пирра изумительной красотой своего благородного лица, похожего немного на лики статуй, стоящих в Пропилейском коридоре Парфенона…
Лязг. Стук. Лязг. Стук. Стук. Стук. Стук. Лязг.
И скрежет.
Изломав копья в истерике первого удара, всадники взялись за рукояти мечей.
Круговерть густеющего безумия, застилая глаза прозрачно-розовой пленкой, бушевала на месиве из бывшей травы, земли, превращенной в кровавую глину, и сплющенных листов бугристого металла, вскипающего по краям мясными выжимками, оставшимися от тех, кому не повезло рухнуть под копыта. Вскипала ненависть персидских катафрактариев, удесятеряя их рубящие удары, и звенело холодное презрение македонских непосед, отбивая выпады щенков, которым, видать, не терпелось побыстрее отправиться на свиданку к родителям; грызлись, впиваясь в голени всадников и шеи их лошадей кони, больше похожие на хищников, и хищники, отдаленно напоминающие людей, выпустив из мокрых от пота ладоней иступленные мечи, гвоздили один другого тяжелыми шипастыми палицами.
По всем канонам конного боя этерия Полиоркета была обречена: восемь тысяч стояло против двенадцати, превосходя азиатов лишь умением, но не твердостью рук и, тем паче, не равнодушием к смерти, и фессалийцы Плейстарха, удержавшиеся в хвосте панцирной колонны и потому почти не пострадавшие, сумели, как и было задумано, перестроиться и ударить с фланга увязшую в резне македонскую этерию.
Это было еще не окружение, но уже нечто, более чем похожее на фланговый охват…
И кто знает, вполне может статься, гетайры, осознав это, попятились бы, натянули повод и обратились бы в бегство, не будь у них той самой половины вздоха, на которую Деметрий сумел опередить подавшего сигнал к атаке Антиоха.
Темп искупал многое.
Смятые катафрактарии авангарда, попав под всесокрушающий таран этерии, легли, отдав свои жизни просто так, без уплаты чужой кровью, и всадники Деметрия успели глубоко вклиниться в чересчур быстро развернувшуюся азиатскую лаву еще до того, как во фланг им успел ударить Плейстарх.
Теперь фессалийцам, вздумай они следовать заранее намеченному плану, пришлось бы топтать и давить всех подряд, ибо ряды смешались бесповоротно. И конники, потрясающие воображение благородной простотой доспехов и правильными чертами аристократических лиц, вынуждены были отказаться от главного своего преимущества, оказавшегося ненужным. Они рассыпались, словно горох, и врезались в схватку каждый сам по себе, убивая выбранных для поединка врагов или уступая им в силе и сами расставаясь с жизнью.
Численное превосходство в считанные мгновения утратило роль, ибо трое против двоих все же не пятеро против одного, и багряно-черный, такой же, как и у Одноглазого, только с изображением белой афинской совы стяг Деметрия все глубже и глубже прорывался в мешанину сражающихся кентавров, упорно пробивая дорогу к треугольному алому знамени с желтым солнечным кругом посредине…
Деметрий ломился к Антиоху.
«Сбей катафрактов и убей Селевкова сына!» – приказал отец, а приказы отца Полиоркет привык исполнять без рассуждений и оговорок.
Если Антигону нужна смерть Антиоха, значит, Антиох будет убит, и лучше всего, если сделать это удастся ему, Деметрию, потому что тогда будет случай услышать скупую похвалу полководца, а не ласковое бурчание родителя.
– Антио-о-ох!
Крик этот рассекал людское скопище, отшвыривая противников, уже скрестивших мечи и заставляя взбешенных коней, осев на задние ноги, по-жеребячьи взвизгивать. Ибо вряд ли нашлось бы в греческом, и в македонском, и в парси, и в бангали, и в скифском, и в арменском, и во всех прочих сущих, и отживших, и еще не возникших языках, великих, могучих и свободных, слово, способное передать в полной мере цепенящую ярость боевого бешенства Полиоркета…
– Антио-о-о-ох!!!
И тот, кого звал Деметрий, вздрогнул, едва не пропустив удар, и лишь чудом сумел все же поразить упрямо наседающего гетайра, никак не желавшего замечать, что челюсть его скошена косым ударом и по всем правилам ему давно следовало бы лежать в бывшей траве.
Он не был трусом, Антиох, сын Селевка, и он свято выполнил то, что велел ему совершить его отец.
«Я не верю, что ты разобьешь Деметрия, – сказал перед битвой Селевк. – Не надо надеяться на чудо. Но сделай все, чтобы оттянуть его конницу подальше в степь. И, если сможешь, останься в живых!»
Последняя фраза была сказана совсем тихо, и Антиох почти забыл о ней, ибо наследники великих владык не гибнут просто так.
Антиох исполнил приказ отца.
Пусть разбить Деметрия оказалось выше человеческих сил, и численное превосходство уже почти было сведено на нет, но катафрактарии, визжа от ненависти к побеждающему врагу и презрения к себе, не сумевшим устоять, отступали, не показывая Деметриевой этерии спин, отходили в степь потихоньку, огрызаясь, вместе с остатками фессалийцев, не позволяя отступлению превратиться в бегство…
В эти нелегкие мгновения, пятясь и отбиваясь, шах-заде Антиох заслужил вечную верность катафрактариев, ибо явил поведением своим пример доблести, достойной Рустама. Грозный вид его и меткие удары, хрустко рассекающие наплечники врагов, легко раскалывающие бронзу шлемов, воодушевляли смешавших ряды, но не утративших мстительного задора пехлеванов – до тех самых пор, пока не увидел он – отчетливо, словно в незабываемом предутреннем кошмаре, громадного всадника, мерно вспарывавшего мокрой от человеческой крови конской грудью вопящую толпу сражающихся…
Не человек это был, ибо не мог выглядеть так человек. Это Дэв шел забирать жизнь Антиоха, и юные персы, налетая спереди, и сзади, и с боков, разлетались в стороны, вычеркнутые из боя и жизни небрежными взмахами огромного кривого меча, прорезающего катафракты, словно нож в мягкое масло…
– Анхро-Манью! – кричали персы, рассыпаясь по сторонам.
И Антиох почувствовал, что в груди рождается незнакомый щемящий холодок.
Он еще не понимал, что охвачен страхом, который скоро станет паническим ужасом. Доселе он не испытывал страха, и ему не с чем было сравнивать, но рука уже непроизвольно натягивала плетеный повод, выворачивая коня в сторону, подальше от окровавленной махайры приближающегося Дэва…
Пройдут годы, и придет время, и Царь Царей, повелитель Азии, диктующий свою волю неизмеримым землям от Бактрианы до Великого моря, шахиншах Антиох, первый из наследников Селевка носитель этого имени, по праву прозванный Филопатором, что значит «Чтящий отца», осыпет золотом Филарха Апамейского, автора изумительно правдивой, основанной на документах и показаниях очевидцев книги, неопровержимо доказывающей, что вовсе не страх, а тонкий тактический расчет, основанный на точном исполнении замыслов великого Селевка, заставил Антиоха повернуться спиной к Полиоркету, устремляясь в степные просторы, подальше от поля боя…
Шахиншах прочтет рукопись, не отрываясь, и еще раз убедится, что истина не истлевает в веках, и все было именно так, как помнится ему. Но отчего-то ни разу за весь некороткий срок своего правления не захочет видеть он ни в свите своей, ни за пиршественным столом, ни в этерии тех немногих, кто уцелел в конной сшибке тяжеловооруженных при Ипсе. Юные пехлеваны состарятся в родовых дасткартах, так и не дождавшись царского зова, так и не представ пред царскими очами, и лишь после смерти Антиоха дети катафрактариев, сражавшихся при Ипсе, получат право посещать столицу…
Так будет.
А сейчас единственно важным казалось наследнику Азии выполнить просьбу отца.
«Если сможешь, останься в живых!» – разве не так сказал Селевк? И разве не долг почтительного сына исполнить приказ того, кто дал ему жизнь?!
И когда очередной перс, отделявший шах-заде от жуткого всадника, рухнул, на миг вскинув бессильные руки, Антиох, вопя в безотчетном ужасе, ударил коня пятками в бока, приказывая понятливому зверю: скорее! скорее! прочь отсюда!
Совсем не думая о том, что этот крик послужит сигналом.
Нечто лопнуло в душах азиатов, словно перетрудившаяся струна под корявыми пальцами неумелого кифареда. Началось бегство, уже не прикрываемое попытками сопротивления. То самое постыдное бегство, что станет впоследствии причиной немилости к ним со стороны справедливого Царя Царей. Рассыпавшись, пригнувшись к конским холкам, не слыша зова гибнущих, молящих о помощи друзей, уцелевшие катафрактарии Арьян-Ваэджа и фессалийцы, потомки богов и героев, мчались к горизонту, не разбирая пути, безоговорочно отдав победу тем, кто заслужил ее, оказавшись упорнее, и опытнее, и искуснее в рубке.
Тяжелая конница союзников практически перестала существовать. О ней можно было забыть – и разворачиваться, чтобы пройти каленым утюгом от левого фланга фаланги к правому, сметая с лица степи лучников-азиатов, способных изрядно досадить пехоте старшего базилевса.
Но! Убей Селевкова сына, – приказал Антигон, а наследник Селевка все еще жив, и Деметрий не может допустить, чтобы отец, обсуждая после неизбежной победы ход сражения, осуждающе промолчал, щадя самолюбие сына, лишь наполовину исполнившего приказ.
Лучники обождут. Страшен ли носорогу пчелиный рой?!
– Три таланта тому, кто добудет голову Антиоха! – уже не очень повышая голос, ибо схватка исчерпала себя и стихла, выкрикнул Деметрий, нажатием тренированных коленей посылая белоголового в степной простор. – За мной!
Три таланта! Совсем не мало. Это пять лет жизни, о которой можно будет сладостно вспоминать в старости. А спины бегущих врагов – лучшая из приманок…
И всадники, не размышляя, ринулись вслед за вождем, уже не видя и не слыша ничего, кроме биения крови в собственных висках; на время забыв о стонущих на земле соратниках, которым повезло выжить, но не повезло уцелеть, помчались к горизонту, где маячил, быстро уменьшаясь, крохотный алый лоскут, стяг бегущего без оглядки шахиншаха-заде…
Гетайры оставляли левый фланг, ибо после разгрома катафрактариев ничто уже не могло угрожать фаланге. Они уходили, зная, что скоро вернутся…
А в небесах вновь разгонял облака громом рог Ахемена.
Не дрогнув ни единым мускулом набеленного лица, Селевк, возвышающийся над темной массой фракийской пехоты, неторопливо поднял правую руку и взмахнул пурпурным веером.
Рог взвыл снова. На сей раз – глуше.
И коричневолицый Скандадитья, согласно кивнув, слегка ударил золотым молоточком по загривку живой горы, а мудрый вожак свернул хобот в кольцо, что означало: понял и готов!
– Джанг, Раджив, джанг!
Толстая змея, живущая меж тяжелых бивней, вытянулась копьем и дважды качнулась.
– Бхараб-тия кшантриджанг! – пронзительно выкрикнул маха-махаут Скандадитья, и погонщики коснулись толстокожих загривков заостренными кончиками анкасов*.
– Бах-ха-и-йа-хах-хи-тша-х! – протрубил маха-хатхи Раджив, и серые глыбы, выстроенные двойным рядом, всколыхнулись.
В бой вступила элефантерия.
Второй час пополудни
Любой, кому посчастливилось вернуться невредимым из аравийских песков, подтвердит: если и есть в мире, созданном волей Илла, именуемого также Рахмоном, люди, от рождения лишенные недостатков, так это благородные люди кельби.
Каждый из них храбр, и учтив, и хладнокровен в бою, и ревнив к чести, и независтлив, и мудр. Встретив в пустыне одинокого путника, человек кельби не нападет на него, а поприветствует и проведет к шатру, где угостит парным молоком молодой верблюдицы, и предоставит ночлег, и защитит, если в том будет нужда, а наутро, отложив все дела, проводит гостя до самой границы своих владений, указав на прощание путь, ближайший к колодцам. И никогда не возьмет человек кельби у чужака в дар ничего лишнего, не польстится на диковинки, если ценность их превышает половину имущества, хранящегося в мешках, и вьюках, и в сумках путника.
Кто не согласен с этим?
Разве что люди кайси, чье присутствие оскверняет пески.
Но разве прислушивается хоть кто-то к мнению кайсита?
Ведь всем известно: каждый кайсит труслив и груб, необдуманно-горяч в схватке, бесчестен, завистлив и глуповат! Больше того! Завидев в пустыне мирного странника, человек кайси не позволит ему следовать своим путем, а нагонит, и запугает криком, и заставит повернуть к своей грязной палатке, где, насмехаясь, станет поить прогорклым молоком хромой верблюдицы, и постелит на ночь вонючую дерюгу, и не позволит выйти, если пленника станут искать. А наутро, поленившись сделать необходимые дела, вытолкает взашей на рубеж своего кочевья, грубо ткнув пальцем в направлении ближайшего колодца, что необилен и солоноват. И, кичась безнаказанностью, отнимет человек кайси у гостя целую половину его пожитков. Наложив лапу на часть от всего, обнаруженного в поклаже странника.
Злобная зависть смердит в словах кайситов, клевещущих на славных людей кельби, да оторвет лжецам их кислые языки Сейтан, враг Рахмона, нашептывающий презренным мутные мысли! И да иссякнут горбы кайситских верблюдов!..
Но многомудрый Илла, называемый Рахмоном, уже покарал бесстыжих людей кайси, удостоив не их, а возлюбленных своих и праведных кельбитов счастья стать македонцами!
Да и разве доверился бы кому-то из презренных кайситов сравнимый с Илла величием, многомудрый базилевс Антагу, держащий людей кельби вблизи сердца своего?..
…Рафи Бен-Уль-Аммаа, чуть приподнявшись на локтях, издал еле слышное шипение, похожее на плач смертельно больной змеи, и трава заколыхалась вокруг, откликаясь тихим, почти неслышным непосвященному шорохом.
Ползком выдвинувшись вперед, даже дальше, чем решились остановиться самые смелые из стрелков-пельтастов, залегли в шелесте и колыхании зелено-серебристых метелок люди кельби, поджидающие приближения слонов. Они разбиты на пары, и каждая снабжена прочной доской с длинными гвоздями, торчащими остриями вверх.
Лишь глупый, не умеющий рассуждать, полагает, что серых иблисов с хвостами там, где у каждого зверя нос, трудно сделать безопасными. Когда-то давно, у Газы, в те дни, когда людям кельби еще не открылась истина, сделавшая их македонцами, Паталаму Льаг выкликнул перед строем добровольцев, готовых за удвоенную плату рискнуть жизнью.
Многие шагнули вперед, но многие из шагнувших отступили вспять, услышав, чего желает Паталаму. Остались там, где стояли, только вообще не знающие страха люди кельби. Им выдали доски, похожие на те, что лежат в траве сейчас, но, конечно же, менее удобные, и указали, что и как делать, когда носохвостые приблизятся.
Это оказалось вовсе не трудно, и даже потери кельбитов были очень невелики в том бою, потому что серые иблисы, опьяненные дурманящим отваром, разогнавшись, уже неспособны думать. Они просто бегут вперед, чтобы весом своим, и грозным видом, и клинками, укрепленными на желтоватых клыках, ударить в сомкнутый строй пеших и пробить его, открывая дорогу бегущим вслед за ними воинам своего господина. Их невозможно ни одернуть, если необходимо, ни повернуть вспять. Они мчатся, сметая все на своем пути, пока не угаснет возбуждение, вызванное напитком, и жажда убийства, подогретая запахом человеческой крови.
В этом – сила иблисов.
В этом же – их слабость.
Если смельчак, вскочив у самых ног, похожих на колонны, бросит ежевидную доску на пути великана, великан наступит на нее, и острейшая боль в пронзенных ногах сломит прямизну бега. Иблис замечется, вытряхивая из наспинной башенки вопящих стрелков, заденет остриями клинков мчащегося рядом себе подобного, а тот – еще одного, а четвертый так же, как и первый, угодит подошвой на острые гвозди – и не вражеский строй, а свои же, наступающие под прикрытием двухвостых, будут сметены и размяты, и серые горы станут метаться, бестолково трубя и топча кого попало, пока погонщики, если сумеют усидеть в ременных петлях-скамьях, не убьют зверей, ударив молоточками по зубильцам, приставленным к загривкам животных, там, где кончается череп и начинаются позвонки.
Так было при Газе.
Так будет и теперь.
Главное – не попасться под меткие стрелы лучников и дротики копьеметателей, обитающих в башенках, несомых слонами. Что ж, бой – не пир. Потери неизбежны, и некая женщина восплачет в далеком стойбище людей кельби, узнав от вернувшегося с дарами воина недобрую весть. Но павший не умрет, пока жива память о нем! Кельбиты же никогда не забывают помянуть в песнях, бесконечных и прекрасных, как родные пески, безвременно ушедших храбрецов. А женщина, делившая ложе с ушедшим и рожавшая ему маленьких героев, пополняющих число людей кельби, сможет выбрать себе нового мужа из числа тех, кому она придется по нраву. Если же она стара или не очень красива, содержать ее до конца дней станут в складчину те, кто сражался рядом с невернувшимся домой кормильцем.
Этот обычай справедлив и похвален.
Жаль только, что он опозорен людьми кайси, во всем подражающими братолюбивым кельбитам…
Но самое важное: не ошибиться, выбирая момент прыжка.
Вставший из травы хотя бы на вздох позже, чем нужно, неизбежно и бесполезно погибнет, растоптанный серыми колоннами, так и не наступившими на доску-ежа. Не утерпевший и выскочивший раньше, падет от стрелы, и доска также пропадет втуне. Хуже того! Погонщик, увидев нежданного, сообразит, и кольнет в основание уха несущегося зверя, заставляя его немного отвернуть в сторону…
Нельзя посылать против элефантерии тех, кто излишне горяч, несдержан и недостаточно опытен.
Не следует доверять доски никому, кроме воинов македонца Рафи Бен-Уль-Аммаа…
– С-с-с-с-с, – шелестит трава.
Кельбит настораживается.
Гул, идущий словно бы из-под земли, все отчетливее.
Бегут иблисы.
Вот возникают они вдалеке, вот уже сияют блики солнца на клинках и позолоте башенок.
– С-с-с-с? – спрашивает трава.
– Ш-ш-шш-ш, – запрещающе шуршит Рафи.
Рано еще.
Еще рано.
Следует подпустить ближе.
Еще ближе.
И совсем близко…
Пора!
– Аль-Рахмони акбар!
Рафи Бен-Уль-Аммаа, оттолкнувшись от земли, прыгает вверх и вперед, выбрасывая под ноги почти нависшей уже над ним морщинистой, шумно дышащей глыбе коварную доску.
Он счастлив сейчас, достойнейший из достойных людей кельби, и на то есть три причины!
Первая – то, что тело, хоть и немолодое, послушно, а разум светел и безошибочен; единственно точный миг прыжка угадан и не упущен!
Вторая – то, что люди кельби, вновь подтверждая свое право именоваться венцом творений Илла, который Рахмон, не умедлили повторить прыжок своего шейха, и каждый из них оказался именно там и именно тогда, когда нужно!
Третья же – выше и величественнее предыдущих!
Ибо Рафи, рожденный в шатре Уль-Аммаа, сразившего больше презренных людей кайси, нежели пальцев на обеих руках неискалеченного мужчины, знает: в пяти сотнях широких шагов за его спиной стоит царь Антагу, и на устах его играет улыбка гордости и признательности людям кельби.
Антагу знает: вершится так, как было угодно ему, чей приказ для Рафи Бен-Уль-Аммаа равен воле Рахмона, ему, служить которому Рафи не отказался бы даже за вдвое сокращенное жалованье.
Вот сейчас иблисы завопят, замечутся, утихомирят разбег, став безопасными мишенями для жалящих стрел… А то, что их невероятно много, так даже лучше! Чем больше морщинистокожих, тем больше урона нанесут они пехоте, что, несомненно, бредет вслед за ними, пока еще незаметная глазу.
– Ла Илла иль-Рахмон!
Сделано!..
Да будет так!
Так – не было.
А было то, чего так и не сулила насмешливая судьба осознать в полной мере людям кельби, сделавшим все положенное как должно, и никак иначе.
Непостижимым образом замедлив разгон, двухвостые не стали наступать на заботливо разбросанные, укрытые травою доски-ежи. Слаженно, словно единое целое, они замерли на миг, будто споткнувшись о невидимую стену, – ни на волосок дальше, ни на ноготок ближе, чем нужно было им! И неуловимо быстро совершили полуразворот, повернувшись боками к растерянно застывшим среди трав кельбитам, к легковооруженным, стоящим несколько позади, и к молчаливому строю сариссофоров, готовых в любой момент расступиться и пропустить немногих гигантов, которым посчастливится прорваться сквозь заслоны, выброшенные перед ними людьми Рафи Бен-Уль-Аммаа.
А дальше все происходило невероятно быстро.
Серые холмы, потрясая толстыми передними хвостами и гулко завывая, убегают прочь, так и не потеряв ни одного из своих, так и не наступив ни на одну из досок. Они убыстряют бег, уносясь куда-то на север, даже не пытаясь ни приблизиться к фаланге, ни вернуться туда, откуда пришли.
А из башенок, укрепленных на их широких спинах, летят легкие, совершенно неопасные стрелы. Короткие луки стрелков не способны поражать на далеком расстоянии, и даже пельтасты, находящиеся в полутора сотнях шагов, смеются над не умеющими дотянуться до них лучниками.
Иное дело – люди кельби.
Они – вот, почти рядом. Они растерянны и беззащитны. Узенькие острия, не бронзовые даже, а каменные, кусают их в плечи, в руки, в бедра; это болезненно, но совсем не опасно, и в таких ранах нет смысла для наносящего их – так думают люди кельби. И тотчас понимают, что думают неверно. Смешные наконечники покрыты чем-то липким, пряно пахнущим, и вокруг места, где осталась крошечная царапина, кожа тотчас вспухает, и чернеет, и все это – в два-три дыхания, а затем исчезает дыхание вовсе и глаза меркнут… И нет больше храбрых людей кельби, смело выступающих в поле во имя того, чтобы порадовать великого Антагу, прогнав носохвостых.
Падает наземь и Рафи Бен-Уль-Аммаа, ужаленный в шею.
Сейчас он совсем не так счастлив, как был не так уж давно, и тому есть три причины:
ему жаль своих бездарно умирающих людей, гибель которых, ослабив мощь народа кельби, несомненно, обрадует презренных кайситов;
ему стыдно перед поверившим ему Антагу, чей приказ не исполнен и доверие которого к людям кельби отныне может поколебаться;
а еще ему… страшно.
Он боится, как не боялся никогда, даже в детстве, и страшит его, конечно же, не смерть, которая – пустяки, не мучения – их почти нет, а совсем иное.
Ибо он, и никто, кроме него, успел встретиться взглядом с серошкурым иблисом, прежде чем тот, презрительно фыркнув, развернулся к нему боком, выразительно оттолкнув гибким хоботом шипастую доску. Он оттолкнул ее прочь, отлично понимая, что делает, и Рафи Бен-Уль-Аммаа может поклясться: темные озера, куда он заглянул, не были глазами животного! Это были мудрые и уверенные глаза все повидавшего старца, слишком хорошо умеющего убивать и избегать гибели и смертельно утомленного собственным умением.
Так не глядят ни звери, ни люди.
Смотреть так равнодушно и мудро способны только…
– Джинн! Джинн! – изо всех сил кричит шейх кельбитов, пытаясь предупредить остающихся в живых, что в облике неразумных иблисов враг привел сюда злых духов, безусловно одолженных у любящего поразвлечься кознями Сэйтана, но оглушительный крик истекает из навсегда опавшей груди слабым, никому вокруг не слышным шипением…
Плачь, мать-пустыня!
Плачьте, белый конь и желтый верблюд!
Рыдайте, стенайте, рвите черные косы, кельбитские жены!
Ликуйте, кайси аль-сэйтани, шакалы песков!
Закатилось, сгинуло и не встанет больше солнце для славного Рафи Бен-Уль-Аммаа…
Четвертый час пополудни. Пехота
– Где Полиоркет? Приап его поимей?!!
Гоплиты ворчали уже в голос, не пытаясь особо щадить царские уши и не отворачиваясь от пристального, все запоминающего взгляда Исраэля Вар-Ицхака.
– Оставь их, Вар! – негромко сказал Антигон, кривясь, словно от приступа ни разу в жизни не испробованной зубной боли.
– Но…
– Оставь. Считай, что мы оглохли, – повторил Одноглазый, и лохаг разведки, непонимающе передернув плечами, повыше вскинул над головой щит.
Сейчас была его очередь.
Потом настанет черед базилевса.
– Где, дриада ему в нос, Полиоркет?
Воины имели основания роптать. Больше того, уже не менее часа у них было полное право костерить Деметрия, и Антигон не считал возможным одернуть наглецов.
Поскольку и сам дорого бы дал, чтобы понять: где этерия сына, так славно, так победно начавшая битву?!
Сомкнутый строй обученных гоплитов практически неуязвим, это понятно, и все же стрелы, градом сыплющиеся со всех сторон, сзади, с боков, с неба, хотя и не приносили особого вреда, но уже давно перестали быть смешными…
Двадцать тысяч конных лучников Селевка, сброд, отребье, навербованное за медяки в азиатском захолустье, разбойники с больших дорог, польстившиеся на помилование, косматые кардухские пастухи, не имеющие ни доспехов, ни даже сколько-нибудь приличного вооружения, уже два с лишним часа кружились вокруг ощетинившейся фаланги, словно рой черных ос, пытающийся закусать до смерти толстокожего вепря.
Это не было опасно.
Во всяком случае, еще не было.
Стрелы раздражали, но раненых было мало, выбывших из строя – еще меньше, а убитых не было вовсе.
Как и предвидел Антигон, Селевк, возглавляющий войско союзников, вынужденно копировал Дария, поставившего на кон все, что имел, у малоизвестной дотоле деревушки Гавгамелы.
И проигравшего.
Ах, как смеялись тогда над глупым персом юные гетайры Селевк, Птолемей и Плейстарх; как громко хихикал туповатый курносый верзила Лисимах; как покачивали пальцами у висков умудренные жизнью, зрелые, казавшиеся себе самим недосягаемо старыми сорокалетние ровесники Антигона.
А перс был вовсе не глуп. Разве досталась бы выморочная корона Ахеменидов дураку и трусу, чье родство с угасшей династией было не то что плохо доказанным, но попросту спорным? Нет, он все хорошо понимал, пехлеван Кодоман, воитель, усмиривший никем и никогда не битых кардухов и покоривший Вифинию, из ущелий которой с позором отступил, удовлетворившись крохотной данью, сам Божественный! Он ничего не боялся, сильный человек Дарий, посмевший открыто восстать против всемогущего евнуха Багоя, истребившего ядом и кинжалом род Ахемена; он приказал арестовать царедворца, которому был обязан престолом, и дворцовая шелуха, на корню скупленная Багоем, не посмела и рта раскрыть, когда бледного до синевы евнуха царские воины вели в подземелье, пытать и душить, в отмщение за гибель трех шахов…
И, обдумывая в последнюю ночь своей власти и славы предстоящий бой, Царь Царей и Бог Дарий, Дарьявауш, третий властелин Арьян-Ваэджа, носящий это имя, прекрасно сознавал, что не располагает силами, способными отразить мерное, давяще-убийственное наступление фаланги юнанов.
Мог ли он победить?
Да!
Если бы персидские витязи, с ног до головы закованные в чешуйчатую броню, сумели опрокинуть македонскую этерию и, опрокинув, зайти в тыл неповоротливому строю копьеносцев.
Но пламя схлестнулось с пламенем, и счастье Божественного перевесило на весах Арея отвагу персидских витязей, истребленных едва ли не поголовно…
Как и катафрактарии Селевка.
Мог ли Дарий надеяться на победу после разгрома своей непобедимой дотоле тяжелой конницы?
Да!
Если бы оборванцы, накурившиеся перед атакой хаомы и временно презирающие смерть, имели достаточно времени для обстрела неподвижно стоящей на месте фаланги. Капля не страшна камню, но она способна выдолбить дыру даже в граните, если падает год, и век, и тысячелетие.
Но гетайры Божественного, сокрушив равных себе, развернулись и прошли меж рядами своей и чужой пехоты, огненной метлой выметая из битвы и жизни верещащих лучников, не успевавших даже натянуть тетиву для очередного выстрела…
Как обязаны были сделать сегодня гетайры Деметрия!
И тогда…
Разве оставалась у Дария хотя какая-то надежда после того, как запели трубы, трижды выплюнув в пылающее небо серебряный восторг, и фаланга, опустив копья, двинулась вперед, на храбрую, но разношерстную и скверно организованную пехоту последнего Ахеменида?
Нет, нет и нет.
Тысячу раз – нет!
Насколько легче было бы, окажись главнокомандование над войском союзников в руках Лисимаха! Фракийский вепрь не стал бы мучить себя излишними размышлениями, он бросил бы в атаку слонов, а вслед за слонами густой толпой побежала бы фракийская пехота, перекрывая конным лучникам путь к фронту фаланги… Ветеранам не пришлось бы ждать атаки, и дело было бы сделано уже к полудню.
Увы, осторожная хитрость, присущая диким кабанам, порой вынуждает Лисимаха быть умным, и нынче, смирив гордыню, он сам предложил, чтобы соединенное войско возглавил холодный, рассудочный, а когда надо – и вспыльчиво-непредсказуемый Селевк, волею судьбы ставший продолжателем дела Дария Кодамона и мстителем за него…
А стрелы все сыпались и сыпались, частые, словно капли осеннего дождя, гулко ударяющиеся о подставленные щиты, ищущие и пока что никак не умеющие найти щелку в сочленениях брони диковинного медночешуйчатого зверя.
И воины роптали все громче.
Стрелы, стрелы, стрелы…
Гудящие, свистящие, звенящие в полете.
Несущие смерть.
Неотвратимые.
Давно уже рассеяна и расстреляна легкая конница Антигона, пытавшаяся воспротивиться проникновению лучников в тыл; сросшиеся с конскими спинами марды и колхи, гикая, кинулись наперерез азиатам, кольцом охватившим правый фланг, и немало крови, одурманенной дымом хаомы и отваром мака, пролилось под копьями мардов, под саблями колхов, но что могли сделать они, две тысячи против двадцати?!!
Только доблестно пасть.
И они пали, почти все.
Кое-кому, сотне, двум, может быть, трем, удалось уйти в степь и не поймать стрелу, пущенную навскидку, беззащитной спиной. И Амилькар, умница Амилькар, спутник и друг с давних пор, лучший стратег легковооруженных всадников из всех, кого доводилось видеть Антигону, погиб одним из первых, успев все же, за миг до встречи со своей стрелой, взять дротиком жизнь орущего азиата…
Он умел так заразительно смеяться…
Прощай, Амилькар!
Прощай, Рафи Бен-Уль-Аммаа!
Прощай, архипельтаст Арриба, не сумевший увернуться от метнувшегося змеей хобота, снабженного клинком!
Легкая пехота сделала все, что могла и должна была сделать в этом бою, остановив серпоносные колесницы и сумев, хотя и не понятно как, отогнать и вынудить прервать атаку хваленых индийских слонов, главную надежду Селевка.
Теперь дело за фалангой.
Которая хочет наступать, но не может сделать ни шагу, пока в спину летят стрелы и приходится стоять квадратом, прикрываясь щитами со всех сторон.
Можно, можно, можно повторить Гавгамелы…
Но где же конница Деметрия?
– Вар! – отрывисто позвал Антигон, но иудей, похоже, не расслышал зова, хотя и стоял почти вплотную.
– Вар!
– А? Что? Слушаю, базилевс!
– Моя очередь.
– Но я еще не…
– Ну!
Царь рвет у лохага заручье щита и привычным движением вскидывает бронзовый овал над головой своей и Вар-Ицхака; всего лишь на кратчайший миг в сплошном покрывале бронзы и меди, закрывающей фалангу, образуется крохотная щель, но и в этот почти невидимый зазор тотчас влетают две, нет, четыре грубо оперенные стрелы и втыкаются в землю у ног Одноглазого, по счастью, никого не задев.