Несущие смерть. Стрелы судьбы Вершинин Лев
Ни громады вавилонских башен, вознесшихся ввысь волею и трудом человека, ни быкоголовые мужи, с тщанием и упорством изваянные умельцами Персеполиса, ни даже ослепительное сияние построек Акрополя не могли бы пойти в сравнение с этим нерукотворным чудом, последним, что осталось в Ойкумене от времен, когда боги спускались к смертным, поднимая с ними круговые чаши на пиршествах равных…
Киней готов был поклясться: эта крона раскидывалась на солнце, предоставляя отдых в тени Персею, устало опустившемуся у ручья с мешком, таящим страшную голову Горгоны. Эти узлы и наросты на изжелта-серой коре уродовали неохватный кряж еще в дни славных сражений под стенами Трои… И как знать, не на одной ли из этих ветвей, тогда нависавших низко, а ныне вознесенных временем в неизмеримую высь, повесил посильную жертву утомленный путник, бредущий к родной Итаке, сын Лаэрта, не воспетый еще никем и даже не догадывающийся о посмертной славе, что подарит ему слепец Гомер, отдаленный от него пропастью не прошедших еще веков?..
Ускорив скок, пронеслись кони в лощину.
И замерли перед тремя старцами, преградившими путь к Дубу.
Нет сейчас дороги никому. Кроме едущего впереди.
И Аэроп, с невыразимой радостью глядящий в глаза так давно не виденному другу и побратиму Андроклиду, в ответ на почти незаметное движение бровей чуть заметно кивает.
«Вот и я».
«Я рад тебе, Аэроп».
Только глазами. Остальное – позже, за праздничным столом, когда отгремят здравицы.
Подчиняясь не раз описанному, наизусть, до мелочей вызубренному ритуалу, Пирр спрыгивает с коня и неторопливо, с неюношеской заминкой переставляя ноги, идет навстречу томурам. Лишь один из сопровождающих следует за ним.
Леоннат.
Сегодня это его право. И долг.
– Кто ты, пришелец? – ничуть не повышая голоса, спрашивает Андроклид, и эхо, неправдоподобно гулкое, разносится окрест, распугивая снующих в древесных ветвях птиц.
– Я тот, кто вернулся! – звонко раздается ответ.
– Что тебе нужно?
– То, что принадлежит мне по праву…
– Кто сможет подтвердить твое право?
– Небо и горы, вот свидетели мои!
Рассекая прозрачный воздух, из поднебесья падает тень, на мгновение почти скрывающая Пирра от сопровождающих.
А спустя миг все, не лишенные зрения, видят: на мальчишеском плече, чуть опустившемся под немалой тяжестью, восседает, горделиво склонив увенчанную лохматым гребнем голову, огромный бело-черный орел – из тех, что вечно и неустанно парят в высоких небесах Молоссии.
От Первого Орла, вестника и слуги вседержателя Зевса, от хищноклювого посланца высшего гнева, терзавшего некогда печень ослушнику Прометею, происходят эти орлы, невиданные в иных местах, и один из них, прельстившись некогда красотой смертной женщины, возлег с нею в облике человека, положив начало роду молосских владык.
Так утверждают бродячие певцы-аэды, хранящие нетленную память предков, ушедших навсегда, но не оставляющих потомство свое неусыпной заботой…
– Великий Дуб призвал названных тобою, – кивает Андроклид, – и право твое подтверждено свидетельством. Скажи мне теперь, известен ли тебе долг, налагаемый правом?..
Пирр, расправив плечи, поднимает левую руку и медленно сжимает кулак, словно забирая в горсть воздух Молоссии. Так, как делали это до него отец его, Эакид, и брат отца, Александр, и отец отца, Арриба, и дед Неоптолем, и легендарный пращур, золотоустый Фарип…
Как сделал девять лет назад недоумок Неоптолем, на плечо которого так и не опустился из-под синего покрывала горных высот посланный Зевсом орел.
– Перед светлым ликом Отца Богов, и перед листвой Великого Дуба, воплотившим его, и перед вами, святые томуры, слушающие волю его, и перед пришедшими со мною, урожденными племенами эпирской земли, я, Пирр, сын царя Эакида, клянусь!..
Чеканными словами древнего, не совсем и похожего на нынешний, говора предков присягает царевич, который сегодня станет царем, быть верным предстоятелем молосского племени перед своей бессмертной родней, и в первую голову – перед Отцом Олимпийцев, снизошедшим до воплощения себя в Дубе…
– …и обращаясь к небожителям, никогда не обойдусь я без совета и помощи томуров Священной Рощи, и слово их станет для меня путеводной звездой! Если же нет – пусть отвернется от меня Додонский Зевс, покровитель рода моего!..
Гортанно выговаривая намертво вбитые в память фразы, дает клятву Вернувшийся, сын Ушедшего, обещая честно и непредвзято судить провинившихся, беспристрастно рассматривать тяжбы, улаживать ссоры и на справедливом суде своем не быть глухим к мнению благородных вождей, среди которых он – всего лишь первый, и не требовать от них отчета за творящееся в селениях, им подчиненных, иначе как с согласия их самих…
– …и праведно судя нарушивших обычаи предков, не покушусь на права старейших; не подвергну их ни каре, ни опале без согласия тех, кто им равен; если же нет – пусть откажут мне в праве судить!..
Почти не спотыкаясь на особо непривычно звучащих оборотах, клянется наследник венца Молоссии без страха и сомнений хранить и защищать священные рубежи отеческих земель, надежно оберегать поселки иных племен, исправно приносящих дань, и быть готовым в любой час обнажить меч, если встанет над границами тревожный дым…
– …и никогда не объявлю похода, не испросив согласия вождей Молоссии; не призову добровольцев от их очагов в ополчения без их дозволения; не заключу союза с иноплеменниками – без их совета и не расторгну – без их одобрения; если же нет – пусть не окажут мне помощи в тяжкий час!
«Боги! – подумал Киней, храня на устах приличествующую случаю почтительную полуулыбку. – Что же здешние обычаи оставляют царю?!»
Клятва прозвучала вся, до последнего слова.
Стихло, отбегав свое, неправдоподобное эхо, равного которому не отыскать в Ойкумене, и орел, цепко удерживающийся на плече Пирра, встрепенувшись, пронзительно заклекотал.
– Великий Дуб, – теперь козлобородый, язвительный лик томура гораздо более почтителен, нежели ранее, – услышал тебя и счел достойным. По обычаю предков спрашиваю: привел ли ты с собою свою тень?..
– Да! – кивнул Пирр. – Тень моя со мною, и вот она!
Шагнув вперед, Андроклид пытливо взгляделся в смуглое лицо Леонната.
– Тот, кто просил и обретет, назвал тебя своей тенью. Его воля – воля Дуба. Но, как велят предки, спрашиваю тебя: готов ли ты?..
Это – единственный миг, когда еще можно отказаться.
И Леоннату известно: в час, наистрашнейший для Посвященного, боги направят предназначенный ему удар судьбы именно в того, кто, никем не принужденный, дал согласие стать тенью.
Так что же? Есть ли хоть что-то, чего не сделает ради Пирра Леоннат?!
– Я готов! – не колеблясь, откликнулся подросток, тряхнув черными, словно косское вино, кудрями.
– Тогда – идите. Отец Богов ждет вас!
Резко выбросив руку в сторону Дуба, томур выкрикнул заклинание. И тотчас у самой земли словно бы разъехалась шершавая кора, открыв узкий проход в темную сердцевину Отца Лесов. И две черные тени, две укутанные в черное фигуры, с лицами, скрытыми темной тканью остроконечных колпаков, появившись из недр Дуба, склонились в приглашающем поклоне.
Кони, встрепенувшись, заплясали на траве, и в ответ пронзительному ржанию донесся издали, со стороны додонских домишек, отзвук заполошного собачьего лая, срывающегося в тоненькие взвывы…
И снова – пронзительный крик Андроклида.
Взметнув крылья, сорвался с плеча юноши орел и пошел в небо, кругами набирая высоту.
Невесть откуда потянуло туманом, мелким и затхлым, словно сама земля выдохнула сгусток воздуха, несметное количество веков комом стоявшего в ее необъятной груди.
Всего лишь три шага навстречу черным фигурам без лиц.
Сполох, ослепивший застывших людей.
Все.
Нет юношей – ни рыжего, ни смуглого.
Только незатянувшийся узкий шрам на бугристой коре, похожий то ли на щель в скале, то ли на прорезанный вопреки природе рот, напоминал некоторое время о том, что в недра Отца Лесов только что шагнули люди.
Потом затянулся и он, и никто не сумел заметить, когда щели не стало.
А может быть, не посмел.
И наступило томительное ожидание.
При потускневшем в лохмотьях тумана свете полудня людские лица казались синюшно-сизыми, словно маски полуночных демонов, прислужников не поминаемой к заходу солнца Гекаты. Взгляды их, испуганные, потрясенные, благоговейные, метались по сторонам, избегая случайных пересечений.
Туман курился вверх, цеплялся за ветви Отца Лесов, повисал меж листьев синеватыми клочьями, раскидывая по воздуху мелкую прохладную паутину и понемногу изменяясь. Влажная затхлость сменилась свежим, напоенным голубым жаром молнии запахом. Сквозь истончившиеся струи испарений проступили низкие плотные кусты, растущие в двух десятках шагов от Великого Дуба. Вот промелькнула зелень у ног… Пышный ковер травы из свинцово-серого стал белесым, а затем вновь налился пронзительно живым цветом… Рассекая морось, цепенящую души, радостно прокричала в высокой кроне незаметная глазу птица…
И небо взревело, словно гигантский боевой рог.
Мгновенно, как и явился, сгинул в никуда туман, открывая людям невиданное зрелище, равно сжимающее сердца тех, кто сподобился видеть обряд посвящения впервые, и тех, кто был свидетелем благословения Дубом Эакида…
На широкой, негнущейся ветви, спиной к огромному, в полтора мужских роста дуплу появился томур Андроклид, лишь миг назад стоявший рядом с вождями, а плечом к плечу с клинобородым стоял молодой воин, сияющий начищенной медью кудрей. Левой рукой сжимал он высокий посох, оканчивающийся крючковатой загогулиной, а пальцы правой крепко удерживали странной формы, неудобный и чудовищно тяжелый даже на вид каменный топор, крепко примотанный к корявому сухому суку.
Толпа ахнула, приветствуя Хозяина Посоха и Секиры.
И Кинею, глядящему сквозь рассеивающиеся кольца тумана, на миг показалось, что он не стоит здесь, в диком варварском краю, у святилища знакомых по именам, но чужих и чуждых богов, а грезит у теплого очага, и в уши ему, навевая невозможные сны, вползает тихая песня аэда…
Андроклид вскинул руки, и голос его, долетающий сверху до сжавшейся, замеревшей толпы, был пронзительно тонок, как одинокий птичий вскрик среди пасмурного утра.
– Царь ушел, и Царь пришел! Примите Царя, о молоссы!
В воздетых руках жреца, явившись неведомо откуда, вдруг полыхнул белым огнем витой обруч из серебра, украшенного осколками горного хрусталя. Во внезапно сгустившейся тишине было отчетливо слышно, как екает селезенка у трудно, словно после долгого бега дышащего коня того, кто стал Царем.
Медленным движением томур опустил руки и, неслышно шевеля губами, надел обруч на рыжую голову молодого царя, сдвинув его низко-низко, почти по самые брови.
Судорога восторга сотрясла толпу.
Зародившийся шепот быстро перерос в нестройные крики, затем сгустился, потяжелел – и разрядился невыносимым грохотом. Молоссы, хаоны, феспроты, забыв о различиях, претензиях и обидах, ревели и размахивали руками, приветствуя Вернувшегося Царя. Когда шум утих, все увидели, что козлобородый Андроклид, устало улыбаясь, стоит вместе со всеми, вернувшись на землю так же таинственно, как и уходил.
На ветви Дуба стоял молодой Царь молоссов Пирр, один среди обрывков тумана и шевелящейся беззвучной листвы, и только темное пятно тени, неотделимое от него, маячило за спиной Властелина эпирских ущелий.
Вскинув голову, он повертел ею, словно проверяя, какова тяжесть древнего Венца Молоссии.
И тень повторила движение.
Царь легко спрыгнул на землю.
И тень последовала за ним.
Двое чуть согнули ноги, удерживая равновесие, и встали рядом: Пирр, сын Эакида, Царь молоссов и потомок царей, и Леоннат, сын Клеоника, отныне и навеки неразлучная с повелителем тень…
– Я – Царь! – прогремело ясно и торжественно.
И толпа вождей дружно отозвалась:
– Ты – Царь!
– Клянитесь же мне в верности!
Тишина. Затем – негромко, нараспев:
– Ты – наш царь! Ты – наша сила! Ты – наш царь! Ты – наша надежда! Ты – наш царь! Ты – наша судьба! Звездное небо тому свидетель, серое море тому порука! Ты – наш царь!..
Один лишь раз за все царствование повелителя молоссов вожди племен, во всем равные ему, преклоняют колени перед Избранником Дуба вот так, касаясь лбами травы, словно азиаты перед суровым сатрапом или эллинские рабы, застигнутые в миг безделья требовательным господином.
Глаза их напоены еще не рассеявшимся туманом.
Дыхание затруднено.
На щеках – нездоровый румянец.
Киней прикусывает губу, потрясенный внезапной догадкой.
Неужели?
Вот почему таким знакомым показалось ему все, что произошло у подножия Дуба. Давно уже там, на Востоке, приходилось видеть ему подобное. Служители Огня Живого, закутанные в багрово-желтые хламиды, тоже умели творить необъяснимое, и дым хаомы*, исходящий из незаметных глазу отверстий, наводил туман на разум преклонивших колена людей.
Ни за какие посулы не согласились узкобородые мудрецы открыть наставнику Эвмену свою тайну; лишь искусству уходить из-под давления чужой воли обучили они стратега и учеников его, предупредив, однако, что начавший поздно не сумеет избежать внушения вовсе, но лишь быстрее иных вырвется из колдовских пут…
В Эпире не растет хаома.
Но ведомо ли кому-либо, что растет в Эпире?!
Значит…
Афинянин вздрагивает, обожженный колючим, все замечающим и понимающим взглядом Андроклида: молчи, чужак, – предупреждает бесстрастный прищур, – бойся догадываться о том, что запретно!..
Киней отвечает поклоном.
Обидно признаваться, но еще несколько мгновений тому он едва не воспринял всерьез то, о чем нет нужды даже и писать Гиерониму…
– Свершилось, эллин! – Аэроп дружески обнимает афинянина. – Пирр – царь! Отец Зевс принял его!
Царь? На память приходят слова недавно прозвучавшей клятвы. Нет, варвар, ты ошибаешься! Мальчику еще только предстоит стать царем. Настоящим царем, а не бесправным вождем дикарей. Впрочем, этого Аэропу не понять…
– Отлично! – отзывается Киней с улыбкой. – Теперь необходимо, милый Аэроп, чтобы царя молоссов поскорее принял стратег Эллады Деметрий!
Из «ДЕМЕТРИАДЫ» достославного Гиеронима Кардийского
«…Вступив же в город после изгнания македонян, благородный Деметрий ни в чем не дал вольнолюбию афинян ощутить зависимость от него, но, напротив, проявил снисходительность и непритворное дружелюбие, снискав тем самым у вновь обретенных союзников не только благодарность, заслуженную им по праву Освободителя, но и искреннюю любовь, как верный друг и ревностный почитатель неувядающей эллинской славы. Те из афинян, что предрекали согражданам новое ярмо взамен старого, были посрамлены, и слово их утратило вес в глазах народа. Ибо Деметрий, желая пополнить могучее войско свое, объявил о наборе охочего люда, готового служить как в пешем строю, так и на флоте, однако, не желая обременять союзников своих и друзей, не сделал этого своей волей, хотя и имел на то бесспорное право, но обратился к Совету и Народу с просьбой посодействовать в означенном начинании. Нужно ли говорить о том, что подобная просьба, ясно указывающая на уважение высокого гостя к законам Города Девы, а кроме того, и украшенная всеми знаками внимания и щедрыми жертвами на алтарь Афины Промахос, не встретила отказа?! Более того, восхищенные скромностью наилучшего из вождей, Совет и Народ постановили содержать за счет афинской казны оставленный Деметрием после ухода его гарнизон, при условии, что он будет набран из афинских граждан и снабжен вооружением из арсеналов благородного Антигонида. Не было воспрещено ищущим славы и добычи афинянам и уходить вместе с Деметрием, однако жалованье таким добровольцам постановили Совет и Народ получать от стратега, не обременяя излишне городскую казну…
Отдохнув от тягот осады, по совету высокочтимого отца своего, заключил Деметрий договор с Афинами, соблюдя при этом все надлежащие обряды, и подтвердил свою приверженность договору немедленной передачей афинянам нескольких островов, издавна им принадлежавших, но утерянных в предшествующие годы в силу как македонских насилий, так и мятежей островитян, не желавших подчиняться воле Города Девы. Следует ли удивляться восторгу, неустанно проявляемому афинянами, воистину увидевшими после туч – солнце, после тьмы – свет, а после шторма – блаженную тишину?! Следует ли пенять им на неумеренность в проявлениях благодарности вождю, не только освободившему демократию от иноземного ига, но и способствовавшему возвращению хотя бы части исконно принадлежащего ей наследия?! Благодарность неотъемлема от благородства! И потому, вернувшись в Аттику из морского похода, подчинившего воле его Кикладскую цепь, Мегару, Эвбею и иные, менее значительные города, вплоть до Патраса в Ахате, встретил Деметрий прием, какого едва ли удостаивали афиняне и кого-либо из прославленных в золотую свою пору вождей.
Иные, излишне склонные блюсти чистоту нравов, могут сказать, что почести, оказанные благородному Антигониду и в его лице – великому отцу его, не подобали смертному, ибо способны были вызвать ревность завистливых Олимпийцев. Возможно… Однако и то верно, что заслуга ценна наградою, и совершивший благое дело не может быть обойден почестями. Если же подвиг посилен лишь богам, но совершен смертным, то вполне справедливо и воздать смертному мерою, положенной Олимпийцам.
Сказав перед Народом так, вождь демократии Афин, многочтимый Стратокл, внес на рассмотрение демоса предложение учредить ежегодные Игры, наподобие панафинейских, посвященные Деметрию и Отцу его, благороднейшему Антигону, и в виде вознаграждения за победу в сих Играх возлагать на атлетов венки не оливковые, как принято в Панафинеях, и не лавровые, какими увенчивают олимпиоников, но золотые, украшенные рубинами. И что же?! В едином порыве предложение мудрого Стратокла было поддержано разумно мыслящим демосом. Более того! Решено было воздвигнуть на Акрополе золотые статуи Освободителей, заказав изваяния Отца и Сына лучшему из ваятелей, и установить названные статуи близ Пропилей, неподалеку от прославленных изваяний Гармодия и Аристогитона, чьи кинжалы освободили некогда Афины от ига тирании. Лишь один голос прозвучал против. При этом почтенный, но излишне осторожный муж афинский отнюдь не возражал против оказания почета, но лишь высказал сомнение: допустимо ли оказывать тем, кто еще живет, знаки почитания, положенные богам? Услышав же разъяснения жрецов-феоров о полном согласии Небожителей с решением Совета и Народа, четко выраженном в знамениях, сей афинянин стал едва ли не первым, поднявшим руку в знак поддержки предложения.
Нельзя умолчать и об учреждении в Афинах двух новых фил*, названных «Антигонида» и «Деметриада», причем в филы эти записаны были лучшие из граждан, снискавшие известность в искусствах и ремеслах, либо славные воинской доблестью, либо отмеченные Небом удачливостью в торговле и обладающие достойным уважения состоянием. В благодарность за оказанную честь, удостоенные зачисления во вновь учрежденные филы добровольно и без всякого принуждения объявили о готовности собрать и предоставить Деметрию средства на постройку четырех аттических триер с экипажем, набранным из лучших мореходов, чья служба будет оплачена на год вперед. Кроме того, вдохновленные выпавшим счастьем, вышеназванные граждане заказали златошвеям Парфенона вышить портреты Отца и Сына на покрывале, ежегодно посвящаемом Афине, поступившись обычаем изображать на ткани кого-либо из мифических героев, особо угодных эгидоносной Деве…
Что же касается Деметрия Антигонида, прозванного также Полиоркетом, то он от своего имени и от имени родителя своего душевно благодарил афинян за воздаваемые почести, и многие утверждали, что видели на щеках его румянец, изобличающий уязвленную скромность, готовую вот-вот воспротивиться неумеренным славословиям, звучащим ежедневно. Однако, не желая оскорбить лучшие чувства союзников-афинян, Деметрий удерживал себя от возражений и покорно подчинялся всему, что требовали от него Совет и Народ: присутствовал на жертвоприношениях в свою честь, освятил храм, посвященный себе, принял делегацию граждан фил «Антигонида» и «Деметриада» и стойко вытерпел нелегкий разговор с коленопреклоненными, хотя, как признавался потом, невыносимо ему было видеть свободолюбивых демократов, склонившихся до земли не перед бессмертным, но перед смертным вождем, хотя бы и другом Афин…
Вводя любителей Клио в намеренное заблуждение, иные из историков, кормящиеся из рук клятвопреступного Кассандра и архилукавого Птолемея, утверждают, что Деметрий лишь изображал себя скромником, на деле же занесся недопустимо и наслаждался происходящим, позволяя себе втайне издеваться над союзниками и друзьями. По праву очевидца, свидетельствую: ложь и клевета, оплаченные недоброжелателями! Если же и срывались с уст его порою насмешливые слова, то лишь в мгновения, украденные Дионисом, после ночных пиров, и не было в них умысла, и да будет стыдно тому, кто, злоупотребив доверием вождя, донес сказанное в узком кругу до ушей тех, кому не полагалось этих шутливых слов слышать… Наилучшим же свидетельством скромности великого сына величайшего отца стал отказ его от дара, превышавшего всяческое разумение, и каждый, знающий о том, не сможет не согласиться, что лишь Деметрий, бывший воистину самым человечным из смертных, способен был выйти из затруднительного положения именно так и никак иначе…
В один из дней группой афинян, особо приближенных ко двору стратега, в том числе, разумеется, и многочтимым Стратоклом, были поднесены Деметрию две короны, роскошью своей превосходящие все мыслимое и затмевающие, по слухам, венец Царя Царей Персии. Память не в силах воскресить этот дивный блеск золота, и электра*, и редкостных каменьев! Чтобы читающий представил без лишних пояснений, скажу лишь: в две сотни талантов каждую оценивали опытные ювелиры, и это без учета труда, затраченного наилучшими из афинских златокузнецов. И что же?! Восхитившись невиданно искусной отделкой корон, отдав должное и ценности металла, усугубленной каменьями, Полиоркет, пожав плечами, отказался, как ни молили о том дарители, увенчать себя тем, что, как выразился он, «достойно лишь царя, и никого иного». Когда же, решив, что он упорствует, лишь ожидая уговоров, афиняне принялись убеждать стратега, что если кто и достоин подобного дара, то только лишь он и его великий отец, Деметрий, впервые за время пребывания в Афинах, разгневался. Впрочем, тотчас на прекрасном лице его вновь появилась милостивая улыбка, и достойный сын достойного родителя счел нужным пояснить свой категорический отказ. «Вы, дорогие мои друзья, – сказал Полиоркет, сияя лучистыми очами, – верно, перепутали меня с Кассандром, не спящим ночей в мечтаниях о похищении не ему принадлежащей короны? Или же, не ведаю почему, решили унизить меня, сравнив с Селевком и Птолемеем, похитившими законное достояние македонских владык? Когда бы все было так, я б ничуть не замедлил снизойти к вашим просьбам. Но цель моя состоит лишь в том, чтобы вернуть Элладе похищенную свободу, Македонию же вручить законным повелителям, буде таковые найдутся. Если же нет, так пусть боги укажут достойнейшего! Притом, – продолжал Деметрий, – даже и согласись я принять венец, то этим был бы безгранично разгневан отец мой, для которого эллинская демократия и македонский обычай – священны, а память о Божественном Александре священна вдвойне…» Так устыдив опрометчивых и убедившись в том, что смущение их и раскаяние непритворны, Деметрий с ему одному присущей ласковостью попросил гостей забыть о случившемся разговоре и пригласил к пиршественному столу, за которым блистал остроумием и благожелательностью, подарив Стратоклу, автору идеи поднесения корон, двенадцать первосортных рабынь всех мастей, обученного соматофилака*-фракийца, фессалийского жеребца и золотой перстень, украшенный геммой со своим изображением в облике Гелиоса. Иным же из депутации преподнес дары менее ценные, однако тоже превышающие меру всякого воображения…
Таков был в Афинах Деметрий. Вопреки же утверждениям злоречивого Калликла Александрийского и не менее падкого на подарки Онесикрита-вавилонянина, а также и гадкоустого ругателя Аристокла из Пеллы, тщащимся, истине вопреки, изобразить, в угоду своим нанимателям, богоравного Полиоркета распутником, погрязшим в пороках и устрашившим благонравных афинских матерей дурным примером, подаваемым их детям, скажу: разве не есть доказательство истинного мужества и силы способность любить многих красавиц?! И разве не истинное великодушие в том, чтобы не заставлять прекрасноликих дожидаться ночи любви в постыдной очереди, но дать удовлетворение всем жаждущим одновременно?! Ведь не было ни единой, чьей благосклонности герой, равный Аяксу благочестивый Деметрий, добился бы вопреки ее ясно выраженному желанию! Как не было и ни одной семьи в Афинах, которой бы не по нраву пришлись дары, поднесенные щедрейшим Антигонидом в благодарность за доступ, открытый их дщерью в сад дивных радостей! Равным же образом и упрекать господина моего в излишнем пристрастии к дарам Диониса безумно и гадко. Ибо может ли кто оспорить, что отведать вина означает проявить почтение к тому же Дионису, а тем самым и благочестие в целом? Если возлияние есть жертва, а именно так говорят жрецы, то чем больше количество выпитого, тем угоднее веселому богу потребивший благоухающую влагу! И, наконец, отвечу мерзейшему из мерзостных, Филимону, коего по заслугам колесовал в Кизике великодушный, но и суровый в справедливости Антигон. Лжет Филимон, прелюбословя о несчитанном количестве мальчиков, якобы совращенных могучим Полиоркетом. Свидетельствую, и призываю подтвердить слова мои саму Артемиду Непрощающую: одиннадцать было их! Всего лишь одиннадцать! И можно ли забывать о высокой любви Ахилла к Патроклу, и Ореста к Пиладу, и Алкивиада к Сократу, и многих иных, не менее достойных? Персы же, почитающие мужество и целомудрие не менее эллинов, и по сей день не усматривают худого в однополой любви, коль скоро осуществляется она по взаимному согласию. Не отрекаемся же мы от наслаждения читать божественные строфы Сафо или Алкмеона лишь потому, что грезы, навеянные им капризным Эросом Гермафродитом, отличались от общепринятых! И Филимону-клоакоязычному, позорящему своими сочинениями всех собратьев в служении Музе Клио, следовало бы вспомнить – прежде чем браться за стило! – примеры истинного разврата. Ведь кому не ведомы нравы двора и опочивальни Филимонова покровителя, заказчика гнусных писаний Лисимаха фракийского?! Задуматься вовремя, вот главное правило историка! Не забудь о нем Филимон, и, быть может, не задавался бы он горестным вопросом: «За что?!», когда по воле не забывающего обид Антигона крутили его на шипастом колесе посреди казикской агоры, забив рот скомканным свитком его лживой книжонки…
Тогда же, поздним летом года 469 от начала первой Олимпиады, прибыл в Афины по приглашению Деметрия для знакомства и заключения дружеского союза юный Пирр, незадолго до этого воцарившийся в Эпире с помощью воспитавшего его иллирийского династа Главкия, не без оснований прозванного Филэллином, а также и при прямом содействии флота, посланного Деметрием по указанию Антигона и просьбам супруги своей Деидамии к эпирскому побережью. Тут надобно заметить, что означенный Пирр, как известно многим, приходится свойственником Деметрию, являясь родным братом госпожи Деидамии, добронравнейшей и достойной всяческих похвал женщины, достоинства коей оценил вполне даже и суровый Антигон, после рождения ею внука именующий невестку, и тому свидетели многие, не иначе как «доченька».
К слову, о Пирре. Судьба сего отрока, стоящего ныне лишь на самом пороге мужания, достойна отдельного описания, и можно быть уверенным, что в будущем найдется немало биографов, посвятивших себя созданию «Пирриады». С самого нежного возраста испытав невзгоды и гонения, он вынужден был спасаться на чужбине от козней Кассандра-клятвопреступника, опасающегося, и не без оснований, что, возмужав, юноша сей по обычаю своей суровой страны станет мстителем за погубленную родню Божественного Александра. Взрослея в окружении варваров-иллирийцев, хоть и тяготеющих к благам эллинской цивилизации, но неискушенных в обладании названными благами, отрок должен был бы, как полагали многие, и сам немногим от варвара отличаться. Афиняне сбегались поглядеть на то, как въезжал молосс в городские пределы, предвидя созерцание молодого дикаря и приготовив для такого случая наиязвительнейшие из насмешек, шуток и песенок, которым славится сей злоязыкий народ. И что же?! Ожидания их не оправдались, надежды их были посрамлены. Кровь Олимпийцев, текущая в жилах Пирра, обнаружила себя, проявившись не только в красоте лица и соразмерности тела, но и в истинно царской величавости, во властном взгляде, странном для вчерашнего мальчика, в разумных не по годам суждениях. Можно смело утверждать: немалая заслуга в том, что юный Пирр ныне таков, каков есть, принадлежит наставнику его и учителю во многих науках, почтеннейшему Кинею Афинскому, чьи познания в политологии, по общему признанию понимающих в этом толк, весьма и весьма высоки, логика безупречна, а этика превыше всяких похвал. Можно лишь сожалеть, что, избрав стезю педагога-практика, Киней отложил в сторону стило ученого, посвятив жизнь воспитанию юноши, коего, по его словам, мечтает вырастить «идеальным царем и наилучшим человеком». Что ж! Мечта похвальна, и плох тот педагог, что не лелеет подобных надежд в отношении своего воспитанника! Пройдут годы, и внуки твои, любезный читатель, по свиткам еще не написанных «Пирреад» оценят, преуспел ли в труде своей жизни благородный Киней. Ныне же, когда Мойры лишь прядут начало нити жизни юного молосса, нет нужды в излишних благопожеланиях. Ибо боги ревнивы!
Приняв юного гостя и родственника с полной мерой свойственного ему дружелюбия, Деметрий в короткое время стал для юноши истинным примером, в подражании которому царственный отрок упражнялся постоянно, стараясь не отходить от могучего покровителя своего ни на миг. Впрочем, и Полиоркет искренне привязался к юноше, видя в его чертах удивительное сходство с возлюбленным и единственным сыном своим от высокопочтенной Деидамии Молосской. Как известно, Антигон Деметриад, годами значительно младший, нежели Пирр, не сопровождает отца в его освободительном походе по Элладе. Не секрет и причина. Антигон Великий обожает мальчика, названного в его честь, и держит при себе неотступно, выполняя даже и обязанности педагога. Причем, нельзя не отметить, прекрасно с этими обязанностями справляется! Унаследовав истинную божественность отца, воспитанный могучим дедом, юный Антигон Деметриад, вне сомнений, вырастет мужем могучим, исполненным достоинств и величия, одним из тех, в чьих руках окажутся судьбы завтрашнего дня Ойкумены…
Весьма тоскуя по сыну, Деметрий излил нерастраченную отцовскую любовь на юного молосса. Особо же сблизились они после заключения дружественного союза, предоставившего эпирскому царю право в любой момент обращаться за поддержкой к Антигониду. В свою очередь, стратег Эллады получил возможность вербовать воинов в изобильных людьми, но далеко не процветающих поселениях Молоссии. Как известно, тамошние горцы весьма умелы в обращении с оружием, яростны в бою и славятся неуклонным соблюдением однажды данной присяги. Не было еще случая, чтобы воин-молосс изменил знамени, под которое встал…
Итак, выгода оказалась взаимной, и заключение договора стало крайне огорчительным для Кассандра известием. Отныне западные рубежи узурпированной им Македонии сделались для клятвопреступника источником непреходящей головной боли! Соседом его сделался тот, кто еще с пеленок привык ненавидеть македонского стратега, а ужаснейший из противников, Полиоркет, обрел неиссякаемый источник пополнений своего победоносного воинства. Покончив с делами и отпраздновав заключение союза, Деметрий не стал торопить юного гостя с отъездом, напротив, предложил ему задержаться и насладиться вволю пребыванием в искусительнейшем из городов Европы. С великой радостью владыка Эпира согласился, Деметрий же, видя искреннюю и с каждым днем все возрастающую привязанность к себе молосса, отвечал ему столь же непритворной приязнью. Скажу о том, что видел сам: когда они сражались в палестре, или мчались наперегонки вдоль городских стен, или, одевшись попроще, отправлялись в веселые кварталы искать мужских развлечений, казалось, что нет младшего и старшего, героя и эфеба, но – есть однолетки. До того увлеченно соперничали они, столь быстро, без споров, а порою даже и без слов приходя к согласию!..
Вот случай, представляющийся мне достойным упоминания в подробностях. Однажды, уже в пору осенних ветров, когда море кипело и гневалось, Деметрий и Пирр направились в Мунихий, где готовились к спуску на воду четыре триеры*, построенные афинскими корабелами по чертежам, выполненным лично Полиоркетом, весьма умелым в изобретении новых видов машин, усовершенствовании устройства судов и иных инженерных премудростях, описывать которые не возьмусь, ибо не одарен богами умением понимать технические озарения. Случилось так, что порывом ветра с плеч Деметрия сорвало плащ из тирийского пурпура, стоимостью в одну седьмую таланта. Взмыв ввысь, драгоценный гиматий потрепетал, подобно раненой птице, и опустился в кипящие под обрывом волны. «Жаль! – воскликнул Полиоркет. – Я его так любил!» – и тотчас пожалел о сказанном, ибо Пирр… прыгнул! Прыгнул, не раздумывая, не глядя на высоту обрыва (не менее десятка человеческих ростов!) и даже не пожелав вспомнить о неумении своем плавать! Когда его вытащили на берег, он дрожал в ознобе и почти лишился сознания, обожженный холодом осенней воды, но тем не менее так и не выпустил из рук пурпурный плащ, пока Деметрий сам не попросил его об этом со всей возможной ласковостью. Наиболее же удивительным следует признать то, что первым с обрыва на выручку безрассудному юнцу бросился не кто иной, как сам стратег Эллады, плавающий не хуже дельфина, однако ненавидящий студеную воду с детства! Объяснять причины такого поступка Антигонид не стал и даже запретил о нем упоминать, однако здесь я нарушаю запрет, ибо случай этот – наилучшая отповедь недобрым сплетникам, утверждающим, что великодушный Полиоркет старался очаровать молодого союзника не из искренней дружбы, но лишь ради соображений политических! Пускай же говорящие так представят бурлящее море и завывания ветра! Пусть представят тонущего юношу, крепко вцепившегося в бессмысленный клок пурпурной ткани! Пусть вспомнят, сколько стражников, и рабов, и афинян из свиты Деметрия готовы были кинуться на выручку глупому птенцу!.. И да будет сплетникам стыдно, если в их сердцах осталось еще место стыду!
Между тем из Азии, где находится стан победоносного Антигона, поступило сообщение о том, что Птолемей, сатрап Египта, устрашенный усилением отца и победами сына, решился, не дожидаясь дальнейшего их укрепления, разорвать перемирие и попытать военной удачи. Флот его выступил в поход и за короткое время принудил к сдаче немалое количество островов Великого Моря, где, благодаря восстановлению Полиоркетом демократии, властвовали союзники стратега Азии. Подчинение островов грозило нарушить прочность связей между армиями Деметрия и Антигона, более того, наносило урон снабжению войск продовольствием и присылке из Европы пополнений. В то же самое время и Селевк, подготовив немалое войско, главным образом из азиатов, предъявил Антигону требование очистить Сирию с Палестиной, обе Аравии, Атропатену и Ликию, подтвердив свои претензии вступлением в мидийские земли. Естественно, подобная дерзость не могла оставаться без ответа. И многославный Антигон предписал сыну своему выступить против Птолемея, сам взяв на себя труд обуздать Селевка. Момент благоприятствовал отцу и сыну. Ведь Кассандр македонский, утратив многие греческие земли, имея Эпир в недоброжелателях и столкнувшись с недовольством македонцев своими неудачами, не способен был оказать какую бы то ни было поддержку союзникам своим и охотно принял предложенное Деметрием перемирие, согласившись на все условия, выдвинутые Полиоркетом, кроме уступки Фессалии, на чем, впрочем, послы Деметрия имели указание не настаивать. Что же касается фракийского Лисимаха, то этот сатрап, несмотря на все уговоры посланцев хитроумного Лага, продолжал оставаться в стороне от событий, опасаясь закаленных войск Деметрия и покровительствующей Антигониду крылатой богини Победы Ники…
Таким образом Деметрий приготовился выступить из Афин во главе флота против Птолемея. Пирру же предписал отбыть на родину и сделать так, чтобы Кассандр, постоянно ощущая угрозу с запада, не решился вдруг нарушить перемирие.
Не без слез простившись с Полиоркетом, а также и с афинянами, успевшими полюбить его, молодой молосс отбыл к себе, увозя немалое количество даров, а также и сопровождаемый некоторыми из опытных воинов, имевших указание Антигонида помочь юноше в организации войска его по современному образцу. Отмечу, что молоссы по сей день регулярных войск не имеют, сражаясь ополчением, как некогда наши предки.
Уже готовый тронуться в путь, Пирр оглянулся и еще раз, никем не понуждаемый, принес клятву верности и вечной дружбы тому, кто, как он выразился, «так походит на Бога, что просто не может Богом не быть». Деметрий же, нахмурившись, как это бывает всегда, когда он чем-то смущен, попросил юношу не говорить так, ибо негоже природному базилевсу, потомку небожителей, произносить подобное в адрес обычного человека, хоть и обладающего немалым могуществом. И тогда Пирр, спешившись, подбежал к Полиоркету и обнял его, и оба они прослезились, удрученные неизбежной разлукой.
Дальнейшие события да будут описаны мною после совершения их…»
Додона.
Весна года 470 от начала Игр в Олимпии
Промозгло-теплая, пропитанная моросью темень за окном.
Шорох ветвей.
Протяжный плач ветра.
И одуряющий, не дающий уснуть до рассвета запах только-только раскрывшихся почек…
Подрагивает огненный лепесток на фитиле, выхватывая из тьмы золотистый кружок.
Ползет по чистому папирусному полю тонко заточенный плужок-стило.
«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кардии: привет!»
Медленно тащится рука, от слова к слову, словно впряженный в тяжелое ярмо бык.
А ведь раньше – бежала под стать нисейскому иноходцу.
Сидящий за пюпитром замирает, склонив голову к левому плечу, прислушивается к тишине, и в страдальчески искривившихся уголках тонких губ возникают сетки морщин.
Нет. Рука подчас умнее головы. Она уже смирилась с тем, чему не желает поверить разум.
Рука знает: незачем писать, да в общем, и некому!
От встречи, вымечтанной и наконец осуществившейся, осталась лишь горечь обманутых надежд.
А ведь как верилось, даже и в наитяжелейшие мгновения: нет одиночества! Где-то там, далеко, в азиатских просторах, живет человек, способный понять самые сокровенные мысли, разделить горчайшие из сомнений, поддержать в миг слабости.
Увы, Киней, найди силы признаться самому себе: ты ошибся! Да, были радость встречи, и долгие, далеко за полночь, беседы, и неспешные прогулки, и ни с чем не сравнимая радость общения с равным по духу – после семи тягостных лет прозябания в кругу кичливых полуварваров, полагающих себя солью Геи!..
Все это было! Не было главного – понимания!
Киней пытался говорить о том, что его жгло и мучило и не давало уснуть все эти годы, а глаза Гиеронима наливались недоуменной скукой.
Его не терзали сомнения, ибо ему все было ясно.
Киней тяжко вздохнул.
Как ни печально, следует признать: Гиероним тяжко, неизлечимо болен. Симптом болезни в нежелании ее осознать. А имя недугу: «деметриомания».
Нет, конечно, это слово не прозвучало в беседах, поскольку, выскочи оно в мир, и дружбе пришел бы конец, немедленно и бесповоротно, и даже в шутку обратить сказанное вряд ли удалось бы. Почти все, кто окружает Деметрия, даже умнейшие, вроде Гиеронима, становятся тупо-фанатичны, как только речь заходит об их кумире…
Будем справедливы и отдадим Полиоркету должное. Он из тех немногих, кто воистину достоин любви. И даже поклонения. Он очаровывает и тех, кто не хочет быть им очарованным. И это прекрасное качество для политика. Но – лишь до тех пор, пока та же хворь не подкосит его самого. Ни на миг обладающему силой не следует забывать о судьбе юноши по имени Нарцисс.
Стило нырнуло в чернильницу, и кривоватая ухмылка Кинея сделалась еще резче.
О, эти золотые статуи на Акрополе!
Издевательски-роскошные, оскорбительно сияющие в лучах хихикающего солнца истуканы… Любой, не лишенный ума и вкуса, отшатнулся бы от этой откровенной, кричаще-пошлой лести. А толпа воинов вопила от восторга, когда с желтых болванов упали покрывала! Ну ладно, солдатне простительно, и даже Зопира можно понять – он все-таки перс, хоть и вполне эллинизированный, он привык к азиатчине с детства… Но Гиероним?! Но сам Деметрий?! Неужели они, сияя довольными улыбками, не обращали внимания на гаденькие, понимающе-брезгливые ухмылочки афинских демагогов?!
Впрочем, стоит ли винить афинян? Им, утратившим свое величие, остается находить утешение в последнем оружии, коим они владеют безукоризненно.
Кто сказал, что ирония не способна убить?
И почему бы не поиздеваться над тем, кого Олимпийцы наказали, лишив чувства юмора, присущего разумным?..
Сомнительно, очень сомнительно, решились бы Совет и Народ почтить Освободителя подобным даром, приди освобождать их не сын Антигона, а сам Одноглазый…
Киней, поднявшись, подошел к окну, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, заставляя мысли не опережать друг дружку. Вернулся к пюпитру. Вновь обмакнул стило в чернила. Густо-густо зачеркнул строку: «От Кинея-афинянина…»
Незачем писать тому, кто не поймет.
Однако же и не писать нельзя. Делиться наболевшим с папирусом стало за эти годы необходимостью, и обойтись без этого ему уже не под силу.
Что ж. Есть все же в Ойкумене один, способный понять.
Стило прикасается к норовящему согнуться листу.
«От Кинея-афинянина Кинею-афинянину: привет!
Прости, что тревожу, отвлекая от насущного, но необходимость изложить мучающие меня проблемы сильнее учтивости, дорогой мой Киней, и не затруднись, прочтя, высказать свои соображения по поводу изложенного мною. Полагаю, что в этом не будет вреда и для тебя, поскольку я, как ты понимаешь, вполне осведомлен о твоих трудностях! Вдвоем мы сумеем найти наилучший выход из сложившейся ситуации, и да послужит решение наше во благо тому, кого мы с тобою, да еще Судьба неизбежно приведет к власти над Ойкуменой!..»
А шелест за окном все сильнее.
Стук – сначала редкий, затем чаще и чаще, и наконец ровный гул надолго зарядившего дождя. Белой вспышкой прорезает темень окна зигзаг молнии, и вдогонку за ним ползет гром.
Гроза подбирается с севера.
Из тех краев, где нынче Пирр.
Из тех земель, где сейчас сражается царь молоссов.
«О людях этих пока что ведомо немногое, – сама по себе пишет рука маловажное, избегая касаться главного. – Даже и имя их остается загадкой. Фракийцы именуют пришельцев калайтасами. Иллирийцы, подданные Главкия, м – келеттами, сами они, как известно, предпочитают называть себя кельтами. Дабы не путаться в десятках непривычно звучащих слов, стану впредь говорить о них, как повелось среди эллинов, – галаты. Не так давно явившись в Ойкумену, произвели они впечатление ужасающее даже на фракийцев и дарданов, которые и сами пользуются недоброй славой среди соседей. Чужие всем, чуждые обаянию эллинской культуры и враждебные всем заповедям, на коих зиждется человеческое существование, они, кажется, и впрямь посланы кем-либо из разгневанных Олимпийцев, решивших покарать Элладу и сопредельные с нею земли за позор братоубийственных войн. Поостерегусь даже назвать их варварами, ибо в слово это принято вкладывать смысл совершенно определенный. Со времен мудрейшего из мудрых Аристотеля антитеза «эллин и варвар» предполагает неразрывность двух миров. Нет эллина без перса! И наоборот. Эти же, галаты, чужды Ойкумене вообще! Те немногие из них, что развязывают языки, попав в плен, даже не собираются скрывать, что цель их – в испепелении всего, что встретится на пути! А идеал – беспредельные пастбища для их стад, не обремененные каменными постройками. К тому же к пребыванию в рабстве они не способны категорически, предпочитая откусывать себе языки и таким нечеловеческим образом избегать неволи. Иными словами, в антитезе «свободный и раб» они также не находят себе места. Поскольку рабов, в понимании людей цивилизованных, у них нет. По мнению этих галатов, хороший чужой – только мертвый чужой, а жизнь воина вовсе не так уж ценна, чтобы не обменять ее на победу. Они были бы лучшими из наемников, если бы ценили золото и соглашались служить кому бы то ни было, кроме своих князьков. Увы! И этого нет! Так что пришельцам не находится места даже в последней антитезе развитого мира: «нанимающий и нанятый». Можно сказать, они – звери в облике людей, людей, отдам должное, весьма привлекательных внешне, хотя и вызывающе непривычного вида. И если в наиближайшее время близорукие властители Ойкумены не опомнятся, прекратив воевать во имя собственного честолюбия, то всех нас ждет пора испытаний тяжелейших! Когда мир перевернется и нога человекоподобного зверя растопчет все, что дорого нам…»
Вновь: вспышка в квадрате окна. И грохот.
Быть может, это отзвуки битвы?
В этот раз галатов скорее всего снова отбросят от иллирийских рубежей. И хотя с каждым годом их становится все больше, и набеги их вполне можно уже назвать вторжениями, однако и старый Главкий сумел собрать немалые силы. Уж если даже обитатели Косматой Фракии, не платящие дань самому Лисимаху, прислали почти три тысячи воинов в волчьих накидках поверх мускулистых тел, то галатам не устоять.
Этой весной.
Как сложится дальше – известно лишь на Олимпе…
Иллирийцы Главкия и вольные фракийцы – это серьезно.
Да еще и молоссы.
Хотя, надо сказать, вожди горцев без восторга выслушали приказ царя прислать воинов. Их-то селения не горели еще, подпаленные галатскими факелами! Кто знает, что вынудило их подчиниться: царская ли воля или нежелание ссориться с умным и сильным, а оттого и вдвойне опасным, Главкием?..
Ну вот, Киней, ты и приблизился к главному.
Беги же по глади, стило, беги!
«Не стану скрывать: приход сего народа, чуждого и опасного, рассматриваю я, как знамение свыше. Пришло время от благопожеланий о единстве переходить к практике. Ойкумене необходим царь, и это ясно всякому, умеющему рассуждать! Ясно и то, кому надлежит стать владыкой мира. Нет и не может быть иного претендента, нежели Пирр, хоть мысль эта ныне может показаться смешной. В самом деле: согласятся ли с этим Птолемей и Селевк, Лисимах и Кассандр, Антигон и Деметрий?! Все они во снах примеряют корону Божественного, в крайнем случае – венцы тех сатрапий, что явочным порядком подчинили себе. Разумеется, каждый из них остерегается стать первым, заявившим во всеуслышание о своих претензиях. Но отнюдь не из уважения к законности и правопорядку. Просто каждому ясно, что отважившемуся первым придется доказывать свою силу всем остальным сразу. Впрочем, думается мне, что ждать уже недолго. Логика политики – упрямая вещь, и первым, скорее всего, станет Одноглазый, ибо само развитие событий не оставляет ему иного выхода. Что ж, пусть будет так. Не сомневаюсь нисколько: боги истребят любого, решившегося на кощунство! Если же они почему-либо промедлят, соперники искоренят себя сами и без олимпийского вмешательства. Вот к тому-то времени, когда израненная Ойкумена, испытав ко всему еще и вторжение светлоусых северных нелюдей, возопит, призывая к власти царя, угодного богам, Пирр и войдет в блаженный возраст акмэ*, когда мужчине, если он твердо уверен в своем пути, нет препятствий ни в чем!..»
Сорвавшись с острия, черная капля упала на неоконченную строку.
Киней досадливо поморщился. Щелкнул пальцами.
Принял из рук бесшумно возникшего и так же беззвучно сгинувшего прислужника чашу с подогретым, более чем обычно разбавленным вином.
Сделал глоток. Присыпал песком уродливую кляксу.
Ну… далее?..
Папирус внимал, словно благодарный, неболтливый слушатель.
«Однако же для того, чтобы бороться за власть над Ойкуменой, Пирру, несомненно, надлежит достигнуть власти в своем отечестве. Ты удивлен, любезный мой Киней? Ты полагал доселе, что царский сан и царская власть неразделимы? Твоя ошибка заслуживает извинения. Слишком давно избыла Эллада басилейю – власть, основанную на отеческом праве, и очень многие, даже и посвятившие жизнь политологическим изысканиям, скверно разбираются в подобных тонкостях. Тонкости же эти надлежит понимать, коль скоро принимаешь на плечи груз воспитания того, в ком видишь спасителя не только Эллады, но и всего культурного мира.
Пожалуй, есть смысл уточнить категории, если не будет, милый Киней, возражений с твоей стороны…
– Не будет! – Не удержавшись, афинянин сказал это в полный голос и тотчас взмахнул рукой, отсылая прочь возникшего было служителя.
Весьма любезно, друг мой и единомышленник! Итак. Ни для кого не секрет, что право на обретение власти может быть трояким. Путем наследования, и тогда мы назовем властителя «базилевсом». Путем захвата, и в этом случае перед нами «тиран». Наконец, путем избрания, чего в обозримые времена не случалось, а те, кто был избран некогда – базилевсы Молоссии, Македонии, Спарты, – положили начало династиям, наследующим престол первым путем. Отбросим в сторону тиранию, ибо методы ее и конечный итог известны. Но и благородная монархия, «басилейя», основана на некоем соглашении избранного с избравшими. Общеизвестно, что, скажем, в Спарте цари являются не более нежели военачальниками и власть их ограничена до немыслимых пределов обычаями и контролем старейшин. Можно смело сказать, что у молоссов традиция эта еще более сильна. Но может ли Пирр смириться с теми узами, какие налагает на него давно обветшавший обычай?! А с другой стороны, позволительно ли этот обычай нарушать, тем самым расторгая договор, заключенный некогда его предками с подданными?.. Вот в чем сложность проблемы! Есть ли из тупика выход, или этот Лабиринт заведомо обрекает вошедшего на гибель?..
На устах Кинея – лукавая усмешка.
А ответ, недогадливый мой собеседник, между тем есть, и он, как ни странно, весьма прост…»
Да, ответ прост. Проще некуда.
Поездка в Афины была полезна, и вовсе не только ради заключения союза торопил Киней воспитанника лично принести благодарность Полиоркету. Мальчик увидел, что такое настоящая власть! Он многого не понял – что в его возрасте простительно, – но он часами бродил среди боевых машин Полиоркета, по общему признанию – лучших в мире, он до заката пропадал в слоновьих загонах, пытаясь подружиться с серыми гигантами, и он сумел оценить блеск Деметриевых войск.
Для мальчишки – любого! – властвовать означает воевать. Вести за собою блещущих доспехами всадников, среброщитных пехотинцев под пурпурными знаменами, послушных каждому слову стратега… А не толпу, закутанную в овчины, да и то собирающуюся лишь с дозволения собственных вождей.
Пирр видит в Деметрии идеал? Прекрасно! Идеалу надлежит подражать! Пирр сталкивался с галатами? Превосходно! Значит, сообразит, какое войско необходимо для серьезной войны со светлоусыми! И он будет в восторге, если у Молоссии появится настоящая, постоянная армия.
Отсюда и следует исходить…
«Отсюда и только отсюда, друг мой, – выводит слово за словом стило, соблюдая изящный наклон, – лежит путь. Если в мирное время власть молосского базилевса ничтожна, то война делает ее воистину всеобъемлющей. Правда, лишь до момента заключения мира! Для воина слово царя – наивысшая воля. Теперь предположим, что набрано некое число воинов, постоянно находящихся при царе, за счет его казны. Такие воины, естественно, заинтересованы в укреплении власти своего стратега, ибо его власть гарантирует их процветание. Подчеркну: в молосских селениях имеется избыток молодежи, готовой – да что там! – мечтающей о воинской службе. Старейшины позволяют юношам уходить под знамена чужеземных царей, получая часть положенной им платы. Царь же молоссов не имеет возможности нанимать собственных подданных, ибо лишен средств для их содержания. Это препятствие – единственное. Отсюда возникает новый вопрос: где можно взять такие средства? Ты скажешь: войско кормится войной. Не стану спорить. Но скажи: с кем ныне может воевать молосский царь? Галаты? Они бедны, да и сами вторгаются ради грабежа. Иллирия? Но Главкий – приемный отец Пирра и мечтает видеть его своим наследником, поскольку лишен сыновей. Жители Косматой Фракии ныне в союзе с Главкием и Пирром, да и воевать с ними не столь выгодно, сколь опасно. А значит…»
Отложив стило, Киней медленно прошелся из угла в угол.
Откуда сомнения, если все продумано многократно?
Цели ясны, задачи определены. Необходимо действовать.
Архонты молоссов слишком возомнили о себе в годы призрачной власти ничтожного Неоптолема. Да и Эакид, нужно признать, избаловал самостоятельностью горных князьков. Его можно понять и простить. Неудачный поход Александра Молосса в Италию позволил вождям отбиться от рук. Как же: десять тысяч павших и никакого дохода! Что же, с вольностями пора кончать! В Эпире есть царь, а если кто-то в этом сомневается, ему лучше умолкнуть. Если вожди, пользуясь годами смут, присыпали пеплом древние законы, это не значит еще, что закон умер в священной Додоне!
Чтобы быть царем не только лишь по званию, Пирру необходима дружина. Пусть небольшая для начала, копий в пятьсот, даже в триста. Но – своя. По примеру македонских владык, ставших истинными царями лишь после того, как обзавелись гетайрами и пешей гвардией ипаспистов*…
Киней лукаво прищуривается.
«Забавный парадокс, друг мой: самовластие монарха может быть основано только на демократии! Ты удивлен? Не спеши, однако, недоумевать. Подумай: если объявить всех, способных держать оружие, равными перед царем, как источником власти, разве не встретит это поддержку у подданных? Для хаонов и феспротов демократический закон обернется реальным соучастием в решении судеб государства и отменой унизительной дани молосским вождям. Для молоссов демократия будет означать конец самовластию старейшин, возможностью покидать селения без их позволения и самим решать свою судьбу. В сущности, я предложил бы Пирру углубить реформы, проведенные его великим прадедом Фарипом Златоустым. Реформы эти по сей день памятны эпиротам, и многие сожалеют, что тупость своекорыстных вождей не дала Фарипу довести их до конца. Я утверждаю: ничего, кроме блага, не будет, если станут высшей властью в Эпире Народ и избираемый Народом Совет. Разве не оправдала себя такая политейя в Афинах? С другой стороны, подчеркнем: народ есть войско, а царь по праву крови – военачальник. Следовательно, он – единственный из эпиротов – становится выше закона! Не первым среди немногих равных себе, но высшим над всеми, каждый из которых равен любому, кроме, разумеется, царя! В конце концов, именно так поступил не столь уж давно старый Филипп, положив начало величию Македонии…»