99 имен Серебряного века Безелянский Юрий
БЕЗЕЛЯНСКИЙ
Юрий
Московский журналист, писатель, культуролог. Лауреат премии Союза журналистов РФ 2002 года в номинации «Профессиональное мастерство». Автор 24 книг — «От Рюрика до Ельцина», «Вера, Надежда, Любовь», «Улыбка Джоконды», «5-й пункт, или Коктейль „Россия“», «Ангел над бездной», «Огненный век» (панорама российской истории XX века), «Московский календарь», «Культовые имена», «Прекрасные безумцы», «Все о женщинах» и т. д. Автор более 1500 публикаций в газетах и журналах России и США.
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК — КРАТКИЙ МИГ В ИСТОРИИ
Такого научного термина, как «Серебряный век», не существует. В Литературном энциклопедическом словаре (1987) он никак не выделен, хотя, по идее, должен находиться между двумя понятиями: «Сербская литература» и «Серенада». «Сербская литература» в словаре наличествует, о «серенаде» все можно прочитать, а вот «Серебряного века» нет. Стало быть, «Серебряный век» — понятие не филологическое, не литературное, а скорее мифологическое, обозначающее некую реальность условного периода времени.
Словосочетание «Серебряный век» ввели в оборот сразу несколько человек (о приоритете можно спорить) — поэт Николай Оцуп, философ Николай Бердяев и художник Сергей Маковский. Кто-то из современников определил это явление броско: «Расцвет искусства при разгуле капитализма».
Точной даты появления (рождения, начала) Серебряного века, конечно, нет. Сергей Маковский в своих воспоминаниях «На Парнасе Серебряного века» настаивает, что он начался с выходом в 1899 году журнала «Мир искусства». Некоторые историки считают, что у Серебряного века была другая точка отсчета — выход в 1894 году «Критических заметок к вопросу об экономическом развитии России» Петра Струве. На 1894 годе настаивают и историки: 20 октября 1894 года скончался император Александр III. Этот «богатырь» и «исполинский мужик» держал Россию в крепкой узде. Власть перешла к слабовольному Николаю II — и все сразу ослабло, помягчало, потекло по разным направлениям. Подняла голову экономика. Проснулись от тяжелого сна все виды культуры. Все засверкало и забурлило…
А можно сказать иначе. Как выразился наш современник Вадим Крейд: «После смерти Александра III медленно занялась заря свежей, скоротечной, трагически колоритной эпохи».
«Время тысячи вер» — как определил его Николай Гумилев. В обществе появилось стремление забыть суровую реальность и обратиться к мечте. Отсюда интерес к философии Ницше, драмам Ибсена, парадоксам Оскара Уайльда. Русские поэты, писатели и философы стали искать новые выходы и прорывы. Не случайно в статьях запестрели такие выражения, как «новый трепет», «новая литература», «новое искусство» и даже «новый человек». В этих исканиях и создавался ренессанс культуры, именуемый Серебряным веком. «Век мятежный, богоищущий, бредящий красотой» (Сергей Маковский).
Определений можно подобрать великое множество, и каждое из них звучит на свой лад. Как писал Дон-Аминадо, «эпоха развертывалась вовсю — в великой путанице балов, театров, симфонических концертов и всего острее в отрывном и ядовитом и нездоровом дыхании литературных мод, изысков, помешательств и увлечений».
Вот что вспоминал деятель Серебряного века критик Юлий Айхенвальд:
«Литературная Москва того времени… распадалась, как известно, на два лагеря: реалистов и символистов. Для реалистов литература была прежде всего общественным служением, а критика — социологическим анализом отраженной в литературе жизни. Для символистов — или „чистым“ искусством (Брюсов), или художественным преломлением религиозно-метафизической жизни (Белый), для критиков — или философом, вскрывающим нормы и каноны эстетического творчества, или глашатаем литургической основы жизни.
Между двумя лагерями велась ожесточенная борьба. В то время как Горький воспевал пролетариат и громил интеллигенцию, Андреев клеймил войну и смертную казнь, а Скиталец бряцал на гитаре и бил в набат, в „Весах“, в здании „Метрополя“ на Театральной площади, где в качестве черного мага царствовал „демонический лабазник“ Брюсов, и в издательстве „Мусагет“ на Пречистенском бульваре закладывался фундамент новой русской культуры. Здесь собирались пушкинианцы и гетеанцы, соловьевцы и тютчевцы…»
Слишком академическая картинка? Тогда приведем другую, написанную в хлестких, саркастических тонах. Вот что писал Дон-Аминадо в книге «Поезд на третьем пути»:
«Москва жила полной жизнью.
Мостилась, строилась, разрасталась.
Тянулась к новому, невиданному, небывалому.
Но блистательной старины своей ни за что не отдавала и от прошлого отказаться никак не могла.
С любопытством глядела на редкие, лакированные автомобили, припершие из-за границы.
А сама выезжала в просторных широкоместных каретах, неслась на тройках, на голубках, а особое пристрастие питала к лихачам у Страстного монастыря…
…И трактир Соловьева яснее ясного в Охотном ряду с парой чая на чистой скатерти, с половыми в белых рубахах с косым воротом, красный поясок о двух кистях…
А в углу, под окном, фикус чахнет, и машина гудит, жалобно надрывается.
— Восток? Византия? Третий Гимн Мережковского?
Или державинская ода из забытой хрестоматии:
- Богоподобная царевна
- Киргиз-кайсацкия орды…
А от Соловьева рукой подать, в „Метрополь“ пройти, — от кайсацких орд только и осталось, что бифштекс по-татарски, из сырого мяса с мелко нарубленным луком, черным перцем поперченный.
А все остальное Европа, Запад, фру-фру.
Лакеи в красных фраках с золотыми эполетами: метрдотели, как один человек, в председатели совета министров просятся; во льду шампанское, с желтыми наклейками, прямо из Реймса, от Моэта и Шандона, от Мумма, от Редерера, от вдовы Клико, навеки вдовствующей.
А в оркестре танго играют.
Иван Алексеевич Бунин, насупив брови, мрачно прислушивается, пророчески на ходу роняет:
— Помяните мое слово, это добром не кончится!..
Через год-два так оно и будет.
Слишком хорошо жили.
Или, как говорил Чехов:
— А как пили! А как ели! И какие были либералы!..
А покуда что, живи вовсю, там видно будет.
Один сезон, другой сезон.
Круговорот. Смена.
Антрактов никаких.
В Благородном Собрании музыка, музыка, каждый вечер концерт.
Из Петербурга приехал Ауэр…
К Чайковскому возвращаются, как к первой любви.
Клянутся не забыть, а тянутся к Рахманинову.
В большой моде романсы Глиэра.
Раздражает, но волнует Скрябин…
Театр, балет, музыка.
Художественные выставки, вернисажи.
Третьяковская галерея, Румянцевский музей, коллекции Щукина, — все это преодолено, отдано гостям, приезжим, разинувшим рот провинциалам…
На смену пришел „Мир искусства“, журнал и выставки молодых, новых, отважившихся, дерзнувших и дерзающих.
Вокруг них шум, спор, витии, „кипит словесная война“.
Академические каноны отвергнуты.
Олимпу не по себе.
Новые созвездия на потрясенном небосклоне.
Рерих. Сомов. Стреллецкий. Сапунов.
Судейкин. Анисфельд. Арапов.
Петров-Водкин. Малютин.
Миллиоти. Машков. Кончаловский.
Наталья Гончарова. Юон. Ларионов.
Серов недавно умер, но обаяние его живо.
Есть поколения, которым непочтительность не к лицу.
Продолжают поклоняться Врубелю.
Похлопывают по плечу Коровина.
Почитают Бенуа.
А еще больше Бакста…
Вроде возникших в пику уже не многоуважаемой Третьяковской галерее, а самому „Миру искусства“ — футуристических выставок, где процветали братья Бурлюки, каждый с моноклем, и задиры страшные.
А Москва и это прощала.
Забавлялась недолго и добродушно забывала.
Назывались выставки звонко и без претензий.
„Пощечина общественному вкусу“.
„Иду на вы“.
И „Ослиный хвост“.
Во всем этом шумном выступлении была, главным образом, ставка на скандал, откровенная реклама, и немалое самолюбование…»
Прервем этот бурный поток, извергаемый Доном-Аминадо, и скажем, что такая пестрота и блескость были характерны не только для Москвы, но и для Петербурга и других российских городов.
Ну, а теперь более серьезно. В предисловии к «Воспоминаниям о Серебряном веке» (Москва, 1993) Вадим Крейд писал:
«Иногда говорят, что Серебряный век — явление западническое. Действительно, своими ориентирами он избрал или временно брал эстетизм Оскара Уайльда, индивидуалистический спиритуализм Альфреда де Виньи, пессимизм Шопенгауэра, сверхчеловека Ницше. Серебряный век находил своих предков и союзников в самых разных странах Европы и в разных столетиях — Вийона, Малларме, Рембо, Новалиса, Шелли, Кальдерога, Мальро, Гюисманса, Стриндберга, Ибсена, Пшибышевского, Метерлинка, Уитмена, д’Аннунцио, Готье, Бодлера, Эредиа, Леконта де Лиля, Блейка, Верхарна. Их произведения переводили на русский язык многие, в том числе наши большие поэты. Пристальный интерес писателей распространялся не только на европейскую прозу, поэзию, драму. Столь же велик был интерес к творениям западных духовидцев — Экхарта, Франциска Ассизского, Якоба Беме, Сведенборга и других. Окно в Европу было прорублено вторично…
Никогда еще русские писатели не путешествовали так много и так далеко: Андрей Белый — в Египет, Гумилев — в Абиссинию, Бальмонт — в Мексику, Новую Зеландию, на Самоа, Бунин — в Индию… Это лишь несколько примеров, не считая бесчисленных путешествий по странам Европы…»
Образно говоря, Россия на рубеже XIX и XX веков стала примерять на себя западные одежды. Но это западничество носило ярко выраженную русскую специфику. Валентин Валентинов (1871–1929) писал:
- Что француз нам ни сболтнет,
- Выйдет деликатно;
- Ну, а русский как начнет,
- Берегись, понятно.
- У французов шоколад,
- А у нас рассольник;
- По-французски депутат,
- А у нас крамольник.
- По-французски сосьете,
- А по-русски — шайка;
- У французов либерте,
- А у нас — нагайка.
- У французов пепермент,
- А у нас сивушка;
- У французов парламент,
- А у нас ловушка.
- По-французски друг и брат,
- А у нас изменник,
- У французов бюрократ,
- А у нас мошенник.
- По-французски дилетант,
- А у нас любитель;
- У французов интендант,
- А у нас грабитель.
- По-французски декаданс,
- И по-русски то же,
- У французов «Vive la France»,
- А у нас по роже.
- У французов чтут спрута,
- А у нас налима;
- У французов балетта,
- А у нас Цусима.
- По-французскому протест,
- Здесь — борьба всех классов,
- У французов манифест,
- А у нас Дубасов.
- По-французски мадмазель,
- А по-русски милка;
- У французов карусель,
- Здесь же «предварилка».
- У французов стиль нуво,
- А у нас мочало,
- Как дошел до Дурново,
- Начинай сначала!
Эти сатирические строки написаны в конце 1905 года. Напомним молодому поколению, что в 1905–1906 годах Петр Дурново был министром внутренних дел и, как писали в советское время, «жестоко подавил революционное движение».
Теперь снова вернемся к определению эпохи Серебряного века. В предисловии к книге воспоминаний Андрея Белого «Начало века» Лев Каменев в июне 1933 года писал: «Начало XX века в России — начало грандиозного катастрофического периода, приведшего к величайшим историческим сдвигам, затронувшего и перевернувшего все области человеческой практики и теории, увенчанного Октябрем».
И далее Каменев коснулся литературы: «…Глубокие потрясения организма страны, предвещавшие крушение капиталистического мира в России, и генеральная репетиция его в 1905 году не создали ни Толстого, ни Достоевского. Но, разменявшись на более мелкую монету, буржуазная интеллигенция этой эпохи сверкнула целой плеядой поэтов и художников, отрицать одаренность и талантливость которых было бы смешно, а пренебрегать художественными достижениями которых — глупо. Но в области вопросов общего мировоззрения все они оказались банкротами. Целостной и единой системы буржуазная мысль и буржуазное искусство создать уже не могли…»
Устами Каменева выражено отношение большевиков, хозяев новой России, к Серебряному веку и его творцам. Талантливые «ребята», но все же банкроты. В статьях Льва Троцкого можно найти определения и похлеще; вот что, к примеру, он писал о Мережковском: «Слишком много словесной косметики! Слишком много цветов — увы, бумажных! Как бы тонка ни была бумага, и как бы изящна ни была работа, вы после нескольких минут пребывания в этой обстановке испытываете злое раздражение и непреодолимую потребность разом смять всю эту сухую шуршащую красоту и бросить под стол, в корзину…» (25 ноября 1908).
Прыток был Лев Давидович, прыток, а после Октября еще прытче и злее.
Если смотреть на литературу Серебряного века не глазами идеологов революции и затем победившего пролетариата, а нормальными глазами обыкновенного любителя изящной словесности, то отмечаешь прежде всего талантливость людей, творивших в Серебряном веке, их безупречное владение как поэтическим, так и прозаическим мастерством. Мастеровитость их поистине виртуозна. Но дело не только в отточенности стиля, а еще в том, что «серебристы» выразительно и ярко отобразили свое время, бурное и сложное, выразили свое отношение к власти и народу, заглянули за пределы всяких мистических и космических тайн.
И тут возникает тема сравнения Золотого и Серебряного веков. Золотой век — это, конечно, Пушкин, «первая любовь России». Еще — Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Некрасов, Тютчев, Толстой, Достоевский и другие наши вершинные классики.
В статье «„Серебряный век“ русской поэзии» (1933) Николай Оцуп писал: «Запоздавшая в своем развитии Россия силой целого ряда исторических причин была вынуждена в короткий срок осуществить то, что в Европе делалось в течение нескольких столетий. Неподражаемый подъем Золотого века отчасти этим и объясним. Но и то, что мы назвали „веком серебряным“, по силе и энергии, а также по обилию удивительных созданий, почти не имеет аналогии на Западе: это как бы стиснутые в три десятилетия явления, занявшие, например, во Франции весь девятнадцатый и начало двадцатого века…»
И далее:
«В серебряном веке русской поэзии есть несколько главных особенностей, отличающих его от века золотого.
Меняется русская действительность.
Меняется состав, так сказать, классовый, социальный русских писателей.
Меняется сам писатель как человек.
К худшему или к лучшему все эти изменения?..»
По поводу иностранного влияния:
«Французский символизм с его приблизительностью и певучей затуманенностью, выдающей его германское происхождение, лишь в начале декадентства находит аналогию в поэзии русской. После трагически-напряженных колебаний, выраженных лучше всего в поэзии Блока и Гумилева (германское начало у первого и романское — у второго), серебряный век русской литературы окончательно определяется углубленным проникновением в судьбы национальные…»
«Ты и во сне необычайна…», — восклицал Блок. И он же: «Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..»
Серебряный век породил декадентство. А декадентство, по словам Оцупа, «перешло все пределы морали, вкуса и здравого смысла. Самообожание, нарциссизм, поверхностное ницшеанство доводят самого диктатора тогдашнего модернизма, Брюсова, до открытого некрофильства…»..
О, это уже идет критика Серебряного века. Было бы неправильно петь Серебряному веку только дифирамбы и гимны. Были у него противники среди современников и среди последующего затем советского периода истории. Отрицали Серебряный век не только пламенные большевики и их литературные клевреты, но и представители, можно сказать, оппозиционных кругов. К примеру, Наум Коржавин. В статье «Анна Ахматова и Серебряный век» Коржавин открыто говорит: «…я вообще не поклонник этой эпохи — яркой, но несколько блудной, особенно на периферии… Боязнь банальности — один из главных соблазнов и грехов „серебряного века“ его наследия».
«То, что я сейчас пишу, отнюдь не филиппика, — продолжает поэт. — Среди деятелей этого „века“ было много чистейших людей. Но проповедовали они часто худое: допустимость грязи, подлости, даже убийства (если только, как оговорился Блок, оно освящено великой ненавистью). Не о сложности человеческих ситуаций тут речь, а только о безграничном праве неповторимых личностей на самовыражение и самоутверждение. А уж это само вело к необходимости такой личности быть, во всяком случае претендовать на силу чувства, при которой „все дозволено“. В поэзии эти претензии проявились невероятной „поэтичностью“ (разными видами внешней экспрессии) и утонченностью (форсированной тонкостью). Это значило стимулировать и форсировать в себе все эти качества и восприятия. И естественно, взыгрываться в разыгрываемые роли, а потом и писать от их имени, веря, что от своего. Как ни странно, это воспринималось как стремление к крайней (противоестественной, но противоречие это почему-то не замечалось) непосредственности. Были люди — самоубийством кончали, если выяснялось, что не выдерживают экзамена на исключительность…»
Коржавин здесь говорит о личных судьбах деятелей Серебряного века. Но личные судьбы, а главное — творчество, влияли и на судьбы народные. К чему-то подталкивали… Варлам Шаламов, трагический летописец современности, считал русских писателей-гуманистов XIX века ответственными за кровь, прилитую «под их знаменами» в XX веке. Шаламов имел в виду не только Достоевского и прочих классиков, но, очевидно, и представителей Серебряного века.
Такая точка зрения существует. Академик Александр Панченко считает, что «интеллигенция проторила дорогу революции, увлекшись марксистскими идеями». «Передовые люди России, — пишет академик, — которые могли образумить народ, сами были в жутком духовном состоянии и ничему хорошему научить народ не могли… Какую же сильную разрушительную инъекцию получил народ от этих самых своих кумиров! Что они писали о жизни? Что писали, безумцы! Послушаем „властителя дум“ Брюсова:
- Я действительности нашей не вижу,
- Я не знаю нашего века,
- Родину я ненавижу,
- Я люблю идеал человека.
…Яд этот был просто разлит в воздухе. Интеллектуальная элита нации — злая и слепая — накликала беду. Как они относились к власти? Ужасно. Бальмонт так аттестовал Николая II:
- Наш царь…
- Зловонье пороха и дыма…
- Наш царь — убожество слепое…
Так что, когда мы ругаем большевиков за содеянное, не забудем присоединить к ним дурачка Бальмонта, равно как и многих других представителей Серебряного века. Они призывали народ к бунту, они вызвали к жизни большевистское чудовище, раздули революционный пожар, и он же их пожрал. Кто сеет семена злобы, пожрет зубы дракона, есть такая точная пословица. Могло ли что путное взойти на таких агрессивных дрожжах? Чему удивляться-то, чему удивляться, ребятки?..» (Литературная газета, 27 июня 2001 г.).
Уважаемый академик Панченко, конечно, перехлестывает через край, возлагая основную вину на творцов Серебряного века, но часть их вины, конечно, есть.
Кто виноват в том, что произошло в России в 1917 году, кто вызвал революционную бурю, — об этом еще долго будут спорить историки, но суровая явь пришла. Или, как выразился Дон-Аминадо: «Легенда кончилась, началась заварушка».
Революция расколола русское общество — и народ, и интеллигенцию, и поэтов, и писателей. «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте революцию!» — говорил Александр Блок. Для Блока на первых порах революция была музыкой, а вот для Ивана Бунина революция — боль, мука и резкое неприятие «мира поголовного хама и зверя».
В одной из эмигрантских газет были напечатаны вот такие строки:
- «Вечерний звон,
- Печальный звон» —
- Украден там
- Уже и он.
- Вот это шик,
- Вот это власть,
- Вечерний звон —
- И тот украсть!
- Была страна,
- Жила, цвела,
- Гудели в ней
- Колокола.
- Был мир и труд,
- И — капитал.
- Колоколов
- Никто не крал.
- Но вот совдеп,
- Как демон зла,
- Пришел и спер
- Колокола.
- И вот умолк
- Вечерний звон,
- И много дум
- Наводит он…
Серебряный век закончился с революцией? И да, и нет. Одно можно сказать точно, что раскололась русская литература: меньшая часть осталась на родине (Блок, Брюсов, Маяковский, Есенин, Клюев, Ахматова, Мандельштам…), большая часть эмигрировала (Бунин, Бальмонт, Мережковский, Зинаида Гиппиус, Ремизов, Шмелев, Аверченко, Тэффи…). Уехали в Берлин, в Константинополь, в Прагу, Софию, Белград, Париж, Рим, Харбин…
Уехали доживать свой «серебряный век». Тосковать по родине. Вспоминать. Болеть душой. Помните песенку Александра Вертинского на слова Раисы Блох (тоже эмигрантки, погибшей в немецком концлагере)?
- Принесла случайная молва
- Милые, ненужные слова:
- Летний Сад, Фонтанка и Нева.
- Вы, слова залетные, куда?
- Здесь шумят чужие города
- И чужая плещется вода.
- Вас не взять, не спрятать, не прогнать.
- Надо жить — не надо вспоминать,
- Чтобы больно не было опять.
- Не идти ведь по снегу к реке,
- Пряча щеки в пензенском платке,
- Рукавица в маминой руке.
- Это было, было и прошло.
- Что прошло, то вьюгой замело.
- Оттого так пусто и светло.
Как это ни странно, но многие писатели-эмигранты плодотворно работали на чужбине и создали прекрасные произведения, взять, к примеру, Ивана Алексеевича Бунина. И «Жизнь Арсеньева», и рассказы из цикла «Темные аллеи» — все это было создано не в России, а во Франции. Лучшие свои стихи Георгий Иванов написал, находясь в эмиграции. Все это дает право сказать, что Серебряный век не кончился в 1917 году, он оставил отблеск на многочисленных страницах произведений русских поэтов и писателей, вынужденных жить на Западе. Серебряный век закончился с их смертью.
Несли серебряный отсвет и многие из тех, кто остался на родине. Разве творчество Анны Ахматовой или Осипа Мандельштама — это не стихи-эстафеты из ушедшего старого времени?! «Серебристость», если можно так выразиться, еще долго отражалась на тех поэтах и прозаиках, которые дебютировали в литературе в начале XX века. А параллельно «попутчикам» (так называли в 20-е годы старых, «буржуазных» писателей) вышагивало новое поколение уже истинно советских писателей с барсуками, цементом и сталью. И долгие десятилетия существовали раздельно две русские литературы — «советская» и «эмигрантская». У поэта-эмигранта Георгия Раевского (1897–1962) есть стихи:
- Ты думаешь: в твое жилище
- Судьба клюкой не постучит?..
- И что тебе до этой нищей,
- Что там, на улице, стоит!
- Но грозной круговой порукой
- Мы связаны, и не дано
- Одним томиться смертной мукой,
- Другим пить радости вино.
- Мы — те, кто падает и стонет,
- И те, чье нынче торжество;
- Мы — тот корабль, который тонет;
- И тот, кто потопил его.
Но будем надеяться, что корабль с названием «Россия» все же не утонул и будет дальше бороздить моря и океаны. Порукой тому то, что в наши дни наконец-то произошло соединение (слияние) двух некогда разных литератур — советской и эмигрантской. Теперь они слились в единый поток. И это вселяет оптимизм.
Какая нынче «на дворе» литература? Судить не нам, пусть будут выносить оценки наши потомки. А наша задача вспомнить один из самых интересных отрезков художественной жизни в России — Серебряный век. Он нынче в моде. Выходят многочисленные воспоминания, составляются антологии, не говоря уж о том, что печатаются — и впервые на родине — интереснейшие тома поэзии и прозы кумиров и законодателей мод Серебряного века.
Книга, которую вы держите в руках, поможет вам разобраться во всех сложностях и перипетиях Серебряного века. Это — своеобразный путеводитель по жизни и творчеству самых громких и звонких его представителей: литераторы, философы, издатели.
Такое деление, конечно, условно, ибо многие из творцов Серебряного века работали в разных жанрах: Бунин, например, писал прозу и стихи, Владимир Соловьев известен как философ и как поэт. О каждом из них рассказывает краткий очерк-эссе. Это живой рассказ о человеке; не только о том, где он родился, какое образование получил и какие книги написал, но и о том, как выглядел по воспоминаниям современников, какие поступки совершил, кем и чем увлекался. О ком-то больше, о ком-то чуть меньше. Но это уж как написалось…
Отдельные факты, события, подробности, детали, собранные воедино, дают, по мнению автора, примерную картину интеллектуальной и духовной жизни России на рубеже XIX и XX веков, а также жизни российских интеллектуалов в советской России и на Западе.
Так как среди героев этой книги преобладающее место занимают поэты, закончим ее стихотворением Владимира Вейдле. Он родился в 1895 году в Петербурге, а умер в 1979 году в Париже; поэт, профессор-богослов, Вейдле — один из многих, кто не попал в условное число «99», не попал потому, что любую книгу ограничивает объем. Но именно стихотворением Владимира Вейдле я позволю себе закончить вступление о Серебряном веке.
Итак, «Стихи о стихах»:
- Неназываемое нечто,
- Слиянье правды и мечты,
- Того, что — тлен, того, что вечно,
- Того, что — ты и что — не ты.
- Почудилось, — и вот уж начат
- Двуличных слов набор, отбор,
- Тех, что, гляди, да и заплачут
- Твоим слезам наперекор.
- Извилисто, молниеносно,
- В разбивку, исподволь, навзрыд,
- И неспроста, и «ах, как просто»:
- Шажок — стежок — открыт — прикрыт…
- Подшито, выверено, спето.
- Ну что ж, зови. Подай им весть.
- Пусть верят на слово, что это
- Как раз то самое и есть.
На мой взгляд, это тот самый необходимый последний аккорд в предисловии. А дальше — сама книга.
Август 2001, 2007
ПОЭТЫ, ПРОЗАИКИ, КРИТИКИ
АВЕРЧЕНКО
Аркадий Тимофеевич
III.1881, Севастополь — 12.III.1925, Прага
Аркадий Аверченко — писатель-юморист, драматург, театральный критик. И сразу напрашивается эпитет «блестящий».
- А там, где кончается
- звездочки точка,
- месяц улыбается и
- заверчен, как
- будто на небе строчка
- из Аверченко, —
писал Маяковский. И действительно, Аверченко умел завертеть строчку в юмористическом танце. Со словом Аверченко был на «ты». И это более чем удивительно, ибо за его спиной было всего лишь два класса гимназии. Но недостаток образования компенсировал природный ум и, конечно, талант.
В одном из писем Аверченко вспоминал о своем детстве: «Девяти лет отец пытался отдать меня в реальное училище, но оказалось, что я был настолько в то время слаб глазами и вообще болезненен, что поступить в училище не мог. Поэтому и пришлось учиться дома. С десяти лет пристрастился к чтению — много и без разбора. Тринадцати лет пытался написать собственный роман, который так и не кончил. Впрочем, он привел в восторг только мою бабушку».
Трудовую деятельность Аверченко начал в качестве младшего писца, затем конторщика и бухгалтера. Но из службы ничего толком не вышло. Как объяснял сам писатель: «Вел я себя с начальством настолько юмористически, что после семилетнего их и моего страдания был уволен». Юморист и служба — вещи несовместные. Что оставалось делать? Податься в литературу. Первый рассказ Аверченко «Праведник» появился в «Журнале для всех» в 1904 году. Символично: Аверченко и стал писателем для всех. Его любил читать даже сам император Николай II. Весело. Свежо. Остроумно.
С 1908 по 1913 год Аркадий Аверченко редактировал журнал «Сатирикон», а далее, по 1918 год — «Новый Сатирикон». Тот самый «Сатирикон», который, по свидетельству Куприна, «в то смутное, неустойчивое, гиблое время был чудесной отдушиной, откуда лил свежий воздух». В каждом номере Аверченко печатал юмористические рассказы, фельетоны, театральные обозрения, сатирические миниатюры. Вел он и раздел «Почтовый ящик». Вот как, к примеру, это выглядело:
«Ст. Грачево. Ки-мо-но. Посылаю лучшее, что написал:
- Бубенцы,
- рассыптесь словно бы горох.
- Эх, помчись ты, взвейся,
- тройка…
- — Тпрру… Не надо. Зря скачете».
Откровенный смех и буффонадность стиля Аверченко позволили критикам назвать его русским Марком Твеном. В своих публикациях Аверченко бичевал замшелость общественных устоев России, мещанство с его ленью, жадностью и глупостью, с его стремлением выглядеть непременно красиво. «Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка — глупая, толстая женщина — держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом…» (рассказ «День человеческий»).
Подчас издевательский смех Аверченко переходил в сатирический вопль. Вот что он писал о цензорах (да разве только о них?): «Какое-то сплошное безысходное царство свинцовых голов, медных лбов и чугунных мозгов. Расцвет русской металлургии».
Как выглядел Аверченко? Он был весьма плотным. Его мясистое лицо, спокойное, казавшееся неподвижным, редко озарялось улыбкой. Самые смешные вещи Аверченко говорил как бы небрежно, цедя сквозь зубы. Хохот стоит вокруг, вспоминал А. Дейч, а автор шутки невозмутим, и под очками чуть щурятся близорукие глаза.
Внешнее спокойствие и добродушие Аверченко улетучилось с революцией. Февраль вселил некоторые надежды. Октябрь погубил их окончательно. Сначала писатель пытался шутить: «Да черт с ним, с этим социализмом, которого никто не хочет, от которого все отворачиваются, как ребята от ложки касторового масла». Но вскоре было уже не до шуток. В 1918-м «Новый Сатирикон» был закрыт, и писатель, спасаясь от ареста, уехал с белыми на юг. Он кипит и возмущается, центральная тема его послереволюционных публикаций: «За что они Россию так?» Аверченко даже обращается к Ленину:
«Брат мой Ленин! Зачем вам это? Ведь все равно все идет вкривь и вкось и все недовольны».
И далее советует вождю: «Сбросьте с себя все эти скучные, сухие обязанности, предоставьте их профессионалам, а сами сделайтесь таким же свободным, вольным человеком, такой же беззаботной птицей, как я… Будем вместе гулять по теплым улицам, разглядывать свежие женские личики, любоваться львами, медведями, есть шашлыки в кавказских погребках и читать великого, мудрого Диккенса — этого доброго обывателя с улыбкой Бога на устах…»
Напрасно Аверченко призывал Ленина отказаться от сумасшедших революционных идей и стать частным человеком. Пришлось Аркадию Тимофеевичу покинуть Россию, устроенный вождями-большевиками «кровавый балаган», и напоследок швырнуть новой власти свой сборник «Дюжину ножей в спину революции».
После «константинопольского зверинца» в июне 1922 года Аверченко поселился в Праге. Здесь он написал свои последние книги «Рассказы циника» и роман «Шутка мецената». Бывший эстет, развлекатель, обличитель мещанства превратился в откровенного циника. Незадолго до смерти Аверченко сетовал: «Какой я теперь русский писатель? Я печатаюсь, главным образом, по-чешски, по-немецки, по-румынски, по-болгарски, по-сербски, устраиваю вечера, выступаю в собственных пьесах, разъезжаю по Европе, как завзятый гастролер».
Как отмечал современник, Аверченко «болел смертельной тоской по России». Ностальгия перешла в настоящую болезнь сердца. Писатель скончался в пражской городской больнице, похоронен на Ольшанском кладбище.
В некрологе Надежда Тэффи писала: «Многие считали Аверченко русским Твеном. Некоторые в свое время предсказывали ему путь Чехова. Но он не Твен и не Чехов. Он русский чистокровный юморист, без надрывов и смеха сквозь слезы. Место его в русскойлитературе свое собственное, я бы сказала — единственного русского юмориста. Место, оставленное им, наверное, долгие годы будет пустым. Разучились мы смеяться, а новые, идущие на смену, еще не научились».
Тут с Тэффи можно поспорить. Смеховая культура в России неистребима: смех и юмор позволяют выжить народу в любых общественных формациях. Ушел Аркадий Аверченко. Пришли новые: Михаил Зощенко, Даниил Хармс, Николай Эрдман и другие смехачи и мастера острого слова. Они пошли дальше по дороге, протоптанной Аркадием Аверченко.
АГНИВЦЕВ
Николай Яковлевич
8(20).IV.1888, Москва — 29.X.1932, Москва
Серебряный век без литературно-артистического ресторана «Вена», театров-кабаре «Бродячая собака», «Летучая мышь», «Кривое зеркало» и других «злачных мест» невозможно представить.
В них отдыхала, веселилась, забавлялась и забывалась от насущных проблем интеллектуальная элита Петербурга и Москвы. Имя основателя знаменитой «Летучей мыши» Никиты Балиева знакомо многим, а вот имя Николая Агнивцева, увы, ушло в тень, а в начале XX века этот поэт, драматург и исполнитель собственных песенок был весьма популярен. Певец блистательного Петербурга.
- Санкт-Петербург — гранитный город,
- Взнесенный Словом над Невой,
- Где небосвод давно распорот
- Адмиралтейскою иглой!..
- …И майской ночью в белом дыме,
- И в завываньи зимних пург
- Ты всех прекрасней — несравнимый
- Блистательный Санкт-Петербург!
Агнивцев — дворянин по рождению, но без богатства и связей, увлекся литературой и стал сочинять стихи (тогда все писали стихи, некое российское поветрие). Как определила Литературная энциклопедия 1929 года, основные мотивы поэзии Агнивцева — «экзотика, эротика и идеализация феодально-аристократического мира».
Еще бы! В героях — сплошные короли, принцессы, дофины и маркизы, а еще —
- 114 гофмейстеров,
- 30 церемониймейстеров,
- 48 камергеров,
- и 400 пажей!..
Николай Агнивцев был веселым человеком и любил писать смешно. Стихи, куплеты, сатирески — все блистало остроумием и весельем и все было пронизано чуть печальной иронией. Как отмечал один критик: «Было в Агнивцеве немало и жеманства, удальства, иногда безвкусия, но все эти изъяны в конце концов тонули в журчащем течении легкого стиха».
- О звени, старый вальс, о звени же, звени
- Про галантно-жеманные сцены,
- Про былые, давно отзвеневшие дни,
- Про былую любовь и измены!..
Агнивцева охотно печатали во многих изданиях, таких, как «Солнце России», «Сатирикон», «Лукоморье», «Стрекоза», «Столицы и усадьбы», «Биржевые ведомости» и других. Его песенки исполняли Николай Ходотов и Александр Вертинский, да и сам Агнивцев выступал в кабаре со своими ариэтками. Короче, Агнивцев был заметной фигурой в среде петербургской богемы.
В 1913 году вышел первый сборник «Студенческие песни. Сатира и юмор», в 1915-м — «Под звон мечей». И, наконец, в 1923 году в Берлине вышла главная книга Агнивцева «Блистательный Санкт-Петербург» (переработанный сборник, вышедший до этого в Тифлисе).
В январе 1917 года в подвале петербургского «Пассажа» открылось кабаре «Би-ба-бо», организаторами и вдохновителями которого стали Николай Агнивцев и актер Федор Курихин. «Мы идем дальше и заимствуем у Европы ее манеру веселиться — ее кабаре с его смешанным пестрым репертуаром, — мелькающим, веселым, интимным» — так «Синий журнал» отозвался об открытии «Би-ба-бо». «Балаган для избранных».
Однако веселье продолжалось недолго. Основные завсегдатаи кабаре бежали из советской России, и театру пришлось отправиться на гастроли, меняя название «Би-ба-бо» на «Кривого Джимми». Агнивцев создавал репертуар: писал бесчисленное количество номеров: пародий, маленьких пьес и куплетов. Да и стихотворения его были на редкость сюжетны и историчны, например, про «рассеянного короля», который отказался преклонить перед дамой «высокое колено», а далее последовало:
- Затянут красным тронный зал!
- На всю страну сегодня
- Народ дает свой первый бал
- По милости Господней.
- Как и всегда. Король там был
- Галантен неизменно!..
- И под ножом он преклонил
- Высокое колено!..
- Старый Шут, покосившись в зал,
- Подняв тонкую бровь, прошептал:
- — Он всегда, после бала веселого,
- Возвращается без головы!..
- Как легко Вы теряете голову!..
- Ах, Король, как рассеянны Вы!..
В поэзии Агнивцева была заложена театральность, и поэтому он легко переносился на подмостки. Журнал «Эрмитаж» в 1922 году отмечал, что «это была колоритная личность, характерная для искусства предреволюционного десятилетия. Один из самых репертуарных на эстраде авторов, он принес в артистическую богему семинарский ядреный юмор и острую романтику „жильца восьмого этажа“, мансардника, мечтающего о „коттедже, как у Корнеджи“ и влюбленного в прекрасную даму, которая „служит на Садовой младшей горничной в столовой…“»
Театр-кабаре «Кривой Джимми» с успехом покорил Киев и шествовал дальше по провинции, а Агнивцев не мог забыть своего любимого Петербурга.
- Ужель в скитаниях по миру
- Вас не пронзит ни разу, вдруг,
- Молниеносною рапирой —
- Стальное слово «Петербург»?
- Ужели Пушкин, Достоевский,
- Дворцов застывший плац-парад,
- Нева, Мильонная и Невский
- Вам ничего не говорят?..
Кочевая судьба привела Агнивцева в Севастополь, а далее, получив парижскую визу, поэт в 1921 году прибыл в Берлин, где в русском издательстве Лажечникова переиздал свой обновленный «Блистательный Санкт-Петербург» (1923). И там же, в Берлине, издал свои «Пьесы». Но —
- Пусть апельсинные аллеи
- Лучистым золотом горят,
- Мне петербургский дождь милее,
- Чем солнце тысячи Гренад!..
- Пусть клонит голову все ниже,
- Но ни друзьям и ни врагам
- За все Нью-Йорки и Парижи
- Одной березки не отдам!..
В 1923 году Агнивцев вернулся на родину. Снова «Кривой Джимми», пока его не закрыли. Писал он для эстрады, для цирка и даже создал цикл сценариев под общим названием «Халтуркино» для журнала «Советский экран». В результате сотрудничества с молодым композитором Исааком Дунаевским родилась песня — танго «Дымок от папиросы»:
- Дымок от папиросы
- Взвивается и тает…
В 1926 году выходит последняя прижизненная книжка Агнивцева под характерным названием «От пудры до грузовика». Вот уж действительно приехали!.. Рабочим и крестьянам новой России, а тем более партчиновникам Агнивцев был уже не только не нужен, он был им классово чужд, как та юная маркиза из прелестного стихотворения «Вот и все!»:
- В ее глазах потухли блестки
- И, поглядевши на серсо,
- Она поправила прическу
- И прошептала: «Вот и все!»
Николай Агнивцев скончался в 1932 году, в возрасте 44 лет, практически никому уже не нужный, впрочем, как и вся культура Серебряного века. И остались лишь смутные воспоминания о том ушедшем прошлом.
- Это было в белом зале
- У гранитных колоннад…
- Это было все в Версале
- Двести лет тому назад!..
АДАМОВИЧ
Георгий Викторович
7(19).IV.1892, Москва — 21.II.1972, Ницца
Адамович родился в Москве, но ребенком был увезен в невскую столицу и там стал петербургским поэтом, продолжателем традиции «петербургской поэтики», камерной лирики, в которой доминируют одиночество, тоска, обреченность… Однако дебютировал как прозаик — рассказом «Веселые кони» (1915). Первый сборник стихов «Облака» вышел в 1916 году, в 1922 — «Чистилище». Третий сборник увидел свет уже в эмиграции в 1939 году, он так и назывался «На Западе», затем — «Единство» (1967). Адамович выступал и переводчиком (Вольтер, Бодлер, Кокто, Эредиа и т. д.). И еще в качестве критика, причем популярность Адамовича-критика и эссеиста затмила известность Адамовича-поэта, но об этом чуть позже.
Адамович учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета и начал писать стихи, будучи студентом. В университетские годы он вошел в литературный мир Петербурга и сблизился с Гумилевым, Ахматовой, Мандельштамом, Георгием Ивановым. На раннем этапе испытал влияние Анненского, Блока и Ахматовой (при непохожести к «основному душевному тону» Анны Ахматовой). Характерная черта творчества Адамовича — это элегические медитации, внутренние диалоги с собратьями по поэзии, от Пушкина до Блока. Со временем его поэзия утрачивает краски и слова и становится «поэзией ни о чем»; вообще Адамович не уставал повторять, что «поэзия умерла, что надо перестать писать стихи». Апеллировал к молчанию. А если писал, то скупо, сухо, аскетично.
- Один сказал: «Нам этой жизни мало…»
- Другой сказал: «Недостижима цель».
- А женщина привычно и устало,
- Не слушая, качала колыбель.
- И стертые веревки так скрипели,
- Так умолкали, — каждый раз нежней! —
- Как будто ангелы ей с неба пели
- И о любви беседовали с ней.
В 1916–1917 годах Адамович был одним из руководителей 2-го «Цеха поэтов». В 1923 году эмигрировал во Францию и вскоре стал ведущим литературным критиком парижских газет, затем журнала «Звено», позднее — газеты «Последние новости». Его статьи, появляющиеся каждый четверг, стали неотъемлемой частью довоенной культурной жизни не только русского Парижа, но и всего русского зарубежья. К мнению Адамовича прислушивались почти все. Он выступал в роли непререкаемого мэтра.
В докладе «Есть ли цель у поэзии?», прочитанном на «беседах» «Зеленой лампы» у Гиппиус и Мережковского, Адамович видел своих главных оппонентов в большевиках, превративших поэзию в государственное «полезное дело», тем самым произведя «величайшее насилие над самой сущностью искусства».
В 1937 году Адамович опубликовал статью «Памяти советской литературы», в которой утверждал, что «советская литература — сырая, торопливая, грубоватая…». Само понятие творческой личности было в ней «унижено и придавлено», а тысячи «юрких ничтожеств» заслонили в ней «нескольких авторов, мучительно отстаивающих достоинство и свободу замысла».
Адамович был убежден, что сущность поэзии — это «ощущение неполноты жизни… И дело поэзии… эту неполноту заполнить, утолить человеческую душу».
В Париже Адамович постоянно спорил с Ходасевичем. Полемика между ними воспринималась как одно из центральных событий литературной жизни эмиграции. Суть расхождений Адамовича с Ходасевичем Глеб Струве сформулировал следующим образом: «С одной стороны, требование „человечности“ (Адамович), а с другой — настаивание на мастерстве и поэтической дисциплине (Ходасевич)».
В 1939 году в парижском сборнике «Литературный смотр» Адамович опубликовал эссе «О самом важном» — он видел это «важное» в проблеме соединения правды слова с правдой чувства. Степень правдивости и искренности творчества он определял понятием «лиризма». Свои взгляды на литературу Адамович выразил в книге «Одиночество и свобода» (Нью-Йорк, 1955). В книге объединены статьи и портреты современников Адамовича — от Бунина до Поплавского.
В своих воспоминаниях и особенно в комментариях Адамович выделяется среди многочисленных критиков и мемуаристов нарочитым субъективизмом, особым импрессионизмом и, конечно, стилем изложения материала. «Эти сухие, выжатые, выкрученные строчки как будто потрескивают и светятся синими искрами», — отмечала Зинаида Гиппиус, правда, писала это она о стихах Адамовича, но это определение применимо и к его прозаическому письму.
Оценивая эссеистику Адамовича, Игорь Чиннов писал: «В них больше от абсолютного слуха и интуиции, чем от пристального изучения… Но всякую аргументацию, разборы, медленное чтение — это он всегда оставлял в удел литературоведам».
Адамович часто выговаривал горчайшие истины. К примеру, отчитывал Набокова и Цветаеву, снимая их с пьедестала. Цветаева очень обижалась на критику и называла Адамовича «улиткой на розе». А вот что писал Адамович о Брюсове и Блоке:
«У литературы есть странное, с виду как будто взбалмошно-женское свойство: от нее мало чего удается добиться тому, кто слишком ей предан. В лучшем случае получается Брюсов, пишущий с удовольствием и важностью, поощряемый общим уважением к его „культурному делу“, переходящий от успеха к успеху, — и внезапно проваливающийся в небытие… У Блока — в каждой строчке отвращение к литературе, а останется он в ней надолго».
А вот еще удивительное мнение Адамовича: «…простительно проглядеть Пушкина; но непростительно восхищаться Кукольником».
А как вам нравится такое рассуждение Адамовича: «Когда в России восхваляется что-либо за особенно русскую сущность, можно почти безошибочно предсказать, что дело плохо…»
«Русской сущностью» Адамович, кстати говоря, никогда не отличался, в эмиграции он просто страдал ностальгией по утерянному им Петербургу: «На земле была одна столица, все другие — города».
- За все, за все спасибо. За войну,
- За революцию и за изгнанье,
- За равнодушно-светлую страну,
- Где мы теперь «влачим существованье».
- Нет доли сладостней — все потерять,
- Нет радостней судьбы — скитальцем стать,
- И никогда ты не был к Богу ближе,
- Чем здесь, устав скучать, устав дышать,
- Без сил, без денег, без любви,
- В Париже…
И воспоминания, воспоминания без конца:
- Что там было? Ширь закатов блеклых,
- Золоченых шпилей легкий взлет,
- Ледяные розаны на стеклах,
- Лед на улицах и в душах лед…
Словом, в Париже о Петербурге… Однако Адамович жил не только в Париже, с 1951 года в течение 10 лет он обретался в Англии. В 60-е годы находился попеременно то в Париже, то в Ницце. Группировал вокруг себя молодежь и создал целое поэтическое упадническое направление под названием «Парижская нота» — с доминирующей темой о смерти. Как отмечал Юрий Терапиано: «Почти все молодые поэты, начавшие в эмиграции, думали по Адамовичу».
«На Монпарнасе, в отличие от Ходасевича, Адамович не обучал ремеслу, а больше призывал молодых поэтов „сказаться душой“, если не „без слов“, как мечтает Фет в одном из стихотворений, то с минимумом слов — самых простых, главных, основных — ими сказать самое важное, самое нужное в жизни. Так возникла „Парижская нота“» (Игорь Чиннов).
Адамович осуждал метафоры, уверял, что без них стихи лучше, и приводил пример: «Я вас любил, любовь еще быть может…» «Там нет ни одной метафоры. Ни одной», — говорил Адамович.
По воспоминаниям Чиннова, Адамович «был человек большого обаяния. Со всеми без исключения говорил совершенно просто, вежливо и естественно-изящно».
Другой мемуарист Кирилл Померанцев отмечал, что Адамович был совершенно убежден, что мир летит в тартарары, к неизбежной планетарной катастрофе, и поэтому даже не старался разобраться в происходившем: «Да, да, знаю — Индия, Пакистан, новая напряженность на Среднем Востоке… Ну и?.. Вот расскажите что-нибудь „за жизнь“…»
Не приемля жгучую современность, Георгий Адамович перенес Серебряный век в эмиграцию и продлил ему «жизнь». Поэт и критик умер почти совсем недавно — в 1972 году, не дожив всего двух месяцев до 80-летия. Адамович жил с ощущением того, что
- Легким голосом иного мира
- Смерть со мной все время говорит.
АЙХЕНВАЛЬД
Юлий Исаевич
12(24).I.1872, Балта Подольской губернии — 17.XII.1928, Берлин
«В пору серебряного века сложилась главная книга Ю. Айхенвальда „Силуэты русских писателей“. После выхода в свет она издавалась снова и снова. Спрос был велик в столице и в провинции…» — так начал очерк об Айхенвальде современный поэт и литературовед Вадим Крейд.
Впервые сборник статей «Силуэты русских писателей» вышел в Петербурге в 1906 году и вызвал громкие и неоднозначные оценки. Писатель Борис Зайцев и философ Семен Франк восторженно отозвались об Айхенвальде как о критике. Другим эта самая айхенвальдовская критика резко не понравилась и не столько стилем, сколь методом, положенным в основу книги. Айхенвальд сам называл его методом «принципиального импрессионизма», в основе которого были отказ от претензий на научность литературоведческого анализа, утверждения невозможности науки о литературе, ибо литература «своей основной стихией имеет прихотливое море чувств и фантазии… со всей изменчивостью его тончайших переливов… Однако то, что мысль и чувство разнятся между собой, делает литературу „беззаконной кометою в кругу расчисленных светил“». И вообще — «искусство недоказуемо; оно лежит по ту сторону всякой аргументации». Что касается самого писателя, то он, по Айхенвальду, «Орфей, победитель хаоса, первый двигатель, он осуществляет все мировое развитие. В этом его смысл и величие».
Конечно, такой подход Айхенвальда к творческому процессу сразу опрокидывал навзничь трех китов, на которых держались все критические студии, ведущие начало от «неистового Виссариона» — Белинского, — биографию, среду и влияние. Портреты писателей кисти Айхенвальда были всего лишь смутными силуэтами, всего лишь пятнами, импрессионистическими мазками, но при этом они жили и дышали. Новизна Айхенвальда была не столько в области жанра, сколько в его интуиции, видении и прозрении. А что касается жанра, то он был отнюдь не нов. Достаточно вспомнить ранее вышедшие книги: Иннокентия Анненского «Книга отражений», Константина Бальмонта «Горные вершины», чуть позднее Айхенвальда — «Далекие и близкие»; «Русская камена» Бориса Садовского, «Лики творчества» Максимилиана Волошина… Выходили и другие книги о писателях и их творчестве, но все же в этом ряду айхенвальдовские «Силуэты», пожалуй, самые лучшие.
Можно с изрядной долей уверенности сказать, что Юлий Айхенвальд был первым критиком-импрессионистом в России. Сказалось и то обстоятельство, что Айхенвальд был человеком западного толка. Он перевел на русский язык всего Шопенгауэра, причем «Мир как воля и представление» читается в переводе так, словно книга и была написана по-русски. Близки к Айхенвальду были писатели Реми де Гурмон и Оскар Уайльд. И как отмечает Крейд, «у Айхенвальда истоки франко-англо-германские, но видение, пафос, способ прочтения, любовь к литературе — российские».
Теперь непосредственно о самом Юлии Айхенвальде. Он родился в семье раввина. Окончил в Одессе Ришельевскую гимназию и историко-филологический факультет Новороссийского университета, получив диплом 1-й степени и золотую медаль за философскую работу «Эмпиризм Локка и рационализм Лейбница». После переезда в Москву в 1895 году преподавал в гимназии, в университете им. Шанявского, на Высших женских курсах. Айхенвальд состоял членом Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности, был ученым секретарем Московского психологического общества и секретарем редакции журнала «Вопросы философии и психологии». Айхенвальд сотрудничал и печатался во многих журналах и газетах, выступал как литературный критик и как театральный обозреватель. Писал неизменно изысканно и утонченно, чем тоже вызывал недовольство у многих, «просто повидло какое-то приготовлял Айхенвальд», — негодовал Андрей Белый в книге «Начало века». Про суждения Айхенвальда и говорить не приходится, особую ярость оппонентов вызвала его статья о Белинском («позорное легкомыслие» — так отозвались многие). Разгорелась нешуточная полемика, в ответ на грубые обвинения Айхенвальд держался в рамках, как истый «джентльмен-рыцарь», и своим противникам противопоставил книгу «Спор о Белинском».
По словам Бориса Зайцева, Айхенвальд «жил в Москве, на Новинском бульваре, в семье, тихой и трудовой жизнью». Писал, преподавал, выступал с лекциями, разъезжая по России, то есть не покладая рук работал во славу русской культуры. Естественно, такой человек, как Айхенвальд, встретил Октябрьскую революцию с неприязнью. Он был органическим противником всякого насилия и отказался поддерживать новую власть и публиковаться в советских изданиях. В 1922 году один из советских критиков написал, что Айхенвальд — «верный и покорный сын капиталистического общества, твердо блюдущий его символ веры, глубокий индивидуалист».
Второго июня 1922 в «Правде» появилась статья Льва Троцкого «Диктатура, где твой хлыст?», в которой утверждалось, что Айхенвальд «во имя чистого искусства» «называет рабочую советскую республику грабительской шайкой», и предлагалось «хлыстом диктатуры заставить Айхенвальдов убраться за черту в тот лагерь содержанства, к которому они принадлежали по праву…».
В сентябре того же 1922 года Юлий Айхенвальд с группой писателей, ученых и философов был выслан из России на так называемом «философском пароходе». Прочь с советских глаз!..
В Берлине Айхенвальд продолжал активную работу, читал курс лекций «Философские мотивы русской литературы», выступал во многих газетах, и в частности в берлинской газете «Руль», написал книгу «Две жены» — исследование о Софье Толстой и Анне Достоевской. Участвовал в создании литературного общества «Клуб писателей». Вокруг Айхенвальда группировалась молодежь, среди которой был Владимир Набоков, будущая мировая знаменитость. В своих воспоминаниях Набоков охарактеризовал Айхенвальда как «человека мягкой души и твердых правил».
Время повлияло и на позицию Айхенвальда, в эмиграции он утверждал, что нельзя теперь, как прежде, не быть публицистом. «Во все, что ни пишешь… неудержимо вторгается горячий ветер времени, самум событий, эхо своих и чужих страданий».
Обращая свой взгляд на советскую Россию, Айхенвальд писал, что там установилось «равенство нищеты и нищенской культуры», но «даже там, где беллетристы хотят присоединиться к казенному хору славословия, они то и дело срываются с голоса, потому что правда громче неправды… Талант органически честен».
Искренними, правдивыми художниками в России Айхенвальд считал Льва Лунца, Всеволода Иванова, Михаила Зощенко… Критиковал за сервилизм, тенденциозность и политическую ангажированность Максима Горького, Владимира Маяковского, Алексея Толстого… В воспоминаниях «Дай оглянусь» рассказал о своих встречах с современниками и воссоздал атмосферу ушедших лет.
Юлий Айхенвальд в 56 лет трагически погиб в результате несчастного случая, попав под трамвай.
«Вот и последний… — откликнулся на его смерть Иван Бунин. — Для кого теперь писать? Младое и незнакомое племя… Что мне с ними? Есть какие-то спутники в жизни — он был таким».
Бунин не мог не принять многих рассуждений и толкований Айхенвальда, например, такое: «Искусство прежде всего — игра, цветение души, великая бесполезность… Талант первее труда. Внутренняя импровизация, божественная забава духа только и придают художнику его бессмертные чары…»
Подобные «капризы импрессионизма» (термин Семена Венгерова) были абсолютно чужды советской литературе. Верные слуги метода соцреализма называли творчество Айхенвальда реакционным и контрреволюционным и на целых семь десятилетий вычеркнули его имя из литературных списков. Лишь в 1994 году «Силуэты русских писателей» снова вернулись к русским читателям и многим из них доставили истинное наслаждение.