Воевода Дикого поля Агалаков Дмитрий

В Москве бояре и священники места себе не находили: царь, Богом данный, и впрямь бросил их, оставил, и на кого же? На самих себя?!

Такого еще никогда не бывало…

Новый митрополит всея Руси Иоанн, что занял место покойного Макария, послал от всего духовенства в Александровскую слободу за ответом: «Где ты, царь?» Толкового ответа не получили, сказали только: царь осерчал, потому-де и удалился.

Спустя месяц после выезда из Москвы царский гонец сам прибыл в столицу и привез две грамоты. Одну передали митрополиту Иоанну, другую – земству: купцам и мещанам. В первой грамоте царь негодовал, и как иначе – накипело же! Он подробно перечислял все коварства боярские, преследовавшие его с малолетства, измены и предательства, злодейства и ненависть к отечеству окаянных, и осуждал митрополита за то, что тот прощает все эти грехи боярам. Во второй же грамоте царь говорил, что к простому народу у него нареканий нет. Но в обеих грамотах сообщал, что «не хочет более терпеть измен и от великой печали оставил государство и поехал, куда Бог укажет ему путь».

Это было уже слишком!

Худшие предположения сбывались: царь и впрямь оставил свой народ, бросил его, осерчал и удалился простым иноком. «Некому править – пропала Русь!» – звенела Москва. И вот уже отправилось в Александровскую слободу посольство от народа русского с грамотой, в которой говорилось: «Казни, царь, своих лиходеев! И в жизни нашей и в смерти – воля твоя! Ты наш владыка, Богом данный! Да не останется царство без главы, как овцы без пастыря своего! Укажи на твоих изменников: сами истребим их!»

Народ, включая все сословия, собственноручно пригласил назад своего ангела смерти. Еще «слезная грамота» не дошла до царя, а по Александровской слободе уже ловили собак и секли им головы, сгонялись все гнедые лошади и шились на скорую руку кафтаны из грубой черной ткани, под которыми новые царские воины обязаны были носить расшитые золотом шелковые рубахи. Для вас, холопы, мы чернее ночи, а для себя, когда дело сделано и можем сесть за стол, – ярче любого солнца! И отныне все поделено будет – вся Русь! Как яблоко, ножом рассечем ее! Берегитесь, кто на другой стороне окажется!

Москвичи получили то, чего так хотели. Точно из преисподней в конце января, когда грянули морозы, въехало в столицу невиданное до того войско – черные ангелы смерти во главе со своим богоданным игуменом – царем Иоанном Васильевичем. В оцепенении смотрели москвичи на возвращение своего государя – такое же молчаливое и бесстрастное, как и отъезд. Но теперь все куда страшнее оказалось! Болтались на лошадиных шеях отрезанные собачьи головы с оскаленными пастями и высунутыми в последней агонии языками, похлестывали по сапогам метлы, а в руках черные воины держали посохи с тяжелыми набалдашниками и отточенными концами, пока еще нацеленными в землю.

Царский караван въехал в Кремль, и Москва вновь замерла в ожидании…

3

Он и впрямь поделил Русь надвое. И с треском разошлось, как отрез плотной ткани, государство на земли царские и земские. Уже скоро первые стали называться землями «опричными», что означало «опричь всех остальных» – стало быть, земских: помещичьих или монастырских. По всей Руси отбирались отцовские вотчины у влиятельных князей и бояр, хоть на толику заподозренных в недовольстве правлением Иоанна и в симпатиях к Владимиру Старицкому. А то и просто потому, что понравились они, эти города и поместья, царю и его приспешникам. На отнятые земли сажались свои, новые, опричные владетели, а старых хозяев бросали на места запустелые, где не разгуляешься. Многих снимали со своих уделов зимой, не давая ни подвод, ни лошадей: на том основании, что отныне здесь все царское, до последней деревянной ложки. И родовитым помещикам с женами и детьми – малыми, а то и грудными, без прислуги, которую отбирали тоже, – приходилось идти пешком; а если кто давал им приют, то неизменно наказывался смертью, стоило только донести на проявившего милосердие. Сводимых со своих земель так и называли – «сведенцами». Бросали их далеко, где они, напуганные казнями своих родственников и друзей, должны были и за страх, и за совесть служить своему грозному государю.

В государеву вотчину вошло более половины русских земель. Все торговые пути, ведущие из Москвы во все стороны света, оставались под зорким взглядом царских опричников. Да и земли Старицкого князя оказались в плотном кольце государевых людей.

Москву, которую Иоанн всегда втайне ненавидел, он тоже поделил надвое: одни улицы ушли в опричнину, другие – в земство. Друзья и соседи, чьи предки веками дружили, теперь ненавидеть друг друга обязаны были, доносить и бояться.

Поделились и люди. Одним нравились государев кураж, вседозволенность и безнаказанность, другие же просто устрашились не попасть в одну с государем упряжку. Что будет стоить тогда твоя жизнь? Жизнь твоих родных? Тьфу, да и только! Сплюнул и растоптал!.. И вот уже в опричных заходили родовитые князья Барятинские, Одоевские и Пронские, Трубецкие и Щербатовы, бояре Бутурлины и Воронцовы, Колычевы и Плещеевы, Салтыковы и Годуновы.

С волками жить – по-волчьи выть.

Поделилась надвое и армия – опять же на земскую и опричную. И за создание опричного корпуса, и за расходы царя, «сбегавшего» от боярских своеволий в Александровскую слободу «на хлеб и воду», земство должно было еще и заплатить – аж сто тысяч рублей!

Отныне и Дума поделилась, две их стало на Руси: опричная, все решавшая, и земская, трепетавшая перед ней.

Иоанн поделил и церковь – уж слишком вольно жилось ей на русской земле! В течение нескольких лет после введения опричнины сменились несколько митрополитов, не желавших мириться с новыми бесчеловечными порядками. Одни сами ушли, другие были низложены. По указу царя-богоизбранника отныне монастыри должны были подчиняться не митрополиту всея Руси, а государю Московскому! Так что и церковь раскололась надвое – и она, как кусок ткани, разошлась с треском…

Собор 1566 года государству примирения не принес. Требовалось продолжение войны с Польшей и Литвой, и дворяне земского города Костромы пришли к царю с челобитной – отважились! – в которой, выражая желание большинства русских дворян, просили государя отменить опричнину. Челобитчиков во главе с князем Рыбиным-Пронским обезглавили, других казнили торговой казнью – публично и до полусмерти иссекли хлыстом.

Кострому же царь присоединил к опричнине.

Собор выразил единое мнение: «За государя животы и головы положим» и «Желаем, чтобы государева рука везде была высока». А куда тут денешься – за костромичами никто идти не хотел! И все же злопамятный царь, в котором бурлили уже воистину демонические страсти, не простит в будущем своевольства иных: в течение нескольких лет половина светских и духовных лиц, присутствовавших на этом соборе, будет казнено.

В Ливонии и Литве в том же 1566-м бушевала эпидемия сыпного тифа – «огневой болезни», как ее называли в народе. Враг Москвы оказался ослаблен, и гетман Ходкевич приехал мириться с царем Иоанном: предложил ему, чтобы каждый остался при своем.

Год для царя выдался «урожайным»! Противников опричнины он скрутил на соборе в бараний рог, явных врагов истребил беспощадно, Владимира Старицкого вновь заставил переселиться с одних земель на другие и поменять окружение, отчего тот остался один на один с враждебным ему людом. Через Нарву Русь торговала с Англией и другими европейскими странами. Сигизмунд II Август – через самого папу римского! – требовал прекратить торговые отношения Прибалтики со схизматиками, но у него ничего не вышло. Выгода и тугой кошелек прежде всего! Все шло столь хорошо, что Иоанн Васильевич выпустил на волю Михаила Ивановича Воротынского и вернул ему имения – хорошие полководцы царю были надобны! И «огневая болезнь» в Ливонии оказалась весьма кстати. Правда, трепала она всех – и чухонцев, и немцев, и завоевателей-русских. В Дерпте же среди многих лежал в горячке и русский князь, молодой воевода Григорий Засекин.

На том же соборе Дума по указу царя вынесла свой вердикт: «За городы ливонские стояти!» Это значило, что война продолжалась…

Только вот с новым митрополитом царь просчитался. На том же соборе 1566 года первосвященником всея Руси был выбран Филипп Колычев. Бывший настоятель Соловецкого монастыря, он пользовался большим уважением среди церковников и мирян. И царь Иоанн возлагал на Филиппа особые надежды – вся боярская родня митрополита ходила в опричниках. Но сам Колычев вступать в опричнину наотрез отказался и, более того, поговаривали, сказал царю: «Возьму духовное управление страной только в том случае, если ты откажешься от опричнины». И будто бы царь пообещал выполнить его условие. Опричнину Иоанн, ясное дело, не отменил, а злодействовать стал еще больше.

Вскоре всю Москву потряс случай с Иваном Петровичем Федоровым, главой боярской думы, хозяином огромных вотчин в Белозерском уезде, человеком беспримерного уважения со стороны всех жителей столицы. Федоров славился своей добродетельностью, это и сгубило его. Иоанн вызвал боярина к себе. Окруженный опричниками, снял с себя царское облачение, отдал его Федорову, приказал одеться, взять скипетр и сесть на трон. Тот не осмелился ослушаться Иоанна, хотя от страшного предчувствия сердце его сжалось. И только Федоров сел на трон, как Иоанн возопил: «Вот чего ты возжелал – власти царской?! Моей власти?!», после чего выхватил длинный кинжал опричника, в два прыжка оказался у трона и пырнул Федорова, а потом приказал своим слугам: «Бейте его! Каждый пусть ударит! Каждый!» И все, кто стоял рядом, стали наносить удары смертельно раненному боярину. Весть о расправе, облетев Москву, достигла ушей митрополита Филиппа. Слухам стоило верить, поскольку все земли бездетного Федорова царь тотчас присвоил – перевел их в опричнину. После злодейского убийства боярина Федорова во время проповедей Филипп все чаще обличал государя в том, что тот рассек страну по живому и казнит направо и налево невинных. Однажды, во время такой проповеди, в Успенский собор вошли трое: царь Иоанн, по правую руку от него Малюта Скуратов, по левую – Василий Грязной. Все были в черном, при оружии, точно приговор пришли исполнять.

Увидев государя, Филипп вышел вперед и с амвона сказал:

– До каких же пор ты будешь проливать кровь христианскую? Сколько еще должна земля наша испытать горя, прежде чем ты остановишься?

– А какое тебе, чернецу, дело до наших государевых дел? – ответил вопросом на вопрос Иоанн. – Не за тем я пришел, чтобы слушать поучения твои – за благословением я пришел!

– Отказываю тебе в нем! – отчеканил Филипп. – Кара тебя ждет небесная за грехи твои!

– Да как ты смеешь? – побледнев, прошептал Иоанн.

Малюта и Грязной вытащили из ножен сабли – храм был им не помехой. Столько уже было совершено убийств по русской земле, и без разбору: палаты то царские, чисто поле или церковь.

– И ты, Филипп, как и прочие, беды мне желаешь, – тихо произнес Иоанн, повернулся и пошел к выходу.

Вложив сабли в ножны, последовали за ним и два верных пса-товарища.

Уже вскоре послушные Иоанну священники во главе с новгородским архиепископом Пименом, царским ставленником, на тайном соборе лишили митрополита Филиппа его сана за выдуманное ими (по ходу дела) «порочное поведение». На следующий день в Успенский собор во время службы ворвались опричники во главе с Басмановым и Грязным, и Алексей сам сорвал с головы Филиппа его митру, а затем и золотую одежду. Прямо из собора Филиппа отправили в заточение; дворян, ему сочувствующих, выслеживали и резали опричники.

«Нет в моем государстве покоя и мира! – жаловался Иоанн своим приближенным. – Измена и предательство всюду!»

Дела военные в затянувшейся Ливонской баталии тоже оставляли желать лучшего. Русские потеряли крепость Уллу, страх перед опричниками заставил сдать Изборск: литовцы переоделись в черные кафтаны, сели на черных лошадей и привязали к их шеям песьи головы – так и въехали в город. Но худшее оказалось впереди: враг неожиданно стал сильнее, собраннее, увереннее. По Люблинской унии 1 июля 1569 года Польша и Литва объединились в государство под единой короной – в Речь Посполитую. А тут вспыхнула новая эпидемия сыпного тифа – докатилась из ливонских пределов, точно кара за бессмысленную войну, кровь и безмерную жестокость русского государя. Сотни людей умирали каждый день только в одной Москве. Хлеб стал дорог, простые люди повсюду голодали, опустошенные поборами земли так и оставались заброшенными. И вдобавок ко всему османы решили захватить Астрахань. С войском на Волгу был отправлен Владимир Андреевич Старицкий, последний удельный князь земли русской…

Поход турок не удался. Вначале не смогли перетащить струги с Дона на Волгу. Под стенами Астрахани не хватило артиллерии, подкопы не помогли. В конце концов поход безнадежно затянулся, а турки отказались зимовать в заснеженных поволжских степях. Армия, оставляя обоз и оружие по дороге, направилась к Босфору, но болезни и голод нанесли сокрушительный удар, ополовинив армию, а на Дону казаки перебили оставшуюся, растянувшуюся по степям. В Стамбул вернулась лишь жалкая часть изможденных вояк.

Владимир, как ни хотелось ему остаться на Волге и более никогда не возвращаться в Москву, пред грозные очи двоюродного брата, был вызван в столицу.

– Что думаешь, Алеша, – спрашивал в те дни Иоанн у Басманова, – хочет Старицкий заместо меня царем быть али нет?

Все больше времени Иоанн проводил в Александровской слободе, среди своей черной ватаги. Только тут он чувствовал себя в безопасности. Алексей Басманов посмеивался: теперь уже всякий на Руси Господу про себя молился, чтобы поменялись ветви Ивана III. Их царь все более походил на волка, рвавшего всех подряд. Оттого в городах, через которые в окружении семьи проезжал Владимир, его встречали как спасителя, как возможного избавителя от первого опричника всей земли русской.

Но не радовал такой прием князя Старицкого: знал он – доложат о том царю. Потому с тяжелым сердцем Владимир подъезжал к Москве: если б хоть в Кремль его вызвали, а то ведь предстояло въехать в самое логово зверя – в Александровскую слободу! Не всякий выбирался оттуда живым, иные и вовсе бесследно исчезали.

На последней ямской станции перед черной слободой Владимира Старицкого встретили несколько сотен опричников. Малюта Скуратов и Василий Грязной возглавляли войско.

– Царь велел встретить тебя и проследить, дабы чего не случилось, – сказал Малюта полководцу. – А теперь, я думаю, и отобедаем вместе. Что скажешь, пресветлый князь?

– Коли царь велел, так можно и отобедать, – взглянув на жену и двух дочерей, настороженно смотревших на опричников, проговорил Старицкий.

– Вот и хорошо, – усмехнулся Малюта.

За трапезным столом главный палач, сидевший рядом с князем, склонился к уху Владимира и спросил:

– Кого тебе более из детей жалко – старшенькую или младшенькую?

У Владимира в глазах потемнело.

– Пожалей дочек, душегубец, – дрожащим голосом взмолился он.

– Я бы пожалел, да царь велел, чтобы только одну оставили. И не балуй, князь, чтобы самому лютой смертью не умирать, – предупредил он Владимира, – и хотя бы одну из дочерей спасти. Все тихо будет. А ведь ты меня знаешь: я могу и подолгу развлекаться. Но царь милостив: сказал, чтобы все было скромно. Любит он тебя, уважает! Так что есть у тебя последнее желание – выбирай. Но времени у нас мало – мне еще в слободу возвращаться, перед царем доклад держать.

Князь посмотрел на жену, и она все поняла: побледнела, закрыла руками рот, чтобы не закричать.

– Старшую оставь, – глухо произнес Владимир.

Младшую, совсем девчонку, раздавят, не выживет она, в эти страшные мгновения подумал он, а у старшей еще есть крохотная надежда.

– Эй, Василевский, – поманил пальцем Малюта огненно-рыжего опричника.

Тот склонился к своему главарю. Скуратов зашевелил губами, опричник кивнул и отошел в сторону. Пригладив широкую бороду, Малюта прищурил один глаз:

– Пей разом, когда предложу, и жене скажи, чтобы не тянула. Мне еще твою старшенькую к царю везти. А потом на Шексну ехать – к матери твоей, святой монахине Ефросинии.

– Господи, – закрыв глаза, прошептал Владимир. – Господи…

– Это верно ты догадался, – тоже шепотком подтвердил Малюта. – Надо было ей безропотно присягать царскому сыночку-то, тогда еще, давненько, не артачиться! Поклонись жене-то, князь, а впрочем, расстаетесь-то ненадолго. Вы скоро у престола Господа нашего вместе стоять будете, так что ж печалиться?

Им поднесли чаши. Младшая дочь, в лазоревом сарафанчике и больших янтарных бусах, только хлопала глазами, ничего не понимая. А вот старшая догадалась – сидела молчком, прямая как струна, и слезы, как и у матери, текли по щекам и губам.

– Ну так что, пресветлый князь, за царя-батюшку выпьем? – поднял свою чашу Малюта. – Дай-то Бог ему здоровьечка, кормильцу нашему и благодетелю! Пей вино, князь, и вы, чада его, пейте…

Через две недели, ранним утром, Малюта Скуратов с опричниками прибыл в отдаленный Горецкий монастырь на Шексне, вошел к матери-настоятельнице, творившей молитву, спросил:

– Знаешь, кто я?

– Знаю, – кивнула та.

– Вот и хорошо. А теперь скажи мне, кто из сестер ближе других к сестре Ефросинии, до пострига княгине Старицкой. Есть такие сестрички?

– Есть, – быстро ответила настоятельница.

Еще через полчаса опричники тащили за руки к спящей реке двенадцать монахинь – те, ничего не понимая, даже не сопротивлялись.

– Куда тащишь нас? – спросила пожилая монахиня, бывшая княгиня, у Малюты, крепко державшего ее за локоть. – Куда, тать?!

– К речке, купаться, – хмыкнул тот. – Лето вон, видишь, какое теплое! Река точно зерцало, красота!

– Неужто погубить удумал?! – попыталась вырваться женщина. – Ванька, злодей, приказал?!

А река была все ближе, ближе…

– Сестры, топить нас ведут! – закричала одна из молодых монахинь. – Топить, сестры!

У берега поднялся крик. Монахини стали отчаянно вырываться, но опричники, крепыши под стать Малюте, тотчас перехватили их за волосы и уже волоком потащили к берегу, по прибрежным кустам, по мокрому песку…

– Будь он проклят, проклят! – кричала, пытаясь расцарапать лицо Малюте, княгиня Ефросиния. – Проклят!..

– Ты это брось, княгиня, брось! – ревел Малюта, затаскивая Ефросинию в воду по пояс. – Погибай как сын твой, как невестка и внучка – молчком! Молчком!..

Когда смысл его слов дошел до княгини, она разом ослабла, ноги ее подкосились, перед глазами все поплыло. Тревожа реку, ворвались опричники табуном в нее – прохладную с утречка Шексну, тягая за собой вопивших, бившихся в их руках сестер. Крепко прихватив княгиню за волосы, Малюта погрузил ее голову в воду, но она и без того была еле жива. А вот другие все еще сопротивлялись, захлебывались, вырывались, но руки государевых людей толкали и толкали их головы под воду и держали, держали там… Закончилось все быстро: уже минут через пять палачи выходили на мокрый песок, отряхиваясь, сбивая воду с черных кафтанов, притоптывая.

– Теперь хлюпай из-за них! – возмутился Малюта, зло оглянулся на воду. У берега плавали трупы монахинь, почти все вниз лицом. – Не могли тихонько потопнуть сестрички-то, – с укоризной добавил он. – Все равно ж помирать-то было!

Огляделся по сторонам. За спиной – монастырь, на той стороне реки – темные леса еще в предрассветной дымке. Утренняя свежесть так и стелилась по земле. Еще часок, и выглянет солнце, побежит по реке. Малюта вдохнул поглубже, а выдохнул хрипло:

– А тишина-то какая, братцы! Царская тишина-то! Святая!

Вскоре по Москве пополз слух, что Владимир Старицкий царя хотел отравить. Повар даже нашелся, которого, якобы, к злодейству князь подговаривал, но тот не посмел смертный грех содеять – все государю рассказал. Повара того казнили сразу, едва он заговорил. Казнили главного сторонника князей Старицких боярина Турунтая-Пронского и других его бывших товарищей. А удел Старицкого Иоанн себе в опричнину определил. Но дочка старшая князя Владимира и впрямь выжила – уже очень скоро он отдал ее в жены принцу Магнусу. Другая бы не подошла – а тут кровь-то знатная! Но весть о злодействе быстро побежала по Руси и так же скоро вырвалась и за ее пределы. На родине все были возмущены, но молчали. За границей только и говорили об этом, пугая друг друга рассказами о русском государе, драконе окаянном, но что и те, и другие могли поделать?

В том же году, когда закончил свою жизнь Владимир Старицкий, умерла и Кученей Темрюковна – в крещении царица Мария. Умерла внезапно, как и прежде Анастасия.

– За что, за что?! – сжимая твердые кулаки, вопрошал Иоанн. Он то носился по своим покоям, то падал и катался по полу, по расшитым золотом персидским коврам. – За что мне эта мука?! Режет меня изнутри! Все грехи мира принимаю на себя, и сердце мое рвется от тяжкой боли! От нестерпимой боли…

Правда, поговаривали, что Иоанн сам подсыпал любимой жене яд, потому что боялся ее власти над собой – восточных глаз Кученей, ее ласк, повадок змеи. Боялся, что ужалит, когда совсем ослабеет он в ее объятиях. А вслед за Марией Темрюковной умер и ее двухмесячный ребенок – сын Василий. Однако каким прекрасным поводом стала эта смерть для новых истязаний «государевых людишек» всех сословий!

А более других должны были трепетать бояре.

– Лишь я усну, вы яко аспиды ползете к ложу моему со всех сторон, чтобы жалить меня! – неожиданно, прервав дела, заявил Иоанн в Думе. Но не пламень бушевал в его черных глазах – обжигающий лед был там. – Терзать меня без жалости решили, отнимая близких мне?! Вы, бояре, корень зла земли русской, веками побуждающие ее к разладу! Вы – змеи алчущие! Лишь один народ простой московский и любит меня, царя своего! А вы так запомните, – он тянул к ним руку с перстом, и бородачи в высоких шапках и соболиных шубах уже готовы были друг за другом пасть пред государем ниц, – отныне не буду я спать вовсе! Бодрствовать буду – днем и ночью! Назло вам и на спасение Руси-матушки!

Прячась от мира в Александровской слободе, Иоанн горестно охватывал думами всю свою великую страну. Оглядывал ее и понимал: кругом недоброжелатели и враги, не хотят они мириться с тем, что наделен он божественной властью на земле и что каждое его желание свято, что жизнь и смерть все подданные должны принимать от него с величайшей благодарностью! Никак не желали все быть его бессловесными рабами…

И все чаще взор Иоанна обращался на север – на тот самый город, что веками бахвалился своими вольностями. Где не нужен был ни «богоданный» государь, ни его «ангельское» воинство на черных лошадях с песьими головами и метлами. Вывез дед его, Иван III, вечевой колокол из этого города, вырвал ему язык, так все равно не желал он забывать своих привилегий. Этот город жил по-своему, торговал и процветал – и вольной жизнью своей вносил великую смуту в умы других русских людей. Там, за крепкими стенами Великого Новгорода, таились вольнодумцы и царененавистники.

Язвой был этот город – первой язвой на Руси!

4

В конце ноября все того же 1569-го отборное опричное войско в пятнадцать тысяч бойцов вышло из пределов Москвы и двинулось по дороге на север.

Обвинения против новгородцев царь выдвинул такое: «Они злым умыслом хотели меня извести, на трон Владимира Андреевича посадить, а сами Великий Новгород и Псков литовскому королю отдать!»

Цель похода до срока не должна была стать известной никому, кроме самих опричников. Но легко оказалось запутать всех, даже самых проницательных. Все города, что встречались на пути у опричного войска и открывали перед царем ворота как перед отцом и защитником, беспощадно грабились, а жители предавались по любой причине смерти. Убивали всех подряд, кого сабелька увидит: мужчин и женщин, детей и стариков. Но перед тем как в город смерчем влететь, его окружали – везде постовых ставили. Никто не должен был уйти, сбежать, рассказать о набеге! Первым был город Клин: опричники жгли дома и уничтожали жителей, в том числе убили и около пятисот торговых людей, которые прибыли по приказу царя из Переславля. Устроили бойню в Торжке и Вышнем Волочке. Люди не понимали, за что умирают. А умирали они страшно – подобно первым христианам, которых скармливали львам языческие императоры, но им до этого владыки, христианином назвавшегося, далеко было! Все самые демонические страсти царь позволял выпускать своим приспешникам.

– Я перед Богом в ответе – не вы! – сидя на вороном коне и глядя на пожарища, говорил облаченный в длинный черный кафтан, в черной высокой шапке государь. – Я ваш игумен, так служите мне и Господу на совесть!

И братия служила. Царя в походе сопровождал молодой царевич Иван. Наследник престола, он должен был видеть своими глазами, что позволяет неограниченная власть государя, какие жертвы на алтарь собственных желаний и выгод он может принести, не страшась никого, даже Бога, ведь и он однажды станет Его наместником на земле! Всего-то и нужно: трон во дворце и венчальную корону в храме…

А выгоды были, и не только в утешении самых черных страстей. Города грабились подчистую, включая церкви и монастыри. Но самую главную расправу по дороге к Новгороду Иоанн уготовил Твери. Только прежде, еще не доехав до города, он вызвал к себе в шатер любимого из палачей.

– Знаешь, Малюта, где мы проезжаем?

– По тверским землям, государь.

– Верно. А кто у нас здесь прячется и грехи свои отмаливает, помнишь?

Малюта долго хмурился, затем расплылся в улыбке:

– Понял, батюшка! Филипп-вольнодумец!..

– Верно. Так вот, пока мы вперед идем, ты возьми отряд и поезжай к нему. Приедешь, скажешь: привет, мол, тебе от царя. Но это не все. Не злодей я, чтобы вот так запросто чернеца Колычева губить. Ты ему предложение сделаешь…

– И какое же, государь?

Иоанн запустил длинные сухие пальцы с перстнями в козлиную бороду, неожиданно рассмеялся:

– Какое-какое, глупый, – царское! Потому слушай и внимай, пономарь мой…

Когда Малюта вышел, Иоанн пуще затеребил бороду: Филиппа новгородский архиепископ Пимен обвинял, так неужто Колычев простит ему ложь, все клятвопреступления продажного священника – и перед Богом, и перед царем, и перед людьми? Пусть же воле государя своего подчинится – долг свой исполнит.

– Василевский! – выйдя из государева шатра, окликнул Скуратов младшего товарища. – Степка!

Тот, придерживая саблю, быстро приблизился:

– Да, Григорий Лукьянович?

– Слушай сюда, рыжий черт: возьмешь сотню самых лучших своих людей и сопровождать будешь меня!

– И куда же мы едем? – поинтересовался опричник.

– На кудыкину гору! Да скоренько все делай, ежели голова дорога.

Ветром пронеслись они десять верст, Малюта сам забарабанил в ворота отходящего ко сну монастыря рукоятью сабли.

– Открывайте, сони!

Монахи поспешно открыли. Всадники въехали на территорию монастыря, и Малюту, Степана Василевского и еще двух дюжих опричников из сотни последнего немедленно проводили в келью Филиппа. Был вечер, но даже при свете лампадки бывший митрополит тотчас узнал коренастую и невысокую фигуру царского палача.

– Здравствуй, чернец, от царя-батюшки я к тебе пожаловал, – вкрадчиво проговорил Малюта.

– Не сомневаюсь, – вставая в полный рост, ответил Колычев. – За жизнью моей явился?

– Вот и не угадал, – осклабился Скуратов. – Хотя, это как дело пойдет. А дело вот какое. Царь велел сказать тебе: благослови, Филипп, опричное воинство на погром Великого Новгорода, вольнодумного и преступного, пожелавшего под поляков и Литву вместе со Псковом лечь. Благослови на кровь, которую лить будем. Благослови на все, что государю вольно делать будет с новгородцами – мужами, женами и детьми малыми. С посошным людом и священниками, что тебя презрели, продали. Со всеми, кто встретится на пути и не понравится глазу его. Все я сказал: такова воля царская!

Но Филипп смотрел в горящие и точно пьяные глаза Малюты и молчал.

– Ну, митрополит, решайся! – шагнул к нему палач государев.

– Анафеме я предаю и твоего царя, и вас всех вместе с ним! – проговорил Филипп Колычев. – Будьте вы прокляты, и гореть вам в аду веки вечные!

– Так я и думал, – кивнул Малюта, – и не ожидал от тебя другого. Да и переспрашивать не стану. Потому и сказал государю: быстро управлюсь! Эй! – крикнул он двум опричникам. – Взять его!

Те подскочили к Филиппу, заломили старому монаху руки, подвели к низкорослому палачу. Малюта погладил его по седой голове, затем, прихватив подбородок, заглянул в глаза Филиппу:

– Готов, чернец?

– Проклинаю! – прохрипел Филипп. – Проклинаю вас, злодеи!

Понимающе кивнув, Малюта одну широченную пятерню свою закинул старику за затылок, а другою зажал рот и нос. Филипп забился, но руки опричников крепко держали его. Василевский поймал взгляд задыхающегося митрополита – «Гореть тебе в аду!» – и содрогнулся, отступил в темноту: бывший митрополит не был простым священником. Сейчас свершалось и впрямь великое злодейство! Взгляд старика затуманился, стал угасать, а его все не отпускали. Убедившись, что Филипп мертв, Малюта оттолкнул от себя труп, живо перекрестился.

– Дело сделано, – хрипло каркнул он. – И во славу государя! – Он неожиданно обернулся на Василевского: – Верно, Степан?

Взгляды их встретились.

– Верно, Григорий Лукьянович, – внезапно дрогнувшим голосом ответил Василевский.

– Вот и ладненько. А теперь поди к отцу настоятелю, скажи, что чернец Филипп задохнулся от духоты в келье. Скажи, что эдак полмонастыря перемрет: мол, оконца открывать надобно почаще, чтобы ветер погуливал, грудь обдувал, горло прочищал… Иди же, Степа, иди…

Оставив труп Филиппа на полу кельи, четыре опричника покинули затихший монастырь и скоро уже были на пути в царский лагерь.

И вот черное войско стояло перед Тверью.

– Почти два века не давала она жить москвичам, – сказал своим слугам государь. – Так накажем ее в последний раз, чтобы всякий, кто жив останется, навеки помнил и детям своим передал: раб он Москвы, холоп ее и смерд!

Пять дней опричники жгли дома, резали жителей, а потом начались и публичные казни. Застучали плотницкие топоры! Одних велено было казнить милосердно, на плахе, через отсечение головы. А тех, кто не давал свои богатые дома грабить, – иной смертью карать. Вдоль улиц меж бревен вбили заостренные колья. Палачи натирали их свиным салом, обливали маслом. После ночного разгула Малюта в сопровождении отца и сына Басмановых сам проверял, поглаживал колышки:

– Ох ты какие! – гладенькие! – говорил он. – На таких одно удовольствие посидеть-то, а? Ну так поглядим сейчас, каково оно – царю-то перечить!

А потом притащили сюда сотни богатых мужчин-тверичан – в одном исподнем. Бояре и князьки, купцы, просто посадские люди. А кого и случайно прихватили: окружили на конях, содрали кафтаны и – сюда, к деревянным пикам, вбитым меж бревен. За мужами, которых волочили на площадь, бежали жены. Их отгоняли плетьми.

– Мяса, побольше живого мяса! – еще пьяный после ночной попойки, наигравшись с отловленными молодыми тверичанками, кричал Василий Грязной. Он гарцевал на красавце-коне, щелкал плетью. – Тверского мяса подавай! Степка, мало мяса! Еще давай, еще!

Степан Василевский, поставленный начальником охраны, бешено орал на стрельцов:

– Следите, мать вашу! Мимо кого баба пробежит, того я сам на кол посажу! Цепью стойте, цепью!

Опричники крутили мужикам руки за спиной, чтобы не мешали, когда казнь начнется. Многие валились на землю, прося пощады, их поднимали за волосы. Сам Малюта помогал своим – таскал мужиков за бороды, смеялся, приговаривал:

– За дедов пострадайте уж, паскудники! Москвичи зады им и прежде деревцами рвали, а вы чем хуже?! Лесов-то у вас много! На всякую тверскую жопу колышек-то найдется!

Немного остыв, Степан проезжал мимо приговоренных – стояли они неровным строем, держали их, связанных, за руки и за волосы. Одни обливались слезами, другие молились. А со всех сторон кричали бабы – жены, сестры, дочери. Василевский смотрел на их лица и понимал: он уже в аду. Но и сам он был частью этого ада.

А потом началась казнь – с орущего от страха человека срывали рубаху, двое дюжих опричников поднимали его, насильно широко раздвигали ноги, а третий направлял несчастного прямехонько на густо засаленный кол и продавливали его вниз. И человек, с животным воплем, превращался в балаганную куклу. Это было пострашнее костра: там в страдании погибали за пять минут, тут же часами предстояло мучиться.

А ведь должны корчиться, должны, царь приказал! И потому, разглядев тех казненных, чья голова повисла разом, Малюта засуетился, занервничал.

– Глубоко не насаживай! – бегая вдоль окровавленных кольев с дергавшимися на них людьми, ревел он. – Чтоб кишки только проняло, чтоб почуял, каково оно! А до печенок – ни-ни!

Уже несколько сот тверских мужиков угрями извивались на колах.

– Погляди, Степка, как выплясывают! – приговаривал Малюта. – Точно взлететь хотят!

И тут одна женщина в богатом сарафане, без платка, простоволосая, все же прорвалась сквозь ряд опричников. Она метнулась к одному из колов, на котором корчился ее муж.

– Федор! Феденька! Душа моя, господин мой! – кричала она, обхватив ноги несчастного. – Что ж они делают, изверги?! Феденька!..

Ее стали оттаскивать, бить, но она царапалась и кусалась и всё ползла назад к умиравшему в мучениях, страшно стонавшему мужу. Но сейчас вся площадь Твери стонала и заливалась слезами.

– К нему хочешь?! – заревел Малюта. – К Федьке своему?!

– Да, изверг, к нему хочу! – закричала женщина. – К нему, родимому!

Малюта обернулся и увидел в стороне царя, сидевшего на черном коне, ледяными глазами наблюдавшего казнь. Рядом с государем на кровавую баню смотрел и его пятнадцатилетний сын. Только у того глаза горели – и еще каким огнем! Царь кивнул, Малюта ткнул пальцем в женщину, распорядился:

– На кол ее – царь приказал!

С женщины, едва стоявшей на ногах, палачи сорвали сарафан – он разошелся с треском, затем – шелковый шнурок с талии, за ним – поневу. Она осталась в рубахе. А рядом меж двух бревен уже вбивали новый кол; кто-то позаботился, прихватил кусок свиного сала и натер острие. Женщине тоже скрутили руки, но она и не сопротивлялась. Затем задрали рубаху, обнажив белые бедра, легко подняли вверх.

– Куда ее, Григорий Лукьянович? – крикнул один из опричников. – На передок али на задок, как и всех?

– На срамное место нельзя – грех это, – строго кивнул Малюта. – На задок – таков закон!

Она и кричать от страха не смела, только шептала что-то. И ясно было – молитву. Ее подняли еще выше, палач, усмехаясь, покрикивал: «Левее, изверги, левее!» Запустил пальцы между ягодиц, все прощупал, чтобы не промахнуться, сам подтянул ее к засаленному острию.

– Это тебе не мужнин хрен – этот зверь повесельче будет! – громко выкрикнул он, и опричная охрана, пьяная от бешенства и крови, загоготала. – А теперь – дави! – приказал он тем, кто держал женщину за ноги, и они потянули ее вниз.

Трещала она как репа надсеченная, которую ломают широкие и сильные пятерни, и ревела, ревела, а по колу уже ручейками текла кровь, и все обильнее.

Степан Василевский, сидевший на черном коне, тупо смотрел на эту смерть, чувствуя, как крики тверичан уходят от его слуха, пропадают…

Из Твери царь шел уже осторожнее. Чтобы слухи раньше времени не дошли до Новгорода, он пустил вперед несколько тысяч своих опричников, которые с удвоенным усердием вырезали всех на своем пути – никто не должен был видеть огромного московского войска, одурманенного кровью и вседозволенностью. Опричники убивали всех, маленькие деревеньки превращали в пепелища. Широкий черный след, окровавленный и дымный, изрытый копытами коней и усеянный трупами, тянулся за опричным войском.

Степан Василевский проезжал мимо отряда немецких наемников, когда услышал:

– Никогда столько русских не резал! За всю жизнь свою, а повоевать я успел по всей Ливонии! И тут куда прибыльнее! Был у меня один знакомец, князь Засекин, я до сих пор у него в долгу: вот бы удивился, какую работу я себе подыскал!

Степан приостановил коня, разглядел говорившего. Это был белолицый и светловолосый немец, но в черном опричном одеянии, с короткой русой бородкой.

– Да не просто бы удивился мой князь, – рассмеялся говорливый немец. – Пожалел бы, верно, что не прикончил меня в том лесу под Феллином!

– Как вас зовут, сударь? – спросил Степан.

Немец обернулся, тоже оглядел огненно-рыжего московита; разом понял, что не простой перед ним воин, да и видел он его не раз в свите царя.

– Карл фон Штаден – представился говорун, – сотник немецких ландскнехтов. А вы, простите?..

– Окольничий боярина Алексея Басманова, а нынче – тысяцкий царевой охраны. Вы назвали имя князя Засекина, верно?

– Так оно и есть, – кивнул немец.

– Вы знакомы с ним?

– Немного, – ответил тот. – Не знаю только, жив ли он нынче. Я слышал от кого-то, что князь подхватил «огневую лихорадку». – Карл фон Штаден сокрушенно покачал головой: – Жаль, когда такие воины, как ваш Засекин, умирают в бреду на грязной походной лежанке…

– Он жив, – перебил Василевский. – И всё там же, в ливонских полках. А что за должок у вас перед ним?

Немец рассмеялся, сдернул с правой руки замшевую перчатку, растопырил изуродованную пятерню:

– Его сабля! Хотелось бы поквитаться, ох, хотелось бы! В прежние времена я не мог бы на это и рассчитывать, теперь же – совсем другое дело! Подожду его здесь, на русской сторонке: может, и свидимся.

– На все воля Божья, – ответил Степан и пустил коня вперед, оставив немца в недоумении резко прерванным разговором. Но Карл фон Штаден вскоре уже забыл о нем, присоединившись к своим наемникам и ожидая новых грабежей и расправ.

Обоз оказался так велик – царские прихвостни грабили города подчистую, – что войско стало растягиваться длинной гусеницей. Все больше росла опасность, что новгородцы прознают о московском походе, осмелятся бунтовать: вооружатся и закроют ворота. Великий Новгород был и впрямь велик – и народонаселением, и богатством. И хотя всего год назад по приказу Иоанна из Новгорода вывезли сто пятьдесят самых богатых и влиятельных семейств, враждебных политике Москвы, а из Пскова – пятьсот семейств, города оставались могущественными. И перед смертельной опасностью новгородцы и впрямь могли обратиться к Литве. Так думал Иоанн. Поэтому еще ожесточеннее вырезалось все население уже новгородских пятин, куда вступило опричное войско.

2 января 1570 года первые полки опричников подошли к Великому Новгороду, окружили его, начали жечь посады и монастыри. К появлению царя новгородцы должны были стать кроткими, как ягнята, и боязливыми, как мыши.

6 января, возглавляя основное войско, царь Иоанн Васильевич и сам приблизился к Великому Новгороду – вершителем его судьбы, палачом.

Москва так долго примеряла колючую азиатскую шкуру, что наконец-то срослась с ней. И уже не мыслила иной судьбы, как давить и подчинять, не забывать обид, жестоко мстить и наказывать великой кровью за самое малое инакомыслие. Отказавшись от опыта Европы, где в силу входили города, развивавшие новую культуру в молодом европейском мире, создавая новый его уклад, Москва, за века напитавшись азиатским ядом, сама стала Азией – лицом, нравами, сердцем. Не нужен был царь новгородцам и псковичам, еще помнившим свободное вече, не нужен он был балтийским городам и бывшим городам Киевской Руси, а нынче – Великого княжества Литовского, и Твери был не нужен! Никто не хотел становиться холопом, но азиатская Москва всех холопами сделать хотела. Да и опричная церковь, полностью подчиненная государю, выступала в том лучшим помощником. Сказали Пимену: «Оболги Филиппа!», и он оболгал. И не он один – много пастырей набралось. Но Пимену еще предстояло ответить за сговор с тем, чьи черные крыла уже вовсю простерлись над Русью.

И вот теперь деспот и кровопийца смотрел с новгородских холмов у Волхова на город, который ненавидел всем сердцем. Противоречил он своим существованием его – Иоанна IV – пониманию мира…

Его жестокий трюк с запугиванием удался. В те часы, когда основное опричное войско плотной черной тучей обступило Новгород, горожане уже трепетали и готовы были выполнить любую его волю.

К царю на берег Волхова вышел архиепископ Пимен, обличитель Филиппов, с духовенством и крестами, что означало: «Милости просим твоей, государь!» Но царь животворящий крест Господень в руках архиерея целовать отказался, даже с коня не слез.

А только грозно, ткнув в Пимена пальцем, молвил:

– Ты не пастырь и не учитель людей православных, а хищный волк и губитель душ их! И не крест животворящий в руках твоих, а клинок, которым ты, злыдень, и единомышленники твои хотели мое сердце – царя вашего, Богом данного! – пронзить! А еще отвергнуть удумали и предать Великий Новгород королю иноплеменному – Сигизмунду!

Страшно было перечить государю! А противостоять неправде было еще страшнее – неминуемое наказание последовало бы за любым словом, сказанным наперекор. Потому архиепископ Пимен и все духовенство новгородское только опустили глаза, покорно ожидая воли государевой.

Но тот, неожиданно смилостивившись, сказал:

– Буду службу стоять в Софийском соборе, а потом обед для меня готовьте – я и мои братья с дороги проголодались. Исполняйте!

Велика была радость архиепископа Пимена и его духовенства: неужто помиловал их царь?! И не зря, выходит, они молились, пока разорялись окраины Великого Новгорода?! Неужто волк утолил жажду сердца своего, насытился и теперь отдыхать думает? Неужто?!

Царь и первые его опричники отстояли обедню, после чего в гробовом молчании проследовали в трапезную залу боярских палат. За длинными столами тут в золотой посуде ждали их лучшие яства, которые только могла родить земля под небом. В том же гробовом молчании опричники трапезничали, и когда бояре и князья новгородские произносили речи за государево здравие и здравие его братии, Иоанн лишь поднимал глаза, точно хотел запомнить лицо. А когда все опричники насытились и опьянели в меру, царь переглянулся с Алексеем Басмановым и Малютой, сидевшими по обе его руки. Встав, он оглядел притихших новгородцев, а следом громко выкрикнул заранее приготовленное для господина Великого Новгорода заветное опричное слово:

– Гойда! Гойда!

И вот тогда перед онемевшими новгородцами вскочили опричники, вырвали из ножен сабли и стали резать князей и бояр бывшего вольного города, как бычков и кабанчиков на скотобойне!

Шесть недель убивали и грабили новгородцев царские опричники. Снег стал кровавым от смертоубийств, и улицы полнились замерзшими трупами.

Тысячи были расстреляны из пищалей; Малюта лично отдавал приказ: «Пали!», а потом записывал, сколько полегло новгородцев. Скуратов даже придумал для расправы новое словцо: «отделано». Сегодня «отделано» из пищалей тысяча, завтра – полторы. И еще тысячи и тысячи (а включая женщин и детей – десятки и десятки, потому как их никто и не учитывал) были утоплены в Волхове. Специально для этого вдоль берега выбивали широкие лунки как для крещенских купаний, туда копьями загоняли всех, как скот, и топили, пыряли и топили, тыча сталью в лица и плечи желавших спастись. А иных обливали горючей смесью, и те, пылавшие, сами бежали к ледяной воде.

Позже летописец запишет: «Благодарны тому дню, в который только до шестисот человек потоплено было».

«Отделывали» новгородцев, «отделывали» вольнодумцев, «отделывали» так, чтобы раз и навсегда!

А царь, сидя в седле вороного коня на берегу Волхова, глядя на воистину библейское избиение людей, говорил:

– Я – государь, Богом данный, царь православный, и волен казнить и миловать! До Страшного суда далеко, а пока что я – Страшный суд, и я, держа чашу весов в руках своих, казню вас по грехам вашим!

А за ним сидели на своих лошадях Алексей Басманов и Афанасий Вяземский, другие первые из опричников – «архангелы» и «ангелы» его, царя «богоданного». И только Малюта да молодые Федор Басманов с Василием Грязным не могли усидеть на месте. Но особенно – Скуратов! Свирепствовал он на берегу Волхова, во время массового утопления, когда выла и гудела заснеженная река, сам работал копьем и саблей, покрикивал на своих подельников, царевых любимцев: «Федька, в прорубь не упади! Постыдился бы, отец же на тебя смотрит! Васька, метче бей, метче! Да ты ж пьяный совсем?! Царь-то, он все видит, кто как старается!»

Степан Василевский вздрогнул, когда его со всей силой рванули за плечо.

– А ты, рыжий черт, чего встал? – у самого его лица захрипел Малюта с окровавленной рожей. – Не видишь разве – та девка наружу лезет?! Так поддай ее копьем – у меня на всех рук не хватит! Или замараться, Василевский, боишься?!

И Степан, очнувшись, ударил молодую барышню, цеплявшуюся за изрытый и кровавый край льда, копьем прямо в лицо – и она, схватившись за рану, откинулась назад и так и ушла под ледяную крошку…

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Понятные рекомендации на каждый день помогут снять напряжение в мышцах, укрепить их, сделать движени...
Современному менеджеру, работающему в бешеном ритме, некогда углубляться в различные теории менеджме...