Тихая застава Поволяев Валерий
– Ничего нет, товарищ капитан, все пусто.
– А мне показалось, что сюда спустился киик.
– Киик – это м-м-м, – мечтательно произнес Дуров, облизал губы. – Киик – это вещь… С большой буквы.
Кийки – горные козлы водились выше, в заснеженных скалах, в облаках, в неприступных камнях, стремительно носились по гибельным стенкам, ловко одолевали всякую опасную крутизну, но случалось, что из занебесья их сгоняли снежные барсы, и тогда кийки уходили вниз, к людям.
Если таджики диких свиней не трогали – запрещал Коран: поросятина была неугодна Аллаху, – то кийков били вовсю – козлятина была для них самым сладким и вожделенным мясом.
– Правильно, Дуров, киик – это вещь. А кабаны, они, похоже, к Пянджу спустились, днюют в камышах.
– Возможно, возможно, товарищ капитан, – тоном бывалого охотника отозвался Дуров – собственно, охотничьего опыта у сибиряка Дурова было больше, чем у городского жителя Панкова. Дуров еще мальчишкой-третьеклассником ходил в тайгу с мелкашкой добывать белку. А белку могут добывать только опытные охотники, ее положено бить в глаз – только в глаз, чтобы в маленькой дымчатой шкурке не оставалось дырок, а с двадцати метров, – или даже с большего расстояния, – угодить в глаз неприметному зверьку – великая проблема, ловкость нужно иметь бесовскую. – Но здесь, в этих зарослях, надо тоже все облазить, товарищ капитан, чтобы убедиться – поросятиной тут не пахнет. Чару бы сюда!
– Нельзя, – Панков отрицательно качнул головой, – нельзя сюда Чару, опасно. А если кабан ей порвет бок? Застава останется без собаки.
– Да не порвет, товарищ капитан…
– Собака-то не охотничья.
– Я бы ее охотничьим премудростям живо научил, Чара – собака умная, все схватывает на лету. Она бы быстро на нас всех кабанов выгнала.
– Нет, Дуров!
Сержант вздохнул – продолжать разговор на эту тему было бесполезно: у капитана была своя правота, у Дурова – своя.
В зарослях арчи за осыпью было тихо. С другой стороны, кабан – зверь такой, что может залечь и замереть, будто его и нет – охотник в двух шагах пройдет и не заметит, кабан при виде его даже не шевельнется, ничем не выдаст себя. Конечно, в таких случаях нужна собака, она мимо затаившегося вепря не пройдет, обязательно вцепится ему в бок. Но овчарку на это натаскивать – роскошь, для этого достаточно обычной дворняги.
– Ну что, товарищ капитан, обойдем курумник? У нас, в Сибири, курумники опасны – заваливают человека с головой, попадешь – ни за что не выберешься. Погибали люди…
– Погибнуть где угодно можно. Даже на курорте в Ялте, от сорвавшейся с крыши сосульки или от плохо прожаренной котлеты.
– Вы в судьбу верите, товарищ капитан?
– Верю.
– И я верю.
– А в сны?
– И в сны верю.
– Так вот, товарищ капитан, у меня насчет курумника сон нехороший был… Еще в школьные годы. Вон сколько лет прошло, а я до сих пор помню. И до сих пор у меня мороз по коже бежит.
Они стали аккуратно, стараясь, чтобы из-под ноги не вылетел ни один камешек, обходить курумник по верху. Хотя и была у них привычка ходить по горам – опыт имелся, а не помогал он, ходить в горах всегда трудно, и вряд ли когда будет легко: здесь не хватает кислорода, в горле лопаются хрящи, легкие сипят пусто – без воздуха человек очень быстро слабеет, задыхается, делать ничего не может – все выпадает из рук.
Подтянулись под скалу, по крутым, будто бы специально проложенным камням прошли осыпь, стали спускаться в заросли арчи.
Арча – дерево удивительное, на Памире особое, оно словно бы из боли, из наростов, из опухолей, из ран и состоит – на этих полудеревьях-полукустах никогда не бывает живого места, оно донельзя измято каменьями, ветром, льдом, снегом, водой, простужено до самых корней, хребтина у этого дерева всегда бывает вымерзшей до дна, но оно живет даже мертвое, живучее этого дерева на Памире нет ничего. За камни, за лед способно цепляться там, где никто не может зацепиться – находит щелочки, норки, поры, всовывается туда узеньким крепким корешком, стонет, но держится.
Нет на Памире другого такого дерева, как арча, особенно на большой, в три-четыре километра, высоте. Арча растет и там, арча да эдельвейсы – небольшие нежно-желтоватые, шерстистые, не боящиеся мороза цветы.
Спустились в арчатник, осмотрели заросли, камни – пусто, не видно длиннорылых.
– Им тоже сейчас голодно, – шепотом пожалел диких свиней Дуров, – землю едят. А тут еще мы по их душу.
В нем, видать, заговорило извечно доброе начало добытчика, который никогда не загубит живое существо просто так, ради баловства или любопытства, – настоящий охотник стреляет лишь тогда, когда нужно, и заранее жалеет свою жертву. Так и Дуров.
– Т-с-с, – предупредил его капитан: он почувствовал на себе чей-то взгляд. Только чей это был взгляд – зверя, человека? – не понять.
Панков остановился, присел, выставил перед собою ствол автомата.
Сержант присел рядом, спросил едва слышно, почти не шевеля губами:
– Случилось что-то?
Панков повернул голову в одну сторону, туда, где громоздились пепельно-коричневые растрескавшиеся камни – очень удобное место для засады, целый взвод с пулеметами можно спрятать, – тихо, ни единого движения, потом глянул в другую сторону, на скрытый камышовый полосой Пяндж, – там тоже было тихо. Доносился лишь слабый бормоток воды, звук словно в воздушную равнину протиснулся, долетел до людей и тут же угас. Пяндж обомлел, обессилел, стал больше походить на ручей, чем на реку, – но это до поры до времени. Как только начнет таять снег – Пяндж станет другим. Обратится в зверя.
– Что случилось, товарищ капитан? – вновь почти беззвучно повторил вопрос Дуров.
– Есть тут кто-то. А кто именно – не пойму.
Через минуту стало ясно, кто так внимательно наблюдал за людьми. Едва прошли арчатник, как из камышей со скоростью снаряда вымахнул средних размеров хряк-одиночка с длинным черным рылом, стремительно одолел ложбину, по которой шли пограничники, и исчез. Ни Панков, ни Дуров выстрелить не успели.
– Ничего себе метеор, – восхищенно пробормотал Дуров. – Прямо астероид, небесное тело, вошедшее в плотные слои атмосферы.
– Тихо, Дуров. Этот кабан гуляет сам по себе. На семейку мы еще не наткнулись. Она где-то здесь, рядом.
Минут через пять они подняли и семью – худого, с жесткой длинной щетиной и опасно выставленными на манер винтовочных штыков кривыми клыками, папашу, который не замедлил этими клыками грозно щелкнуть, следом – четырех подсвинков одного размера и мамашу, длинноногую, как коза, ушастую, со светящимися красным кроличьим огнем глазами. Мамаша метнулась от людей первой, за ней, с отчаянным хрюканьем, подсвинки, глава семейства стал отступать последним, грозно хрипя и щелкая клыками.
– Мамашу не бей, – предупредил Панков, короткой очередью ударив по подсвинку, бегущему в середине стаи. Попал сразу – подсвинок взвился в воздух, поджал, будто ребенок, под себя ноги и пузом грохнулся на камни, – мертвым он был уже в воздухе, – проюзил несколько метров по инерции, брызгаясь кровью, голова у него, обычно негнущаяся, деревянная, подломилась, попала под туловище, и он перевернулся через нее. Разрезав воздух двумя задними ногами, уткнулся спиной в скрученный в клубок арчовый корень. Так, в стоячем положении, убитый подсвинок и замер.
Панков перевел ствол автомата на папашу, – семья, ведомая матерью, стремительно уходила, скорость у нее была вертолетная, только копыта сухо постукивали по камням, да в обе стороны отлетали черные, похожие на мелкие молнии, искры-кремешки, от свиного топота, казалось, вот-вот начнут плясать горы. Строй свой свиньи соблюдали строго: впереди шла мамаша, в середине – два подсвинка, прикрывал семью в этот опасный момент сам глава – матерый волосатый папаша. Бурый, с прилипшими каменными крошками зад его был костист, грязен, прочен.
– Во шпарят! – не удержался от восклицания Панков, приладился к автомату – семья вот-вот должна была скрыться в сухой камышовой гряде, но Дуров опередил его – экономной, в три выстрела, очередью подсек замыкающего. Хряк на ходу резко затормозил, взбив облачко каменной пыли, захрипел, разворачиваясь грудью к людям, морда его окрасилась кровью.
Нет, одной экономной очередью здесь не обойтись, придется стрелять в два ствола, хотя патронов на заставе, несмотря на привезенный припас, кот наплакал – каждый «масленок» на счету, – сейчас хряк пойдет на пограничников. Хряк снова захрипел, дернул головой, стараясь избавиться от боли, от пуль, всадившихся в его тело, и одновременно наливаясь ненавистью к двум людям в выцветшей маскировочной форме: за что они его так, что худого он им сделал?
Хряк оттолкнулся от камней, взвился в воздух и поплыл, поплыл по нему, будто тяжелая торпеда, глаза ему забусило горячим, красным, на мгновение людей не стало видно, и он опять протестующе захрипел, дернул головой, сбивая красную мокреть с глаз, приземлился, втыкаясь ногами в землю, напрягся, чтобы совершить очередной длинный прыжок, но ноги уже не слушались его, подогнулись, в теле что-то захрустело, раздался стон, и хряк, заваливаясь набок, поехал по камням.
Метров пять его крутило, било о камни, потом он остановился, вздохнул тяжело и замер; ни Дуров, ни Панков не успели добить его – кабан, похоже, добил себя сам.
– Что, готов? – не веря, что кабан улегся навсегда, спросил Панков.
– Не знаю. Не должен бы. Вообще, бывает, что кабанов не пуля достает – у него шкуру пробить невозможно, кабан в ней, как в бронежилете, – достает сердце. Сердце рвется пополам, как у человека.
– Сам видел или кто-то рассказывал?
– Сам видел. В Сибири.
Стая, ведомая мамашей, врубилась в камыши и мигом исчезла в них – только макушки камышей шевелились, дергались, расходясь в разные стороны, смыкались, показывая, где находятся кабаны, да стоял жестяной мерзлый шум.
– Ну что, Дуров, на первый раз хватит? – спросил капитан, закидывая автомат за плечо. – Хряк и подсвинок. Остальные пусть бегают.
– Они уйдут отсюда, товарищ капитан.
– Далеко не уйдут, не альпинисты. Кругом же горы. И Пяндж не переплывут – не дано. Так они в этой каменной долинке да в камышах и будут коптить воздух, корни трескать, – Панков вытащил из кобуры ракетницу: – Ну что, зовем ребят?
Он заложил в ствол ракетницы один патрон с травянисто-светлым ободком, выстрелил.
Ракета с шипеньем ушла в воздух, расцвела сочным зеленым бутоном.
– Перекур, Дуров, – сказал капитан, – мы с тобою это заслужили.
Конечно, то, что они делали, было чистой воды браконьерством, да и охота с автоматом на безоружного зверя – это не охота, это убийство. Охота, – когда человек берет лук со стрелами, копье, нож и выходит навстречу вепрю, и побеждает его в единоборстве – вот это охота! А с автоматом можно ходить хоть на слона – все равно автомат окажется сильнее. Такая охота неинтересна.
Но у Панкова и его людей не было выбора – застава только охотой и могла поддержать себя. Панков почувствовал, как у него перед лицом тихо сдвинулась и поплыла в сторону земля, в глазах потемнело; он потер пальцами виски, шею, приходя в себя, достал из кармана сигареты – подмоченный «Памир», давно уже в России не выпускаемый, такой же, как и эти горы, горький, вышибающий слезы, опасный: капля никотина от этих сигарет может запросто оставить дырку в куске дерева, не только в живой плоти – в легких или в теле, – она способна продырявить даже камень.
– С табачком веселее, товарищ капитан, – сказал Дуров и тоже достал из кармана пачку «Памира», одним ударом пальца по донышку выколотил сигарету. Сигарета крохотной ракетой взвилась в воздух, попала сержанту точно в губы. Дуров чиркнул спичкой.
– Ловко, – похвалил капитан. – Да не веселее с табачком, это совсем не то, с табачком – сытнее. Голод меньше ощущаешь. Пососешь цигарку – будто кусок съешь, в желудке всякие боли с нытьем прекращаются.
Закурили. Пустили дым – ветра не было, сигаретный шлейф тихо поплыл по воздуху вверх, чуть скосил в сторону и бесследно растворился.
– Отрава, – Дуров помотал ладонью перед лицом, – ох, отрава! Здешний воздух только губит… А здешним воздухом можно торговать, правда, товарищ капитан? Очень хороший бизнес: набирать воздух в банки, запаивать на манер «кока-колы» и доставлять его куда-нибудь в Токио. А там за хорошие денежки – каждому желающему… Банка свежего горного воздуха – один доллар! А у нас он бесплатно.
Дуров покосился на лежащего неподалеку кабана. Предложил:
– Может, его здесь освежуем?
– На заставе лучше.
– Уж больно тяжело этого дурака тащить.
– Ничего, машина дотащит.
– Как-то странно он спустился. Может, у него действительно разрыв сердца? Что-то не нравится мне этот кабан.
– Что, больно тощий?
– У нас однажды было такое на охоте – положили пару боцманят, килограммов по пятьдесят каждый. Ну и решили их не свежевать – кожа-то у них нежная, молодая, тонкая, не задубела еще, как у хряка, – решили опалить на огне. Затащили одного боцманенка в костер, подложили сухой травки, соломы где-то нашли, зажгли огонь. Палим, палим боцманенка, он уже голый, словно баба в пруду, вдруг ка-ак поднимется из огня, да ка-ак взовьется! И – деру из костра. Одного охотника сбил с ног, пробежал по нему, копытом чуть глаз не выдавил. Хорошо, собака была, вслед кинулась.
– Ну и как же вы с ним справились?
– Стрелять пришлось.
– А ты, Дуров, не это самое? – капитан загнул палец крючком, показал сержанту. – По старой охотничьей традиции, а?
– Никак нет, товарищ капитан, все это – чистая правда и только правда. Я к чему веду разговор – подойдем мы к этому окровавленному хряку, а он вдруг ка-ак поднимется!
– Не должен, – произнес капитан с сомнением, но на всякий случай снял «калашников» с плеча, отщелкнул рожок, глянул в него, пытаясь рассмотреть, далеко ли находится пятка пружины, поддающей патроны в ствол, ничего не увидел и постучал ногтем по кожуху рожка, определяя, где в нем пусто, а где густо.
Патроны в рожке еще были, израсходована только половина.
– А впрочем, ты прав, Дуров, – сказал капитан. Передернул затвор. – Никто никому ничего не должен.
Дуров действительно оказался прав, все-таки охотничьих навыков у него было больше, чем у капитана, и зверей настрелял он в своей жизни больше. Когда, после перекура, они подошли к хряку, тот лежал, уронив окровавленную голову на плоский слоистый камень, подмяв телом левую переднюю ногу – видать, переломленную или перестреленную, – мертвая туша, мясо в шкуре… Тем не менее Дуров, как и капитан, передернул затвор «калашникова», пробормотал про себя:
– Береженого Бог бережет!
Панков оглянулся – показалось, что где-то недалеко громыхает мотором машина – вездеходный грузовичок «ГАЗ-66», приписанный к заставе, – но нет, сзади было тихо, ни грузовичка, ни людей. Зато услышал Панков другое – задавленное, но грозное хрюканье, стремительно развернулся и сам себе не поверил – кабан поднялся на ноги.
Левая передняя нога его была сломана, не прострелена, кабан, видать, сам сломал ее, когда падал – кость не выдержала тяжелого тела, нога была вывернута в сгибе копытом внутрь, с морды текла кровь, один глаз был вырублен пулей – вырвало вместе с мясом, была видна неестественно белая, будто отлитая из пластмассы, совершенно не испачканная кровью кость.
Кабан мотнул головой, захрипел еще более грозно, захоркал, словно северный олень и, резво сорвавшись с места, пошел на людей. Панков смотрел на него завороженно – надо же, какая жажда жизни, какая силища, какое чутье – и выждал ведь, несмотря на боль и муку, на свои звериные слезы, когда люди закончат перекур, пойдут на него и окажутся совсем близко, – выждал, чтобы расплатиться болью за боль, слезами за слезы, жизнью за жизнь. Дуров находился в трех метрах впереди Панкова, перекрывал капитану кабана.
Сделав несколько отчаянных скачков, кабан уже почти достал Дурова, нагнул голову в разящем боевом наклоне, выставил клыки, захрипел, разбрызгивая вокруг себя кровь, но на бегу попал на сыпучее место, застопорил движение, а потом и вовсе забарахтался в курумнике, поплыл назад.
Но Дуров не стрелял, чего-то медлил, стоя с поднятым автоматом.
– Он же мучается, Дуров!
Дуров по-прежнему продолжал закрывать капитану кабана, капитан не мог стрелять – стоит Дурову сделать одно неосторожное движение, и он обязательно попадет под пулю.
Кабан перестал сползать вниз по осыпи, уперся задними ногами во что-то твердое, надежное, резко взнялся над самим собой, сделался страшным, разбрызгал кругом кровь, и тогда Дуров нажал на спусковой крючок «калашникова». Он сделал один единственный выстрел. Этого оказалось достаточно. Недаром Дуров бил когда-то белку – пуля всадилась кабану в другой глаз, вывернула его наизнанку, облепила глазным студнем всю морду, всадилась в череп, кабан застонал, словно человек, грохнулся на осыпь и заскреб целой передней ногой по камням, подгребая под себя мелкие голыши.
Через несколько секунд силы у него кончились, кабан затих, по шкуре, дыбя волосы, проползла судорога, кабан вздохнул жалобно, щелкнул клыками и умер.
– Вот сейчас все, товарищ капитан, можно подходить без опаски, – сказал Дуров и, стерев пот со лба, добавил восхищенным голосом: – Во «бетр», настоящий «бетр» – хорошо вооруженный и заправленный по самую пробку, а не кабан! – Дуров сокращенное армейское слово «бетеэр» произносил еще более сокращенно, сжато, на сибирский, видать, лад – «бетр».
– А чего так долго не стрелял, тянул? – спросил капитан.
– Да нам его из курумника было не выволочь, товарищ капитан, я ждал, когда он курумник пройдет…
– Тьфу! – Панков отплюнулся. – Вот прагматик.
Минут через десять показались люди – пятеро свободных от наряда пограничников – кабанов предстояло бурлацким способом, волоком, на лямках перетащить к дороге, куда подогнали плосколицый, с высокими реечными бортами «ГАЗ-66».
Мясо на заставе – всегда праздник, это возможность хотя бы один раз наесться мяса досыта, похлебать вволю шулюма, как повар Юра Карабанов зовет суп из кабанятины, потому что жиденькая каша с заправкой из сухой памирской травы, напоминающей укроп, уже здорово надоела, – а шулюм Юра готовит мастерски, это его фирменное блюдо, в такой праздник можно отвести душу, осоловело откинуться, вытянуть ноги и, блаженно щурясь, слушать сквозь дремоту, как погромыхивает, ворчит, скребется о камни холодный, мутный Пяндж.
– Ну что там Россия, товарищ капитан? – спросил Панкова Трассер, алея своей яркой головой. – Мы считаем, что она забыла про нас.
– Нет, не забыла, – Панков вздохнул, он не знал, что ответить Трассеру, – не до нас ей сейчас.
– Разваливается Россия, разваливается, допекли нас, товарищ капитан, американцы и прочие империалисты, – Трассер сделал рукой неопределенный жест, – добили. Скоро слово «Россия» будем писать с маленькой буквы и делиться на вятичей, кривичей, тверичей… кто там еще был? А из Бердичевского уезда в Голопупковский ездить будем по визитам с загранпаспортами. Вот что происходит, товарищ капитан. Проговорили, пробормотали, проскакали мы нашу Россию. Да не мы, а… – Трассер снова сделал неопределенный жест, потыкал вверх пальцем, – там, мол, это сделано. – И будем мы отныне сырьевым придатком какой-нибудь Японии на уровне ну, скажем, неведомой страны Помидории либо княжества Турнепс, которые на широкомасшабной карте даже через десятикратную лупу не разглядишь.
– Что, за державу обидно?
– А как вы думаете, товарищ капитан? – лицо у Трассера напряглось, и в следующий миг он будто бы в футляр нырнул, закрылся там – слишком много наговорил не того. А если капитан – из ярых демократов?
– И мне за державу обидно, Кирьянов. Ты даже не представляешь, как обидно, – Панков не удержался, помял пальцами грудь: там, в сердце, что-то глухо покалывало, тревожило его.
И плевать, в конце концов, что они такие оборванные – нет на заставе ни одной куртки, ни одного комбинезона, ни одной пятнистой формы без заплат, плевать, что голодные – иной солдат ночью плачет от голода, кусает зубами подушку, но не жалуется никому; плевать, что холодные – сегодня холодно, завтра будет еще холоднее, главное, чтобы Россия выстояла, выжила, она – основная забота, а все остальное – мелочь, тьфу, пыль, легкий сор, который мигом уносит ветер. Лишь бы не разодрали ее на части разные политики, стакан стаканычи и люди с лицами футболистов, не умеющих играть в футбол, – таких полным-полно.
А они, всеми забытые, заброшенные на краю земли погранцы, продержатся.
Когда свиньи были освежеваны, разделаны, Панков попросил Карабанова:
– Юра, отруби заднюю ногу от поросенка и заверни в целлофан.
– Осмелюсь полюбопытствовать, товарищ капитан, зачем? Может, лучше что-нибудь другое?
– Нет, заднюю ногу. Не жмись. Бабке в кишлак надо отнести.
– Страшиле, что ли? Она же мусульманка, товарищ капитан. А мусульмане свинину не едят.
– Ты точно знаешь, что она свинину не ест? Ты ей носил когда-нибудь? – увидев, что Карабанов посмурнел и скосил глаза в сторону, капитан повысил голос: – И я ей не носил. И другие не носили. Откажется – ее дело, не откажется – значит, она нормальный человек. Я ей сам отнесу мясо.
Через пятнадцать минут Панков уже шел по каменистой, гулкой от навалившегося вечернего холода дороге, чутко ловил все звуки вокруг, совмещал их со звуком собственных шагов, думал о том, что должна же у людей когда-нибудь наступить мирная сытая жизнь, – неужели они не заслужили этого, – вглядываясь в недобро загустевшее, с перышками далеких серебристых облаков небо и, когда слышал в камнях скрип или шорох, поправлял лежавшую на плече кабанью ногу, словно бы ее у него мог кто-то отнять.
Он нарушил установившееся правило о том, что в здешние кишлаки нельзя ходить по одному, но только с подстраховкой, с напарником, чтобы была прикрыта спина: не то правоверные быстро всадят нож под левую лопатку. Но так уж получилось, что Панкову некого было брать с собой, людей по пальцам пересчитать можно, у каждого – своя нагрузка.
Свиная нога, завернутая в целлофан, хранившийся на заставе с давних, еще «застойных» времен, тяжело давила на плечо, автомат мешал ходьбе.
До кишлака Панков добрался без приключений, на улице остановился, вгляделся в ближайшие дома, стараясь понять, в каком из них живет бабка Страшила с внучкой, не обозначится ли где-нибудь типично русская примета – вывешенное на дувал одеяло либо поставленный на попа горшок? Но нет, все дома были безлики, как кирпичи, и похожи друг на друга, как близнецы-братья, – не узнать, где обитает бабка Страшила, а заходить в каждый дувал подряд – себе будет дороже. Идти к бабаю Закиру не хотелось, да и лишний раз засвечиваться у него, подставлять бабая было нельзя: с бабаем Закиром за связь с пограничниками могли расправиться.
Неожиданно из ближайшего дувала выскочил маленький, проворный, как собачонка, пацаненок, шустро понесся по замусоренной пустынной улице. Был он без обуви, босиком. Панков невольно поморщился: холодно же, а с другой стороны, – видать, таков народный обычай в здешнем кишлаке – детство босоногое у маленьких граждан республики. Окликнул пацаненка:
– Эй, бача!
Тот на бегу вздрогнул, будто от охлеста плети, – Панкова он не заметил, вывернул голову и, увидев человека с автоматом, мигом ударил по тормозам, так что из-под пяток заструилась пыль.
Знал пацаненок, что от автомата не убежать, пуля все равно окажется быстрее. Остановился, из-за плеча покосился на Панкова. Взгляд его был выжидательный, хмурый, но без испуга и вообще какого-то интереса.
– Э-э? – выкатилось у него изо рта нечто невнятное, вопросительное, округлое.
– По-русски говорить умеешь?
– Мало-мало, – отозвался пацаненок.
Панков хотел спросить, почему он без башмаков – ведь калекой может остаться на всю жизнь, но вместо этого спросил совсем другое:
– Где русская бабка живет?
– Вон! – пацаненок выбросил перед собой руку, показал на самый крайний дувал. – Там!
Панков подумал о том, что этого паренька надо пригласить на заставу, возможно, в каптерке для него найдутся какие-нибудь галоши-маломерки – самая модная в Средней Азии обувь, а если не найдутся, то для него можно будет, в конце концов, сварить что-нибудь из автомобильной резины. На заставе есть и такие мастера.
– Тебя как зовут? – спросил у пацаненка капитан, оглядел его с жалостью: ноги были черные, ороговелые, потрескавшиеся, такие лапы уже никогда не отмыть, не привести в человеческий вид. Впрочем, насчет «никогда» он был неправ.
– Э-э-э… – пацаненок приподнял хрупкие плечи, голова по самую макушку ушла ему в грудь.
– Что, не знаешь? Но имя-то у тебя есть?
– Э-э-э… Абдулла! – выпалил пацаненок облегченно.
– Абдулла, приходи завтра на заставу, у часового спроси капитана Панкова. Я тебе на ноги что-нибудь найду. Чтоб босиком не бегал, – капитан потыкал пальцем в землистые ноги пацаненка. – Больно ведь. И холодно. На заставе появись обязательно!
Пацаненок непонимающе глянул на Панкова, просек насквозь своими непроницаемо-черными глазами и припустил во всю прыть по пустынной улице кишлака. Только пыль поднялась за ним столбом. Как от автомобиля. Панков не удержался, засмеялся.
Дверь в дувал, где жила бабка Страшила, была открыта. «И в такое-то время – ведь каждый может заскочить в открытый дувал, уволочь отсюда все, может пристрелить и бабку, и внучку… За это сейчас даже денег не берут – стреляют ради интереса. – Панков поморщился, почувствовал, что к правой щеке его прилипла паутина – теплая, щекотная, неприятная, но паутины не было, было лишь нездоровое ощущение, это – нервное. – А с другой стороны, разве для человека с автоматом дувал преграда? Не преграда. И тем более не преграда хлипкая кособокая дверь». Панков вошел в дувал, огляделся.
Дувал был чист, хорошо подметен, никаких примет, что у бабки Страшилы есть в доме живность, не было. Панков неловко потоптался, не решаясь войти в саму кибитку, как здесь иногда зовут жилые помещения, сам дом, – неожиданно ощутил незнакомую робость, словно бы он совершил что-то недозволенное, за что придется отвечать, глухо покашлял. Кашель этот подполз изнутри внезапно, обдал глотку пылью, чем-то мешающим дышать, вызвал ощущение духоты, хотя на улице было холодно.
Хоть и был кашель глухой, слабый, а и этого неприметного звука оказалось достаточно, чтобы дверь кибитки скрипнула и на пороге показалась Юлия.
Юлия молча и строго посмотрела на Панкова. Была она одета все в тот же старый застиранный, потерявший форму полосатый халат, только в тот раз на голове у нее гнездилась какая-то хламида – что-то среднее между платком и тюрбаном, хотя это был платок, накрученный в виде тюрбана, со свободной нижней частью, чтобы прикрывать лицо, это Панков помнил точно, а сейчас Юлия стояла с непокрытой головой. Неприступная, далекая, невольно вызывавшая на сердце у Панкова какой-то нежный холодок.
– Я вот, – смущенно, словно неопытный браконьер, произнес Панков, скинул с плеча тяжелую, пахнущую сырой кровью ногу, – на заставе сегодня охота была, мы двух вепрей подстрелили, одного побольше, другого поменьше… Застава решила подкинуть вам немного мяса, – он сделал два шага вперед, положил ношу около ног Юлии, – вот!
Панков почему-то не рискнул посмотреть ей в глаза, что-то останавливало его: то ли он боялся, словно мальчишка, смутиться, то ли опасался услышать фразу, способную кого угодно повергнуть в уныние – типа: «Больше сюда, пожалуйста, не приходите», то ли просто разочароваться, хотя вряд ли Юлия могла разочаровать его, – но все равно внутри у Панкова, в груди, образовалось тесное пространство, этакая узкая клетка, в которой поселился опасливый холод, и он боялся этот холод расплескать, упустить. Слишком уж тот быстрый был, увертливый, словно ртуть.
– Солдаты мне сказали, что вы с тетушкой – мусульмане, свинину не едите, но дикие кабаны – это не свинина, мясо у них постное, ни единой жиринки, – оно постнее говядины, – Панков умолк, невесть чему вздохнул, развел руки в стороны и, словно бы что-то поняв, решив для себя, стремительно развернулся и бесшумно охотничьим шагом пошел прочь со двора.
Вслед ему донеслось тихое, очень робкое – эта робость невольно удивила его, Панкову захотелось остановиться, сказать Юлии несколько поддерживающих слов, сделать что-нибудь, чтобы ей стало теплее, но он не остановился, – произнесенное с тяжелой горечью:
– Спасибо.
Небо опасно почернело, опустилось на землю, слиплось с камнями. Панков спешным шагом двинулся на заставу – ребята ведь ждут его, беспокоятся, пока он не окажется на заставе – не будут минировать дорогу. Звезды уже часто высыпали на небе, далекие светящиеся облака продолжали тускло серебриться, вызывать на душе тревогу, некую странную неземную тоску – внутри все замирало при одном взгляде на эти облака – что-то там, на облаках, надо было его душе, его сердцу, что-то там было потеряно, а вот что? Поди, угадай… Нет, не угадать.
Он прошел примерно треть пути, как вдруг услышал сзади осторожные частые шаги, мигом свернул на обочину, присел, выставил перед собой ствол автомата – думал, увидит на фоне темного неба темное плотное пятно – фигуру человека, идущего за ним, но помешали камни, преследователь (а может, их было несколько) слился с ними, стал невидимым. Панков прислушался: не слышно ли шагов? Ничего не было слышно, преследователь видел в темноте лучше, чем Панков, – заметил, что капитан остановился и присел, – и сам остановился, припечатался к камням.
Панков стремительно поднялся, по косой пересек дорогу, пробежал несколько десятков метров по обочине, потом снова пересек, забирая в противоположную сторону, достиг массивного каменного выступа, остановился. Вслушался с тревогой – что там в темноте, в ночи?
Он не ошибся – за ним шли. И не один человек, а двое – шаги были спаренными. А что если на него накидывают силок, как на птицу, либо гонят в сетку и дорога на заставу уже перекрыта?
Можно было уйти по боковой тропе, но тропу в темноте не разглядеть, надо подсвечивать фонарем, иначе можно соскользнуть с нее, провалиться в каменную расщелину, либо вообще очутиться в пропасти, да и фонарь сам – хорошая мишень, бей в него в темноте – не промахнешься!
Нет, вряд ли здешние душманы-подпольщики, эти молодогвардейцы в галошах и нестираных рубахах, могли так быстро организовать засаду – слишком мало времени у них было для этого. Панков только что прошел по этой дороге, и заметили его уже в кишлаке, когда он разговаривал с пацаненком, и максимум, что они могли организовать, – погоню. А вдруг удастся перехватить «красного командира»? Он передернул затвор «калашникова», облизнул сухие, заскорузлые от ветра губы.
– Ну-ну, давайте, кто кого, – недобро усмехнулся он, – устроим социалистическое соревнование…
Снова вгляделся в темноту – если он различит в ней какие-нибудь тени, движение черного в черном, либо засечет звук, то этого будет достаточно, чтобы сориентироваться, куда стрелять, но ничего в ночи не было слышно, все замерло. Тишина установилась глухая, опасная, полая – ни одного звука в ней, сплошная пустота. Такая тишина бывает только в горах. Возможно, у преследователей был с собою прибор ночного видения, – если это так, то Панков был у них как на ладони, они его видели, а он преследователей – нет. Противное ощущение остается, когда неожиданно сделаешь такое открытие, – ну будто бы голенький, совершенно беззащитный, как цыпленок, только что вылупившийся из яйца и очутившийся в чистом поле, на ветру… Ну откуда у нищих душков приборы ночного видения? От американцев, с которыми мы побратались?
Ночь по-прежнему была тиха и пустынна. Панков снова стремительно, по косой, пересек дорогу, пробежал немного по обочине, потом совершил обратный маневр, опять пересек дорогу по косой, пробежал метров сто, остановился и присел, давя в себе тяжелое рвущееся дыхание. В ту же секунду услышал топот ног – за ним уже не шли, а бежали.
– Вы что, действительно хотите меня прихватить? – пробормотал он изумленно. – В самом деле? – он втянул в себя воздух – надо было погасить пожар в легких, – задержал его в груди и поднял автомат. – Да после первого же выстрела ко мне с заставы придет подмога. Хотя… Может, вы и ребят планируете повязать со мною?
Пленные, конечно же, душманам нужны, но не менее пленных их интересуют оружие, боеприпасы, рация, дизель, запас солярки. Взяв капитана в плен, они могут получить за него премию либо выменять, например, на солярку. Или на патроны. Других интересов у душманов нет. Но Панкова еще надо взять. Хоть и недокомплект на заставе, но все люди на ней – калиброванные, откованы из хорошего железа. Из местных на заставе никого нет, ни «вовчиков», ни «юрчиков», есть таджики, но они с севера, не здешние… Эти заставу предать не должны… Панков приготовился стрелять – хватит бегать от этих полосатых комсомольцев, как тушканчик от лисы, вона – чуть легкие себе бегом не разодрал. Он зажал в груди дыхание, но выстрелил первым не он – тишину взрезало несколько гулких металлических ударов, слившихся в один, потом еще – по Панкову стреляли из какого-то заморского автомата, а у каждого автомата, как известно, свой голос, одинаковых голосов нет, стрельбу разных отечественных автоматов Панков знал – и «калашникова», и ППШ, знал также, как звучит «узи», «шмайссер», американская автоматическая винтовка М-16, как «говорят» чешский и бельгийский автоматы, – но это было ни одно, ни другое, ни третье, это было что-то новое.
Несколько светящихся пуль прошли у него над головой, штуки три впились в камни рядом, раскрошили старую плоть, обдали Панкова горячим мелким сеевом.
«Сразу из двух автоматов бьют», – отметил Панков. Снова раздалась очередь, на этот раз длинная, нерасчетливая; хорошо видимые в темноте пули пошли веером – «хозяин» стрелял с живота, не экономя, вопреки обыкновению, патроны, стараясь захватить как можно больше пространства. Душманы потеряли нырнувшего в камни Панкова, открыли стрельбу первыми и тем самым проиграли – им надо было играть в «молчанку» до конца, это было бы для них лучше всего, но они не выдержали, нервы у душков оказались гнилыми… Вот шансы и сравнялись.
Панков подождал еще немного – пусть «прохоры» расстреляют свой боезапас, пожалел о том, что на его автомате нет подствольника, он очень хорошо мог бы накрыть душманов из подствольника гранатой, но чего нет, того нет, подумал о том, что недаром ребята, когда идут в наряд, обязательно берут с собой подствольники и гранаты для стрельбы, – хоть и тяжело это, и вышибает из организма последние остатки дыхания, с кашлем рвет легкие, а в теле, в крови вообще не остается кислорода, обязательно тащат с собой дополнительную, не предусмотренную никакой инструкцией тяжесть – они верят в оружие больше, чем в хлеб, в доброту, в песни. И бывают правы, поскольку из подствольника можно запустить гранату метров на четыреста и поразить цель, которую никогда не поразишь автоматной очередью.
Снова заработали два автомата, пули с сырым противным чавканьем всаживались в камни, в землю, вспарывали хрустящий ночной воздух, уносились в небо, чертили яркими строчками пространство, обсыпали Панкова каменной крошкой, одна из отколотых щепок врезала Панкову по лбу, словно стрела, выбила кровь. Душманы стреляли, а Панков не стрелял, он сейчас думал уже не о том, как отбиться, а как взять кого-нибудь из этих наглых «прохоров» в плен. И еще один вопрос занимал Панкова: имеет ли отношение к этой стрельбе чернобородый Файзулло или действует кто-то другой?
Скорее всего, имеет.
Со стороны заставы в воздух ушла ракета, осветила ночное пространство, отодвинула тьму в сторону, вырвала у нее каменные нагромождения, скалы, валящиеся в неровном свете друг на друга, безжизненную плоскую дорогу – скорбный лунный пейзаж, чуждый человеку. Среди камней Панков увидел две проворные гибкие тени – это были преследователи.
– Спасибо, ребята, помогли! – поблагодарил капитан своих солдат, подвел ствол автомата под одну из теней. Нажал на спусковую собачку.
Ствол автомата окрасился тусклым пламенем, запахло дымом, железом, еще чем-то горячим и кислым, рядок пуль подсек тень – душман, спасаясь от очереди, проворно отпрыгнул в сторону, за камни. Панков переместил огонь на вторую тень, пули всадились в камни, взбили пыль, которая была хорошо видна в угасающем свете ракеты, подсекли душмана.
«Попал! – спокойно отметил Панков. – Зацепил ведь, точно зацепил! А вдруг один из этих двух – памирец? Как его зовут, Файзулло?..»
Он услышал сзади крики, топот – это бежали солдаты с заставы. Опустил автомат. Стрелять было бесполезно: ракета угасла, ночной оптики у Панкова не было.
По камням метнулся луч фонаря. Панков поморщился: человек с фонарем – отличная мишень, сейчас пальнут с той стороны, даже не целясь, вслепую, – и попадут ведь. Да и немудрено не попасть в такую толпу. Панков на всякий случай послал в камни, за которыми исчезли преследователи, две короткие очереди – береженого, как говорится, Бог бережет.
Душманы не ответили, они все поняли и ушли, вполне возможно, оба раненые, – по этой части душки большие мастера, смываться умеют быстро. Еще они мастера по части пыток и разных злобствований – и головы отрезают православным, и животы вспарывают, и мужского достоинства лишают, и в солярке живых солдат варят, и на крюк, будто баранов, подвешивают. Русский человек никогда не додумается до такого и никогда не бывает так бессмысленно жесток.
– Товарищ капитан, а, товарищ капитан! – услышал Панков задыхающийся крик Дурова. – С вами все в порядке? Вы живы?
С Дуровым бежали еще несколько человек, три или четыре. Панков снова послал короткую очередь в камни, за которыми скрылись преследователи, и лишь потом ответил:
– Жив!
Дуров подбежал к нему первым, распластался на камнях рядом, выставил перед собой автомат, гулко забухал в руку кашлем.
– Кто это был, товарищ капитан, не знаете? – откашлявшись, спросил он, отер рукою рот.
– Если бы, если бы… Хотя, вполне возможно, что одного я знаю.
– Тот самый? Черноволосый, с глазами цвета пива? «Нет слов, душат слезы», – как говорил один малоизвестный классик. Да? Памирец? Он?
– Думаю, он. С фонарем поосторожнее, – предупредил Панков, – не подставляйся.
– Они ушли. С нами связываться вряд ли будут. Эти ребята только тогда связываются, когда имеют перевес в силах один к двадцати, – Дуров снова забухал в руку кашлем.
Здесь, в горах, ветер гуляет на ветре и ветром погоняет, простуда сидит на простуде. Впрочем, завтра они уже будут ночевать не в дощанике, а в опорных пунктах, как называются в разных воинских донесениях окопы, вырытые в камнях.
Панков, когда прибыл на заставу, увидел, что окопы вырыты мелкие, собрал бойцов, сказал им:
– В таких окопах «прохоры» могут вам не только голову прострелить, но и задницу. Окопы надо углублять. Не шибко, не до Америки, но чтоб с коня стоя можно было стрелять. Понятно?
– Зачем с коня, товарищ капитан? – спросил тогда Трассер. – Ведь скоро дембель.
– До дембеля можно и не дожить. Весной откроются перевалы и начнется такое… Уж пусть лучше руки поноют, зато голова останется цела. А ну, бойцы, хватайся за лопаты!
Хоть и скрипели бойцы, и ныли, и капитана поругивали, а окопы вырыли такие, какие надо было вырыть. Панков каждый окоп сам проверил, лично, не поленился спрыгнуть в каждую каменную щель, ощупать все руками, проверить, а поместится ли в окопе спальный мешок, – и каждый «опорный пункт» принимал, будто учитель, ставил оценки и предъявлял «списки недоделок».
Дуров наконец откашлялся.
– Ну что, товарищ капитан, похоже, я прав – ушли.
– Вроде бы ушли. Но все равно нужно быть настороже. Одного я, кажется, ранил. За мной, Дуров! Надо посмотреть… Остальные пусть остаются здесь.
Панков, пригнувшись, выскочил из укрытия, в темноте ловко перемахнул через большой камень, потом так же легко и ловко одолел второй, а вот на третьем споткнулся, не рассчитал чего-то впотьмах и яростно зашипел от боли.
Остановился, когда под ногами звякнули гильзы, выброшенные душманскими автоматами, присел. Сзади на него налетел Дуров. Капитан с силой притиснул его к земле.
– Т-тихо!
Дуров присел рядом, стукнул прикладом автомата о камни, Панков недовольно поморщился – слишком много шума от двух человек, напрягся, вслушиваясь в пространство… Донесся до него лишь далекий звериный шорох – прошел осторожный дикоша, дикобраз, да высоко вверху, в старых скалах, куражливо забормотал пьяный от осознания собственной силы и способности носиться по миру ветер. А так – ни одного лишнего звука. Все замерло.
– Нет их, товарищ капитан.
– Да. Ушли.
– Сколько их было? Двое, трое?
– Было двое, но не это важно. Они могли перекосить всех вас, когда вы шли лавиной. Двух автоматов как раз бы хватило. Разве так можно, Дуров? Ведь вы же все – опытные люди. Э-эх! – капитан с досадою покрутил головой. – Обстрелянные и…
Дуров виновато вздохнул, пробормотал невнятно:
– За вас беспокоились, товарищ капитан.
– За вас, за вас, – пробурчал капитан. – Та-ак, теперь надо посмотреть, есть ли здесь кровь? Если есть – значит, один душок получил свое.
Аккуратно, плоско водя фонарем по земле, Панков нашел чернильно-блесткое красное пятно, в котором рыжими комочками свернулась грязь.
– Есть попадание, товарищ капитан, поздравляю, – удовлетворенно проговорил Дуров.
– Хорошо бы знать, в кого именно я попал?
Панков подобрал несколько быстро остывших, – было уже холодно, – гильз, глянул на шляпки: гильзы были испанские, по калибру подходили к нашему «калашникову». Если душманы стреляли из родных, уже надоевших «калашниковых», то почему же звук был такой незнакомый, бухающий, жестяной? Патроны маломощные, что ли? Либо наоборот – патроны – дальнеметы, обладают повышенной убойностью? Панков сунул несколько гильз в карман. Надо будет исследовать их на заставе.
– Все, Дуров! Минируем дорогу и уходим за заставу!
Уже ночью, находясь у себя дома, переведя дыхание, капитан выругался – вот и сходил в кишлак, вот и сделал доброе дело, наделил голодных русских кабанятиной, – еще немного – и лег бы на каменистой холодной дороге…
Свою небольшую квартиру, положенную ему на заставе, как и всякому начальнику, он постарался обиходить, сделать ее получше, привез сюда холодильник, в Душанбе купил занавески, повесил на окна, чтобы душманы с горы в стереотрубу не увидели, постель накрыл роскошным клетчатым пледом – сделал это сразу же, едва заняв крохотную, из двух неказистых комнатенок, квартиру.
Ему нравилось жить здесь, нравилась прозрачная, с таинственными шорохами тишь, что бывает присуща всякому человеческому жилью, словно бы где-то в углах, под потолком и под кроватью, в изгибах неумело сложенной печки живут некие добрые домовые, бородатые духи прошлого, не совсем удачно совместившиеся с нынешним днем, это для них опасно – ведь по жилью нынче стреляют, в окна кидают гранаты, с гор приносятся беспощадные «эресы», домовым в таких условиях не до жизни – впору подхватить ноги в руки и мотануть отсюда подальше, но здешние домовые этого не делают, они – храбрые ребята.
Нравилось тепло, которое – в отличие от дырявой бани, – умел хранить этот дом. Панков оценил это буквально на второй день пребывания здесь. Нравилась неказистая обработка стен, покой, тишь (в дни, когда граница замирала и не было стрельбы), нравилась даже неровная, разлапистая, словно бы готовая вот-вот расползтись в разные стороны печь, хотя на деле она была очень крепкой и могла в считаные полчаса нагнать в квартирку капитана африканский жар, нравились даже занавески – полосатые, словно бы вырезанные из халата, местного производства, но другие в Душанбе не продавались – эти и то нашел с большим трудом: всюду пусто, товаров нет, словно народ сидит сложа руки, ждет, когда с облаков просыпется манна небесная, и ничего не производит – только патроны… Патроны в Душанбе можно купить на каждом углу, они здесь продаются, как раньше продавался хлеб.