Это рекламное пространство сдается Бычков Андрей
За березой проплывали два облака, Антон смотрел из комнаты, из окна, через тонкие и маленькие дырочки тюля. Иногда он отводил взгляд, и тогда ему казалось, что и стены плывут. Может быть, потому что комната была на обоях с редкими извилистыми водяными какими-то зигзагами. «Как капли во время дождя, – думал Антон. – Как падающие в воздухе люди на какой-то картине, кажется, Магритта».
Яблочный детский взгляд его (ему было, однако, уже двадцать два) скользил вдоль стен, и Антон словно бы видел за струящимися и вибрирующими стенами синее небо и уплывающие за башню облака. Дом-башня был выложен из светлого кирпича и тепло, песочно светился на солнце.
Захотелось жить легко, крутить педали беспечного велосипеда, купаться, загорать, распластавшись под солнцем магическим крестом, изредка приподнимая голову и поглядывая, как пляжницы играют в волейбол. Вот одна подпрыгнула и, изогнувшись, звонко ударила по мячу, а другая присела, отбивая, и не удержавшись, упала всей попой на песок. Но до лета было еще далеко. Пока только середина марта. Снег еще не сошел и лежал кое-где на земле грязными белыми пятнами, чем-то напоминая корову, хотя никаких коров Антон уже давно не видел, разве что по телевизору.
Это щемящее чувство жить… Но и теперь он вдруг почему-то подумал о смерти. Но сейчас не абстрактно, не механически, словно бы смерть – какая-то непонятная, перекрывающая жизнь извне заслонка, обрывающая поток оптических обманов и иллюзий, полудетских ощущений самости. «Вот он, я… есть… не зная как и почему… чашка стоит на ковре у дивана… я трогаю свою бровь самыми кончиками ногтей, разделяя жесткие волосинки… тру веко, елозя его внутренней стороной по упругой пленке глаза… пляжница медленно раздевается, складывает купальник на паркет и остается стоять босыми ступнями на желтом, улыбаясь смущенно и ожидая…» И вдруг представить свою смерть, но теперь в себе, по эту сторону глаза… ближе чего ничего нет… смерть настоящая, необратимая, без надежды на возвращение, навсегда гаснущий свет и девушка, остающаяся там, на паркете… иллюзия, что мир поплывет и дальше, и что будто бы мать и отец поплачут над телом… но тебя же не будет и кто будет об этом знать, может, поэтому и не так страшно?
Ему все же стало жалко себя, горько, и одиноко. О, это нестерпимое счастье жить! Антон оделся и вышел в звенящий полдень, прохладный мартовский. Струились и сверкали ручьи, и солнце согревало лицо и руки. Он иногда останавливался и замирал, закрывая глаза и целиком отдаваясь через лицо солнцу. И было плевать, что подумают другие. Ему хотелось оставаться самому по себе, словно бы никаких прохожих и нет. Ведь ему было всего двадцать два, и он чувствовал все, что скрыто под священными словами, заговоренными до бессилия мертвыми, давно прожившими себя безвозрастными людьми, променявшими свою смерть на постылую оставленность среди удобных заботливо построенных коммуникаций.
«Никогда ни с кем не разговаривать!» – вдруг засмеялся Антон, входя почему-то в булочную.
Хлеб был горячий и мягкий, только что из пекарни, его приятно было давить, прорывая ногтями хрустящую упругую корочку, приятно рвать и разбрасывать, далеко разбрасывать с закрытыми глазами. Эти ватные ноздреватые с поджаристой оболочкой куски, разлетающиеся словно бы хлопья оранжевого снега, новогодней царственной ваты вокруг свежесрубленной елки… Но вдруг взвилось и понеслось:
– Смотрите, хлеб рвет!
– Сука!
– Блядь!
– Гад вонючий!
– Хватайте его!
Антон опомнился и побежал ко входу, расталкивая копошащихся над разорванными булками пенсов, ловко увертываясь от их костистых движений. Навстречу уже спешил какой-то румяный и толстый, одутловатый, в ослепительно белом халате, он расставлял руки, загораживая проход. Антон бросил в лицо румяному двести рублей голубыми, по пятьдесят, купюрами и, задыхаясь от счастья, выскочил на свет. Пьянящее солнце ударило по глазам. Блеснул и вовремя подвернулся троллейбус, весело чертя дугами безоблачную синеву. Веселый троллейбус повлек Антона все дальше от хлебного магазина с выскочившими было, но уже быстро уменьшающимися старыми пердунами, среди которых ненамного возвышаясь и так же уносясь назад, корчился тот самый румяный толстяк в белом халате, грозно и смешно потрясающий маленькими кулачками, в которых, очевидно, были по-прежнему зажаты купюры.
«Двести рублей, всего-то двести рублей!» – веселился Антон, словно бы поднимаясь сам в себе мелкими пузырьками, словно давясь газировкой, сдерживаясь и нагнетая в себе нестерпимое счастье, проникающее и проникающее в него маленькими частичками света, крупинками смеха, бесформленными корпускулами, цепляющимися друг за друга и начинающими дрожать, все вместе весело дрожать, сотрясая оболочку еле сдерживающего их тела. Да, расхохотаться на весь троллейбус! Плевать на всех! Так даже ярче кайф!.. И вдруг кто-то больно взял его за плечо, словно вонзая железные пальцы в ключицу.
Мелькнул табачный киоск и еще один, с молоком, потом с бананами, еще с бананами, с колбасой – кроваво-жирной, киоск «Интим», киоск с оборудованием для водолазов, пошла вдруг длинная голубая труба, горизонтальная и не кончающаяся, мелькнуло нарисованное красной краской «Чё?», потом еще одно «Чё?», труба внезапно оборвалась, Антон все не поворачивался, медлил, снова пошли торговые, более низкие ряды, теперь палатки, в которых продавцы умещались уже кое-как, из некоторых палаток выпирали, кто спиной, кто ляжкой, кто носом, натягивая неожиданно желтую парусину и, очевидно пытаясь, достать товар, мчащийся и мчащийся мимо Антона, которого все держал и держал кто-то невидимый, с кем так не хотелось вступать в коммуникацию.
– Ну что, попался? – сказал наконец негромкий злорадный голос, не то женский, не то мужской. – Да, я тебя узнал.
Антон повернулся как бы помимо себя. И тут уже увидел лицо того, кто все это время держал его.
Это все же был мужчина, крупный, грузный, хотя и с каким-то женским лицом.
«Не хватает только усов. Да, с усами он точно был бы похож на бабу. На бабу с нарочно приклеенными усами. Так, чтобы не узнать…» – усмехнулся было про себя Антон, стараясь остаться в прежней веселости сознаний.
– Да-да… кхарк… узнал, – повторил державший. – Помнишь, ты мне в субботу продал варган?
Антон действительно торговал варганами, стоя по субботам в клубном фойе, поднося к губам и дергая за железку, изменяя объем полости рта, то втягивая, а то вытягивая щеки, менял, занижая и завышая странный возбуждающий звук, от которого вставала перед глазами Монголия, желтый кумыс в пиале и черная подпрыгивающая кобылица, подбивающая себя под круп копытами задних ног и весело взмахивающая хвостом – зза-а-азз! – такой солнечный звук на заре, когда только-только появляется светило, сразу заливая собою степь, вспыхивая в темном дымном ковыльном золоте.
– Помнишь, в фойе? – продолжал держащий Антона крупняк с женским лицом. – Напротив видео… или как там ее?
«Неужели клейма?» – пронеслось и обрушилось. Антон с болью вспомнил Антонио, высокого скрипача в черном фраке и в белой рубашке с атласной синеватой бабочкой-галстуком. Антонио обольстительно улыбался, передавая кожаный портфельчик с варганами, на заре вздыхали старинные мастера, устремляя узкий взгляд своих глаз на Антона.
– Да, клейма… кхарк, кхарк… клейма-то не те, – проговорил женский мужчина, сплевывая на пол троллейбуса желтой с прожилками слюной. – Так что придется разобраться.
Троллейбус остановился, извергая их обоих на голую, отовсюду видную остановку. Сзади подъезжал грузовик с белым пекарем в кабине, из кузова неслись крики пенсов.
Антонио был любимец публики. Хотя сам он публику не очень-то и любил. Антонио любил свою смерть, хотя и боялся ее, сам по себе он был весел и старался о ней не думать. Зато смерть иногда думала об Антонио. Она хотела пика Антонио, когда бы он взобрался на свой пик, чтобы взять его на пике, срезать в каком-нибудь смешном дурацком жесте, зарезать его и его тело, как тело дурацкого бога, и разбросать по полям. Вот был скрипач Антонио, каких теперь нигде уже нет. Но Антонио знал, что и его смерть знает, как и где его срезать, и потому на скрипке играть перестал, хотя и по-прежнему спал с публикой, засовывая ей теперь вместо смычка для начала варган.
– Антонио, продай мне свою душу, – говорила одна маленькая белокурая публика.
– Зачем она тебе?
– Я буду с нею играть, когда тебя уже не будет.
– Вот еще, – хмурился Антонио.
– Ну когда ты меня бросишь, – смеялась она.
И он целовал белокурую бестию в спину, шурша в ее спине длинными контрабандистскими поцелуями.
– Ах, полетим над городом, – вздыхала она и жадно смеялась. – Ну давай же, давай. Где твой смычок?
По ее спине уже бежали муравьи наслаждения. Но Антонио незаметно пальцем всовывал ей на сей раз в ухо варган и – зза-а-азз – вместо Вивальди звучала Монголия. На черном коне Чингиз хан привставал в стременах, медлил и… мчался на Запад.
Пустынно было на Западе. В фойе филармонии неслышно гудело реле турникета, вахтерша пропускала или не пропускала в филармонию, как в бездну метро, тех, кто мог приобщиться к вечности с тайного, так сказать, входа, как приобщился однажды и двадцатидвухлетний мальчик Антон.
В первом отделении люди были все какие-то некрасивые, с немытыми волосами, некоторые в свитерах. Правда был один (Антон, оборачиваясь, заметил) вроде бы богатый, в костюме поверх водолазки, с брезгливо качающейся ногой, из нагрудного кармана торчал угол платка. Господин этот перед началом отделения даже вынул из круглой прозрачной коробочки зубочистку и, презрительно взглядывая на Антона, слегка поковырял ей в зубах. А так публика была все какая-то немодная. Одна толстая женщина в малиновой ливрее с золотыми пуговицами и в огромных черных сужающихся к низу носках вдруг поднялась и пошла к сцене дарить торжественный букет. Но на сцене никого еще не было, первое отделение еще не началось и дарить букет пока было не кому. Антон ерзал. Сзади шуршал пакетом какой-то моложавый старик. Антон оглянулся. «Седьмой континент» было написано на пакете. Женщина в ливрее стояла у сцены, как цирковая лошадь, и откровенно ждала.
Наконец вышел неопределенного возраста господин. Это был американский органист. С размаху откидываясь назад, он стал жизнерадостно кланяться. Публика захлопала в ладоши. Волосы у органиста были чисто вымыты яичным шампунем «Head & Shoulders», они были хорошо взбиты, были пушисты, были легки, как кукурузные хлопья, и, наверное бы, полетели в зал, когда органист стал размахивать головой, кланяясь публике, если бы не закрепляющий тонкий блестящий и почти невидимый лак для волос «Swis». Органист по-видимому совсем и не боялся, что нарушится фасон его укладки, и кланялся все бодрее и бодрее.
Расплывшись в благодарной улыбке, женщина в ливрее подарила-таки кланяющемуся американскому органисту цветы. Он благодарно поставил мышиные флоксы в торжественную вазу и, когда наконец утихли аплодисменты, обратился к органу.
Орган нависал над органистом и медно блестел. Это был сравнительно новый инструмент с короткими трубами, помещавшимися в меблированных открытых футлярах, чем-то напоминавших чешские полки, которые продавались в столице в шестидесятых годах прошлого века, когда еще царил СССР.
«Зачем я пришел сюда?! – с ужасом подумал Антон, глядя на когда-то дорогую, атласную, а ныне разодранную обивку кресла. – Почему Антонио назначил мне встречу именно здесь?»
Антон стал было опять озираться в поисках Антонио, но тут вдруг величаво загудел Бах. Головы сидящих рядом закинулись назад, лица поплыли. Моложавый старик религиозно зашипел на Антона из-за спины.
Американец заиграл Баха ногами, мощно, словно бы пошел по мосту. Антон никогда раньше не видел, как играют ногами. Органист («А этот черт несомненно похож на пастора», – как едва успел подумать за мгновение до начала первого восходящего аккорда Антон) сидел теперь к публике спиной, на какой-то странной скамейке, чем-то похожей на пьедестал или подиум для гроба. Внизу подиума была длинная широкая щель, в которую и были видны его ноги в лакированных черных ботинках и белых, как для тенниса, носках. Там, под подиумом, Антон увидел десять или двенадцать больших педалей, по которым и ходил органист, или даже скорее и не ходил, а как-то странно пританцовывал, выкручивая Баха на педалях своими блестящими ботинками.
Классик, однако, бодро поднимался за облака и был по-прежнему светел и чист, и словно бы не обращал внимания на того, кто там на этот раз раздувает его на органе. Но Антон все же подумал, что Бах, хоть и классик, а наверняка содрагается на своих небесах от всего этого фарса и, может быть, даже собирается гневно плюнуть сверху на орган.
Американец, однако, исполнял по-прежнему чинно, правильно исполнял, ничем не греша против канона, и волосы его были по-прежнему пушисты под лаком. Он уже подключил и руки с разверстыми пальцами в перстнях и теперь был похож на гигантского экзотического краба. Спина его была при этом не округлой, а квадратной, пиджак блестел будто панцирь и иногда, когда органист принужден был идти в одну сторону и руками и ногами, спина его словно бы складывалась в ромб. Временами, зайдя в одну сторону слишком уж далеко, американец не выдерживал равновесия и тогда отпускал одну из перстнистых клешней, опираясь ею на подиум. Около органиста на желтом паркете стояла красивая белокурая женщина в длинном черном платье с блистательно оголенной рукой. Она переворачивала ноты. Антону вдруг мучительно захотелось ее выебать, хотя он даже не видел ее лица, а только пухлую, ослепительно голую руку, перетянутую чуть повыше локтя черной полупрозрачной резинкой. Антон почему-то представил, как она раздевает свою руку и дальше – там, в артистической, быстро со «вжиком» расстегивая молнию на плече и уже снимая с себя этот черный глухой чехол целиком и оставаясь в легких полупрозрачных трусиках и в белом немецком, как у тети Гали, бюстгальтере с вытесненными розами. Правда тут почему-то в эту скромную артистическую (в разнузданную артистическую Антона) врывались рабочие и начинали вульгарно плевать и хамить, внося с собой какую-то складную алюминиевую лестницу, но сам Антон (как всегда появляясь в своем воображении в нужный момент), быстро рабочих выгонял и начинал галантно помогать красавице раздеваться и дальше… Доктор Бах однако стерпел и этот пассаж, и продолжал фугасто и токатисто подниматься за облака в голубизну опрокинутого навзничь неба, где, казалось, были еще видны утраченные когда-то и кем-то пути.
Внезапно первое отделение кончилось и раздосадованный Антон, так и не увидев лица красавицы (она так и не повернулась, несмотря на аплодисменты) спустился в буфет, где его давно должен был поджидать веселый Антонио.
Но музыканта все еще не было. Антон взял себе пиво «Балтика» и бутерброд с икрой и сел за свободный столик. За соседним столиком сидели двое.
– Простенько, но со вкусом, – говорил один, лысоватенький картофелеобразный и как-то слишком уж сельскохозяйственно одетый для концерта мужичок.
– Да, не в музыке же дело, – брезгливо морщился его собеседник, в котором Антон с неприязнью признал господина с зубочисткой. – На мой взгляд именно Бах изобрел психоаналитическую процедуру с этими своими спусками и подъемами.
– Орган – религиозный инструмент по определению, – попытался оспорить его сельскохозяйственный. – Недаром даже сейчас в каждом католическом, да и лютеранском храме…
– Это все симулякры, – поморщился опять господин в костюме и водолазке.
– А вспомни определение по Бодрийяру. «Симулякр – это вовсе не то, что скрывает собой истину, – это истина, скрывающая, что ее нет. Симулякр есть истина».
– Одно другому не противоречит, – усмехнулся зубочистный господин, – а я бы даже сказал, способствует. Ты, кстати, посмотри, какие вокруг фанатические лица.
– А что, лица? Я с такими же кандидатскую защищал в прежние-то времена.
– Как это говорится, – неприятно засмеялся зубочистный. – «Если ты такой умный, то почему ты такой бедный?»
Оба замолчали и, синхронно повернувшись, с неприязнью уставились на Антона, отчего тот смутился, отводя свой любопытствующий взгляд, и демонстративно стал наливать себе пива. Вывалившаяся пена побежала по столу.
– Привет, – сказал, вдруг подсаживаясь к Антону, Антонио. – Ну что, по-прежнему спишь?
Из грузовика, запыхавшись, выскакивал румяный и вслед за ним пыхтя выбирались из кузова несколько пенсов. Чистое и голубое по-прежнему поднималось небо. Небо, в которое почему-то всегда так хочется улететь. Из желтого парусинового киоска выглядывало усатое рыло, предвкушая для себя маленькое развлеченьице. Антону показалось, что он и в самом деле спит и что он сейчас проснется. Но тупые злобные хари, – какая в ушанке, какая в бейсболке, какая в беретке, – уже обступали его со всех сторон и щерились злорадно.
– Труд не уважаешь, падла! – закричала фальцетом одна.
– Собственность! – засмеялась другая.
– Бога забыли, – в такт крякала третья.
Затрещали суставы пальцев, которые кто-то сжимал в маленький кулачок, заводя назад и примериваясь, куда бы вдарить.
– Хорошо, что вы схватили его! – закричал толстяк в белом халате, подскакивая к крупняку, по-прежнему державшему Антона за ключицу. – Видели бы вы, как он издевался над нами в булочной!
Но крупняк вдруг вынул из кармана брюк маленький черный браунинг и, направив на толстяка, спокойно сказал:
– Назад, козлы.
А потом резко дернул Антона за руку, увлекая его за собой в промежуток между киосками. Замелькали низкие ряды торговых палаток, кто-то злобно завыл. Антон обнаруживал себя уже в беге, мчащимся и перепрыгивающим через какие-то коробки с апельсинами, оттталкивающим кого-то с ведрами, звеняще опрокидывающимися на асфальт, мелькнула ушастая дыра в заборе и в носу Антона засвистел пустырь.
– Так что поверь мне, – сказал Антонио, вставая, когда наконец раздался третий звонок и буфет почти опустел, – что клейма настоящие.
– Ты передал мне свою смерть, – печально ответил ему Антон.
– Напрасно ты так думаешь, – потрепал его по плечу Антонио, по-прежнему лучезарно улыбаясь. – Если я кому и передам свою смерть, то только не тебе.
– А почему бы и не мне? – горько как-то проговорил Антон и вдруг взглянул на музыканта с какой-то горькой усмешкой.
– А ты и в самом деле так этого хочешь?
– Я… я не знаю, – опустил голову Антон. – Вот ты…ты знаешь… и как жить, и как умереть. А я наверное лишний как герой.
– Тебе всего только двадцать два. Погоди, распространим варганы и создадим организацию.
– Наверное, я родился лишним, мне все кажется, то серьезным, а то смешным, а то и вовсе ненужным. Не жизнь, а какая-то трагикомедия или комедийная драма, в которой все перепутано. Я до сих пор не понимаю, зачем внешний мир?
– Чтобы обмануть его, – засмеялся Антонио. – Так обычно и тратят опасность самосознаний.
Взгляд полный боли и какого-то светлого отчаяния перед словно бы разверзающейся пропастью, поднял вдруг на Антонио Антон:
– Как ты не понимаешь…
– Да, я, пожалуй, тебя понимаю, – сказал тогда мрачно Антонио. – Но, знаешь… как бы это сказать… Это все же не может выглядеть смешным.
– Но разве это не единственное, что неважно как выглядит? Разве в себе ты не видишь это по-другому? Закрой глаза и ты убедишься, что ничего и никого просто-напросто нет. А это и значит, что есть только это.
– Но ведь рано или поздно придется открыть.
– А что если не открывать?
– Это как никогда и ни с кем не разговаривать.
– Ах вот ты о чем, – усмехнулся Антон и вдруг почувствовал, как рука Антонио сжимает ему запястье. Он вздрогнул, увидев вдруг, как Антонио приближает к нему глаза с каким-то странным, напряженным состраданием во взгляде.
– Не думай, что это слишком просто, – тихо и серьезно сказал Антонио. – Если бы это было так просто, то там, – он бросил беглый взгляд на потолок буфета, над которым невидимо разверзался органный зал, – давно бы уже никого не осталось.
Ступени повели в подземный переход. Антон спускался, стараясь не оглядываться. Одна из стен в переходе была прозрачна. Сначала он подумал, что это витрина подземного магазина. Но это было не совсем так. За стеклом явно двигались части какого-то механизма.
«А, собственно, почему бы и не посмотреть?» – подумал Антон и, стараясь не делать лишних движений, подошел ближе. За бликами отражающихся в стекле ламп и в самом деле он увидел огромный железный организм. Двигались шатуны, вращались маховики, сверкали рычаги и светились втулки. Огромная механическая рука проносилась над железной обоймой и заряжала в нее нарядные разноцветные кегли.
«Подземная игра», – усмехнулся Антон и на этот раз ясно увидел в стекле за собой отражение мужчины с женским лицом, стоящего шагах в десяти и держащего правую руку в кармане. Сквозь отражение его широкого серого плаща просвечивала одна из деталей машины. Сама же машина уже ставила очередную обойму с кеглями «на попа» и опускала вниз, на игровую дорожку. Антон двинулся вдоль стекла, отмечая про себя безличную слаженность операций и то, что он почему-то начал движение в такт ритмичным движениям этого механического паука. Он сбил шаг, не в силах все же оторвать взгляд от машины. Блестели вдвигающиеся и выдвигающиеся штоки, муфты бесстрастно и точно засасывали их в себя и также бесстрастно извергали, нарядно блестела смазка, и вся эта так нарочито обнаженная механика завлекала отдаться игре. За стеклом высветилась картановая дорожка, вдоль которой скользили тяжелые разноцветные шары. В дальнем конце ее нарядный боулингмэн жестами объяснял новичкам технику замахов. Потом словно бы раскрылась уютная коробочка бара – полусумрак, зеленая дорогая обивка и огоньки, бармен в белых перчатках, бокалы. За баром мелькнул и элегантный и в чем-то даже торжественный гардероб с гардеробщиком, похожим на Бонапарта. Лица посетителей были прекрасны, тела посетителей, нарядные и хорошо освещенные изгибались пластично, пуская по дорожке тяжелые шары. Шары разбивали вдребезги тщательно выстроенные машиной кегельные позиции. Люди за стеклом смеялись, непринужденно болтали, курили, потягивали из длинных светящихся бокалов коктейли. Люди за стеклом явно нравились сами себе. «И еще, – вдруг подумал Антон, – им нравится, что на них смотрят, что стены этого кегельбана прозрачны, как экраны их телевизоров». А кто-то уже откровенно переодевался, сдавая туфли в гардероб Бонапарту и получая нарядные белые тапочки. «Не тормози – сникерсни!» – угадывал Антон по губам Бонапарта, с подобострастной наглостью раба принимающего на чай. «Наверное, прозрачна и стена в душевой, – продолжала Антонова мысль, – должно же доставлять наслаждение, если кто смотрит, как непринужденно и изящно ты мылишься, как Мадонна, которой даже за это, наверняка, заплатили бы очередной миллион». Молодой боулингмэн, ученик тренера-боулингмэна вставлял в дырочку палец и подцеплял им слегка влажный от предыдущих касаний тренера шар. Молодой боулингмэн направлялся к черте, медленно сгибал руку с шаром и, скользя вдоль собственного бедра надетым на палец снарядом с трех элегантных прыжков посылал его с пальца в кегельное каре. В броске молодой боулингмэн заводил одну из ног своих за другую, и кегельное безраличное счастье сияло в его глазах. Шар медленно шел по дорожке и вдребезги разбивал правильную кегельную постройку. Молодой боулингмэн не спеша возвращался назад и внимательно смотрел на табло, на котором электронные цифры бесстрастно показывали результаты. Счастливец победно пригубливал свой бокал, скользя незамечающим взглядом вдоль стоящего за стеклом Антона. Взгляд его отражался от пуленепробиваемого стекла и возвращался к отражению приемника транспортера, наполняющемуся вновь разноцветными отражениями шаров – «Rexona – лучшая защита от пота!».
– Антонио, может, тебе дать-таки сыр? – засмеялась белокурая публика, незаметно опуская в сумочку руку.
– Иди в жопу, – мрачно ответил он.
– Фу, какое гадство.
– Вы мне все, слышите, все остоебли!
Он повернулся к ней всей своей широкой голой спиной и с тоской посмотрел в окно. Облака были все также небрежны и совершенны, сияли все также ослепительно и были по-прежнему никому не нужны.
– А я думала, ты обожаешь Вивальди, – засмеялась белокурая бестия, медленно приближаясь и приближаясь к его загорелой, ладной спине. – Я, однако, всегда любила в тебе чемпиона.
– Ты никогда и ничего не поймешь.
– А как же клейма? – засмеялась зловеще белокурая бестия. – Что же тут непонятного?
Она дышала уже совсем близко.
– Хочешь узнать, почему ты извращаешь любую идею? – негромко спросил он, не оборачиваясь.
– Ну? – замерла она, сжимая в руке что-то, по-прежнему в сумочке.
– Потому что ты всего-навсего публика, – вдруг легко засмеялся Антонио, глядя, как два облака, словно бы держась одно за другое, исчезают за фасадом высокого банка.
«За-а-аз», – звук варгана, широкая ковыльная степь и реющий в небе беркут. «За-а-аз», – золотая орда, остроконечные шапки, лисьи меха, смех промеж ятаганами. «За-а-аз, – серебряные стремена, лук из ореха и каленые стрелы, туго натянутая тететива.
Он все же вошел в стеклянные двери, но не в боулинг (в боулинг дверь была налево), а в подземный магазин. Сияли витрины. В одной из них замер ювелир. Почти настоящий человек склонился над настоящей золотой вещицей. Реальная лупа празднично украшала его тщательно исполненное художником лицо. Мелкие морщинки и даже еще более мелкие поры, почти незаметные прыщечки и полуседая мохнатая бровь. Глаз ювелира, словно огромная капля слегка провисал в глубину лупы и, казалось, даже слегка подрагивал. Ювелир злорадно усмехался – цена сияюшей в его восковых пальцах вещицы исчислялась шестизначным долларовым числом. За спиной манекена блестели витрины с моделями парусников былых времен – целые коллекции фрегатов и крейсеров, корветов и шхун с искусно расшитыми парусами и маленькими изящными пушечками. Потом предстал в натуральную величину самый что ни на есть реальный „Мерседес“. „Вот так бы сесть и уехать отсюда ко всем ебеням!“ – восторженно сказал какой-то полупьяный господин в поношеной курточке. Небрежная элегантная продавщица нахмурилась и зарядила лазерные диски в замысловатый харизматический прибор. Гигантский экран замерцал. На экране расцвел фантастический радугообразный узор и появилась эбонитовая горящая надпись – „Это рекламное пространство сдается“. Антону вдруг представилось, что он видит на гигантском экране свое гигантское лицо. Впрочем вокруг было много и других лиц, среди которых особенно выделялись тупые и самодовольные рожи секьюрити. Время от времени секьюрити переговаривались по маленьким рациям. Время от времени они вежливо просили посетителей в поношенных курточках не ставить свои грязные ботинки на ослепительно чистый бордюр. Магазин подземно блестел и переливался, уходя сияющими этажами все ниже и ниже, словно бы к самому сердцу земли. Антон подошел к баллюстраде огромного зала, который низвергался и вверх. Со дна поднимался расцвеченный разноцветными огнями фонтан с какою-то, как показалось Антону, бумажною, искусственною водою. А сверху к толпе зевак спускался просторный прозрачный лифт, в котором, как в саркофаге, стыдливо смеялись от наслаждения девушки, которым некуда было спрятать от взглядов самцов свои обнаженные ляжки. Лифт разворачивал транспарант „Сэлдорс – самый лучший бальзам от перхоти!“
„Антонио? – грустно усмехнулся Антон. – Но он же, наверняка, другой. А эта его затея с варганами… Но ведь он чего-то хотел… Не быть смешным… Накормить всех, как голубей, чтобы не рылись по помойкам… Да ведь и я хотел стать как Антонио… С этой нашей неизменной насмешкой над буржуа… Но у него пять языков – английский, немецкий, греческий, итальянский, хинди… И скрипка… В прошлом, быть может, эфебофилия по Хиршфельду, а теперь … Варганы, которые могут (могли бы!) нас всех спасти… Деньги, которые нужны на тайное общество…“ Антон вздрогнул, словно бы вновь ощущая тяжесть в кармане. Мелькнул, усмехнулся крупняк с женским лицом. „Тайное общество… – Антон почувствовал, как слезы навертываются на глаза, – И эта постыдная сцена в казино, в женском туалете, где Антонио на коленях умолял эту белокурую блядь, невозмутимо подтягивающую колготы, дать ему еще хотя бы три дня, чтобы собрать на варганах и вернуть ей ее проигранные деньги… А мне сказал, что для начала купим где-нибудь пистолет…“ Он снова представил, как вручит Антонио разболтанный браунинг вместо новенького револьвера, и как усмехнется крупняк, поддельные клейма и потому – некачественный товар. Как снова прокрутится в памяти видеопленка, которую показали в квартире, куда затащил „спаситель“. Антонио, напоследок лижущий ей… И как он ему скажет, что он все знает… И что никакой свободы, наверное, нет, раз… раз его обманул сам Антонио…
„Антонио!“ – заплакал вдруг он, ощущая ту страшную силу, которая разделяет мир, оставляя человека одного, самого по себе, со своими иллюзиям, никчемным и… И свободным? Он не хотел, чтобы в этот прекрасный миг вдруг опять вторглись чужие рожи и нарисовали ему то, что… что есть на самом деле. Молодящийся старик с лучезарной улыбкой призывал с очередного экрана принимать витамины нобелевского лауреата Лайнуса Полинга, гениальный залог активного долголетия.
„Гениальный залог активного долголетия… – Антон почувствовал, что сейчас рассмеется. – Да вот же он, оттягивает карман… Нет, ни от чего… Да Антонио и не нужен никакой пистолет… Дурацкая затея… Антонио все равно не сможет… А я?“.
Он засмеялся громко и нагло. Один из сенкьюрити – низкий, плюгавый, с прыщиком на щеке – вздрогнул и с ненавистью посмотрел на Антона. Крупняк, стараясь остаться незамеченным, подавал Антону какие-то отчаянные знаки, явно кивая из стороны в сторону головой. Но Антон уже доставал из кармана и приставлял к своему виску ствол слегка поржавелого браунинга.
На какое-то мгновение его вдруг поразила сверкающая чистота магазина, всех этих сияющих стекол, столбиков баллюстрады, словно в соответсвии с рекламой „Zwigas“, высвечиваемой на очредном экране, они никогда и не смогут испачкаться.
Прыщавый секьюрити хотел было пружинисто подскочить, но не успел. Громкий смех Антона оборвался от звука выстрела.
„Неужели испугался? – подумал Антонио. – Или украл? Нет, не поверю, не может быть. Хотя вот уже четыре дня и никаких денег… А все-таки жаль, я бы взял его под знамя Чингиз хана, чтобы топтать этих буржуазных блядей, одна из которых там, за моей спиной, глотает желчь, потому что никогда не сможет стать нам равной. Чего она ждет? Эта грязная подделка с кассетой, которой она пыталась меня шантажировать. Как будто я не знаю, что сейчас это можно сделать в любой видеостудии, было бы к чему прицепиться.
– Значит ты не любишь меня?
– Я же сказал убирайся!
– Скажи хотя бы, что ты меня ненавидишь!.
– Ненавижу? – он даже и не подумал оборачиваться и продолжал неотрывно смотреть в окно. – Нет, это было бы слишком театрально, а следовательно смешно. Это было бы exaggeration.[1] Как, впрочем, и всё в вашей поддельной постмодернистской попсе, которую вы обожаете жевать часами.
Он наконец нагло и откровенно рассмеялся. И это уже было выше ее сил. Она вывхватила из сумочки костяной гребень для расчесывания волос, острый костяной гребень „Shnaus“, и ударила, с прикриком и даже с каким-то взвизгом попадая ему под левую лопатку.