Осиная фабрика Бэнкс Иэн
Когда я пришел домой, отец спал в шезлонге в саду. Я поставил велосипед в сарай и смотрел на отца из дверного проема сарая, если он проснется, я смогу сделать вид будто я закрываю дверь. Его голова слегка наклонилась в мою сторону, рот был слегка открыт. У него были на глазах темные очки, но я видел сквозь стекла его закрытые глаза.
Мне нужно было пойти пописать, поэтому я смотрел на него не очень долго. У меня не было особенных причин для наблюдения за ним, просто мне нравится это делать. Мне приятно чувствовать, что я его вижу, а он меня нет, я настороже и в полном сознании, а он нет.
Я ушел в дом.
После быстрого обхода Столбов, я провел понедельник за починкой и улучшением Фабрики, работал, пока не заболели глаза, и отец сказал мне спуститься и пообедать.
Вечером шел дождь, я остался дома и смотрел телевизор. Я рано лег спать. Эрик не звонил.
Когда я простился с примерно половиной пива, выпитого в Гербе, я пошел посмотреть на Фабрику. Я залез на чердак, который был наполнен солнечным светом, теплом и запахом старых интересных книг, и решил привести чердак в порядок.
Я сложил старые игрушки в ящики, рулоны ковров и обоев поставил на место, откуда они упали, приколол пару карт обратно на наклонный деревянный потолок, убрал инструменты остатки материалов, которые я использовал для ремонта Фабрики и загрузил отделения Фабрики, нуждавшиеся в загрузке.
Пока я всем этим занимался, я нашел интересные вещи: самодельную астролябию, которую я когда-то сделал; коробку с частями модели укреплений вокруг Византии; остатки моей коллекции изоляторов с телеграфных столбов и старые записные книжки, оставшиеся от времен, когда отец учил меня французскому. Пролистав их, я не смог найти очевидного обмана, он не учил меня ругательствам вместо “извините” или “как пройти к железнодорожной станции”, хотя, должно быть, искушение было почти непреодолимым.
Я закончил уборку, несколько раз чихнув от висевших в золотом пространстве чердака сверкающих пылинок. Еще раз посмотрел на обновленную Фабрику, просто потому что я люблю смотреть на нее, переделывать ее, трогать ее, нажимать на ее маленькие рычаги, открывать двери. Наконец я оттянул себя от нее, мысленно говоря: довольно скоро у меня будет возможность использовать Фабрику по назначению. Днем я поймаю осу и следующим утром пущу ее в дело. Я хотел еще раз допросить Фабрику до появления Эрика, я хотел точнее знать будущее.
Конечно, было немного рискованно задавать один и тот же вопрос дважды, но я подумал: чрезвычайные обстоятельства требуют, и в конце концов Фабрика принадлежит мне.
Я без труда поймал осу. Она, можно сказать, пешком прошла в церемониальную банку из-под джема, в которой я всегда держу заключенных для Фабрики. Я поставил банку, закрытую крышкой с дырочками, и содержащую кроме осы несколько листьев и кусочек кожуры апельсина, в тень берега реки и начал строить плотину.
Я работал и потел в сете дня и раннего вечера, пока отец красил заднюю часть дома, а оса осматривала внутреннюю стенку банки, шевеля антеннами.
Когда я наполовину построил плотину — не лучшее время для перемен — я подумал, что было бы забавно взорвать ее, поэтому я позволил воде переливаться и нашел самую маленькую бомбу с электрическим детонатором. Я прикрепил детонатор к проводкам от фонарика, использовав оголенные концы провода, выглядывающие из просверленной в черном металлическом корпусе дырочки, и завернул бомбу в пару пластиковых мешков. Я заложил бомбу в основание главной плотины, вывел провод за плотину, за неподвижную воду позади плотины, почти туда, где ползала в своей банке оса. Я прикрыл песком провода, чтобы все выглядело более естественно, а потом продолжил строительство.
Система плотин получилась очень большой и сложной, там была не одна, а две деревеньки, одна между двумя плотинами, и одна за последней плотиной. Там были мосты и маленькие дороги, замок с четырьмя башнями и два дорожных туннеля. Незадолго до часа, когда мы пьем чай, я вывел последний проводок из фонарика и перенес банку с осой на вершину ближней дюны.
Я видел как отец красил вокруг окон холла. Я вспомнил узоры, которые он когда-то нарисовал на парадной стене дома, которая повернута к морю; я их помнил уже поблекшими, но они были классическими, вдохновленными глюками искусства: огромные машущие мечи и жертвенники, которые прыгали по стене как разноцветные яркие татуировки, изгибавшиеся над окнами и дверью. Реликт, оставшийся от времен, когда отец был хиппи, сейчас они уже исчезли, стертые ветром и морем, и дождем, и солнцем. Остались только очень нечеткие контуры, еще различимые вместе с несколькими цветными пятнами, похожими на отслаивающуюся кожу.
Я открыл фонарик, положил внутрь цилиндрические батарейки, закрепил их и нажал кнопку включения на торце фонарика. Ток шел от девятивольтовой упаковки батареек, примотанной изолентой к фонарику, по проводам идущим через дырку, где была лампочка и в оболочку бомбы. Где-то около центра бомбы стальная вата разгорелась сначала неярко, потом ослепительно и начала плавиться, белая кристаллическая смесь взорвалась, разрывая металл — я еле смог его согнуть, это стоило мне много пота, времени и сил — словно бумагу.
Бах! Передняя часть главной плотины вывалилась вперед и вверх, грязная смесь пара и газа, воды и песка подпрыгнула в воздух и плюхнулась обратно. Шум был замечательный, тупой, и дрожь земли я почувствовал задницей сквозь штаны за секунду до звука взрыва, он был сильный.
Песок в воздухе остановился, упал, вызвал тысячу всплесков на воде и застучал по дорогам и домам. Освобожденная вода вырвалась из пролома в песчаной стене и покатилась вниз, засасывая песок с краев пролома, и растеклась коричневым приливом до первой деревни, прошла сквозь нее, наткнулась на вторую плотину, откатилась назад, разрушая песчаные дома, наклонила замок и разметала треснувшие башни. Опоры моста подломились, деревянный настил соскользнул и упал на сторону, затем вода начала переливаться через плотину, и скоро вся верхняя часть ее была под водой и размывалась потоком, несущимся из первой дамбы, фронт воды прошел пятьдесят метров или больше. Замок исчез, развалился.
Я положил банку и сбежал с дюны, радуясь, а волна двигалась над волнистой песчаной поверхностью ручья, ударила в дома, прокатилась по дорогам, пробежала по тоннелям, натолкнулась на последнюю дамбу, быстро расправилась с ней и продолжила разрушение еще целых домов второй деревни. Плотины разрушались, дома соскальзывали в воду, мосты и туннели складывались и падали, прекрасное чувство восторга поднялось волной из желудка и дошло до горла, я был рад водному хаосу.
Я видел, как провода были смыты и откачены потоком в сторону, потом я смотрел на передний край бегущей воды, быстро движущейся к морю по уже давно высохшему песку. Я сел на землю напротив места, где была первая деревня, там, где двигались, медленно наступая, коричневые горбы воды, и ждал, пока шторм успокоится: ноги скрещены, локти на коленях и лицо на ладонях. Мне было тепло, я был счастлив и хотел есть.
Наконец, когда ручей почти успокоился, и от нескольких часов моей работы почти ничего не осталось, я заметил то, что искал: черный и серебряный, разорванный и погнутый корпус бомбы, который выглядывал из песка чуть впереди разрушенной плотины. Я не снимал ботинки, а встав на цыпочки на сухом берегу, шел руками по песку, пока почти полностью растянулся и оказался на середине ручья. Я поднял остатки бомбы со дна ручья, осторожно зажал зазубренный корпус зубами и пошел на руках обратно, пока не смог броситься на берег и встать.
Я вытер почти плоский кусок металла тряпкой из Военного Мешка, положил бывшую бомбу внутрь мешка, потом забрал банку и пошел домой пить чай, перепрыгнув через ручей чуть выше места, до которого доходила запертая плотинами вода.
Любая из жизней — символ. Все, что мы делаем — часть узора, который мы можем хотя бы немного изменить. Сильные создают свои собственные рисунки и влияют на узоры остальных людей, слабые следуют курсами, которые для них проложили другие. Слабые, несчастливые и глупые. Осиная Фабрика — часть узора, следовательно она часть жизни, и более того, часть смерти. Фабрика может отвечать на вопросы, ибо каждый вопрос — это начало, стремящееся к концу, и Фабрика рассказывает о конце — смерти. Заберите себе внутренности животных, жезлы, и кости, и книги, и птиц, и голоса, и все остальное дерьмо: у меня есть Фабрика, она говорит о настоящем и будущем, а не о прошлом.
Той ночью я лежал в постели, зная, что Фабрика была готова и ждала осу, которая ползала вокруг банки, стоявшей возле моей кровати, и искала свой путь. Я думал о Фабрике на чердаке и ждал, когда зазвенит телефон.
Осиная Фабрика прекрасна и убийственна, и совершенна. Она намекнет мне на то, что произойдет, она поможет мне понять, что нужно делать, и после того, как я посоветуюсь с ней, я опробую наладить контакт с Эриком через череп Старого Сола. В конце концов, мы же братья, даже если и только наполовину, мы оба мужчины, даже если я — только наполовину. Мы понимаем друг друга на уровне подсознания, даже если он сумасшедший, а я нет. Еще у нас есть связь, о которой я раньше не думал, но которая может быть использована: мы оба убивали.
Тогда я подумал, как думал и раньше: мужчины созданы для этого. Каждый пол может делать одно дело хорошо. Женщины — рожать, а мужчины — убивать. Мы — себя я считаю почетным мужчиной — сильный пол. Мы прорываем, вводим и захватываем. Факт, что я способен только на аналогии с сексуальной терминологией, меня не обескураживает, я ощущаю это в моих костях, в моих некастрированных генах. Эрик должен ответить
Одиннадцать, полночь и сигнал точного времени, я выключил радио и уснул.
Осиная Фабрика
Ранним утром, когда отец еще спал и холодный свет сочился сквозь закрывшее солнце молодое облако, я тихо встал, тщательно умылся и побрился, вернулся в свою комнату, медленно оделся, взял банку с выглядевшей сонной осой и отнес ее на чердак, где ждала Фабрика. Я поставил банку на маленький алтарь под окном и сделал последние приготовления, которые требовала Фабрика. После того, как они были закончены, я взял немного зеленого геля для умывания из бутылки около алтаря и хорошенько втер в руки. Я посмотрел на Таблицы Времени, Приливов и Расстояния — маленькую красную книжицу, которая лежала у другого края алтаря, и запомнил время высокого прилива. Две осиные свечки я поставил на лицевой стороне Фабрики, там, где остановились бы кончики стрелок часов, если бы они показывали время высокого прилива, потом я немного приподнял крышку банки и достал из нее листья и кожуру апельсина, оставив внутри только осу.
Я поставил банку на алтарь, украшенный разными амулетами: черепом змеи, убившей Блиса (найдена и разрублена пополам с помощью садовой лопаты его отцом — переднюю половину змеи я поднял из травы и спрятал в песке до того, как Диггс забрал ее как улику; осколок бомбы, разорвавшей Пола (самый маленький, какой я только мог найти, их там было много); кусочек ткани палатки от змея, который поднял Эсмерельду (конечно, не от самого змея, а обрезок); и блюдечко со старыми стертыми зубами Старого Сола ( их было легко вырвать).
Я взял в руки свою промежность, закрыл глаза и повторил тайный катехизис. Я мог бы повторять его автоматически, но я попробовал вдуматься в смысл вопросов и ответов при их повторении. В них были мои признания, мои мечты и надежды, страхи, ненависть — я до сих пор дрожу, произнося все это, на автомате или нет. Магнитофон поблизости и ужасная правда о трех убийствах всплывет на поверхность. Молитва опасна хотя бы поэтому. Она говорит мне о том, кто я, чего хочу, что чувствую, и это может очень даже вывести из равновесия — слышать себя, описание, сделанное в самом честном и объективном настроении, настолько же унизительно слышать описание, сделанное в самые светлые и радостные моменты. Когда я произнес катехизис, я без дальнейшего промедления поднес осу к нижней части Фабрики и впустил ее внутрь.
Осиная Фабрика — неправильная и выглядящая разрушающейся смесь металла, дерева, стекла и пластика — занимает площадь в несколько квадратных метров. Центром ее служит циферблат от старых часов, которые раньше висели над дверью Шотландского Королевского Банка в Портнейле.
Циферблат — самая важная вещь, которую мне удалось достать на городской свалке. Я нашел его там в Год Черепа и прикатил циферблат домой по дороге на остров, прогрохотал им по мосту. Я хранил его в сарае, пока отец не уехал на весь день, потом я целый день напрягался и потел, поднимая огромный круг на чердак. Циферблат почти метр в диаметре и сделан из металла, он тяжелый и почти не поврежден, цифры римские, он как и остальные части часов был изготовлен в Эдинбурге в 1864, ровно за сто лет до моего рождения. Определенно не совпадение.
Конечно, такие часы смотрят в две стороны, должен где-то быть второй циферблат, другая сторона часов, но хотя после того, как я нашел мой циферблат, я рыскал по свалке несколько недель, найти его мне не удалось, и это тоже часть мистики Фабрики — маленькая легенда о Граале. Старый Камерон из мастерской сказал мне, что слышал, будто сборщик вторчермета из Инвернесса забрал механизм часов, скорее всего, второй циферблат был расплавлен несколько лет тому назад или украсил стену какого-нибудь элегантного дома на Блэк Айл, построенного на доходы от мертвых машин и колеблющейся цены на свинец. Я предпочитаю второй вариант.
В циферблате, который я подобрал, было несколько дырочек, но я оставил только одну в центре, где механизм соединялся со стрелками, и через нее оса попадает внутрь Фабрики. Там оса может бродить по циферблату, сколько захочет, исследуя свечки с мертвыми кузинами или игнорируя их, если захочет.
Но дойдя до края циферблата, где я оградил его стенкой из дерева в два дюйма высотой и накрыл метровым кругом из стекла, который сделал по моему заказу стекольщик из города, оса может войти в один из двенадцати коридоров через маленькую, величиной с осу, дверцу напротив огромной — для осы — цифры. Если так решит Фабрика, все осы опускают маленький пусковой механизм, сделанный из кусочков консервной банки, нитки и булавок, крошечная дверца закрывается за насекомым, запирая его в избранном коридоре. Не смотря на все мои старания держать механизмы дверей хорошо смазанными и сбалансированными, не смотря на то, что я постоянно чиню и проверяю их до тех пор, пока самое слабое давление заставляет их сработать: мне приходиться ходить очень осторожно, когда происходит медленная и убивающая работа Фабрики — иногда Фабрика не хочет допустить осу в выбранный коридор и разрешает ей выползти обратно на циферблат.
Иногда оса летает или ползает вверх ногами по стеклянному кругу, иногда она долго сидит около закрытой центральной дыры, через которую оса вползает внутрь, но рано или поздно все они выбирают отверстие и дверь, которая срабатывает, и их судьба определена.
Большинство смертей, которые предлагает Фабрика, автоматические, но некоторые требуют моего вмешательства для coup de grace «удар милосердия (фр.)» и это, конечно же, влияет на послание Фабрики. Я должен нажать на спусковой крючок старого духового ружья, если оса ползет внутри его ствола; я должен включить воду, если она упадет в Кипящее Озеро. Если оса заползет в Гостиную Паука или Грот Венеры, или Муравейник, тогда могу сидеть спокойно и наблюдать как природа берет свое. Если путь осы лежит в Кислотную Пропасть или в Ледовый Дворец, или в шутливо названный Мужской Клуб (орудие смерти — моя моча, обычно свежая), тогда я тоже могу только наблюдать. Если насекомое упадет на многочисленные металлические стержни, к которым подведен ток, в Комнате Вольта, я вижу как оса мгновенно умирает, если оно опрокинет мертвый Груз, и я вижу как оно раздавлено; если оса забредет в Коридор Лезвий, я вижу его разрубленным. Наблюдения за предоставленными осе альтернативными смертями включает зрелище осы, переворачивающей на себя расплавленный воск, пробующей отравленный джем или пришпиленной булавкой, которую притянула и обрушила на жертву резиновая полоска; насекомое даже может запустить цепочку событий, которая закончится для осы замкнутой камерой, заполненной углекислым газом из баллончика для газирования воды в сифоне; но если она выбирает между горячей водой и Поворотом Судьбы, мне приходится принять непосредственное участие в ее смерти. Если оса направляется к Огненному Озеру, я нажимаю на рычаг, который щелкает зажигалкой, поджигающей бензин.
Смерть в огне всегда была на Двенадцати, она — один из концов, которые нельзя заменить Альтернативами. Огонь всегда символизировал смерть Пола, который умер около полудня; смерть Блиса от яда представлена Гостиной Паука в четыре часа. Эсмерельда, вероятно, утонула (Мужской Клуб), и для симметрии я решил, что время ее смерти — восемь.
Я смотрел, как оса вышла их банки под фотографией Эрика, которую я положил картинкой вниз на стекло. Насекомое не теряло времени даром, через несколько секунд оно было на циферблате. Оса проползла по имени изготовителя часов, совершенно не обратив внимания на осиные свечи, и почти сразу прошла к большой цифре ХII, над ней и сквозь дверь напротив, дверь тихо захлопнулась за ней. Оса быстро проследовала по коридору через воронку от ловушки для ловли лобстеров, в которой нитка не позволяла бы ей вернуться обратно, затем вошла в отполированную до блеска стальную трубку и соскользнула в стальную камеру, где ей предстояло умереть.
Я сел, вздыхая. Я провел рукой по волосам и нагнулся вперед, наблюдая за упавшей осой, она кружилась по местами почерневшему, окрашенному всеми цветами радуги стальному ситечку, которое предназначалось для процеживания чая, но здесь висело над емкостью с бензином. Я грустно улыбнулся. Камера хорошо вентилировалась, в ней было множество дырочек — в металлическом дне и верхушке стеклянной трубки — чтобы оса не задохнулась от паров бензина, слабый запах которого обычно чувствовался, когда Фабрика была готова к работе. Я чувствовал запах бензина и когда смотрел на осу, к нему примешивался, вероятно, и запах сохнущей краски, но я не был до конца уверен. Я пожал плечами и нажал на кнопку, кусочек железа соскользнул по направляющей — алюминиевому колышку от палатки — и соприкоснулся с колесиком и механизмом, выпускающим газ, на верхней части одноразовой зажигалки, которая была около лужи бензина. Не понадобилось даже второй попытки, зажигалка и лужа загорелись с первого раза, тонкие язычки пламени, яркие в утреннем полумраке чердака, вились вокруг ситечка. Пламя не прошло внутрь, но жар заставил осу взлететь, сердито жужжа, стучать по стеклу, падать на дно, биться о край ситечка, перелететь через него; оса начала падать в огонь, потом опять взлетела вверх, ударилась несколько раз о стальную трубку, но наконец упала в ловушку железного ситечка. Она подпрыгнула в последний раз, безнадежно замахала крылышками, но они, должно быть, были обожжены, потому что ее полет был хаотичен, как у сумасшедшей, и она быстро упала вниз и умерла, сначала шевелясь, потом сжимаясь, и наконец застыла, слегка дымя.
Я сидел и смотрел, как обуглившееся насекомое испеклось до хруста, как спокойное пламя поднялось до ситечка и обняло его как рука, как отражение язычков пламени дрожало на задней стенке стеклянной трубки. Потом я наконец потянулся, отстегнул основание трубки, подвинул к себе миску с бензином, накрыл металлической крышкой и задул пламя. Я открыл камеру и достал из нее тело пинцетом. Труп я положил в спичечный коробок и поставил коробок на алтарь.
Фабрика не всегда отдает своих мертвецов: кислота и муравьи не оставляют после себя ничего, Венерина мухоловка «насекомоядное растение» и паук отдают только хитин. Но опять у меня было сгоревшее тело, опять мне нужно было избавиться от него. Я положил голову на руки, качаясь на стульчике. Меня окружала Фабрика, позади был алтарь. Я смотрел на хаос участков Фабрики, на ее разнообразные пути к смерти, ее переходы, коридоры и камеры, лампочки в конце туннелей, контейнеры, спусковые крючки, батареи и нити, опоры и плоскости, трубки и провода. Я щелкнул парой выключателей, и крохотные пропеллеры зашумели в коридорах, посылая к моему лицу воздух, засосанный в колодцах, где был положен джем. Я прислушивался к ним, пока не почувствовал запах джема, но он был для привлечения осторожных ос к их смерти, а не для меня. Я отключил моторы.
Я начал выключать все подряд, отсоединяя, опорожняя и выливая. За окном разгоралось утро, я слышал крики нескольких ранних птиц. Когда ритуал выключения Фабрики был завешен, я вернулся к алтарю, осмотрел все, стоявшее на нем: набор миниатюрных баночек, моих сувениров, вещей, которые я нашел и сохранил. Фотографии всех моих мертвых родственников — и тех, кого убил я, и тех, которые умерли сами по себе. Фотографии живых — Эрика, моего отца, моей матери. Фотографии вещей — BSA 500, к сожалению, не того самого мотоцикла, думаю, отец все их уничтожил; нашего дома, когда он был еще ярким от красок и даже фотография самого алтаря.
Я прошел мимо спичечного коробка с мертвой осой, помахал им перед алтарем, перед баночкой с песком с пляжа, бутылочками с моими драгоценными жидкостями, стружками от палки моего отца, другим спичечным коробком с ватой, на которой лежала пара молочных зубов Эрика, коробочкой с волосами моего отца, другой с ржавчиной и краской, которые я соскреб с моста на большую землю. Я зажег осиные свечи, закрыл глаза, держа коробочку-гроб перед лбом, чтобы почувствовать осу внутри моей головы — щекочущее ощущение внутри черепа. После того, как я задул свечи и накрыл алтарь, я поднялся, отряхнул штаны, взял фото Эрика, которое я положил на стекло Фабрики, завернул в нее гробик, закрепил фотографию резинкой и положил сверток в карман жакета.
Я медленно шел вдоль пляжа к бункеру, руки в карманах, голова опущена вниз, глаза смотрят на песок и ноги, но не видят их. Куда бы я ни посмотрел, везде был огонь. Фабрика сказала о нем дважды, я инстинктивно применил его, когда злобный самец напал на меня, оно было втиснуто во все незанятые уголки моей памяти. И Эрик приближал его.
Я подставил лицо свежему ветру, видя пастельную голубизну и розовое неба, ощущая влажный бриз, слыша шипение далекого отлива. Где-то заблеяла овца.
Я должен был использовать Старого Сола, я должен был попытаться наладить контакт с моим сумасшедшим братом до того, как все эти источники огня объединятся и уничтожат Эрика или уничтожат мою жизнь на острове. Я пытался внушить себе, что все не так уж серьезно, но я костьми чувствовал обратное, Фабрика не лжет, хотя бы один раз она предсказала будущее буквально. Я был озабочен.
В Бункере, когда гроб осы был возложен перед черепом Старого Сола, а из глазниц его давно высохших глаз исходил свет, с опущенной головой я встал на колени в остро пахнущей темноте перед алтарем. Я думал об Эрике, вспоминал его таким, каким он был до того неприятного происшествия, до него, хотя он и не жил на острове, он оставался его частью. Я вспомнил его как умного, доброго, веселого мальчика и подумал о том, кем он стал сейчас: цунами огня и разрушения, приближающееся к пескам острова подобно сумасшедшему ангелу, в голове которого кишат крики безумия.
С закрытыми глазами я наклонился вперед и положил правую руку ладонью вниз на верхушку черепа старого пса. Свеча была только что зажжена, кость была только теплая. Какая-то неприятная, циничная часть моего мозга сказала мне, что я выглядел как мистер Спок из Звездного следа во время слияния разумов или чего-то подобного, но я ее проигнорировал. Я глубоко дышал и был погружен в еще более глубокие размышления. Лицо Эрика — веснушки, светлые волосы и застенчивая улыбка — появилось передо мной. Молодое лицо, тонкое, интеллигентное, таким я помнил его, когда он был счастлив, во время нашего с ним лета на острове.
Я сконцентрировался, сжал свои внутренности и задержал дыхание, как будто я собирался вытолкнуть мешавший дышать комок, кровь ревела у меня в ушах. Указательным и большими пальцами свободной руки я вдавил мои закрытые глаза внутрь моего черепа, другая рука нагревалась на черепе Старого Сола. Я увидел светлячки, беспорядочные движущиеся узоры, похожие на отпечатки огромных пальцев.
Мой живот непроизвольно сжался, я ощутил волну огненной радости, поднявшейся из него. Просто кислота и железы, знаю, но поток нес меня от одного черепа к другому. Эрик! Я пробивался к нему! Я его чувствовал, чувствовал боль в ногах, мозоли на подошвах, дрожащие мускулы, покрытые потом грязные руки, немытую, чешущуюся кожу головы, я обонял его запах как свой собственный, видел через его почти не закрывающиеся, горящие, красные от крови, мигающие, сухие глаза. Я чувствовал остатки ужасного мяса, камнем лежащего в моем желудке, вкус сожженной плоти и костей, и шерсти на моем языке: я был там! Я был…
Столб огня ударил в меня. Я был отброшен, откинут от алтаря как осколок мягкой шрапнели, отскочил от покрытого землей бетона и остановился у дальней стены, голова жужжит, правая рука болит. Я упал на бок и свернулся в комок.
Я немного полежал, глубоко дыша, руками я обхватил бока и немного качался из стороны в сторону, скребя головой по полу бункера. У правой кисти было чувство, будто она размером и цветом с боксерскую перчатку. С каждым ударом успокаивающегося сердца кисть посылала вверх по руке импульс боли. Я тихо говорил сам с собой, медленно поднялся, потер глаза и слегка покачнулся, немного притянул колени к голове и слегка отклонился назад. Я попробовал лечить мое раненое эго.
Когда неясное изображение сфокусировалось, я увидел все еще светящийся череп, внутри него продолжало гореть пламя. Я посмотрел на него, поднял правую руку и начал ее лизать. Я огляделся, не поломал ли я что-нибудь на полу во время своего внезапного бегства, но казалось, все было в порядке, пострадал только я. Я вдохнул со всхлипом и расслабился, моя голова лежала на прохладном бетоне стены.
Через несколько минут я наклонился и положил пульсирующую руку на пол Бункера — охладиться. Подержал ее там, потом поднял, стер с руки часть земли, пытаясь увидеть, есть ли на ней какое-нибудь повреждение, но свет был слишком тусклым. Я медленно поднялся на ноги и пошел к алтарю. Зажег трясущимися руками боковые свечи, положил осу к другим осам в пластиковый штатив и сжег ее временный гроб на металлической плите перед Старым Солом. Фото Эрика загорелось, мальчишечье лицо исчезло в огне. Я дунул в глазницу Старого Сола и погасил свечу.
Я постоял, собираясь с мыслями, потом подошел к металлической двери Бункера и открыл ее. Шелковый свет облачного, но яркого утра ворвался внутрь и заставил меня поморщиться. Я вернулся внутрь, погасил остальные свечи и опять осмотрел руку. Ладонь была красная и воспаленная. Я опять ее лизнул.
Я почти победил. Я был уверен: Эрик был уже в моих руках, его разум был здесь, под моей ладонью, и я был его частью, видел мир его глазами, ощущал движение крови по сосудам в его голове, чувствовал землю под его ногами, его тело и его последний ужин. Но это было чересчур. Хаос в его голове слишком силен для любого нормального человека. В нем была лунатическая сила полной сосредоточенности, на которую способны только сумасшедшие, а самые неистовые солдаты и самые агрессивные спортсмены могут имитировать короткое время. Каждая частица мозга Эрика была сконцентрирована на его задаче — вернуться и поджигать — и ни один нормальный мозг, даже мой, который так далек от нормального и сильнее, чем большинство, не мог сравниться с организованной силой Эрика. Брат вел Тотальную Войну, Джихад, он оседлал Божественный Ветер и несся как минимум к собственному уничтожению, а я ничего не мог сделать.
Я замкнул Бункер и пошел домой вдоль пляжа, опять уставившись в песок, наполненный еще большим количеством мыслей и тревоги, чем на пути сюда.
Остаток дня я провел дома: читал книги и журналы, смотрел телевизор, Я ничего не мог сделать с Эриком изнутри, оставалось изменить направление моих атак. Моя личная мифология, подкрепленная Фабрикой, была достаточно гибкой, чтобы признать полученное поражение и использовать его как отправной пункт для достижения верного решения. У моего авангарда были обожжены пальцы, но у меня были и другие ресурсы. Я одержу победу, хотя и не путем применения силы. То есть не применением ничего иного, кроме разума и воображения — фундамента всего остального. Если я не смогу ответить на вызов Эрика, я не заслуживаю ничего, кроме гибели.
Отец продолжал красить, поднимаясь по приставным лестницам с банкой краски и кистью, зажатой в зубах. Я предложил ему свою помощь, но он настоял, что сделает все сам. Пытаясь проникнуть в кабинет, несколько раз я использовал лестницы, но он поставил на окна специальные замки и держал жалюзи опущенными, а шторы задернутыми. Я был рад увидеть, с каким трудом он карабкался по лестнице. Он никогда не сможет залезть на чердак. Я подумал, еще хорошо, что дом именно такой высоты, иначе отец смог бы залезть по лестнице на крышу и посмотреть в чердачное окно. Но в обозримом будущем наши цитадели в безопасности.
Отец разрешил мне приготовить ужин, и я поджарил овощное кэрри, мы оба сможем его есть, когда будем смотреть программу по геологии, подготовленную Открытым Университетом, на переносном телевизоре, который я специально принес на кухню. Я решил, когда я разберусь с Эриком, я должен опять начать компанию по убеждению отца купить видик. Слишком легко пропустить хорошую программу в погожий день.
После обеда отец направился в город. Это было необычно, но я не стал его спрашивать, почему он идет туда. Отец выглядел уставшим после целого дня карабканья и вытягивания рук, но он поднялся в свою комнату, переоделся в костюм для города и пришел, хромая, в холл, сказать до свидания.
— Я пошел, — сказал он. Он осмотрел холл, как будто искал доказательства некоего злобного действия, начатого мной еще до того, как он ушел. Я смотрел телевизор и кивнул, не глядя на него.
— Хорошо, — сказал я.
— Я ненадолго. Дверь можешь не замыкать.
— О'кей.
— Ты будешь дома?
— О, да, — я посмотрел на него, скрестил руки и глубже сел в старое удобное кресло.
Он отступил назад, так что обе его ноги были в коридоре, а туловище в холле, рука на дверной ручке удерживала его от падения. Он снова кивнул, шапка на его голове клюнула:
— Хорошо. Пока. Веди себя прилично, — я улыбнулся и стал смотреть на экран:
— Да, папа. Пока.
— Хннх, — сказал он и в последний раз обвел глазами комнату, словно разыскивая исчезнувшее столовое серебро, закрыл дверь, и я услышал, как он прошел по коридору и вышел через переднюю дверь.
Я увидел, как он прошел по тропинке, я немного посидел, поднялся наверх и дернул дверь кабинета, которая, как всегда, была не подвижна словно часть стены.
Я уснул. За окном становилось темнее, по телевизору шел какой-то ужасный американский детективный сериал, у меня болела голова. Я мигнул слипающимися глазами, зевнул, чтобы разлепить губы и проветрить рот, в котором был неприятный вкус. Я зевнул и потянулся, потом замер, я услышал звонок телефона
Я выскочил из кресла, споткнулся, почти упал, добежал до двери, коридора, лестницы и наконец до телефона. Я прижал трубку к уху.
— Алло, — сказал я.
— Привет, Франки, как дела? Спросил Джеми. Я почувствовал смесь облегчения и разочарования. Я вздохнул.
— А, Джеми. О'кей. А ты как?
— Я на больничном. Утром уронил доску на ногу, теперь она вспухла.
— Что-то серьезное?
— Не-а. Если повезет, буду на больничном до конца недели. Завтра пойду к врачу за справкой. Просто подумал сказать тебе, я буду дома днем. Можешь принести винограда, если захочешь.
— О'кей. Я приду, наверно, завтра. Я тебе позвоню.
— Отлично. Есть ли новости от сам-знаешь-кого?
— Нет. Я подумал, это он, когда ты позвонил.
— Ага, я подумал, ты можешь так подумать. Не волнуйся. Я не слышал в городе ни о чем странном, его, вероятно, здесь еще нет.
— Ага, но я хотел бы его увидеть. Я просто не хочу, чтобы он начал выкидывать штуки, которые он делала раньше. Я знаю, он должен вернуться туда, откуда сбежал, даже если он ничего не сделает, но мне хотелось бы его увидеть. Я хочу и то, и другое, понимаешь?
— Да, да. Все будет о'кей. Мне кажется, все закончится хорошо. Не волнуйся.
— Я не волнуюсь.
— Хорошо. Ну, я пошел купить пару пинт анестетика в Гербе. Хочешь составить мне компанию?
— Нет, спасибо. Я устал. Я рано встал сегодня. Увидимся завтра.
— Отлично. Ну, будь здоров и все такое. Пока, Франк.
— Хорошо, Джеми, пока.
— Пока, — сказал Джеми.
Я повесил трубку и спустился вниз, переключить телевизор на что-нибудь более умное, но дошел только до нижней площадки, когда опять зазвонил телефон. Я поднялся наверх. Когда я шел, меня как током ударило: это может быть Эрик, но в трубке гудков не было. Я улыбнулся и сказал:
— Да? Ты что-то забыл?
— Забыл? Я ничего не забываю! Я все помню! Все! — закричал знакомый голос на другом конце линии. Я застыл, глотнул, сказал э… — Почему ты обвиняешь меня в забывчивости? Что я забыл? Что? Я не забыл ничего! — Эрик тяжело дышал и брызгал слюной.
— Эрик, извини. Я думал, ты — это кто-то другой.
— Я — это я, — закричал он. — Я — никто другой. Я — это я!
— Я думал, ты Джеми, — заорал я в ответ, закрывая глаза.
— Этот карлик? Ты ублюдок!
— Извини, я… — я остановился и подумал. Почему ты сказал карлик таким тоном? Он не виноват, что такого маленького роста, — сказал я.
— О, да? — пришел ответ. — Откуда ты знаешь?
— Как это, откуда я знаю? Он не виноват, он таким родился! — сказал я, начиная сердиться.
— Это же он тебе сказал.
— Он сказал мне что? — спросил я.
— Что он карлик! — сказал Эрик.
— Что?! — закричал я, с трудом веря собственным ушам. — Я же вижу, он — карлик, ты, идиот!
— Он хочет, чтобы ты так думал! Может, он на самом деле пришелец! Может, остальные пришельцы еще ниже ростом, чем он! Откуда ты знаешь, что он на самом деле не гигант из очень низкорослой расы инопланетян? А?
— Не будь идиотом! — крикнул я в ответ.
— Ладно, — вдруг сказал Эрик спокойным голосом, и секунду или две я думал, это кто-то другой говорит и не удивился, когда он продолжил в тоне нормальной беседы. — Как твои дела?
— А? — сказал я, запутавшись. — А… Хорошо. Хорошо. А твои?
— Неплохо. Почти здесь.
— Что? Тут?
— Нет. Здесь. Боже, на таком расстоянии не может быть плохой связи, правда?
— Каком расстоянии? А? Я не знаю, — я положил руку на лоб, чувствуя как теряю нить разговора.
— Я почти здесь, — устало объяснил Эрик, спокойно вздохнув. — Не тут. Я уже тут. Как еще я бы мог звонить отсюда?
— Но где тут? — сказал я.
— То есть ты опять не знаешь, где ты? — с сомнением в голосе сказал Эрик. Я опять закрыл глаза и застонал. Он продолжил. — И ты обвиняешь меня в забывчивости. Ха!
— Слушай, ты, чертов сумасшедший! — заорал я в зеленый пластик трубки, вцепившись в нее, получил стрелы боли по руке и почувствовал, как искажается мое лицо. — Ты мне надоел, звонишь сюда и нарочно ничего не понимаешь. Прекрати играть! — я хватал воздух ртом. — Ты отлично знаешь, о чем я говорю, когда спрашиваю о тут! Я спрашиваю, где ты находишься, черт возьми! Я знаю, где я и ты знаешь, где я. Прекрати меня запутывать, о'кей.?
— Хм. Хорошо, Франк, я понял, — ровным голосом сказал Эрик. — Но я не могу тебе сказать, где я или кто-нибудь может услышать. Понимаешь?
— Хорошо, хорошо, — сказал я. — Но ты не в будке?
— Ну конечно же, я не в будке, — сказал он с обидой в голосе, а потом я услышал, как он снова взял свой голос под контроль. — Да, ты прав. Я в чьем-то доме. На самом деле, в коттедже.
— Что? — спросил я. — Кто? Чей?
— Я не знаю, ответил он, и я почти услышал, как он пожал плечами. — Я думаю, я мог бы узнать, если тебе и в самом деле интересно. Тебе интересно?
— Что? Нет. Да. То есть нет. Какая разница? Но где…то есть как…то есть кто…?
— Слушай, Франк, — устало сказал Эрик, — это просто чей-то маленький летний коттедж, или они отдыхают здесь по уик-эндам. Я не знаю, чей он, но как ты справедливо заметил. Это не важно, о'кей?
— То есть ты взломал чей-то дом? — сказал я.
— Да, а что? Мне даже не пришлось его взламывать. Я нашел ключ от задней двери за трубой. Что не так? Очень приятный домик.
— Ты не боишься быть там, тебя же могут поймать?
— Не очень. Я сижу в комнате, смотрю на дорогу. Нет проблем. Здесь есть еда, ванна, телефон, морозилка… Иисусе, в нее можно впихнуть восточно-европейскую овчарку… и кровать, и все такое. Роскошно.
— Восточно-европейскую овчарку! — вскрикнул я.
— Ну да, если бы она у меня была. У меня ее нет, но если бы была, я б ее там держал. А так…
— Нет, — перебил я, закрывая глаза и поднимая руку, как будто он был здесь, в одном доме со мной. — Не говори мне.
— О'кей… Ну, я подумал, я тебе позвоню и скажу, что я в порядке и спрошу, как ты.
— Я в порядке. Ты уверен, что ты о'кей.?
— Ага, никогда не чувствовал себя лучше. Отлично. Думаю, диета, все…
— Слушай, — в отчаянии прервал его я, чувствуя как расширяются мои глаза при мысли о том, о чем хотел его спросить. — Ты ничего не почувствовал сегодня утром? На рассвете? Ничего? То есть совсем ничего? Ничего внутри — ах — ты ничего не почувствовал?
— О чем ты там бормочешь? — слегка сердито сказал Эрик.
— Ты что-нибудь почувствовал сегодня утром, рано утром?
— О чем это ты?
— То есть ты испытал что-нибудь? Хоть что-то на рассвете?
— Ну, — сказал Эрик медленно и размеренно. — Смешно, что сказал…
— Да? Да? Возбужденно сказал я, так близко прижимая к себе трубку, что зубы стукнули об нее.
— Ни черта. Сегодняшнее утро было одним из немногих, когда я честно могу сказать, я ничего не испытал, — вежливо сообщил Эрик. — Я спал.
— Но ты же сказал, ты никогда не спишь, — разъяренно сказал я.
— Иисусе, Франк, никто не совершенен, — я услышал как он засмеялся.
— Но…, — начал я, я закрыл рот и заскрипел зубами. И снова закрыл глаза. Он сказал:
— Ну ладно, Франк, если честно, мне стало скучно. Может, я тебе еще позвоню, но в любом случае, мы скоро увидимся. Пока-пока.
Телефон отключился до того, как я успел что-нибудь сказать, я был агрессивен и весь кипел, держал трубку и смотрел на нее так, как будто она была во всем виновата. Я хотел ударить ею обо что-нибудь, но решил, что это было бы плохой шуткой, поэтому я просто бросил трубку на аппарат. Она звякнула раз, я взглянул на нее, повернулся спиной и пошел вниз, там бросился в кресло и давил на кнопки пульта управления телевизором, переключая с канала на канал раз за разом в течение десяти минут. В конце концов я понял, что узнал столько же из одновременного просмотра трех программ (новостей, еще одного ужасного американского детективного телесериала и программы об археологии), сколько я бы узнал, если бы смотрел чертовы программы по отдельности. С отвращением я бросил пульт, выбежал из дома в меркнущий свет и бросил в море несколько камней.
Что случилось с Эриком
Я спал гораздо дольше, чем обычно. Отец вернулся в дом, когда я пришел с пляжа, я сразу пошел спать, поэтому мой сон был долгим и крепким. Утром я позвонил Джеми, поговорил с его матерью и узнал, что он ушел к доктору, но скоро вернется. Я собрал рюкзак и обещал моему отцу вернуться вечером, а потом отправился в город.
Джеми был дома, когда я пришел туда. Мы выпили пару банок старого “Ред Дэс” и поговорили, после чего перекусили испеченным его мамой печеньем и выпили чаю, а потом я ушел из его дома и двинулся из города по направлению к холмам
Высоко, под покрытой вереском вершиной, на пологом каменном склоне, покрытым землей, над опушкой леса, я сидел на большом камне и ел ленч. Я смотрел на нагретый воздух над Портнейлом, на пастбища, усеянные пятнышками овец, на дюны, свалку, остров (не то чтобы его можно было различить как остров, он выглядел частью большой земли), пески и море. На небе, цвет которого постепенно бледнел в направлении горизонта, было несколько маленьких облаков, небо бросало голубой отблеск на пейзаж, на спокойную поверхность залива и моря. Пели жаворонки, я видел зависшего ястреба, который искал движение в траве, вереске, хвоще и дроке внизу. Насекомые жужжали и танцевали, я обмахивал лицо веером из папоротника, чтобы держать их на расстоянии, пока я ел сандвичи и пил апельсиновый сок.
Слева от меня вершины цепи холмов, идущей в северном направлении, постепенно становились выше и переходили в серо-голубое, съеживаясь с расстоянием. Я смотрел в бинокль на город внизу и видел грузовики, едущие по главной дороге, я следил за поездом, идущим на юг, он остановился в городе и отправился опять, извиваясь перед морем.
Мне нравится время от времени покидать остров. Отойти не слишком далеко, мне нравится по возможности видеть его издалека, иногда полезно отойти и посмотреть на все со стороны. Конечно, я знаю, насколько мал мой кусочек земли, я же не дурак. Я знаю размер нашей планеты и насколько мала известная мне часть. Я видел слишком много телевизионных программ о природе и путешествиях, чтобы не понимать, насколько ограничены мои знания с точки зрения опыта посещения разных мест, но я не хочу уезжать далеко, мне не нужно видеть зарубежные страны или знакомиться с другими людьми. Я знаю, кто я, и я знаю предел своих возможностей. Я ограничиваю свой кругозор по известным мне причинам: страха — о, да, признаю, необходимости в уверенности в безопасности в мире, который, так случилось, поступил со мной очень жестоко в возрасте, когда у меня не было реального шанса повлиять на мир.
Еще я получил урок Эрика.
Эрик уехал. Эрик, весь сообразительность, интеллект и чувствительность, и обещание, оставил остров для того, чтобы найти свой путь, нашел и следовал ему. Путь привел к разрушению большей части того, кем он был, превратил его в совершенно другую личность, в которой черты прежнего нормального мужчины казались оскорбительными.
Но он — мой брат, и я по-своему люблю его. Я люблю его вопреки переменам, думаю, так он любит меня вопреки моей инвалидности. Эта любовь похожа на желание защитить, которое женщины должны испытывать к детям, а мужчины — к женщинам.
Эрик уехал с острова еще до того, как я родился, приезжая только во время каникул, но мне кажется, духовно он всегда оставался здесь, он вернулся по-настоящему, через год после моего маленького происшествия, когда отец решил: мы С Эриком достаточно взрослые, чтобы он смог смотреть за нами, и я совсем не презирал Эрика за то, что он появился на острове. Наоборот, мы с самого начала хорошо с ним ладили, и я уверен, что ему было стыдно, когда я по-рабски ходил за ним и подражал ему, хотя Эрик был слишком деликатен по отношению к чувствам других людей и ничего мне не сказал, чтобы не обидеть.
Когда его отсылали в частные школы, я горевал, когда он приезжал на каникулы, я бурно радовался, я прыгал и захлебывался словами. Лето за летом мы проводили на острове, запуская змеев, делая модели из дерева и пластмассы, Лего и Меккано, да чего угодно, что мы находили лежащим без дела, строя дамбы, конструируя хижины и канавы. Мы запускали и модели аэропланов, спускали на воду модели яхт, строили из песка яхты с парусами, изобретали секретные общества, коды и языки. Он рассказывал мне истории, выдумывая их на ходу. Мы играли, представляя некоторые из них, в храбрых солдат, сражающихся в дюнах, побеждающих и сражающихся, и сражающихся, и сражающихся и иногда умирающих. Только тогда когда его собственные истории требовали его героической смерти, он сознательно обижал меня, я воспринимал все слишком серьезно: он лежал, умирая на траве или песке, взорвав плотину или мост, или конвой врага, спася меня от смерти, я глотал слезы и слегка бил его, пытаясь изменить историю, а он не хотел подняться, ускользал от меня и умирал, умирал слишком часто.
Когда у него болела голова — иногда целыми днями — я крутился рядом, приносил ему холодные напитки и еду в затемненную комнату на втором этаже, прокрадывался внутрь, стоял и иногда дрожал, если он стонал и метался на кровати. Я был вне себя, пока страдал, ничто не имело смысла, игры и истории казались дурацкими и ненужными, и только бросать камнями по бутылкам и чайкам казалось интересным. Я искал чаек, убежденный, что другие живые существа тоже должны страдать, а когда он выздоравливал, это было как будто он снова вернулся, я становился неугомонным.
Но в конце концов его поглотило и разлучило с нами стремление выйти во внешний мир, в широкий мир со всеми его фантастическими возможностями и ужасными опасностями, как случается со всеми настоящими мужчинами. Эрик решил последовать по стопам отца и стать врачом. Он сказал мне, будто никаких особенных перемен не произойдет, у него будет летний отпуск, даже если ему и придется жить в Глазго и работать в больнице или вместе с врачами посещать пациентов, он сказал, это будет то же самое, как когда мы были вместе, но я знал — это неправда и я видел, он тоже чувствовал это сердцем. Он покидал остров, покидал меня.
Я не мог обижаться на него, даже тогда, когда мне было труднее всего, он был Эрик, он был моим братом, он делал то, что должен был, как храбрый солдат, погибавший за родину, за меня. Как я мог сомневаться в нем или обижаться на него, если он никогда даже не намекнул об обиде или сомнении во мне? Боже мой, убийства, трое детей убиты, один из них мой брат. И он даже представить себе не мог, будто я приложил руки к хотя бы одному из них. Я бы знал. Он не смог бы посмотреть мне в лицо, если бы он подозревал, он был неспособен на обман.
Он уехал на юг, раньше, чем многие, из-за прекрасных результатов экзаменов. Летом он вернулся, но измененный. Он пытался дружить со мной по-прежнему, но я чувствовал, он принуждал себя. Он был далек от меня, его сердце не было на острове. Оно было с людьми, которых он знал в Университете, в его учебе, которую он любил, возможно, оно было со всем миром, но не с островом. Не со мной.
Мы продолжали играть, мы запускали воздушных змеев, строили плотины и тому подобное, но все было не как раньше, он был взрослый, который помогал мне играть, а не другой мальчишка, радующийся вместе со мной. Это было неплохое время, я был счастлив, ведь он был со мной, но он с облегчением уехал через месяц, чтобы встретится со своими друзьями и поехать с ними на юг Франции. Я оплакивал уход друга и брата, я знал и чувствовал с особой силой свою инвалидность, которая навсегда задержит меня в подростковом возрасте, никогда не позволит мне вырасти и стать настоящим мужчиной, способным идти по свету своим путем.
Я быстро избавился от подобных эмоций. У меня был Череп, Фабрика и победное чувство мужской удовлетворенности в замечательных успехах Эрика, а я становился безраздельным хозяином острова и земель вокруг него. Эрик писал мне письма о своей жизни, он звонил и разговаривал со мной и моим отцом, он заставлял меня смеяться, так мог бы заставить смеяться, хотя ты и не хочешь позволить себя рассмешить, умный взрослый. Он никогда не давал мне почувствовать, что бросил меня или остров навсегда.
Потом с ним произошел несчастный случай, который, хотя мы с отцом ничего не знали, был последней соломинкой и смог убить даже изменившуюся личность Эрика. Случай этот столкнул Эрика вниз и сделал из него нечто новое: амальгаму из его прежнего “я” (по-сатанински вывернутого наизнанку) и более мудрого человека, раненого и опасного взрослого, потерявшего ориентацию в жизни и жалкого — все вместе. Он напоминал мне разбитую голограмму: целая картина в одном остром осколке, одновременно кусочек и целое.
Случилось это на втором году его учебы, когда он стажировался в большом учебном госпитале. В тот день Эрик не должен был быть там, во внутренностях госпиталя, рядом с отбросами человечества. Позже мы с отцом узнали, что у Эрика были и другие проблемы. Он влюбился в какую-то девушку, и влюбленность закончилось плохо, девушка сказала, что не любит его и стала встречаться с другим. У Эрика была особенно сильная мигрень, которая мешала его работе. Он неофициально работал в госпитале, помогая медсестрам во время ночной смены, Эрик сидел в темноте на посту, читал свои книги, а старые и молодые больные стонали и кашляли.
Так было и в ночь несчастного случая. Он был в отделении, где держат младенцев и маленьких детей, настолько деформированных, что они немедленно умрут вне госпиталя и живут ненамного дольше в нем. Мы получили письмо от медсестры, дежурившей с моим братом, с рассказом о случившемся, и судя по тону письма, она считала неправильным оставлять некоторых из детей в живых, они были немногим больше, чем экспонатами для показа студентам докторами и консультантами.
В одну жаркую, душную июльскую ночь Эрик был в кошмарном месте, около котельной и складов. Весь день у него болела голова, и пока он сидел на посту, боль перешла в жестокую мигрень. Вентиляция плохо работала уже две недели, ремонтники ее чинили, ночью было жарко, а мигрень Эрика всегда усиливалась в подобных условиях. Кто-то должен был сменить Эрика через час или, думаю, даже Эрик признал бы поражение, пошел бы в общежитие отлежаться. Он делал обход отделения, менял подгузники и успокаивал плачущих младенцев, менял повязки и флаконы в капельницах или что там еще, его голова раскалывалась, перед глазами плавали огоньки и линии.
Ребенок, за которым он убирал, когда это случилось, был немногим лучше растения. Плюс ко всем своим другим дефектам, ребенок еще и не контролировал мочеиспускание и дефекацию, и единственный звук, который он издавал, был хрип, он не мог контролировать мускулы — даже голова поддерживалась специальным приспособлением — и у него была металлическая пластинка на голове, потому что кости, из которых должен был состоять его череп, никогда не срослись, даже кожа над мозгом была тонкая, как бумага.
Его нужно было кормить особой смесью каждые несколько часов, и Эрик как раз делал это. Он заметил, что ребенок был спокойнее, чем обычно расслабленно сидел в своем кресле, уставившись в пространство впереди себя, неглубоко дышал, глаза его были остекленевшие и на его обычно неподвижном лице было почти умиротворенное выражение. Но казалось, он не может есть — а это было одно из немногих действий, которое ему не только нравилось, но в котором он даже участвовал. Эрик спокойно держал ложку перед несфокусированными глазами ребенка, поднес ложку к губам пациента, обычно ребенок высовывал язык или пытался наклониться вперед и взять ложку в рот, но той ночью он сидел не хрипя, не качая головой, не двигал или хлопал руками, не водил глазами по сторонам, а смотрел и смотрел с выражением, которое можно было ошибочно принять за счастливое.
Эрик настойчиво пытался заставить его есть, сел ближе, пытаясь не обращать внимание на давящую боль в собственной голове: мигрень постепенно усиливалась. Он ласково говорил с ребенком — обычно тот водил глазами и сдвигал голову в направлении звука, но в ту ночь голос не имел никакого эффекта. Эрик приблизился, продолжая говорить, двигал ложку, сражался с волнами боли внутри собственного черепа.
Потом он увидел нечто, похожее на движение, едва заметное на бритой голове слабо улыбавшегося ребенка. Что бы это ни было, оно было небольшим и медленным. Эрик моргнул, потряс головой, пытаясь отвязаться от дрожащих огней мигрени, накапливающихся внутри. Он встал, все еще держа ложку с кашицеобразной пищей. Нагнулся и внимательно посмотрел на череп ребенка. Эрик ничего не увидел, но осмотрел край металлической шапочки на черепе, и ему показалось, что он увидел что-то под ней, он легко снял шапочку с головы ребенка и увидел, что было под ней.
Рабочий котельной услышал крики Эрика и побежал на пост, размахивая гаечным ключом; он нашел на полу забившегося в угол, воющего изо всех сил Эрика, который наполовину сидел, наполовину лежал в позе зародыша с головой зажатой между коленями. Кресло, в котором сидел ребенок, было перевернуто и привязанный к нему ребенок, улыбаясь, лежал на полу в нескольких ярдах от Эрика.
Рабочий тряс Эрика, но ответа не получил. Потом он посмотрел на ребенка в кресле и подошел к нему, вероятно, чтобы перевернуть кресло, он приближался, пока не оказался в паре футов, потом бросился к двери, его вырвало. Когда медсестра из отделения этажом выше спустилась посмотреть из-за чего весь этот шум, она нашла рабочего в коридоре, подавляющего позывы рвоты. К тому времени Эрик прекратил кричать и затих. Ребенок продолжал улыбаться.
Сестра перевернула кресло. Подавила ли она собственный приступ рвоты или головокружение, видела ли она подобное или худшее раньше и расценила увиденное как что-то, с чем нужно справиться, я не знаю, но она позвала помощь и достала из угла окаменевшего Эрика. Она посадила его на стул, прикрыла голову ребенка полотенцем и успокоила рабочего. Медсестра вынула ложку из открытого черепа улыбающегося ребенка. Ложку туда воткнул в первую секунду своего сумасшествия Эрик, вероятно, пытаясь выгрести то, что увидел.
В отделение залетели мухи, наверное, когда не работала вентиляция. Они заползли под нержавеющую сталь шапочки ребенка и отложили там яйца. Когда Эрик поднял пластинку, он, бывший под грузом человеческого страдания, окруженный огромным, измученным жарой, темным городом, с раскалывающимся черепом, он увидел медленно шевелящееся гнездо жирных личинок мух, — опарышей, плавающих в объединенном пищеварительном соке, пожирающих мозг ребенка.
Казалось, Эрик выздоровел после случившегося. Его накачали успокоительным, он полежал пару суток в госпитале, потом несколько дней в своей комнате в общежитии. Через неделю он опять начал учиться и, как обычно, ходил на занятия. Некоторые знали, что-то случилось с ним, и Эрик был очень тихий, но этим все и ограничилось. Мы с отцом ничего не знали, кроме того, что он пропустил из-за мигрени немного занятий.
Позже мы узнали — Эрик начал пить, пропускать лекции, приходить на неправильные семинары, он кричал во сне и будил студентов, живших на его этаже, принимал наркотики, не приходил на экзамены и практические занятия… Наконец Университет предложил ему взять академический отпуск до конца года, потому что он слишком много пропустил. Эрик отреагировал на предложение отвратительно: он собрал все свои книги, сложил их в коридоре около комнаты своего куратора и поджег их. Ему повезло, его не наказали, администрация Университета снисходительно отнеслась к дыму и небольшим повреждениям старинных деревянных панелей, и Эрик вернулся на остров.
Но не ко мне. Он отказался от любого контакта со мной, заперся в своей комнате, включал очень громкую музыку и почти никогда не выходил в город, где ему быстро запретили появляться во всех четырех пабах из-за драк, криков и ругани, которые он там устаивал. Когда он замечал меня, он пристально смотрел на меня своими огромными глазами или постукивал пальцами по носу и медленно подмигивал. Его глаза запали, под ними появились мешки, а его нос часто дергался. Однажды он поднял меня и поцеловал в губы, чем очень меня напугал.
Отец стал почти таким же необщительным, как Эрик. Отец постоянно был в плохом настроении, много гулял и молчал, думая о своем. Он стал курить сигареты и сначала он курил их одну за другой. На месяц или около того наш дом превратился в ад, я долго гулял в дюнах или сидел в моей комнате и смотрел телевизор.
Потом Эрик начал пугать городских мальчишек, сначала он швырял в них червями, потом заталкивал червей за шиворот возвращающимся из школы мальчишкам. Родители, учитель и Диггс пришли на остров, чтобы поговорить с моим отцом, когда Эрик начал заставлять детей есть червей и опарышей. Потея, я сидел в своей комнате, а они встретились в холле, родители кричали на моего отца. С Эриком говорил доктор, Диггс и даже социальный работник из Инвернесса, но Эрик почти ничего им не ответил, просто сидел, улыбаясь и иногда вставляя ремарку о том, как много белка в червях. Однажды он пришел домой избитый, в крови и мы с моим отцом решили, что парни или родители поймали и избили его.
Собаки исчезали в городе уже пару недель, когда дети увидели, как мой брат вылил банку бензина на маленького йоркширского терьера и поджег его. Родители поверили детям и пошли искать Эрика, которого поймали проделывающим то же самое со старой собакой, приманенной сладостями с анисом. Родители преследовали Эрика в лесу за городом, но потеряли.
Диггс пришел на остров вечером и сказал, что он пришел арестовать Эрика за нарушение общественного порядка. Он ждал до ночи вместе с моим отцом, выпил предложенные ему пару рюмок виски, но Эрик не вернулся. Диггс ушел, отец остался ждать, но Эрик так и не появился. Он пришел домой спустя три дня и пять собак, изнуренный, немытый, пахнущий бензином и дымом, одежда порвана, лицо худое и грязное. Отец услышал, как Эрик пришел ранним утром, сделал набег на холодильник, проглотил сразу несколько обедов, протопал по лестнице и лег спать.
Отец прокрался к телефону, позвонил Диггсу, который приехал еще до завтрака. Должно быть, Эрик что-то видел или слышал, потому что он вылез через окно своей комнаты, спустился по водосточной трубе на землю и сбежал на велосипеде Диггса. Моего брата наконец поймали через две недели и еще две собаки — он сливал бензин из чьей-то машины. В процессе гражданского ареста ему сломали челюсть, и в тот раз он не убежал.
Через несколько месяцев Эрика признали сумасшедшим. Он пошел тесты, много раз пытался бежать, нападал на санитаров, социальных работников и докторов, угрожал подать в суд и убить их. По мере продолжения тестов, угроз и неповиновения его переводили во все более охраняемые больницы. Мы с отцом, будто он стал значительно тише, когда его перевели в госпиталь, который находился к югу от Глазго, и больше не пытался бежать, но теперь я понимаю, вероятно, он пытался — успешно, как оказалось — приучить своих стражей к ложному чувству безопасности.
А теперь он возвращался увидеть нас.
Смотря на землю впереди и внизу, я медленно водил биноклем, с севера на юг, наблюдая за городом и дорогами, колей железной дороги, и полями и дюнами, и я спрашивал себя, видел ли я место, где сейчас был Эрик, добрался ли он сюда. Я чувствовал: он был близко. У меня не было никакого рационального объяснения этому чувству, но времени у него было достаточно, голос во время звонка прошлой ночью звучал отчетливей и…я просто чувствовал.
Может быть, он уже здесь, лежит и ждет ночи или пробирается через лес, или кусты дрока, или горбами дюн, направляясь к дому, или в поисках собак.
Оставив город в нескольких милях к югу, я шел вдоль цепи холмов через ряды сосен, где было слышно, как вдалеке работали пилы, а темные массы деревьев были тенистыми и спокойными. Я пересек линию железной дороги, несколько полей колышущегося ячменя, дороги, овечье пастбище и дюны.
Я натер пятки, ноги слегка болели, я шел вдоль линии твердого песка пляжа. С моря дул слабый ветер, мне это нравилось, потому что исчезли облака, и солнце, хотя и постепенно садилось, но еще светило. Я дошел до реки, которую однажды уже пересек в холмах, перешел ее во второй раз около моря, поднявшись в дюны, где был канатный мост. Передо мной разбегались овцы, некоторые из них были стриженные, некоторые еще лохматые, они прыгали, их мее-е звучали отрывисто; когда овцы решали, что они уже в безопасности, останавливались и нагибали шеи или становились на колени и продолжали жевать траву и цветы.
Я помню, как я презирал овец, они же абсолютно тупые. Я видел, как они ели, ели и ели, я видел, как собаки управляли целыми стадами, я гонял овец и смеялся над стилем их бега, видел, как они попадали во всякие глупые, запутанные ситуации. Мне казалось, они вполне заслуживали окончания жизни в виде баранины, использование их в качестве машин для производства шерсти слишком ответственное для них дело. Понадобились годы и долгие размышления, пока я смог осознать, что на самом деле овцы проявляли не собственную тупость, а нашу силу и эгоизм.
После того, как я узнал об эволюции и немного об истории животноводства, я понял — глупые белые животные, над которыми я смеялся, потому что они ходили следом друг за другом и застревали в кустах, были настолько же результатом работы поколений фермеров, насколько и результатом размножения поколений овец; мы сотворили их, мы вылепили их из диких и умных животных, которые были их предками, чтобы они стали покорными, глупыми, вкусными производителями шерсти. Мы не хотели, чтобы он были сообразительными, а до некоторой степени интеллект и агрессивность взаимосвязаны. Естественно, бараны умнее, но даже они деградированы идиотками, с которыми они вынуждены общаться и которых они вынуждены осеменять.
Тот же принцип применим и к курам, и к коровам, и почти ко всему, к чему смогли надолго дотянуться наши жадные, голодные руки. Иногда я думаю: подобное могло случиться и с женщинами, но хотя эта теория и привлекательна, я подозреваю — она неправильна.
Я пришел домой к ужину, проглотил яичницу, мясо, жареную картошку с бобами и остаток вечера смотрел телевизор, доставая изо рта с помощью спички кусочки мертвой коровы.
Бегущая собака
Меня всегда раздражало, что Эрик вдруг сошел с ума. Хотя тут и нет переключателя — нормальный в одну минуту и душевнобольной в другую — нет сомнений, именно случай с улыбающимся младенцем запустил нечто в Эрике, неизбежно закончившееся его разрушением. Часть его не могла принять случившееся, не могла совместить увиденное с тем, как ему думалось, должны были обстоять дела. Может какая-то глубоко спрятанная часть Эрика, погребенная под слоями времени и роста как римские развалины под современным городом, верила в Бога и не выдержала осознание того, что если подобное маловероятное существо есть, оно страдает из-за происходящего с любой из тварей, которых предположительно оно сотворило по своему образу и подобию.
Что бы ни сломалось в Эрике, это была слабость, дефект, которого не должно было быть в настоящем мужчине. Женщины, как я знаю из сотен, наверное, тысяч фильмов и телепередач, не могут перенести по-настоящему важных перемен, которые происходят с ними, например, если их изнасилуют или их возлюбленный умирает, женщины сходят с ума и убивают себя, или просто болеют, пока не умрут. Конечно, я понимаю, не все они так реагируют, но это очевидное правило, и не следующие ему женщины в меньшинстве.