99 имен Серебряного века Безелянский Юрий
После революционных потрясений Блок уже не поэт. Последний всплеск — поэма «Двенадцать». Гениальная. Но странная и противоречивая.
- И идут — без имени святого
- Все двенадцать — вдаль.
- Ко всему готовы,
- Ничего не жаль…
Именно эти «двенадцать» и пальнули в святую блоковскую Русь. И непонятна при этом роль впереди идущего Христа. Максимилиан Волошин полагал, что Христос не ведет красногвардейцев, а преследуется ими, носителями «заблудшей души русской разинщины», потерявшей Христа. Но власть решила иначе: «Двенадцать» — гимн революции, и зачислила Александра Блока в советские классики. В 1934 году на первом съезде писателей СССР Николай Бухарин говорил: «Блок — за революцию, и своим „да“, которое он провозгласил на весь мир, он завоевал себе право на то, чтобы в историческом ряду стоять на нашей стороне баррикады».
Чуть позднее Блок осознал, что написал что-то не то и пытался уничтожить тираж «Двенадцати». Твердил перед смертью: «Прости меня, Господи!»
Александр Блок умер в 40 лет в мучительном страдании. Его, возможно, мог спасти выезд за границу на лечение, но власть недопустимо промедлила с оформлением документов.
«Отчего ж он все-таки умер? — спрашивал Ходасевич. — Неизвестно. Он умер как-то „вообще“, оттого, что был болен весь, оттого что не мог больше жить. Он умер от смерти».
«Блок страдал „бездонной тоской“», — писал Максим Горький Ромену Роллану, — болезнью многих русских, ее можно назвать «атрофией воли к жизни».
По словам Иванова-Разумника, Блок был «конкретным максималистом» и умер «от великой любви и великой ненависти».
«Он ничего не делал — только пел», — записал в дневнике после похорон Блока Корней Чуковский. А «петь» в 1921 году было уже невозможно, да и что петь?!.
И в заключение стихи Александра Блока:
- Но не за вами суд последний,
- Не вам замкнуть мои уста!
- Пусть церковь темная пуста,
- Пусть пастырь спит, я до обедни
- Пройду росистую межу,
- Ключ ржавый поверну в затворе
- И в алом от зари притворе
- Свою обедню отслужу.
БРЮСОВ
Валерий Яковлевич
1(13).XII.1873, Москва — 9.Х.1924, Москва
Советская литературная энциклопедия (1962) вознесла Брюсова в певцы труда. Еще бы! «Октябрьскую революцию поэт принял безоговорочно и тотчас же начал сотрудничать с советской властью». Не то, что всякие там мережковские и гиппиусы, которые не приняли Октябрь и сбежали на Запад. Все эти не принявшие, сбежавшие, злобствующие и сомневающиеся (Бунин, Замятин и прочие) были надолго вычеркнуты из советской литературы. А вот Горький, Брюсов, Маяковский — укрупнены, расширены, освящены и разукрашены.
Сегодня, конечно, не пишут «певец труда», а просто перечисляют сферы деятельности Брюсова: поэт, прозаик, драматург, переводчик, литературовед. Ну, а мы в свою очередь добавим: русский классик, один из столпов Серебряного века. В своем сборнике «Медальоны» Игорь Северянин так оценил Брюсова:
- Никем не превзойденный мастер,
- Великий ритор и мудрец,
- Светило ледовитой страсти,
- Ловец всех мыслей, всех сердец.
- Разламывающая сила
- Таится в кованых стихах.
- Душа рассудок научила
- Любить, сама же пала в прах.
- И оттого — его холодность:
- Душа, прошедшая сквозь ум…
- Его бесспорная надмодность
- Не столь от чувства, сколь от дум…
Вот это превалирование ума над чувствами у Брюсова, отсутствие песенного начала отмечали многие современники. «Он знал секреты, но он не знал тайны» — такой вывод сделала Анна Ахматова.
Писать Брюсов начал в раннем возрасте, поверил в свое предназначение и рано осознал себя мэтром, вождем и учителем. «В 1900–1901 годах Брюсов ходил по Москве с записной книжечкой и с карандашиком, организуя поэтов в литературную партию, сухо налаживая аппараты журналов, уча и дуря, подстрекая, балуя, и весь осыпаясь, как дерево листьями, ворохом странных цитат из поэтов, непризнанных, — Франции, Бельгии, Англии, Чехии, Польши, Германии, — сковывая свой таран стенобитный с воловьим упорством» — так писал Андрей Белый в своих мемуарах «Начало века».
Чего добивался Брюсов? Он воевал против старой литературы, взрывал постпушкинскую замшелую поэтику, свергал устоявшиеся авторитеты и был, как выразился Андрей Белый, «чистильщик авгиевых литературных конюшен». Литературный Петр I.
В 1894–1895 годах Брюсов издал три сборника «Русские символисты», составленных главным образом из собственных стихов и ставших первой коллективной декларацией модернизма в России. Ну, а самому Брюсову критики определили роль «вождя новой школы», задача которого, по словам Брюсова, была «выразить тонкие, едва уловимые настроения», первый проблеск мысли, ее «зачаток, еще не представляющий резко определенных очертаний». Для традиционалистов это был, естественно, эпатаж, градус которого еще больше повысился, когда Брюсов написал вызывающее двустишие:
- О закрой
- свои бледные ноги!
Слово Ходасевичу: «В девятисотых годах Брюсов был лидером модернистов. Как поэта, многие ставили его ниже Бальмонта, Сологуба, Блока. Но Бальмонт, Сологуб, Блок были гораздо менее литераторами, чем Брюсов. К тому же никого из них не заботил так остро вопрос о занимаемом месте в литературе. Брюсову же хотелось создать „движение“ и стать во главе его. Поэтому создание „фаланги“ и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками, организационная и тактическая работа — все это ложилось преимущественно на Брюсова. Он основал „Скорпион“ и „Весы“ и самодержавно в них правил; он вел полемику, заключал союзы, объявлял войны, соединял и разъединял, мирил и ссорил. Управляя многими явными и тайными нитями, чувствовал он себя капитаном некоего литературного корабля и дело свое делал с великой бдительностью. К властвованию, кроме природной склонности, толкало его и сознание ответственности за судьбу судна…»
- Хочу, чтоб всюду плавала
- Свободная ладья,
- И Господа и Дьявола
- Хочу прославить я —
вот принципы творчества, которые декларировал Брюсов. Он много работает, трудится, как настоящий труженик пера: стихи, проза, переводы, теоретические работы, одна из них — «Далекие и близкие» вышла в 1912 году и посвящена отечественным поэтам, начиная с Тютчева, в котором Брюсов видел предтечу символизма.
В 1913 году вышел 21-й том Полного собрания сочинений и переводов поэта — французская лирика. Кстати, в 1994 году был выпущен объемный том (896 страниц) переводов Брюсова, который потрясает широчайшим подбором имен: поэты Древнего Рима и Древнего Востока, Данте, Петрарка, Вийон, Расин, Мольер, Гюго, Гете, Гейне, английские романтики, французские символисты, Верхарн, Метерлинк, Мицкевич…
Брюсов служил искусству неистово, недаром он в программном стихотворении «Поэт — музе» восклицал:
- Не знаю, жить мне много или мало,
- Иду я к свету иль во мрак ночной, —
- Душа тебе быть верной не устала,
- Тебе, тебе одной!
Даже на фоне всезнающих деятелей Серебряного века поражает энциклопедическая образованность Брюсова. Вот что писал он сам о себе:
«Прекрасно знаю историю русской поэзии… Я специалист по биографиям Пушкина и Тютчева… Осведомлен во всеобщей истории литературы… Знаю магию, оккультизм, спиритизм, осведомлен в алхимии, астрологии, теософии. В последнее время изучал Вергилия… В разные периоды жизни я занимался еще, более или менее усердно, Шекспиром, Байроном, Баратынским, Данте… Я довольно хорошо знаю французский и латинские языки, сносно итальянский, плоховато немецкий, учился английскому и шведскому, заглядывал в грамматики арабского, еврейского и санскрита… Мечтал быть математиком, много читал по астрономии…»
Далее Брюсов, перечисляя и другие свои занятия и увлечения, с печалью отмечал: «…но боже мой! боже мой! как жалок этот горделивый перечень сравнительно с тем, чего я не знаю…»
И еще одну брюсовскую цитату нельзя не привести: «Когда мне становится слишком тяжело от слишком явной глупости моих современников, я беру книгу одного из „великих“, Гете или Монтеня, или Данте, или одного из древних, читаю, вижу такие высоты духа, до которых едва мечтаешь достигнуть, и я утешен…»
- Мне Гете — близкий, друг — Вергилий,
- Верхарну я дарю любовь…
А любовь к женщинам? В жизни Брюсова их было немало: рано умершая Евгения Павловская, единственная жена Иоанна Рунт, поэтессы Нина Петровская, Надежда Львова, покончившая жизнь самоубийством, поздняя связь с Адалис… В романе «Огненный ангел» (1907) Брюсов не без иронии описал безумно-любовные отношения Нины Петровской, которая металась между Брюсовым и Андреем Белым. Но еще раньше в стихотворении «Встреча после разлуки» (1895) провозгласил «программу» своего отношения к искусству и женщинам:
- …Ищу в себе томительную дрожь,
- Роптание живительных предчувствий…
- Нет! прочь слова! себе ты не солжешь!
- Сокровища, заложенные в чувстве,
- Я берегу для творческих минут,
- Их отдаю лишь в строфах, лишь в искусстве.
- А в жизни я — как выпитый сосуд;
- Томлюсь, дрожа, весь холоден, ликуя,
- Огни страстей лишь вспыхнут, как умрут.
- Дитя, прости обманы поцелуя:
- Я лгу, моля, твердя «люблю», я лгу.
- Нет, никого на свете не люблю я,
- И никого любить я не могу.
Так что в смысле пожара чувств Брюсов — не Блок и не Бальмонт. Не горел и не пылал. Холодный математический человек. И все же одна страсть владела Брюсовым. Проницательная Зинаида Гиппиус отмечала, что «Брюсов — человек абсолютного, совершенно бешеного, честолюбия. Я говорю „честолюбия“ лишь потому, что нет другого, более сильного слова для выражения той страстной жажды всевеличия и всевластия, которой одержим Брюсов. Тут иначе, как одержимым, его и назвать нельзя». А далее Гиппиус говорит, что женщины, их любовь для Брюсова — это «только ряд средств, средств, средств…». Опять же для честолюбия, для популярности, для славы.
Как поэт, Брюсов совершил эстетическую эволюцию — от символизма пришел к ранее бойкотированному им реализму и включению его в «число исконных, прирожденных властелинов в великой области искусства». Он как бы предчувствовал, что грядет революция, и новой России не нужны будут заумные игры в символы и тайны.
А далее произошло немыслимое: бывший вождь модернизма, «сын греха», «искатель островов», «безумец», «маг», «теург» назвал Октябрь «торжественнейшим днем земли» и решительно встал на сторону советской власти. Брюсов один из очень немногих представителей Серебряного века, который поменял серебряный цвет на красный. Даже Николай Бухарин удивился, что бывший «„король символистов“, идеолог верхов промышленной радикальной буржуазии, венчанный всеми лаврами и хризантемами славы в меценатских салонах буржуазной аристократии» перешел в лагерь большевиков. На вопрос «почему?» Бухарин дал такой ответ: «Брюсов жадно прислушивался к железным шагам истории, он восторгался героикой великих событий, и пафос горных вершин человечества все время раздувал холодный голубой пламень его замечательного жадного ума».
Почти все его бывшие коллеги по перу осудили «кульбит» Брюсова, его поклонение коммунизму как новому самодержавию. Большевики предоставили Брюсову ряд постов, и он с упоением заседал и председательствовал, «заседая, священнодействовал», по замечанию Ходасевича.
Брюсов умер 9 октября 1924 года, не дожив двух месяцев до 51 года. «Смерть эта никого не удивила — не огорчила — не смягчила… Смерть Блока — громовой удар по сердцу; смерть Брюсова — тишина от внезапно остановившегося станка…» — так жестко отозвалась на кончину Брюсова Марина Цветаева.
И далее она написала: «…место Брюсова — именно в СССР… его страсть к схематизации, к механизации, к систематизации, к стабилизации… Служение Брюсова коммунистической идее не подневольное: полюбовное… Как истый властолюбец, он охотно и сразу подчинился строю, который в той или иной области обещал ему власть… Бюрократ-коммунист Брюсов» (М. Цветаева, Прага, 1925).
«Застегнутый наглухо поэт» — такую оценку Брюсову дала Цветаева и провела параллель с Бальмонтом: «В Брюсове тесно, в Бальмонте — просторно. Брюсов: глухо, Бальмонт: звонко… Бальмонт — бражник, Брюсов — блудник…»
Но Брюсов как человек и политик умер. В истории литературы остался Брюсов-поэт. Величайший из поэтов-символистов. Давид Бурлюк писал, что «Брюсов был первым поэтом русским большого города. Он был отцом урбанистической поэзии. Моя поэзия, а затем и Маяковского, имела в начале с ней тесную связь…».
- Стальной, кирпичный и стеклянный,
- Сетями проволок обвит,
- Ты — чарователь неустанный,
- Ты — неслабеющий магнит, —
писал Брюсов дифирамб «Городу». И сам он, подобно Микеланджело, рубил мрамор. Мрамор стиха. И пусть он холоден и гладок, но это все же мрамор настоящей поэзии. В конце концов сад поэзии должен быть разнообразным: и корабельные вековые сосны Пушкина, и милая березовая роща Есенина, и соловьиный посвист Пастернака, и мраморные глыбы Брюсова.
БУНИН
Иван Алексеевич
10(22).X.1870, Воронеж — 8.XI.1953, Париж
Советские критики прозвали Брюсова «великолепным пришельцем с чужих берегов», а Бунин при жизни так и остался на чужом берегу. Он клокотал ненавистью к «Совдепии», отвергал новую действительность как «окаянные дни», как «великий дурман» (как ом выразился в докладе, прочитанном им в деникинской Одессе), поэтому в Стране Советов Бунину приклеили ярлыки злого антисоветчика, «певца дворянских могил» и утверждали, что «в произведениях эмигрантского периода сказался явный упадок художественного таланта писателя» (Энциклопедический словарь, 1953). После смерти Ивана Алексеевича его приняли в семью советской и русской литературы. И даже со временем стали печатать то, что не печатали раньше по идеологическим соображениям, например одно из стихотворений, написанных Буниным в июле 1922 года:
- …А если б даже Божья сила
- И помогла, осуществила
- Надежды наших темных душ,
- То что с того?
- Уж нет возврата
- К тому, чем жили мы когда-то.
- Потерь не счесть, не позабыть,
- Пощечин от солдат Пилата
- Ничем не смыть — и не простить.
- Как не простить ни мук, ни крови,
- Ни содроганий на кресте
- Всех убиенных во Христе.
- Как не принять грядущей нови
- В ее отвратной наготе.
Несколько штрихов из жизни Бунина. Из оскудевшего дворянского рода. С детства отличался редким воображением и впечатлительностью. Его наставником и учителем был старший брат Юлий. Стихи начал писать семи-восьми лет. Первое выступление в печати в 16 лет. В девятнадцать Бунин начал сотрудничать с «Орловским вестником» и «был всем, чем придется, — и корректором, и передовиком, и театральным критиком…». Первая книга стихов вышла в 1891 году, но, кроме разочарования, ничего не принесла, зато сборник «Листопад» (1901) был встречен публикой восторженно. Далее Бунин чередовал стихи и прозу. В 1912 году вышла повесть «Суходол» о процессе распада родовых устоев в России, до этого — «Деревня» — о русской душе со всеми ее светлыми и темными сторонами. В «Суходоле» крестьянка убеждена в том, что «у господ было в характере то же, что и у холопов: или властвовать, или бояться».
В 1902–1909 годах вышло первое «Собрание сочинений» в 5-ти томах. Бунин — признанный и почитаемый почти всеми талант.
Стиль письма Бунина отличается от многих: он аристократичен, сдержан, строг. Никакой фальши, никаких декадентских вывертов. «На фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое, — отмечал в „Силуэтах русских писателей“ Юлий Айхенвальд. — Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты… Его строки — испытанного старинного чекана; его почерк — самый четкий в современной литературе; его рисунок — сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного кастальского ключа».
Из множества прекрасных бунинских стихов приведем одно:
- О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
- А счастье всюду. Может быть, оно —
- Вот этот сад осенний за сараем
- И чистый воздух, льющийся в окно.
- В бездонном небе легким белым краем
- Встает, сияет облако. Давно
- Слежу за ним… Мы мало видим, знаем,
- А счастье только знающим дано.
- Окно открыто. Пискнула и села
- На подоконник птичка. И от книг
- Усталый взгляд я отвожу на миг.
- День вечереет, небо опустело.
- Гул молотилки слышен на гумне…
- Я вижу, слышу, счастлив. Все во мне.
Как утверждают буниноведы, писатель жаждал солнца, счастья, красоты, но полной мерой принял пустынный хлад одиночества, не зная своей посмертной славы на родной земле, под родными звездами.
В жизни Бунина сыграли определенную роль два писателя — Максим Горький и Лев Толстой. На первых порах Горький помогал Бунину, считая его «первым писателем на Руси». В ответ Бунин посвятил Горькому поэму «Листопад», хотя, как потом признался, посвятил по его, Горького, «бесстыдной просьбе». Они разошлись, потому что были слишком разные люди: Горький — человек высокого общественного темперамента и при этом умеющий приспособляться к обстоятельствам и идти на компромиссы. Бунин — не общественный человек, к тому же бескомпромиссный и гордый.
Что касается Льва Толстого, то Бунин почитал его божеством. И бесконечно сравнивал себя с ним. И всегда помнил слова Толстого, сказанные ему: «Не ждите многого от жизни… счастья в жизни нет, есть только зарницы его — цените их, живите ими…» На столе умирающего Бунина лежал томик Толстого. Он перечитывал «Войну и мир» 50 раз…
Возвращаясь к биографии Бунина, отметим, что он встретил Февраль, и особенно Октябрь, с резкой враждебностью. В Одессе, куда он уехал из Москвы, писатель написал дневник «Окаянные дни» — одно из самых яростных обличений революции и власти большевиков. 26 января 1920 года Бунин отплыл в Константинополь и в конце марта прибыл в Париж. Началась эмиграция…
Случай с Буниным особый. Эмиграция для него стала предельной высотой его писательской карьеры. Здесь, на Западе, он впервые почувствовал себя классиком и защитником традиций классической литературы. И это несмотря и вопреки тяжелым условиям жизни в чужой стране. В старинном прованском городке Грассе, на родине художника Фрагонара, прожил Бунин более 21 года: 16 лет на вилле «Бельведер» и 5 лет — на вилле «Жаннет». В Грассе писатель много работал. Там он написал «Жизнь Арсеньева», «Митину любовь», серию рассказов и книгу прозы «Темные аллеи».
«Мне казалось почти невероятным видеть из окон вашей виллы в Грассе пейзаж французского юга, а не русскую степь, туман, снег и белые березовые рощи, — писал Бунину Андре Жид. — Ваш внутренний мир брал верх и торжествовал над миром внешним: он-то и становится подлинной реальностью. Вокруг вас я ощущал ту необычную притягательную силу, которая позволяет братски сближаться человеку с человеком, вопреки границам, общественным различиям и условностям».
Свое 60-летие Бунин отметил публикацией самого крупного своего произведения — романа «Жизнь Арсеньева», метко названного кем-то «вымышленной биографией». Там все достоверно и вместе с тем волшебно преображено. Георгий Адамович сказал, что «Жизнь Арсеньева» напоминает ему «монолог человека перед лицом судьбы и Бога». И конечно, в «Жизни Арсеньева» фигурирует Россия, «погибшая на наших глазах в такой волшебно краткий срок».
Очарованный «Жизнью Арсеньева», Константин Паустовский писал: «Это не биография. Это — слиток из всех земных очарований, горестей, размышлений и радостей. Это — удивительный свод событий одной-единственной человеческой жизни».
9 ноября 1933 года Бунину была присуждена Нобелевская премия «за правдивый артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе русский характер». А хранитель библиотеки шведской академии Оке Эрландссон сказал: «Премия Бунина была извинением перед русской литературой за Льва Толстого».
В 1934–1936 годах в Берлине издавалось новое собрание сочинений Бунина. В 1937 году писатель завершил философско-художественную книгу «Освобождение Толстого». А потом — война, старость. 30 марта 1943 года Иван Алексеевич писал в одном из писем:
«Живу, конечно, очень, очень плохо — одиночество, голод, холод и страшная бедность — все, что осталось от премии, блокировано и все сношения с моими издателями теперь уже совершенно прерваны… Дни протекают в великом однообразии, в слабости и безделии… Много читаю — все, что под руку попадется… Больше же всего думаю — очень, очень грустно».
Именно в 1943 году в Америке вышло первое издание книги «Темные аллеи» — очень своеобразный бунинский гимн женщине: «Ведь это даже как бы и не люди, а какие-то совсем особые существа, живущие рядом с людьми, еще никем точно не определенные, непонятные, хотя от начала веков люди только и делают, что думают о них» (рассказ «Записки»).
Тут уместно вспомнить всех реальных бунинских женщин: и гувернантку Эмилию Фехнер, и первую жену Варвару Пащенко, которая бросила Бунина: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом». Писатель был на грани самоубийства. И вторую жену Бунина — Анну Цакни — и тоже печальный разрыв. И долгую совместную жизнь с третьей женой Верой Муромцевой, хотя брак этот был как лед (вялая Муромцева) и пламень (бурно рефлектирующий Бунин). И последний закатный роман Ивана Алексеевича с молодой Галиной Кузнецовой, принесшей ему больше страданий, чем радости.
«Ян сошел с ума на старости лет. Я не знаю, что делать», — была в смятении Вера Николаевна Муромцева-Бунина. Нет, Ян — так звала она мужа — не сошел с ума. Просто он магически тянулся к любви, к молодым женщинам, сокрушаясь при этом по поводу несправедливости человеческой судьбы: «…как скоро пройдет их молодость, начнется увядание, болезни, потом старость, смерть… До чего несчастны люди! И никто еще до сих пор не написал этого как следует!»
Тема смерти всегда волновала писателя. За 37 лет до своей кончины Бунин писал:
- Настанет день — исчезну я,
- А в этой комнате пустой
- Все то же будет: стол, скамья
- Да образ, древний и простой.
- И так же будет залетать
- Цветная бабочка в шелку,
- Порхать, шуршать и трепетать
- По голубому потолку.
- И так же будет неба дно
- Смотреть в открытое окно,
- И море ровной синевой
- Манить в простор пустынный свой.
В конце жизни, после войны, у Бунина был выбор — вернуться на родину (его звали и сулили золотые горы) или уехать в Америку, где было бы сытно и вольготно. Бунин однако остался во Франции, в неуюте и в безденежье. Одному из корреспондентов на вопрос «почему?» писатель ответил: «Литературной проституцией никогда не занимался».
В последние месяцы Бунина одолевали мысли «о прошлом, о прошлом думаешь… об утерянном, пропущенном, счастливом, неоцененном, о непоправимых поступках своих… недальновидности…».
8 ноября 1953 года в своей небольшой парижской квартире Иван Алексеевич Бунин скончался в возрасте 83 лет. Похоронен на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, под Парижем.
И что в заключение? Однажды Бунина спросили, к какому литературному направлению он причисляет себя. «Последний классик» (еще один титул Бунина) ответил так:
«Ах, какой вздор все эти направления! Кем меня только не объявляли критики: и декадентом, и символистом, и мистиком, и реалистом, и неореалистом, и богоискателем, и натуралистом, да мало ли еще каких ярлыков на меня не наклеивали, так что в конце концов я стал похож на сундук, совершивший кругосветное путешествие, — весь в пестрых, крикливых наклейках. А разве это хоть в малейшей степени может объяснить сущность меня как художника? Да ни в какой мере! Я — это я, единственный, неповторимый — как и каждый живущий на земле человек, — в чем и заключается самая суть вопроса».
Нам, потомкам Ивана Бунина, еще узнавать и узнавать единственность и неповторимость писателя: не все издано, не все увидело свет. В декабре 1999 года Лидским университетом в Англии издан каталог архивов Буниных и их друзей. Фонд самого Ивана Алексеевича состоит из 10 763 единиц хранения. А это — сотни стихотворений, более 120 рассказов, статьи, воспоминания, дневники, письма. Так что еще изучать и изучать.
- …Раскрыв глаза, гляжу на белый свет
- И слышу сердца ровное биенье,
- И этих строк размеренное пенье,
- И мыслимую музыку планет.
- Все — ритм и бег. Бесцельное стремленье!
- Но страшен миг, когда стремленья нет.
Это, правда, изданный Бунин. Стихотворение помечено днем 9 августа 1912 года. Бунину 42 года.
БУРЛЮК
Давид Давидович
9(21).VII.1882, хутор Семиротовщина Харьковской губернии — 15.I.1967, Лонг-Айленд, США
Вначале шуточное прозвище «отец русского футуризма» впоследствии оказалось нешуточным и вполне обоснованным. Давид Бурлюк — поэт, художник, критик, мемуарист, издатель — один из вождей русского художественного и литературного авангарда, организатор выставок и диспутов, автор полемических статей, брошюр, листовок и манифестов. И еще — собиратель молодых талантов.
- Как часто, деловит и плотен,
- Персидский выпучив жилет,
- Взметнув лорнет к больному глазу,
- Оглаживая свой сюртук,
- Цинизмом сдобренную фразу
- Здесь расплетал Давид Бурлюк…
Так представлял Бурлюка Сергей Спасский. Цинизм во фразах, в стихах, в картинах, — да, он, конечно, был, но вот что отмечал искусствовед Эрих Голлербах, автор первой монографии о Бурлюке: «В некоторых произведениях Бурлюка есть, если угодно, цинизм, — но он у Бурлюка — далек от пошлости. Цинизм — как бы наивность мудрости… Даже в нарочито примитивных своих вещах Бурлюк вовсе не так наивен, как это может показаться неопытному взгляду. Продолжая дешифровку привычных, но так часто ложно трактуемых терминов, назовем наивность цинизмом невинности».
Давид Бурлюк учился в художественных училищах Казани, Одессы и Москвы, в академии искусств в Мюнхене и в школе изящных искусств в Париже. И сразу определил себя художником-авангардистом. И также в поэзии пошел исхоженными тропами. Первые стихи его появились в сборнике «Студия импрессионистов» (СПб., 1910). Вместе с Хлебниковым, Гуро, Каменским и другими поэтами Бурлюк выпустил в том же 1910 году «Садок судей» — первый сборник поэтов-«будетлян». Сборник шокирующий и эпатажный, находящийся, как определил его Брюсов, «почти за пределами литературы», наполненный «мальчишескими выходками дурного вкуса, и его авторы прежде всего стремятся поразить читателя и раздразнить критиков».
«Когда в типографии немец „Садок судей“ печатал, — вспоминал Давид Бурлюк, — крутились, вертелись обои — не желали принять на себя новые словеса, зародыши, сперму новой литературы, души века предзнаменованья революционного. Лысина немца покрывалась каплями пота, и плевал он сугубо… Сопел и смешивал слова из языка Шиллера с матерщиной гениально-виртуозною рязанских и московских, и новгородских округ посадов; немец печатал… Дарил ее миру… Явочным порядком…»
И все дальнейшее, вышедшее из-под пера Давида Бурлюка (о соратниках-футуристах особый разговор), вызывало у эстетов недоумение, раздражение и неприятие. Бурлюк, к примеру, писал:
- Мне нравится беременный мужчина
- Как он хорош у памятника Пушкина
- Одетый в серую тужурку
- Ковыряя пальцем штукатурку
- Не знает мальчик или девочка
- Выйдет из злобного семечка?..
Не мог не возмутить и вопрос Бурлюка, обращенный непосредственно к читателю: «Ты нюхал облака потливую подмышку?» Или вот такой призыв:
- Каждый молод молод молод
- В животе чертовский голод
- Так идите же за мной…
- За моей спиной.
- Я бросаю гордый клич
- Этот краткий спич
- Будем кушать камни травы
- Сладость горечь и отравы
- Будем лопать пустоту
- Глубину и высоту
- Птиц зверей чудовищ рыб
- Ветер глины соль и зыбь.
Именно Давиду Бурлюку пришла идея создать группу единомышленников, ниспровергателей старого искусства, под названием «Гилея». Ее участники стали называть себя футуристами, потом группа развилась на кубофутуристов и эгофутуристов.
Бурлюк считал, что «надо ненавидеть формы существовавшие до нас» и что главная цель искусства — новизна формы. И призывал «разгромить старое буржуазное „жречество“, мистиков, символистов, бульваристов, порнографистов и академиков».
Вот декларация Бурлюка: «Футуризм не школа, это новое мироощущение. Футуристы — новые люди. Если были чеховские безвременцы, нытики-интеллигенты, — то пришли — бодрые, не унывающие… И новое поколение не могло почувствовать себя творцом, пока не отвергло, не насмеялось над поколением „учителей“, символистов».
А насмехаться футуристы умели.
- Это серое небо
- Кому оно нужно
- Осеннее небо
- Старо и ненужно, —
писал Бурлюк. В вышедшем в 1912 году альманахе «Пощечина общественному вкусу» Бурлюк солировал, а ему подпевали Хлебников, Крученых и Маяковский. В «Пощечине» провозглашались революционные принципы: «Гармонии — противуполагается дисгармония… Симметрии — дисимметрия… Конструкции противуполагается — дисконструкция…»
В стихотворении «Щастье циника» Бурлюк утверждал:
- Шумящее весеннее убранство
- Единый миг затерянный в цветах
- Напрасно ждешь живое постоянство
- В струящихся быстро бегущих снах
- Изменно все и вероломны своды
- Тебя сокрывшие от хлада льдистых бурь
- Везде во всем красивость шаткой моды
- Ах, циник, щастлив ты! Иди и каламбурь.
Бурлюк «со товарищи» и каламбурил, и эпатировал, и возмущал безмерно. «Боже, до чего плоско, вульгарно — какой гнусный показатель нравов, пошлости пустоты новой литературной армии!» — негодовал Бунин. В футуристах видели «разновидность хулиганов», а Измайлов их назвал «печальными рыцарями ослиного хвоста». Скандал — это было именно то, чего и добивались молодые поэты во главе с Бурлюком. «…благодаря ненависти, насмешкам окружающих… стало ясно, что мы — новое племя, — вспоминал Бурлюк. — Ремизов назвал нас опричниной русской литературы. Началась непримиримая война за новое в искусстве».
Бурлюк вместе с Маяковским, Хлебниковым, Б. Лившицем, Крученых и другими поэтами подписал манифест, объявивший об уничтожении ими знаков препинания, сокрушении ритмов, о своем понимании гласных как «времени и пространства (характера устремления»), отводя согласным роль «краски, звука, запаха…» Словом, долой мелодику стиха, да здравствует какофония и эквилибристика слов.
- На трапециях ума
- Слова вертятся вверх ногами, —
писал позднее Бурлюк в книге «Энтелехизм». Но это уже было в Америке, а в дореволюционной России Бурлюк пытался издавать «Первый журнал российских футуристов», организовывал поездки кубофутуристов по стране. В одной из поездок по Сибири Бурлюку кто-то из публики задал вопрос, что будет потом? Бурлюк, нарочито гнусавя, ответил: «А потом котлеты с макаронами».
Потом пришла революция, и «первый истинный большевик в литературе», «отец российского пролетарского футуризма» оказался чуждым своей стране. И очутился в Америке, где в 1930 году принял американское гражданство. Журнал «За пролетарское искусство» так «тепло» писал о Бурлюке в 1931 году: «Д. Бурлюк, который когда-то заявлял во всеуслышанье: „поэзия — истрепанная девка, а красота — кощунственная дрянь“, дает серию картин безработных в Америке, тематически приближается к революционному искусству, а по существу, продолжает все те же старые буржуазные традиции „ослиного хвоста“ и „мишени“, традиции того течения, которому даже такой буржуазный идеолог, как Андрей Белый, дал весьма подходящее название „обозная сволочь“».
Парадокс: советская Россия не любила Давида Бурлюка (эмигрант! — этим сказано все), а он любил свою покинутую родину и пропагандировал советское искусство, считая себя его представителем «в стране хищного капитала». «Если другие футуристы, особенно второй призыв, после революции и получили признание, — писал в 1929 году Бурлюк, — то я лично, волею судеб попавший на другие материки нашей планеты, продолжая всежильно работать на пользу страны Рабочих и Крестьян, моей великой революционной родины, никакого признания у себя на родине так и не видал, а унес в ушах своих начальный смех генералов и толстосумов и прихвостней так называемого „казенного искусства“, щедро оплачиваемого правящими классами до самого октябрьского переворота. При таких обстоятельствах нельзя человека обвинять в некоторой нервности…»
- От родины дальней,
- От Руси родимой
- Унес меня тягостный рок.
Но ностальгия не мешала Бурлюку плодотворно работать. Он активно участвовал в работе литературных групп «Серп и молот» и «Джон Рид клуб», издавал журнал «Цвет и рифма», писал книги, воспоминания, рисовал, на его счету около 30 персональных выставок на Западе, причем — и это следует отметить — в последние годы Бурлюк рисовал в сугубо реалистической манере. Дважды (в 1956 и 1965 годах) приезжал в СССР.
И последнее. Как вспоминал Василий Каменский, «в Бурлюке жило великое качество находить талантливых учеников, поэтов и художников и начинять, заряжать их своими глубинными знаниями превосходного новатора, педагога, мастера искусства». Так, Давид Бурлюк рассмотрел талант в молодом Владимире Маяковском. «Всегдашней любовью думаю о Бурлюке, — говорил Маяковский. — Прекрасный друг. Мой действительно учитель. Бурлюк сделал меня поэтом. Читал мне французов и немцев. Всовывал книги. Ходил и говорил без конца».
И не только говорил, но и материально помогал, «чуть не содержал», «выдавал по 50 коп.» и, главное, утверждал в Маяковском веру, что он настоящий, самобытный поэт. Бурлюк издал трагедию «Владимир Маяковский». Снимался вместе с Маяковским в фильме «Не для денег родившийся» по сценарию своего молодого друга и ученика.
Имена Маяковского и Бурлюка часто ставят вместе в пору их совместного футуристического прошлого. Но какие разные судьбы! Маяковский сделался ангажированным поэтом и изо всех сил пытался понравиться власти, запутался в своих любовях к женщинам и в 36 лет окончил жизнь самоубийством. А великий и страшный футурист Бурлюк всю свою жизнь подчинялся только «безумным прихотям искусства» и прожил почти 86 лет, да притом с одной женщиной — Марией Еленевской (56 лет вместе!)
В старости Бурлюк оказался Афанасием Ивановичем, бережно охраняемым своей Пульхерией Ивановной, своей «мамочкой», как он ее называл — Марией Никифоровной. И никакого трагизма. Давид Давидович оказался мудрым человеком. Буйная молодость и спокойная старость.
ВЕРБИЦКАЯ
Анастасия Алексеевна,
урожденная ЗЯБЛОВА
11(23).II.1861, Воронеж — 16.I.1928, Москва
Мы говорим «Серебряный век», но, как правило, подразумеваем под ним тончайший культурный слой российского общества — высокопрофессиональных литераторов, артистов, музыкантов, высоколобых философов, знатоков, эстетов, «голубую кровь» и «белую кость». Но в это же время, на рубеже двух столетий, тянулась к культуре, к знаниям и довольно значительная демократическая часть населения — студенты, учащиеся, курсистки, чиновники, различный служивый люд, горничные, лавочники, торговцы и т. д. И у этой публики не всегда пользовались успехом, к примеру, изящно-интимнейший Михаил Кузмин или поэт-ученый Вячеслав Иванов. У нее были свои, более простые и понятные кумиры. Один из них — Анастасия Вербицкая со своими «Ключами счастья».
Говоря иначе, во все времена параллельно существовали две культуры — элитарная и массовая. В одной парил высокий дух, в другой преобладали «развлекаловки» для разнообразия житейской прозы, что постоянно вызывало недоумение, а порой и гнев культурного истэблишмента. Не случайна запись в дневнике Александра Блока: «Молодежь самодовольна, „аполитична“, с хамством и вульгарностью. Ей культуру заменили Вербицкая, Игорь Северянин и пр. Языка нет. Любви нет. Победы не хотят, мира — тоже. Когда же и откуда будет ответ?» (10 ноября 1915). И блоковский вывод: «Одичание — вот слово…»
С Блоком, конечно, можно поспорить, но в данном случае нас интересует прежде всего Вербицкая.
Несколько биографических данных автора некогда нашумевшего романа «Ключи счастья». Вербицкая родилась в небогатой дворянской семье, в которой царил культ театра. Как отмечает биограф писательницы А. Грачева: «Начиная с самого детства, Вербицкая не только существовала в реальных, во многом неблагоприятных житейских обстоятельствах, но и в мире своей фантазии, построенной на основе сублимации. В нем росла красавица-девочка, имеющая гениальную актрису-бабушку, роковую, прекрасную и любящую мать, благородного старика-отца и окружающих, постоянно восхищающихся внешностью и необычными и разнообразными талантами ребенка, а затем девушки. Впоследствии многие героини произведений Вербицкой явились реализацией этого фантастического образа ее „эго“, как бы переселившегося из фантастического мира авторского воображения в более осязаемый, но менее воображаемый макрокосм ее произведений…»
Прежде чем стать писательницей, Вербицкая окончила Елизаветинский институт, училась в московской консерватории, которую пришлось оставить из-за недостатка средств. Преподавала пение в гимназиях, была гувернанткой. Вышла замуж по любви, за малообеспеченного инженера Вербицкого, и родила троих сыновей. И всю жизнь билась в тисках материального неблагополучия и боролась за утверждение женской независимости. Работала переводчицей, корректором, публицистом в газете «Русский курьер».
В 26 лет Анастасия Вербицкая дебютировала повестью «Первые ласточки», вышедшей в журнале «Русская мысль» под редакционным названием «Разлад». «Первые ласточки» — история о талантливой писательнице Валентине Каменевой, которая растрачивает свои силы на журналистскую поденщину и активно борется за свои женские права: «Знайте… только одинокие сильны… Только они проложат новые пути и создадут женщине счастливое будущее… Стремитесь к общественной деятельности. В ней, только в ней — наше освобождение… надо выйти из теплого угла на холод и мрак улицы, на работу, на борьбу и лишенья, навстречу всему неведомому… Туда — в широкий мир…» Этот призыв Вербицкой, вложенный в уста ее героини, прозвучал весьма революционно для своего времени.
Тему «Первых ласточек» и последующих своих книг Вербицкая определила как «страстный протест личности против любви, дружбы, семьи». Почти все героини Вербицкой фанатически отстаивали свою независимость ценою даже своей гибели. С 1902 года Вербицкая занялась издательским делом и опубликовала более двадцати книг иностранных писательниц, посвященных «женскому вопросу»: «Женщина, которая осмелилась», «Свободная любовь», «Третий пол», «Ницшеанка», «Право на любовь» и другие. Короче, Вербицкая как сочинительница, как переводчица и как издательница пробивала (лучше сказать — проламывала) идеи феминизма в России.
Идея феминизма, идея равенства женщин с мужчинами, как все любые идеи, приходят в Россию с Запада. И с большим опозданием. Достаточно вспомнить одну из первых бунтарок американку Абигайл Смит Адамс, которая в конце XVIII века протестовала против абсолютной власти мужчин над женами. В 1792 году вышел труд англичанки Мэри Уоллстонкрафт «В защиту прав женщины». Чуть позднее американская суфражистка Энн Гарлин Спенсер ратовала за вклад женщин в общественную культуру. Но все эти новации пришли в Россию лишь на рубеже столетий, и одной из провозвестниц феминизма явилась именно Вербицкая.
Революция 1905 года подтолкнула Вербицкую, которая, по ее словам, пережила «красоту и экстаз декабрьского восстания», на создание романа «Дух времени». Роман стал бестселлером. За четыре года он выдержал три издания общим тиражом 51 000 экземпляров. Главный герой «Духа времени» не женщина, а мужчина — артист Андрей Тобольцев, но и он весь погружен не только в революцию, но и в бурю любовных переживаний, воплощает собою ницшеанский тип «человека-артиста», разрушителя старой морали. Новую мораль в интерпретации Вербицкой критики определили как «свободу от любви».
В 1910 году вышел роман Вербицкой «Ключи счастья» в шести книгах общим объемом почти в 1400 страниц да к тому же большим тиражом. Роман, который прославил Вербицкую и одновременно вызвал волну резкой критики. О «Ключах счастья» спорили до хрипоты: «Лев Николаевич Толстой или Анастасия Алексеевна Вербицкая? Кому из них володеть мыслью и княжить в сердце современного русского читателя?» Согласно данным библиотек и читален, спрос на Вербицкую значительно опередил спрос на книги Толстого и Чехова. «Ключи счастья» увлекли «киношников», и были поставлены две экранизации — в 1913 и 1917 годах, — ставшие громкими боевиками эпохи.
Чем привлек читателей роман «Ключи счастья»? Помимо драматической и почти бульварной истории жизни и взаимоотношений некоей Мани Ельцовой и ее любовника барона Штейнбаха («Она чувствует на своих ногах его поцелуи», и тому подобное в огромных дозах), роман Вербицкой, как выразился один критик, — это «универмаг с широким выбором современных идей, представлений и предубеждений», покруче даже арцыбашевского «Санина». В «универмаге» Вербицкой читатели могли познакомиться с интерпретациями из Маркса, Дарвина, Ницше, Оскара Уайльда и других модных авторов. Как отмечал Анатолий Луначарский, «Ключи счастья» оказались пленительными «для нашей полуобразованной демократии больших городов, а вместе с тем для студенческой молодежи, для провинциальных читателей и особенно читательниц». Хвалил роман и Максим Горький, утешая одновременно автора: «Наплюйте на критику».
А критика была зубодробительная: мол, все творчество Вербицкой — «бульвар», сама она — «бульварная писательница», пишет для «праздной и неразвитой толпы». Корней Чуковский выразился даже резче: Вербицкая пишет для «культурных дикарей» — для парикмахеров и лавочников. Чуковскому возражали критики-либералы: «Найти путь к мыслям и чувствам простого человека; после трудового дня дать ему несколько минут чистого эстетического наслаждения — это значит, по мнению буржуазной критики, торговать фальшивыми алмазами». Сама Вербицкая уверенно считала себя «поэтом новых людей».
Критика бесновалась, множились многочисленные пародии на писательницу: «Любовные похождения м-мъ Вербицкой», «Новейшие любовные похождения мадам Вербицкой», «Отмычки счастья» и т. д. Но смоделированный Вербицкой образ «новой женщины» притягивал к себе читателей, и медички, и бестужевские курсистки, по свидетельству современников, «жадно записывались в очередь на чтение „Ключей счастья“». Это была вершина писательского успеха.
Далее последовал почти исторический роман «Иго любви», но он уже явно отстал от изменившегося «духа времени». Грянула революция. И тут начался в отношении Вербицкой «великий откат»: Наркомпрос постановил сжечь весь склад книг Вербицкой за «порнографию, юдофобство и черносотенство», несовместимые с моралью победившего пролетариата. И только благодаря защите Горького книги Вербицкой были спасены от сожжения, а специально созданная комиссия установила, что книги «безвредны», более того, роман «Дух времени» был рекомендован к переизданию.
В 20-е годы Вербицкая, понимая, что ее писательское имя одиозно, стала писать под псевдонимами, в основном для детей («Как Лютик сделался коммунистом», «Наши пионеры» и другие совершенно непримечательные полумарксистские поделки). В 1924 году Вербицкая снова попала в список запрещенных писателей, и ее книги изъяли из всех магазинов и библиотек. В журнале «На боевом посту» прошла дискуссия о творчестве и взглядах Вербицкой. И вновь у нее среди ретивых ненавистников нашелся защитник. Это был сам нарком Луначарский. Он отозвался о ней как о писательнице «по внешней форме приятной и занимательной, по своим устремлениям инициативной и прогрессивной, хотя в идеологическом отношении наивной» и высказал мнение, что «для некоторых очень отсталых слоев провинциальных читателей… чтение произведений Вербицкой было бы прогрессом и могло оставить в их душе светлый след».
У самой Анастасии Вербицкой никакого светлого следа в душе не осталось. Успех был позади. Ее постоянно унижали и критиковали молодые пролетарские идеологи от литературы. Материально жилось туго: все, что было нажито, пришлось в революционное лихолетье продать. А тут еще и болезнь сердца… Вербицкая умерла, не дожив одного месяца до 67 лет. В одном из некрологов отмечалась «бесспорная заслуга ее — в создании особого жанра выше бульварного, по типу французских романов с занимательной интригой, идеями и доступной всем эрудицией».
Что касается «Ключей счастья», то — где эти ключи? И где вообще это мифическое счастье? Вербицкая боролась за женскую независимость, за равноправие с мужчинами и за свободу выбора в любви. Спустя десятилетия российская женщина все это получила сполна, и даже возможность трудиться в самых тяжелых мужских профессиях. И что ей все это дало?..
ВОЛКОНСКИЙ
Сергей Михайлович, князь
4(16).V.1860, имение Фалль, близ Ревеля Эстляндской губернии — 25.X.1937, Ричмонд, штат Виргиния, США
Князь Сергей Волконский — не только один из ярких представителей Серебряного века, но и его выразитель, глашатай, адепт. По своим интересам он был многогранен: театральный деятель, художественный критик, прозаик, мемуарист (хотя Советская Литературная энциклопедия его начисто проигнорировала), теоретик актерской деятельности и ритмической гимнастики. А еще неутомимый путешественник. Изучая искусство, сравнивая и сопоставляя, объездив весь мир, воскликнул в ходе своей очередной итальянской поездки: «Как бедны мы красотой!» Он и внешне был примечательный человек, принесший в Серебряный век старомодную учтивость, аристократические манеры, вельможную осанку и артистизм натуры.
«О князе Сергее Волконском, — писал Александр Бенуа, — можно было бы написать целую книгу, ибо он был одной из самых характерных и блестящих фигур петербургского общества». Но, увы, в данном случае это не специальная книга, а всего лишь куцые заметки в рамках книги о Серебряном веке, поэтому естественна фрагментарность, клочковатость информации и отрывочность стиля.
Сергей Волконский — внук известного декабриста Волконского и одновременно внучатый племянник знаменитой Зинаиды Волконской. По материнской линии он — правнук небезызвестного графа Александра Бенкендорфа. В Сергее Волконском Бенкендорф и декабристы как бы встретились вновь и великодушно простили обиды друг другу.
Волконский родился в родовом имении 4 мая «в шесть часов вечера, в большой спальне… там были кретоновые занавески с пассифлорами…» — так отметил он в своих воспоминаниях. В доме Волконских жили литературными, художественными интересами, и кто здесь не бывал из знаменитостей, от Тургенева до Достоевского. Сергей Волконский в свои детские годы слышал, как читал стихи Тютчев. Классика навечно вошла в его кровь: он любил Пушкина и обожал Тютчева, в своих книгах часто цитировал А.К. Толстого, Фета и Полонского. Не принял поэзию начала XX века, сделав лишь исключение для Зинаиды Гиппиус. В своих литературных пристрастиях князь был консервативен.
Конечно, он получил блестящее образование и постоянно его пополнял за счет изучения и чтения культурных ценностей мира, за счет широкого круга знакомств с выдающимися людьми, писателями, философами, актерами. Он впитывал в себя красоту, как впитывает влагу губка, и не случайно одной из его первых работ было исследование «Художественное наслаждение и художественное творчество» (1892). В 1896 году князь Волконский отправился в США, где в ряде городов прочитал лекции о достижениях русской культуры; как выразился Владимир Соловьев, Волконский показал иностранцам «человеческое лицо» России. Под влиянием его выступлений в Гарвардском университете была основана кафедра славяноведения, то есть именно Сергей Волконский «породил» первых славистов в США. Лекции его вошли в книгу «Очерки русской истории и русской литературы» и принесли Волконскому литературный успех.
Писал Волконский и рассказы, но больше ему удавались художественно-исследовательские работы: книга «Разговоры» (1912), «Быт и бытие. Из прошлого, настоящего, вечного» (1924) и особенно книга «О декабристах. По семейным воспоминаниям» (1921). Кстати, Волконский у себя в имении в Павловске создал «музей декабриста», который, естественно, был разорен в годы революции. А в дореволюционные годы Волконский активно печатался в журналах «Аполлон», «Русская художественная летопись», «Мир искусства», «Русская мысль» и многих других. Он выступал как художественный критик, разрабатывая общефилософские и нравственные вопросы искусства.
Большое место в жизни Сергея Волконского занимал театр, который он не просто любил — обожал. С детства мечтал о сцене, играл в любительских спектаклях, позднее горел желанием стать актером в Художественном театре, но Станиславский поставил точку на актерских притязаниях и мечтаниях князя. В одном из писем к Лилиной Станиславский писал в январе 1911 года: «…Вообще кн. Волконский мне нравится. Мне его жаль — он сгорает от жажды играть, режиссировать, томится в своем обществе, а его родственнички его держат за фалды, и все прокисают от скуки в своих палаццо…»
Сергей Михайлович «не прокисал», он всегда находил себе дело, а уж в театральной сфере и подавно. Князь аккомпанировал оперной диве Аделине Патти, давал советы итальянскому трагику Эрнесто Росси, другая звезда Италии Томмазо Сальвими у него жил в доме во время своих гастролей в Петербурге. Волконский знал и общался с Элеонорой Дузе и Полиной Виардо, с Марией Савиной и Верой Комиссаржевской.
Он был человеком театра и отсюда его служебные назначения: сначала камергер, а с 1899 по 1901 год он — директор императорских театров. Но став директором, Волконский столкнулся с неодолимой преградой косности и фаворитизма. Как он отметил в воспоминаниях: «Театральный муравейник Петербурга жил меньше всего интересами искусства». Из-за конфликта с прима-балериной Матильдой Кшесинской Волконский подал в отставку. Но театром не переставал интересоваться, написал несколько книг по теории и практике режиссуры, актерскому мастерству и декламации. Его книги — «Выразительное слово» и «Выразительный человек» (1913) — высоко оценил Станиславский.
И еще одно увлечение князя: ритмическая гимнастика. Организовав курсы и издавая журнал, он пропагандировал собственную «ритмическую утопию» — универсальную систему движений человеческого тела как «материала жизни».
А потом грянули революционные события: имение Волконского разгромили, имущество конфисковали, и ему, «фанатичному жрецу искусства» (Бенуа), сиятельному князю, неожиданно ставшему «буржуем» и «контрой», пришлось скрываться в Борисоглебске от ареста. За ним пришли, когда он направился в гости к одной старой знакомой, чтобы поиграть у нее на разбитом пианино. А в доме, где он нашел пристанище, уже допрашивали тех, кто дал князю приют:
— Кто он такой? Генерал? Военный? Царский чиновник?
— Нет, бывший князь Волконский, литератор.
— Литератор? Да? Где же он пишет?
— Где — довольно трудно сказать, а книги вот здесь есть; можете посмотреть.
Далее вошедшие с оружием спрашивают:
— А где его револьвер?
— У него нет револьвера и никогда не было; да и стрелять он не умеет.
— А где спрятаны пулеметы?..
Ну, и так далее, в духе красного абсурда первых лет революции.
В 1918 году князь Сергей Волконский приехал в Москву, переодетый в солдатскую шинель, с котомкой белья и платья, — все, что у него осталось от былого богатства. Волконский приехал, чтобы найти какое-то применение своим знаниям в условиях новой власти. Его два дня держали в подвале на Лубянке, потом все же отпустили. И он стал работать, как тогда говорили, «на культурном фронте». Читал лекции, вел занятия по театральному мастерству в разнообразных кружках и студиях, расплодившихся на первых порах без счету. Об одной такой студии Волконский пишет в своих воспоминаниях:
«Я был приглашен читать в красноармейском клубе в Кремле, в Клуб имени Свердлова. В Николаевском дворце, в бывших покоях великой княгини Елизаветы Феодоровны, за чудными зеркальными окнами, из которых вид на Замоскворечье, слонялись по паркетным полам, в шелковых креслах полулежали в папахах и шинелях красноармейские студийцы. Работа была неблагодарная. Слушателей моих гоняли на работу, на дежурства, в караулы, а то и вовсе угоняли на фронт…»
А в один день приходит к Волконскому некто Басалыго и интересуется, что делают красноармейцы:
— Репетиции? Зачем репетиции? Совсем не нужно, это препятствует свободному развитию коллективной личности, это тормозит свободное творчество.
— Да как же пьесы ставить без репетиций? — возражал Волконский.
— Пьесы? Для чего пьесы?
— Да что же ставить?
— Да не ставить. А придут, посидят, расскажут друг другу свои переживания в октябрьские дни, пропоют три раза «Интернационал» и разойдутся. И у всех будет легко и тепло на душе.
От такой работы у князя Волконского отнюдь не было на душе легко и тепло, а напротив: сумрачно и печально. Советской власти князь был не нужен. Он отчетливо понял, что вместо культуры, вместо знаний в новой России культивируются самодовольство и воинствующее невежество. И осенью 1921 года он тайно перешел границу и стал эмигрантом. Его бегство было оправдано, так как Ленин в письме к Дзержинскому среди «растлителей учащейся молодежи», наряду с Бердяевым, Шестовым, Ильиным, назвал и имя князя Волконского. Письмо вождя означало, что надо принять соответствующие санкции, но Волконский их счастливо избежал.
«Наконец оставил за собой границу, отделяющую мрак советской России от прочего мира Божьего. Стоны, скрежет и плач остались там, во тьме… позади остались насилие, наглость и зверство…»
«Сейчас я уже не на родине — на чужбине, — писал Волконский, находясь на французской земле. — Вокруг меня зеленые горы, пастбища, леса, скалы. Надо мной синее небо, светозарные тучи. Вы скажете, что и там было синее небо, и там светозарные тучи? Может быть, но я их не видел; они были забрызганы, заплеваны, загажены; между небом и землей висел гнет бесправия, ненависти, смерти. И сама „равнодушная природа красою вечной“ уже не сияла. Здесь она сияет…»
В Париже Сергей Волконский стал театральным обозревателем газеты «Последние известия», кстати говоря, такая специальная дисциплина, как театроведение, целиком обязана своим рождением именно князю. Читал он лекции по истории русской культуры, русского театра для своих соотечественников, оказавшихся в эмиграции, выезжал с лекциями в Италию и США. Внимательно следил за театральной жизнью в Европе. Оставаясь верным классическим традициям, не принял авангардизм театральных постановок Арто, отверг новации Мейерхольда и не одобрил новаторство Михаила Чехова. В начале 30-х годов стал во главе Русской консерватории в Париже и объединил вокруг себя музыкантов-эмигрантов.
В эмиграции вышли два тома мемуаров Сергея Волконского «Мои воспоминания», на один из которых — «Родина» — восторженно откликнулась Марина Цветаева, найдя сходство князя Волконского с великим Гете. Дружбу с князем Цветаева по страстности своей натуры пыталась перевести в любовь. Она предложила Волконскому «быть мальчиком твоим светлоголовым» (Волконский был гомосексуалистом), но князь отверг любовь, предпочтя ей исключительно дружбу. Когда Волконский уехал в Америку, то он и Цветаева переписывались, а когда он приезжал в Париж, встречались. Но не более того.
Князь Сергей Волконский умер в американском городе Ричмонде в октябре 1937 года, в возрасте 77 лет. В Париже по русскому обычаю устроили его отпевание, на котором присутствовали Александр Бенуа, Сергей Лифарь, Матильда Кшесинская, Марк Алданов, Марина Цветаева и другие «звезды» Серебряного века.
В некрологе о Волконском Георгий Адамович написал: «Это был один из самых одаренных, самых своеобразных, живых и умственно-отзывчивых людей, которых можно было встретить в нашу эпоху… Своеобразие было все-таки наиболее заметной его чертой. Князь Волконский ни на кого не был похож, и в каждом своем суждении, в каждом слове оставался сам собой».
ВОЛОШИН
Максимилиан Александрович
КИРИЕНКО-ВОЛОШИН
16(28).V.1877, Киев — 11.VIII.1932, Коктебель
Иногда кажется, что столицей русского Серебряного века был Париж: почти все серебристы, от Анны Ахматовой до Владимира Маяковского, посещали Париж или жили в нем. Особенно «парижанином» слыл поэт, художник, историк искусства и философ Максимилиан Волошин. Андрей Белый считал его «насквозь „пропариженным“ до… до цилиндра».
Марина Цветаева писала про Волошина: «Оборот головы всегда на Францию. Он так и жил, головой обернутый на Париж, Париж XIII века и нашего нынешнего, Париж улиц и Париж времени был им равно исхожен. В каждом Париже он был дома и нигде, кроме Парижа, в тот час своей жизни и той частью своего существа, дома был… Париж прошлого, Париж нынешний, Париж писателей, Париж бродяг, Париж музеев, Париж рынков… Париж первой о нем письменности и Париж последней песенки Мистенгетт — весь Париж, со всей его, Парижа, вместимостью, был в нем вмещен» (М. Цветаева. «Живое о живом»).
Максимилиан Волошин учел совет Чехова, данный ему в Ялте: «Учиться писать можно только у французов». А рисовать? Страсть к живописи возникла у Волошина тоже от Франции. Он и сам выглядел довольно экзотично: «Гривастый лесовик с рыжими кудрями, русское подобие Зевса» (О. Форш). Таким представлял поэта и художника искусствовед из Феодосии Василий Дембовецкий:
- И рост, и грудь, и голова кентавра,
- И грива, как священный лес,
- И круглых глаз нерасточенный блеск,
- Таящий небо солнечного Тавра.
Прежде чем обосноваться в Крыму, на своей духовной родине, Максимилиан Волошин познал многое в этом мире. Вот любопытное его признание: «Ни гимназии, ни университету (Московскому университету! — Прим. Ю.Б.) я не обязан ни единым знанием, ни единой мыслью. 10 драгоценных лет, начисто вычеркнутых из жизни».
Волошин поставил себе цель стать одним из образованнейших людей своего времени по собственной системе, благодаря книгам, музеям, путешествиям. «Земля настолько маленькая планета, что стыдно не побывать везде», — писал он матери в 1901 году. Первое путешествие было в Среднюю Азию, затем — почти вся Европа. И, разумеется, Париж, куда он отправился «на много лет, — учиться художественной форме — у Франции, чувству красок — у Парижа, логике — у готических соборов, средневековой латыни — у Гастона Париса, строю мысли — у Бергсона, скептицизму — у Анатоля Франса, прозе — у Флобера, стиху — у Готье и Эредиа…».
«В эти годы, — отмечал Волошин, — я только впитывающая губка, я весь — глаза, весь — уши. Странствую по странам, музеям, библиотекам: Рим, Испания, Балеары, Корсика, Сардиния, Андорра… Лувр, Прадо, Ватикан, Уффици… Национальная библиотека. Кроме техники слова, овладеваю техникой кисти и карандаша».
Кредо Волошина:
- Все видеть, все понять, все знать, все пережить,
- Все формы, все цветы вобрать в себя глазами.
- Пройти по всей земле горящими ступнями,
- Все воспринять — и снова воплотить!
- (1904)
Семилетие 1898–1905 годов Волошин назвал «годами странствий», следующее семилетие (1905–1912) — «блуждания». «Этапы блуждания духа: буддизм, католицизм, магия, масонство (в мае 1905-го вступил в масонскую ложу в Париже. — Прим. Ю.Б.), оккультизм, теософия, Р. Штейнер. Период больших личных переживаний романтического и мистического характера», — так писал Волошин в своей «Автобиографии».
Оставим в стороне романтическую и мистическую любовь к Маргарите Сабашниковой (он находил, что она похожа на египетскую царицу, жену Аминхотепа III), а также грандиозную мифотворческую историю с Черубиной де Габриак, лучше поговорим непосредственно о литературе. В 1903 году Волошин вернулся в Россию и активно погрузился в литературный процесс, не претендуя ни на какое лидерство (вот уж не Брюсов!), не участвуя ни в каких кружковых раздорах и избегая всякой полемики, — вот что интересно. Как точно отметил Андрей Белый, Волошин «проходит через строй чуждых мнений собою самим, не толкаясь».
Волошин много пишет стихов и статей (он опубликовал более 250 статей, которые вошли впоследствии в циклы книг под названием «Лики творчества»), но только в феврале 1910 года в Москве выходит его первая книга «Стихотворения. 1900–1910», которую весьма одобрительно встретила читающая публика. Хотя, конечно, нашлись и критики, которые увидели в Волошине всего лишь «книжного поэта». Брюсов высказался так: «Стихи Волошина не столько признания души, сколько создания искусства».
Далее последовали Первая мировая война и революция. Весною 1917 года Волошин поселяется в Крыму, в Коктебеле, где «все волны гражданской войны и смены правительств» проходят на его глазах, а поэзия остается «единственной возможностью выражения мыслей о совершающемся».
Советские литературоведы позднее отмечали, что Волошин революции не понял, что он-де исходил из «абстрактно-гуманистический иллюзий». Нет, он не исходил из иллюзий, он все воспринимал из своего философского взгляда на все сущее: каждая отдельная жизнь — это космическое событие. А в годы революции и Гражданской войны человеческая жизнь из космического события перешла в разряд бытовой мелочи: людей убивали тысячами, десятками и сотнями тысяч.
- Свидетели великого распада,
- Мы видели безумья целых рас,
- Крушенья царств, косматые светила,
- Прообразы Последнего Суда:
- Мы пережили Илиады войн
- И Апокалипсисы революций…
Послереволюционные годы кардинально изменили поэта. Он уже никакой не символист и окончательно простился с «блужданиями» собственного духа. Его главной темой становится Россия, судьба страны и народа. Во всех его многочисленных стихах того периода родина осознается как голгофа истории. Образ «Ангела мщенья», выведенный Волошиным в 1906 году, стал зловеще парить над страной: «Народу русскому: Я скорбный Ангел мщенья!/ Я в раны черные — в распахнутую новь/ Кидаю семена…»
В 1919 году Волошин создает цикл стихов о гражданской войне «Неопалимая Купина» с верой в то, что в конце концов Россия не погибнет. Хотя эта вера у поэта порой еле теплится:
- С Россией кончено… На последях
- Ее мы прогалдели, проболтали,
- Пролузгали, пропили, проплевали,
- Замызгали на грязных площадях.
- Распродали на улицах: не надо ль
- Кому земли, республик да свобод,
- Гражданских прав? И родину народ
- Сам выволок на гноище, как падаль.
- О, господи, разверзни, расточи,
- Пошли на нас огнь, язвы и бичи:
- Германцев с запада, монгол с востока.
- Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
- Чтоб искупить смиренно и глубоко
- Иудин грех до Страшного Суда.
Волошин с болью видит, как гибнет Святая Русь, любимый им Китеж-град, как губят его с двух сторон — красные и белые:
- А я стою один меж них
- В ревущем пламени и дыме
- И всеми силами своими
- Молюсь за тех и за других.
Такова была позиция Волошина — быть над схваткой, понимать и сочувствовать «фанатикам непримиримых вер». В книге «Паралипменон» есть программное стихотворение «Доблесть поэта» с подзаголовком-посвящением «Поэту революции» (1925). В нем Волошин декларирует:
- Творческий ритм от весла, гребущего против течения,
- В смутах усобиц и войн постигнуть целокупность.
- Быть не частью, а всем: не с одной стороны, а с обеих.
- Зритель захвачен игрой — ты не актер и не зритель,
- Ты соучастник судьбы, раскрывающей замысел драмы.
- В дни революции быть Человеком, а не Гражданином:
- Помнить, что знамена, партии и программы
- То же, что скорбный лист для врача сумасшедшего дома.
- Быть изгоем при всех царях и народоустройствах:
- Совесть народа — поэт. В государстве нет места поэту.
Итак, поэт — «соучастник судьбы», «совопросник» века. Отсюда и совершенно другая стилистика письма: эпическая, монументальная, торжественная, с зарницами Рока.
В 1922–1929 годах Волошин создает цикл поэм в книге «Путями Каина» и замечательную по историческому охвату поэму «Россия» (1924). В ней есть такое обобщение:
- Есть дух Истории — безликий и глухой,
- Что действует помимо нашей воли,
- Что направлял топор и мысль Петра,
- Что вынудил мужицкую Россию
- За три столетия сделать перегон
- От берегов Ливонских до Аляски.
- И тот же дух ведет большевиков
- Исконными российскими путями.
Искусствовед Ефим Эткинд утверждает, что «Волошин — первый в России исторический поэт или, если угодно, поэт истории. Во Франции сходную роль сыграли в XIX веке Виктор Гюго („Легенда веков“), Альфред де Виньи („Судьбы“), Леконт де Лиль („Трагические стихотворения“), Эредиа („Трофеи“). В России, по сути дела, поэзии истории не существовало, несмотря на отдельные опыты Пушкина, Лермонтова („Песня о купце Калашникове“) и А. Толстого (баллады). Волошин оказался первым, кто открыл для русской поэзии эту огромную область».
В 1922 году, откликаясь на гибель двух крупнейших поэтов эпохи — Блока и Гумилева, в стихотворении «На дне преисподней», Волошин писал:
- Темен жребий русского поэта:
- Неисповедимый рок ведет
- Пушкина под дуло пистолета,
- Достоевского на эшафот.
Странно, что Волошина не тронули. Он уцелел, хотя имел все основания быть пущенным «в расход». И стихи писал не во славу советской власти, а совсем, совсем наоборот, и у себя в Коктебеле устроил подозрительный «Дом поэта», который власти рассматривали не иначе, как антисоветский салон. И все же не взяли, — Волошин вытащил счастливый лотерейный билет и умер в собственной постели, от болезни, в возрасте 54 лет.
В стихотворении «Дом поэта» (1926) писал:
- Я — не изгой, а пасынок России,
- Я в эти дни — немой ее укор,
- Я сам избрал пустынный сей затвор
- Землею добровольного изгнанья,
- Чтоб в годы лжи, падений и разрух
- В уединеньи выплавить свой дух
- И выстрадать великое познанье.
В «Доме поэта» Волошин все чаще выступал как живописец и писал свои излюбленные акварели с видами Киммерии, и принимал многочисленных гостей. Его дом превратился в некий европейский культурный центр. Здесь побывали Андрей Белый, Вересаев, Горький, Замятин, Мандельштам, Цветаева, Эренбург и многие другие представители литературы. Последние недели своей жизни в Коктебеле провел Валерий Брюсов. Волошин с радостью предоставлял всем кров и творческую мастерскую, он был главной достопримечательностью, хозяином и душой Коктебеля. Его вторая жена Маруся записывала в дневнике: «Какое счастье, что я около Макса! Господи, какой это большой человек!»
На этом можно поставить точку. Но, пожалуй, заметим в конце: в 1999 году был издан полностью дневник Волошина «История моей души». Всего лишь одна волошинская запись, на десерт: «Я зеркало. Я отражаю в себе каждого, кто становится передо мной».
ВОЛЫНСКИЙ
Аким Львович,
настоящие имя и фамилия
ФЛЕКСЕР
Хаим Лейбович
21. IV(3.V).1861, Житомир — 6.VII.1926, Ленинград
Сегодня мы с грустью констатируем, что исчезает литературная критика, рушится институт рецензирования, днем с огнем не сыщешь аналитиков, способных дать оценку различным явлениям культуры. А в начале XX века на критической сцене выступали замечательные литераторы, с умными головами и золотыми перьями, блестящие эссеисты. Это — Александр Кугель (1864–1928), Михаил Гершензон (1869–1925), Александр Бенуа (1870–1960), Владимир Фриче (1882–1969), Юлий Айхенвальд (1872–1928), Павел Муратов (1881–1950), Корней Чуковский (1882–1969)… И, конечно, Аким Волынский.
Вокруг Волынского всю жизнь кипели страсти: его обожали и ненавидели, хвалили и ругали, о его книгах яростно спорили, обещая им вечную жизнь или отвергая их начисто. Философ, литературный критик, искусствовед, писатель, балетовед — он обладал непомерной эрудицией, образованность его была настолько велика, что, по единодушному признанию современников, во всем написанном им она отразилась лишь в малой, незначительной части.
По натуре и по мировоззрению Волынский был убежденным пассеистом: в какую бы область он ни вторгался — критика, театр, искусствознание, — он начинал с пересмотра руководящих идей, призывая вернуться к первоисточнику, очистить сложившиеся формы искусства от позднейших наслоений. Он всюду искал первооснову и искал неистово. «Он умел трудиться с такой самоотверженностью, с какой молились древнехристианские отшельники», — писал о нем Константин Федин.
Аким Волынский был истинно книжным человеком: страстным собирателем книг, подлинным библиофилом и сочинителем. Как пишет Вадим Гаевский: «Меблировка его небогатой петербургской квартиры состояла главным образом из книжных шкафов и книжных полок. Старинные фолианты, гроссбухи и волюмы окружали этого человека, читавшего на всех европейских языках и, казалось, вобравшего в себя едва ли не всю книжную мудрость. По типу культуры это был русский энциклопедист, а по внешнему облику он отдаленно напоминал образованного флорентийского монаха…»
«Он производил впечатление добродушного человека, не то большого ребенка, не то „напускающего на себя“ доброго волшебника» — такой портрет Волынского рисует музыковед и композитор В. Богданов-Березовский.
И откуда взялся этот «большой ребенок — добрый волшебник»? Он явился из захолустного Житомира. С детства проявил редчайшие способности к математике и языкам, позже его будут называть «сплошным мозгом». По своим способностям был зачислен на юридический факультет Петербургского университета и сразу на стипендию, что для еврейского юноши было немыслимым успехом. После окончания университета ему предложили остаться на кафедре государственного права, но Волынский отказался: «Я хочу быть не профессором, а литератором». К этому времени он поменял фамилию «Флексер» на псевдоним «Волынский». Именно Акимом Волынским он подписал свою первую самостоятельную работу «Теолого-политическое учение Спинозы».
В 18-летнем возрасте Аким Волынский стал печататься в популярном журнале «Северный вестник», в котором в течение 10 лет, вплоть до закрытия журнала в 1899 году, вел отдел «Литературные заметки». Это были не просто обзоры литературных новинок, но и глубокие статьи о творчестве Толстого, Гончарова, Лескова, Достоевского и других мастеров русской литературы. К этому времени окончательно сформировались взгляды Волынского, и он «ставит впереди всего внутреннее духовное начало, власть души, морали, свободной воли». Исходя из такой идеалистической позиции, Волынский призывал вождей народничества бороться не за социально-политическое переустройство общества, а за духовную революцию, то есть сначала перестроить человека, а уж потом переустраивать общество. Статьи на эту тему были собраны в книге Волынского «Борьба за идеализм» и изданы в 1900 году. Книга вызвала резкое неприятие и справа и слева, со стороны либералов и со стороны консерваторов. Особенно негодовал вождь народников Николай Михайловский.
Такое же неудовольствие вызвал Аким Волынский своей попыткой пересмотреть эстетическое наследие Белинского, Добролюбова и Чернышевского. Теперь возмутился Георгий Плеханов, который увидел в работах Волынского «суд и расправу над своими предшественниками».
В середине 1890-х годов Волынский пытался найти союзников в стане нарождающегося символизма. Он поддерживал контакты и печатал в «Северном вестнике» Зинаиду Гиппиус, Мережковского, Минского и Сологуба, но и с ними не получилось ни любви, ни дружбы. Будучи не компромиссным человеком, Волынский стал критиковать символистов (сначала в статье, а потом в переработанной на ее основе лекции — «Современная русская поэзия»), и они от него отвернулись, оставя его в литературном одиночестве.
Не укрепил творческие связи Волынского и его полемически заостренный большой труд «Леонардо да Винчи» (1900). Но окрепла его репутация как писателя и исследователя. В нем он еще раз доказал, что в эпохе Возрождения он был совсем как дома, недаром в 1908 году его избрали почетным гражданином Милана, а его имя присвоили комнате в библиотеке Леонардо, куда Волынский передал свою коллекцию материалов о великом художнике.
Следует отметить и религиозные поиски Волынского, его стремление сочетать иудаизм и христианство: он даже намеревался уйти «в простую еврейскую среду проповедовать Христа», — об этом он написал в письме к Льву Толстому 5 мая 1894 года. После поездки на Афон Волынский пришел к выводу, что русская религиозность сочетает в себе «метафизическую византийскую духовность» и исконно русскую, дохристианскую духовность. Тему Бога Волынский развивал в своих работах, посвященных Достоевскому, — «Царство Карамазовых» (1901) и «Ф.М. Достоевский» (1906). Рассматривая полярные начала — богофильское и богофобское, — Волынский считает, что идеальный вариант для России — слияние моральной ясности Толстого с метафизическим размахом Достоевского. Это была кардинальная идея Волынского.
Поиски «новой красоты» в искусстве привели Волынского в театр. В течение некоторого времени он заведовал репертуарным отделом в Драматическом театре Веры Комиссаржевской и существенно повлиял на концепцию постановок «Гедды Габлер» Ибсена и «Чайки» Чехова.
Во время своих «скитаний» по Греции и Италии Волынский, как пишет его биограф Эрих Голлербах, «убедился между прочим в том, что античный театр есть по существу — балетный театр». Балет стал последним увлечением Акима Волынского, ему он отдал свои последние 15 лет жизни. В ритуальных танцах эллинов он увидел первооснову балета и сделал отчаянную попытку реконструировать ритуальный смысл отдельных балетных движений. Свои революционные идеи Волынский изложил в работе «Книга ликований», которая вышла в 1925 году тиражом всего в 3 тысячи экземпляров; не получив официального признания (опять этот «идеализм» Волынского!), она получила неофициальный статус легендарной книги.
Для специалистов балета «Книга ликований» стала не только настольной книгой, но пиршеством слова. В ней Волынский превзошел самого себя в словесной роскоши. Как отмечает Вадим Гаевский, россыпь эпитетов и метафор на каждом шагу напоминает «восточную феерию слов в духе декоративных феерий Льва Бакста». И вместе с тем это очень профессиональная, почти технологическая книга.
Итак, «Книга ликований» стала последним литературным произведением Акима Волынского. Фиеста литературного творчества кончилась, наступило время подневольного, галерного труда. После революционных событий Волынский — активный служака: он заведует итальянским отделом в издательстве «Всемирная литература», является членом совета Дома искусств, председателем петроградского отделения Союза писателей, ведет цикл лекций для учащихся основанного им хореографического техникума «Школа русского балета» (там преподавала знаменитая Ваганова). Учительствовал. Его барочную риторику новое поколение воспринимало с трудом. Вот как вспоминал о Волынском младший Чуковский, Николай:
«Писал витиевато и пышно, и в этом пышнословии, говоря по правде, и заключалась вся суть его статей. Тут были и „дионисизм“, и „вакханалии“, и „менады“, и „эрос“, и „лотос“, и „флейта Марсия“, и „бездна вверху и бездна внизу“ — весь тот набор слов, которым пользовались авторы статей в журнале „Золотое руно“…»