Путанабус. Наперегонки со смертью Старицкий Дмитрий

Очнулся я от громкого настойчивого стука в стекло, задребезжавшее в щелястой оконной раме. Стучали обстоятельно, но без хулиганства. Причем стучали со двора, так как с улицы все три окна были еще до заката прикрыты деревянными ставнями, и если бы стучали в них, то звук совсем другой по тональности был бы. Я откуда-то это знал, хотя глаз пока не открывал, кутаясь в мягкую перину с головой.

И с кровати не слезал. Думалось лениво и сонно: постучат и уйдут. Или кто другой им откроет.

«Фигвам. Индейская национальная изба». Стучать стали только сильнее. И уже не только в окно, но и чем-то твердым в дверь. Такие не уходят. Придется вставать.

Сна уже ни в одном глазу. А настойчивый стук все продолжался.

Пришлось, покряхтев, слезать с кровати, винтажной такой, с медными шишечками. Привычно (что меня не на шутку удивило) одним движением влезть босыми ногами в подшитые кожей войлочные опорки, накинуть на плечи старый романовский полушубок и, как был в бязевом исподнем, пойти в сени.

По дороге привычно хлопнул ладонью по выключателю, но того на своем месте около двери не оказалось.

Оглянувшись, посмотрел на потолок и не увидел там не только люстры, но даже примитивной «лампочки Ильича».

— Это где ж такая глушь, что даже электричества нет, — пробормотал себе под нос, нашаривая на простой дощатой столешнице коробок спичек и огарок свечи в низком медном подсвечнике с ручкой кольцом.

Вспыхнувший огонек осветил типичную деревенскую рубленую избу средней полосы России, сверкнув по серебряным окладам икон с погасшими лампадами и шарикам спинки медной кровати, по беленому боку большой печки и темным крышкам двух больших сундуков. Не бедную избу, но и не богатую. Так, серединка на половинку по зажиточности, даже гнутые «венские» стулья есть. И сам тут же удивился этим своим мыслям о зажиточности. По меркам начала двадцать первого века вокруг была жуткая убогость.

К тому же обстановка в избе свидетельствовала, что никто, кроме меня, в этом помещении не живет.

«А девочки где? Автобус? — не въехал я в ситуацию. — Где это я ваше?»

Потрогал нос — целый, но я хорошо помнил, что перед тем, как потерял сознание, была сильная боль от удара по носу. И домов там, в валлийских горах, рядом не было никаких.

Значит, мне это все приснилось? Новая Земля. Орденский город Порто-Франко. Путанабус. Чертова дюжина красавиц из эскорта. Бой с бандитами. Проводы полкового козла на пенсию. Однако какой реальной силы был этот сон! Какие цвета! Какие тактильные ощущения! Какая эротика! Тинто Брасс отдыхает и нервно курит в сторонке. Жаль, что это был только сон, пусть даже в конце этого сна меня убили.

Видать, хорошо я тут вчера нажрался с Вовиком на их корпоративной вечеринке, вот он меня и засунул сюда отсыпаться с глаз большого начальства подальше. Но пили явно что-то очень качественное, ибо никакого похмельного синдрома совсем не наблюдается.

Снова застучали в дверь, уже нетерпеливей. Увидали, гады, свет в окошке. Возбудились.

Пришлось шкандыбать в сени.

Там, приникнув ухом к входной двери, прислушался к бормотанию людей за дверью, но ничего не разобрал.

— Кого черти носят тут по ночам! — крикнул через дверь.

— Открывай давай! — требовательно заорали со двора. — Фершал нужон. Срочно.

Взяв в правую руку топор с лавки, левой скинул щеколду с двери и потянул ее на себя, не раскрывая полностью.

В сизом предрассветном мареве на крыльце стоял явно военный. По крайней мере, на его голове красовалась характерная такая фуранька, и шашка висела на боку. За ним, ниже крыльца, во дворе стояло еще трое с длинными винтовками за плечами. Отблески поздней луны посверкивали на тонких штыках.

— Ну я фершал. Чё надоть? — с удивлением услышал я хриплые звуки собственного голоса.

— Собирайся, поехали, — сказал тот, что с шашкой.

— С какого такого бодуна?

— Ранетые у нас, — пояснил он спокойным голосом.

Ага. Шнурки только поглажу и побегу.

— Так везите сюда, раз уж разбудили ни свет ни заря.

— Не доедут они. Сильно ранетые.

— Мил человек, так ведь я ни разу ни дохтур, — выдал ему свои резоны. — Им дохтур нужон, если они так сильно покоцанные, что до меня довезти их не могут. Не та у меня квалификация, чтобы операции делать. Зубы драть, мозоль вот вырезать, грыжу вправить, перевязать… Рану еще почистить, чтоб до дохтура жилец доехать мог, — это ко мне. А все что сложнее, — извини, на копейки учился.

— Да что с ним гутарить, с контрой. Иваныч, поставь его к стенке на хрен, а мы зараз, — крикнул один из тех, что с винтовками, однако, не снимая оружие с плеча.

— Ша! — дернул рукой в запретительном жесте тот, что с шашкой, кого Иванычем назвали. — Фершал вам не контра, а несознательный пока исчо, но трудовой елемент. Сами ноги бьете только потому, что сдуру доктора в расход пустили. Не понравилось вам, что тот из дворян был. А ранетых кто лечить будет? Вы, што ль?

Троица во дворе виновато потупилась на свои облезлые ботинки с обмотками.

«Бред какой-то», — думал я, смотря на весь этот спектакль.

— Вот это видел? — повернулся ко мне военный, доставая из рыжей кобуры австрийский револьвер и тыча его дулом мне под нос.

Память моментально выдала справку: «„Раст и Гассер“, калибр 8 миллиметров, в барабане 8 патронов. Год принятия на вооружение Австро-венгерской армии — 1898». Простой, как молоток, и такой же надежный. У самого точно такой же девайс с фронта привезен и надежно припрятан. Только патронов не густо.

— Не пужай, пуганые ужо. Я всю Великую войну на фронтах. Две Георгиевские медали за храбрость имею, — слышал я как со стороны собственную речь и ошизевал. Слова слетали с губ помимо моей воли. — Ну, шлепнешь ты меня тут, сильно тебе это поможет? В селе больше фершалов нету.

Военный недовольно засопел, но револьвер убрал. И тон сменил:

— Дорогой мой человек, если бы ты знал, какие люди сейчас страдают, то сам бы впереди меня побежал их лечить.

— Для меня все люди одинаковые — больные, — выдал ему следующий резон. — Других я почти не вижу. Где твои раненые?

— В соседнем селе.

— Не-э-э… — ушел в отрицалово. — Я туда не пойду, тем более ночью…

— Какая ночь, отец, окстись. Рассвет уже.

Интересно, почему это я ему «отец»? Парню этому где-то чуть больше двадцати на вид, мне тридцать пять. На отца вроде как не тяну совсем…

— Все равно пешком двенадцать верст не пойду. Давай транспорт.

— Да откуда я тебе его возьму? — удивляется тот совершенно натурально.

— Твои заботы. Село большое, — сказал равнодушно и, повернувшись, ушел в сени, бросив по дороге топор в угол. Из сеней — в комнату, где от оплывшей уже свечи запалил семилинейную керосиновую лампу с надраенным отражателем. Теперь хоть можно глаза не ломать.

Выехали уже со светом. По солнышку.

Пока военные добывали по селу подводу, я успел не только собраться, но даже побриться. Не только подбородок, но и голову. Собрать фельдшерский саквояж и накинуть поверх хорошо уже поношенной одежды рыжий брезентовый плащ. Длиной почти до земли и с капюшоном. На ноги пришлось надеть порыжелые сапоги из юфти, которые уже просили каши, но ничего более приличного в избе не нашлось. Не айс. Нанковая косоворотка и серый пиджачишко с брюками от разных пар. И кепка-восьмиклинка. Что-то подсказывало мне, что одежка получше есть в сундуке, но в то же время это же самое подсказывало, что не стоит при этих вроде как военных выделяться справным платьем.

Подвода, которую пригнали к моему дому, была собственностью знакомого мне мужика-односельчанина Трифона Евдокимова. Как и мерин — длинногривый соловый русский тяжеловоз, которого он привел с собой в село в семнадцатом году, когда дезертировал из артиллерии, где служил ездовым при пятидюймовых гаубицах в учебном полку. Гаубицы, правда, были 48-линейные,[1] но Трифону больше нравились круглые цифры.

Стянув с головы войлочный шляпок, Трифон с поклоном поздоровался со мной, когда я под конвоем солдат с винтовками выходил из избы.

— Доброго утречка вам, Егорий Митрич.

— И тебе, Трифон, не хворать, — ответил ему и уселся рядом с ним на облучок.

Поглядел на солдат, смолящих махорку в самокрутках, и сказал ехидно:

— Что тормозим, служивые, или у вас люди не так шибко раненые, как обсказывали?

Принадлежность этих, с позволения сказать, воинов была неясной. Никаких знаков различия они на своей форме — сильно потрепанной летней форме Русской императорской армии, — не несли. Ни кокард каких, ни лент на головных уборах не было. Как и погон.

— Трифон, — спросил тихонечко, — напомни мне: какое сегодня число?

— Так это… — вылупил на меня он белесые зенки, — сентябрь на дворе пятый день.

— А год?

— Год осьмнадцатый. Второй, как царя скинули. И второй год Республики, уже пять дён как.[2]

— Дела… — только и промолвил.

Пошарил по карманам, но сигарет не обнаружил. Ну да. Сигареты же в камуфле остались, а на мне сейчас не пойми что надето.

— Трифон, у тебя закурить не найдется?

— Так не смолишь ты, Митрич, и нам всегда пенял на то, что вредно это для организьмы.

— Что-то захотелось, — отвернулся я от мужика.

Военные в это время, поплевав на окурки, пригасили их о каблуки и полезли на телегу, в заботливо накиданное Трифоном сено.

— Кудыть ехоть-то? — спросил их Трифон, не оборачиваясь.

— В Лятошиновку, — ответил тот молодой, что с шашкой.

— Ну, хоть недалече, — с облегчением выдохнул Трифон и, набрав полную грудь воздуха, треснул вожжами по крупу своего мерина: — Но! Пошел, проклятый заклейменный!

Мерин невозмутимо и привычно застучал большими копытами по траве между колеями дороги, легко таща за собой телегу с шестью солдатами. Все же этот артиллерийский конь был привычен таскать в упряжке с еще пятью такими же две с половиной тонны походного веса гаубицы. С ездовыми. Что ему полдюжины не сильно откормленных человеческих тушек?

Я осмотрелся. Лес за селом действительно стал покрываться желтым листом. Но еще как-то робко. В низинах стоял жидкий туман. Убранные поля желтели стерней. Действительно осень уже.

Голода я не чувствовал, хотя изо всей еды выпил с утра только кружку колодезной воды из ведра в сенях. И конвоиры меня понукали, чтоб быстрей собирался. Этих дармоедов мне кормить совсем не хотелось. А пришлось бы, засвети я перед ними снедь.

— Господа военные, осветите темным селянам политический момент, — вдруг спросил Трифон, ёрничая.

— Господа все у прошлом году кончились, — спокойно, даже с некоторой ленцой, ответил один из солдат, — а те, кто не кончились, тех мы докончим. Всенепременно.

Последнее слово он сказал с какой-то мечтательной интонацией.

— Ну, так как насчет политического момента? — пропустил Трифон мимо ушей революционную сентенцию. — Продразверстку исчо не отменили?

Хохот был ему ответом.

— Кто ж тебе ее отменит, когда в Москве и Питере почитай что голод, — сказал молодой.

— Ну да, ну да… — скуксился Трифон, — оно понятно…

Но молодой, как оказалось, не все сказал.

— Три дня назад ВЦИК[3] постановил превратить Республику в военный лагерь. Создан Революционный военный совет, который возглавил товарищ Троцкий. Все красные партизанские отряды сводятся в единую регулярную Красную армию. — И уточнил, оттенив голосом: — Рабоче-крестьянскую Красную армию. Вашу армию. А ее тоже кормить надоть. Так что нескоро продразверстка ваша закончится. Скоро придут к тебе из Пензы товарищи рабочие. Жди. Мешки готовь.

И красные партизаны снова заржали.

Чувствовалось, что они как-то ощущают свое превосходство над сельскими жителями. И это превосходство, скорее всего, кроется не в идеологии, которой им промывают мозги, а просто в том потертом оружии, которые они держат в руках. «Винтовка рождает власть», — так, кажется, Мао сказал в сороковых годах. А сейчас восемнадцатый. Эти мужики в потрепанной униформе не могут так четко выразить свою мысль, как образованный китаец по имени Цзэдун, но чувствуют то же самое. И это чувство им нравится.

Анархистская революционная вольница, которую скоро «лев революции» Троцкий станет лечить расстрелами популярных партизанских командиров.

Угораздило же так попасть. Да что там попасть — вляпаться! Хуже, чем на эту Новую Землю, на которой меня убили. Долго я тут не протяну. Не с моим длинным языком жить при красных. «Прошел он коридорчиком и кончил стенкой, кажется».[4] У них сейчас одно наказание за все — расстрел.

Только мне уже все по фиг. Я, наверное, теперь Агасфер. Тот самый «вечный жид», только не в собственной мумии по свету шатаюсь, а так вот переселяюсь незнамо как из тела в тело, из времени во время. И это открытие что-то меня не радует. Хотя всяко лучше банального небытия.

Через час неспешной прогулки на трясучей телеге среди зеленеющих еще дубрав остановились перед двухэтажным домом волостной управы в соседнем селе.

Молодой партизан, придерживая шашку, тут же пташкой взлетел на крыльцо и пропал, хлопнув дверью.

Военные повылезали с телеги, тут же принявшись смолить махорку.

К телеге подошел мужик, одетый, несмотря на тепло, в справный армяк, поздоровался с нами и поинтересовался:

— Как там у вас, Трифон, Лятошинский сад ноне — с урожаем? — И выщербился довольной улыбкой из густой бороды.

— А тебе какое дело? — ответил Трифон, сворачивая цигарку.

— Да вот хотим княгинюшку пощипать на яблоки-груши. Сушки на зиму нарезать. Им все одно столько не сожрать, хошь в три раза кишку удлини. А продать столько нынче негде. Да и вывезти нечем.

— А че мальцов не пошлете? — спросил Трифон, заклеивая цигарку языком.

— Дык, сам знаш, сторож-то у княгинюшки дюже злой. И берданка у него солью заряжена. Жалко мальцов-то.

— А свою дупу тебе, знать, не жалко? — усмехнулся Трифон, чиркая колесиком фронтовой зажигалки — самодельной из латунного патрона — и с наслаждением прикуривая.

Эту занимательную беседу дослушать не удалось, так как молодой партизан выглянул из двери управы и крикнул:

— Фершал, пошли со мной! Товарищ Фактор требуют.

Товарищ Фактор оказался субтильным молодым еще человеком, которому на вид не было и тридцати. На его белобрысой голове, стриженной довольно смешно — вся под «ноль», а на лбу короткий чубчик; так любили стричь мальчишек-дошколят в дни моего детства, — резко выделялись нафабренные чем-то черным огромные «буденновские» усы. Одет он был в шевиотовую гимнастерку защитного цвета без погон, а щегольские синие диагоналевые галифе были заправлены в желтые сапоги со шнуровкой по всей голени. На обычном офицерском поясе висела порыжелая нагановская кобура. Холодного оружия товарищ Фактор не признавал.

— Вы врач? — спросил товарищ Фактор.

При этом он посчитал совершенно ненужным со мной здороваться. Но не преминул высверлить мой мозг белесыми глазами в рыжих ресницах и по-жандармски «прочитать у меня в сердце».[5]

— Нет. Фельдшер, — ответил я, решив не представляться, если со мной не здороваются.

Ибо не фиг.

— На вас выпала благородная задача вернуть к жизни великого революционера, который начинал бороться с проклятым царизмом еще в конце прошлого века в Бунде.[6] Проникнетесь этой ответственностью, ибо права на ошибку у вас нет. Товарищ Нахамкес должен жить и вести угнетенные трудящиеся массы к светлой социалистической будущности.

Товарищ Фактор заложил левую руку за пояс, а правой, сжав ее в кулак, стал неуемно жестикулировать. Чувствовалось, что в таком трансе, в который он себя сейчас загонял, он мог говорить часами.

— Вы только проникнитесь своей миссией и ответственностью — вылечить такого великого человека. Одного из отцов русской революции…

Тут мне вся эта комедия надоела, и я невежливо перебил увлекшегося оратора:

— Может, вы меня сразу расстреляете?

Товарищ Фактор замолчал и застыл, будто наткнувшись на неожиданное препятствие.

— Зачем? — удивился он недоуменно. Даже его мелкие круглые глазки стали еще круглей и похожи на оловянные пуговицы. — А кто вылечит товарища Нахамкеса?

А я нарывался уже не по-детски. Агасферу все расстрелы — до одной дверцы…

— Да тот доктор, которого вы уже поставили к стенке, и вылечит. Я же не Христос, и товарищ Нахамкес — не Лазарь. Воскрешать мертвых не умею. Но подозреваю, что, когда вы закончите читать мне проповедь, товарищ Нахамкес благополучно переселится в Могилевскую губернию, в штаб к Духонину.[7] Если вам так необходимо чудо, то не стоило беспокоить этим простого сельского фельдшера, а надо было выписать из Любавича цадика, чтобы тот это чудо совершил. Ему это не трудно. А мне так непосильно.

— Вы что себе позволяете? — взвизгнул товарищ Фактор. — Это контрреволюция! Вы подлый наймит буржуазии, призванный изничтожать верных сынов революции. Вы просто враг народа! Антисемит!!! Черносотенец!!!

— Нет, это что ВЫ себе позволяете! — Я тоже на горло брать умею. — Будите среди ночи единственного в селе фельдшера. Везете черт-те куда. И вместо того чтобы допустить его к больному, читаете проповеди на отвлеченные темы. Не говоря уже о том, чтобы приглашенного медика хотя бы чаем напоить, если накормить — жадность обуревает.

— Идите, — сказал Фактор, раздувая ноздри. — К раненым вас проводят. Кипяток принесут.

И отвернулся к окну, скрестив руки на плоской заднице. Прямо мисс Майлз какая-то.

Молоденький Михалыч, тот, который красуется драгунской шашкой, вывел меня из здания управы и решил проводить до импровизированного госпиталя.

Я его остановил на крыльце, сказав, что надо взять с телеги свой фельдшерский саквояж.

Неторопливо разрывая сено в кузове, тихонечко сказал Трифону:

— Триш, я сейчас пойду раненых пользовать, а ты потихонечку сматывайся отсюда, пока у тебя товарищи коня не реквизировали. Меня не жди, домой сам доберусь. За избой моей лучше присмотри, а то она так открытая и брошена. Ключ от дверей в сенях висит справа от косяка. Давай двигай, пока не поздно.

Трифон сдвинул шляпок на лоб, чеша активно затылок всей пятерней:

— Ой, еж ты… Егорий Митрич, как жа… А эта…

Но я уже махнул рукой и с саквояжем в руке двинулся вслед за Михалычем, который повел меня на задворки здания управы, где в каретном сарае красные устроили свой госпиталь. Нашли место… Одно слово — товарищи.

Товарищ Нахамкес в одном исподнем бился в горячке под скомканной простыней на принесенной из какой-то зажиточной избы железной кровати, выставив всем на обозрение грязные пятки. Сознанием товарищ был не обременен.

Его протирала водой с уксусом типичная сестра милосердия из благородных, каких много встречалось на Великой войне. Для многих — второй Отечественной. Было ей на вид не больше двадцати пяти лет, но возможно и меньше — война, как любая тяжелая работа, старит. Волосы убраны под сестринский платок до бровей, из-под которых смотрели пронзительные васильковые глаза мудрой женщины. Серо-бежевое платье до щиколоток было укрыто под белым сестринским передником. Когда-то белым. Но чистым, недавно стиранным.

Красивая женщина, хоть и пытается это скрыть.

Я поздоровался, представился.

— Волынский Георгий Дмитриевич, фельдшер четырнадцатого генерал-фельдмаршала Гурко стрелкового полка четвертой «Железной» стрелковой бригады. Кандидат на классный чин.[8]

Женщина улыбнулась. Кивнула. Представилась сама.

— Наталия Васильевна фон Зайтц. Сестра милосердия санитарного поезда общества Красного Креста. Полковница. — И тут же поинтересовалась: — Вы на каком фронте воевали?

— На Юго-Западном.

— А я — на Кавказском, — улыбнулась сестричка, показав очаровательные ямочки на щеках.

— Что ж вас в наши палестины-то занесло недобрым ветром?

— Так получилось. Кисмет,[9] — махнула она рукой.

— А здесь вы?..

Наталия Васильевна не дала мне договорить вопрос:

— Считайте, что пленная. — Она тяжело вздохнула. — Нас с доктором Болховым товарищи с поезда ссадили в Пензе и привезли сюда. Николай Христофорович, осмотрев раненых, заявил, что этот, — она показала на Нахамкеса, — обязательно умрет. Так они его вчера за это расстреляли. Предварительно спирт медицинский из его запасов весь выпили.

— А что с этим? — кивнул я на Нахамкеса.

— Сепсис, — ответила Наталия Васильевна. — Запущенный. Антонов огонь уже. Не жилец. У меня за три года глаз наметанный, кто выживет, а кто нет. Но они с ним носятся, как с куличом на Пасху. Вот сижу тут и жду, пока саму к стенке прислонят. Я же баронесса. Для них — классово чуждый элемент. Все, как в Великую Французскую революцию. Всех дворян — на гильотину!

— Да нет, — возразил я, — у вас, милая Наталия Васильевна, слишком оптимистичный взгляд на мир. Товарищи шире мыслят. Не только дворян, но еще и буржуев они хотят уничтожить. Всех поголовно. Купцов, заводчиков, фабрикантов, лавочников. Интеллигенции тоже достанется неслабо, потому как выглядит она по-господски. Говорит по-русски правильно. И мозолей на руках не имеет. А потом и за крепких крестьян возьмутся. Революция у них перманентная. Так что всегда найдется классовый враг, которого надо уничтожить. Не будет такого врага — придумают. Без врагов они жить не умеют.

Она мне не ответила, и пауза затянулась. Чтобы сбить неловкость, спросил про остальных раненых.

— Упокоились оба сегодня под утро. Без операции и надлежащего ухода. Николая Христофоровича товарищи расстреляли, не дав даже им помощь оказать. Мне же ничего товарищи не дают, ни лекарств, ни бинтов. Только требуют. Как в таких условиях людей лечить — я просто не представляю.

— Ну, это у них в заведении, — подтвердил я ее мысли, — требовать.

— Хотите чаю, Георгий Дмитриевич? — предложила баронесса.

Наверное, чтобы прекратить этот неприятный для себя разговор.

— Всенепременно, Наталия Васильевна. Из ваших нежных ручек я даже цикуту приму с удовольствием, — улыбнулся.

— А вы, Георгий Дмитриевич, — тонкий ловелас, как я посмотрю.

Улыбается хорошо так, приветливо, но совсем не обещающе. Не сексуально. И руки за спиной прячет. Совсем не барские у нее руки после трех лет тяжелой работы в санитарном поезде.

— Что еще остается делать под угрозой расстрела, не на луну же выть? — улыбаюсь в ответ.

Ее глаза тоже улыбнулись. Господи, как она на мою Наташку похожа! Прямо сестры…

— Вы литвинка? — спрашиваю.

— Да, я из Беларуси, с Гродно, — подтвердила она мою догадку. — Моя девичья фамилия — Синевич. А как вы догадались?

— По внешности, конечно. Самые красивые женщины у нас либо с Белоруссии, либо с Волги. Но на Волге абрис лиц другой.

В этом каретном сарае стараниями Наталии Васильевны в целом было не так уж и плохо. Дощатый пол выметен и вымыт. Стекла в маленьких окнах — чистые. Три железные койки тоже содержались в чистоте. И белье постельное под Нахамкесом было свежее. На остальных кроватях матрасы были скатаны в рулоны.

В дальнем углу, за ширмой — на удивление богатой такой китайской ширмы, шелковой, с вышитыми пляшущими аистами — стоял грубый топчан самой сестры милосердия, застеленный тонким солдатским одеялом. Стол. На столе примус, коробок шведских спичек и что-то еще накрытое чистой тряпицей.

Над столом лениво кружила запоздавшая муха и громко жужжала как тяжелый бомбардировщик.

У стола стоял грубо сколоченный трехногий табурет с овальной дыркой-хваталкой посередине сидушки. На нем я и утвердился. Наталия Васильевна пристроилась на свой топчан.

На стене над столом, привлекая к себе взгляд, висели старые потертые хомуты.

Загудел примус. На него поставили медный котелок с водой.

— Чай только морковный, — словно извиняясь, произнесла Наталия Васильевна.

— Это не страшно, — заверил я ее, улыбаясь, — у меня с собой, по случаю, пару щепоток настоящего байхового завалялось в саквояже.

Похоже, не только я сам, но еще и моя Наташка перенеслась сюда же и вселилась в эту героическую женщину. Глядя на милосердную сестру, мне постоянно хотелось улыбаться. Наташка и Наталия Васильевна стали для меня как бы единым целым. Смотрел я на нее как на подарок судьбы и ничего не мог с собой поделать, сознавая, что выгляжу все же немного глуповато. Это если еще мягко сказать.

Наверное, и Наталия Васильевна также себя ощущала не совсем в своей тарелке и потому тоже постоянно мне улыбалась. Несколько смущенно.

— А где ваш муж? — спросил, чтобы внести ясность в наши отношения, по крайней мере с моей стороны. Жена боевого офицера — это святое.

— Муж мой, — вздохнула Наталия Васильевна, — зауряд-полковник Александр фон Зайтц, командир армянской ополченческой дружины, погиб восьмого марта шестнадцатого года в Лазистане при штурме Ризе, предместья Трабзона.

— Простите, — пристыженно промолвил я, снимая закипевший котелок с примуса.

— Не надо извинений, дорогой Георгий Дмитриевич, все слезы по нему я уже выплакала. Больно мне только за то, что смерть его оказалась напрасной. Товарищи все его завоевания Кемалю[10]отдали. — А вы женаты? — в свою очередь поинтересовалась вдовая баронесса.

— Да вот как-то не сподобился, — пожал плечами.

На этом анкетная часть нашего знакомства закончилась. Мы молчали, приглядывая за наконец-то спокойно уснувшим Нахамкесом, иной раз чисто физически отталкиваясь взглядами друг от друга, при этом с наслаждением пили хороший китайский чай. Последний настоящий чай из моих запасов. Больше взять такую роскошь негде. Не те времена. Но я был рад доставить этой героической женщине гастрономическое наслаждение. Сидел и улыбался как дурак, любуясь, как она аккуратно ест и вкусно пьет.

Завтрак наш был вскладчину. Со стороны Наталии Васильевны была выставлена горбушка свежего подового серого хлеба фунта[11] на два, испеченного здесь же, в Лятошиновке. С моей стороны — сало, которое я прихватил из дома тайком от товарищей в фельдшерском саквояже вместе с чаем. Небольшой кусочек в четверть фунта — все, что было дома в пределах доступа без любопытных глаз товарищей.

Наше бытие, несмотря на принудительное пребывание в этом каретном сарае, пришло в умиротворение. Прямо «благорастворение в воздусях». Давно я так хорошо себя не чувствовал.

А операцию Нахамкесу мы все же сделали. Вот так вот: взяли и подвиглись. Даже с анестезией. В вещах, оставшихся от покойного доктора Болхова, хлороформа не оказалось, но, на счастье, случился пузырек с настойкой опия. Так что ранбольной не мешал мне делать с ним все, что мне заблагорассудится.

А заблагорассудилось мне отрезать ему ноги. Это была единственная возможность оставить ему жизнь. Но даже на это оставалось очень и очень мало времени. Гангрена уже раздувала ногу выше голеностопа.

Оба временных санитара, которых по нашей просьбе нам прислали из краснопартизанского отряда, дружно попадали в обморок как гимназистки, когда я стал пилить хирургической ножовкой кости комиссарских ног.

— Не отвлекайтесь на них, Наталия Васильевна, — прикрикнул я на сестру милосердия. — Пусть валяются. Сейчас они мне не нужны.

Баронесса кивнула в знак понимания и промокнула марлевой салфеткой мой покрытый испариной лоб.

Хотя мне часто приходилось на войне присутствовать при ампутациях и даже ассистировать врачам, своими руками я это делал первый раз в жизни. Но решился, так как смерть товарища Нахамкеса неизбежно означала и нашу с Наталией Васильевной смерть. Такова сложилась структура момента. А иначе… Помер бы этот Нахамкес, да и хрен с ним. Одним кровавым революционером меньше. Чем он лучше тех красноармейцев, которые уже умерли, потому что товарищ Фактор оставил их без врачебной помощи?

Меня другое больше занимало — я не понимал уже, где сознание гуманитария Жоры из двадцать первого века, а где сознание фельдшера Георгия из начала двадцатого. Самое интересное, что шизофрении, как двух центров управления одним телом, одним разумом, я за собой не наблюдал. Может, со стороны это было сильнее заметно? Но мне о том не сообщали.

Худо-бедно, но в целом я с задачей справился и даже культи под протезы были сделаны моими руками не совсем корявые. И я был собой весьма доволен. Тем более что Наталия Васильевна смотрела на меня просто влюбленным взглядом.

— Да вы кудесник, Георгий Дмитриевич! Вы случайно не катакомбный профессор хирургии? — сделала она неловкую попытку совместить шутку с комплиментом.

Слышать эту лесть мне было приятно. Особенно из ее уст, как от человека знающего и много повидавшего. Настроение от хорошо сделанной работы стало приподнятым, воспарившим.

А потом начался дурдом. Впрочем, дурдом как дурдом. Даже где-то образцово-показательный коммунистический дурдом имени Клары Цеткин. Одна из большевистских странностей для меня: если роддом, то имени Крупской, у которой детей не было, а если областная психбольница, то имени Цеткин…

К нам в каретный сарай прибежал сам товарищ Фактор. Лично. Очень сердитый. Орал, будто ему мошонку отдавили. Махал на нас наганом. Обзывал нас с Наталией Васильевной по-всякому, в том числе проявив незаурядное для интеллигента знание русского матерного. Кричал, что мы специально отрезали ноги выдающемуся революционеру ранга Ленина и Троцкого, за что должны понести заслуженную революционную кару. Что с нас с живых шкуру спустить мало. Больше всего его бесило, что мы отрезали товарищу Нахамкесу ноги, не спросив у него на это разрешения. Не у «овоща» Нахамкеса, а именно у комиссара Фактора. И даже тыканье ему в нос отрезанной ногой с явными следами газовой гангрены этого твердолобого дурака не убедили. Большевик, одним словом.

Короче, нас взяли под арест.

Сначала содержали в том же каретном сарае, вместе с товарищем Нахамкесом, которого надо было перевязывать, угощать «уткой», поить с ложечки и все такое прочее. Все как обычно, только часовых приставили.

Нас даже покормили обедом. Борщом с красной свеклой. Перловой кашей с тонкими волокнами мяса. И какой-то кисловатой бурдой, отдаленно напоминавшей взвар из дули.[12] Вот же загадка: на воле нас не кормили, а как арестовали, так сразу целый обед. Умом мне товарищей не понять.

А чай мы себе организовали сами. Морковный.

И долго разговаривали друг с другом обо всем на свете, не обращая внимания на кемаривших у входа наших то ли конвоиров, то ли охранников. Скорее конвоиров, так как в дощатый сортир на дворе нас водили по очереди, обязательно под винтовкой с примкнутым штыком.

Вечером товарищ Фактор привел какую-то бабу крестьянского вида, мне незнакомую. Как оказалось, для ухода за товарищем Нахамкесом.

А нас вывели во двор, поставили перед строем красных партизан и зачитали приказ о нашем расстреле за антисемитизм, вредительскую деятельность, саботаж и действия в пользу мировой буржуазии.

Расстрел был назначен на следующее утро. А пока нас заперли вдвоем на сеновале, у которого двери были крепче, чем у каретного сарая, и совсем не было окон.

В абсолютной темноте сарая, пытаясь на ощупь определиться в пространстве, я случайно коснулся рукой Наталии Васильевны и моментально был ею агрессивно зацелован и удушен в объятиях. Словно это легкое касание явилось сигналом к давно ожидаемому действию.

— Что это со мной было, Георгий Дмитриевич? — спросила через полчаса вдовая баронесса громким шепотом, с трудом усмиряя учащенное дыхание.

— Любовь, милая Наталия Васильевна, — ответил так же порывисто и отдышливо. — Может, даже страсть. Взаимная.

— С ума сойти. До сих пор голова кружится. Почему это так? Почему только сегодня? Почему у меня такого наслаждения не было никогда раньше? — вопрошала она даже не меня, а свою судьбу, причем с некоторой обидой за напрасно прожитые годы.

— Потому, милая моя, что сегодня вы отдавались мне без оглядки на что-либо, как последний раз в жизни.

— Но это же не в последний раз было? — спросила она с надеждой.

— До утра еще далеко, — успокоил я ее. — А там, как Бог рассудит.

Как только прошла торопливая отдышка от безумно страстного секса, которого я никак не ожидал от такой вот скромницы, я окончательно уверился, что нынешняя Наталия Васильевна и есть ипостась моей Наташки из видений про Новую Землю. А раз это все — сны, то почему ж не похулиганить? Во сне-то? И нашептал на ухо баронессе, что мы могли бы здорово разнообразить так понравившееся ей занятие, и даже предложил как.

— Георгий Дмитриевич, — возмущенно прошипела мне в ухо баронесса, — что вы такое мне предлагаете? Я порядочная женщина, а не кокотка. Я хоть и медичка, но все-таки не готова к таким половым экспериментам, на которые и не каждая кокотка-то согласится.

Пользуясь тем, что в темноте масленого выражения моего лица не видно, я без зазрения совести продолжил развращать молодую женщину отношением к сексу в третьем тысячелетии.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга «Сэнсэй. Исконный Шамбалы» – мощная, позитивная книга. После её прочтения чувствуешь необыкнов...
Предлагаемые в этой брошюре простые медитации из книг Анастасии Новых посильны любому человеку, даже...
У этого города невероятная судьба. Он намного моложе всех других крупных городов планеты, однако все...
Этот город за восемь веков своей истории повидал немало.Об этом городе говорили, что он стоит, подоб...
Тайна, чудо, авторитет – три сакральных кита власти, которых берут и удерживают только великие госуд...
Впервые в отечественной учебной литературе рассматриваются процессы, связанные с управлением знаниям...