Случайная женщина Коу Джонатан
1. Преждесловие
Это как роды. В любом смысле.
Путь во взрослую жизнь для Марии (ибо на свет произведена девочка, так уж вышло) начался с кабинета миссис Ледбеттер.
Директриса широко улыбнулась и указала на кресло. На улице было темно.
— Я не задержу тебя, — начала она. — Хочу лишь сказать, как мы гордимся тобой, Мария. За пятьдесят четыре года существования школы ты первой из наших учениц удостоилась места в Оксфорде. Какие безграничные возможности открываются перед тобой! И какое волнение ты, должно быть, испытываешь.
Мария улыбнулась.
— Конечно, хвалиться нехорошо, — продолжала миссис Ледбеттер, — но школа для мальчиков получила только три места в этом году, а они подали двенадцать заявок. Три от двенадцати составляет двадцать пять процентов. Мы же подали две заявки и благодаря тебе преуспели на пятьдесят процентов. Тебе есть чем гордиться.
Лицо у миссис Ледбеттер было странным, очень смуглым и морщинистым. И женщиной она была крупной. При взгляде на ее грудь сразу вспоминались пирожные «картошка» (увеличенные до размера торта), какие продавали в кондитерской за углом, хотя, строго говоря, правом на такое сравнение обладал исключительно мистер Ледбеттер. Впрочем, Мария почти не смотрела на директрису, она уставилась на школьный девиз — Per ardua ad astra,[1] считывая его вверх ногами с листа писчей бумаги, лежавшего на столе директрисы.
— Не пройдет и года, Мария, как ты отправишься в Оксфорд, — гнула свое старуха. — Об этом городе мечтают многие. Я бывала там, разумеется. Помню, однажды покупала там подарки к Рождеству. Ты хоть понимаешь, Мария, в какой необычайный период жизни вступаешь? Покинув тихие стены школы, ты с головой окунешься в пестрый вихрь событий — вместе с другими бесшабашными юными созданиями, и твои голубые мечты станут явью.
Понятно, что Мария не верила ни единому ее слову. Ей не хватало опыта, но не мозгов. В последние несколько лет она стала кое-что подмечать и, не обрадовавшись своим наблюдениям, начала потихоньку устраняться от общения со школьными друзьями, бывшими товарищами по играм. В ответ они прозвали ее Смурной Марией. Марией-мымрой. Детские прозвища, ничего более. Говножуйка. Сопля на палочке. Детское воображение неиссякаемо.
Как обычно, сдержанность Марии разозлила директрису.
— Ты всегда была спокойной девочкой, молчаливой, прилежной, что в столь юной особе не может не вызывать уважения. Свой нерастраченный пыл ты направляешь в мирное русло интеллектуальных раздумий, сосредоточенного созерцания величайших творений искусства и литературы. Ты уравновешенна, невозмутима.
Мария лихорадочно раздумывала, как бы поскорее отделаться от этой маньячки. Ей не терпелось попасть домой, в свою комнату с лампой под абажуром.
— Я хочу лишь сказать, Мария, что и я, и весь преподавательский состав, вся школа Святого Джуда поддерживаем тебя, болеем за тебя, радуемся и гордимся твоими успехами. И желаем тебе, чтобы годы учебы в Оксфорде стали славным началом великих свершений в твоей жизни. Ты должна уже сейчас готовить себя к будущему, психологически и духовно. Размышляй ежедневно о достигнутых успехах, Мария, и о том, что они значат в твоей жизни. Смотри вперед с радостью и надеждой. И с огромным волнением.
Просьба не по адресу. Марию мало что могло взволновать, даже тьма, сквозь которую она шла к автобусной остановке в тот вечер. Погода выдалась холодной, и в школе никого не осталось, кроме уборщиц; в освещенных окнах видно было, как они чистят и моют. Гудели машины, разъезжавшиеся по домам, дул ледяной колючий ветер. Мария поежилась.
Под уличным фонарем, обозначившим автобусную остановку, она увидела Ронни — он ждал ее. Она чувствовала, что скоро пойдет либо дождь, либо снег — и, возможно, прежде, чем она успеет взобраться на холм. Мария слишком устала, чтобы изобразить удовольствие от этой встречи.
— Подумал, а чего бы тебя не подождать, — произнес Ронни. И добавил, когда они уже сидели на верхней площадке автобуса, ехавшего мимо закрытых магазинов, темных офисов и фабрик: — Надо же, всего через год мы будем с тобой в Оксфорде.
— Ронни, — спросила Мария, — почему ты решил поступать в Оксфорд? Ты ведь говорил, что ни за что туда не пойдешь.
— Потому что ты туда собралась.
— А если бы я не поступила, а ты поступил? Какой бы тогда во всем этом был смысл? Ты очень рисковал, Ронни, пытаясь вычислить, чем обернется для нас будущее.
— Но я оказался прав.
— А если я умру до начала занятий?
Вот вам, пожалуйста, удобный случай вообразить короткую паузу.
— Я люблю тебя, Мария.
— Даже несмотря на то, что я считаю тебя очень глупым? Если ты думаешь, что можешь управлять своей жизнью с помощью слов, то тебе лучше найти другую девушку, которая бы понимала, что ты хочешь сказать.
Совет пронзил Ронни острой болью, как принято выражаться у людей нашей профессии. Однако, как и прежде, он его проигнорировал.
Когда автобус прибыл на конечную остановку, Мария и Ронни совершили маленький ритуал. А именно: Ронни спросил, можно ли проводить Марию до дома, она ответила отказом и вылезла из автобуса, Ронни остался сидеть. Затем он поехал обратно к школе и дальше, ибо жил совсем в другой стороне, совсем в другой. Поездка с Марией на автобусе означала для него крюк приблизительно мили в двадцать три и потерю, в лучшем случае, семидесяти четырех минут, которые можно было бы употребить с пользой: сделать уроки или, вытаращив глаза, предаться сексуальным грезам. Он возвращался домой возмутительно поздно — к остывшему ужину, к гневному неудовольствию родителей, насмешкам и презрению сестер и братьев. Но Ронни с радостью сносил все это ради Марии.
Ну вот, с двумя клоунами мы уже познакомились.
От автобусной остановки Марии предстоял долгий подъем на холм. Следовало предпринять кое-какие меры. Она поставила сумку на землю, сумку, набитую учебниками, и застегнула пальто на все пуговицы, потому что снег таки сыпанул. Подняла воротник и натянула перчатки. Теперь надо было принять решение. Рядом с остановкой находилось кафе, где Мария могла бы, если бы захотела, выпить кофе или горячего шоколада или съесть бутерброд, устроившись в углу. У нее было любимое место в углу, и она видела через окно, что оно свободно. Но Мария рассудила, что сегодня вечером не станет заходить в кафе, у нее и денег почти не было, да и времени тоже, и самое главное, если уж говорить начистоту, просто не хотелось. Она подняла сумку и тронулась в путь, эта старшая — старше некуда — школьница, мимо кафе, мимо газетного киоска и прочих ларьков, пока их ряды по обе стороны дороги не закончились и не остался лишь голый лесок с редкими вкраплениями домов. Подъем начался, Мария ступила на холм.
Иногда, шагая вверх по склону темным и откровенно холодным вечером вроде нынешнего, Мария задумывалась: а ведь за ней может кто-нибудь увязаться, и, вероятно, ограбить, и, предположительно, изнасиловать, чтобы потом бросить умирать, ведь дорога такая безлюдная. Она не знала, как с этим быть. Домой Мария могла попасть, только поднявшись на холм, и пока она была не готова к тому, чтобы вообще не являться домой, несмотря на очевидные неудобства жизни с родителями. Ночь вне дома, во тьме, без крыши над головой — какая же в этом радость? Возможно, отцу с матерью следовало встречать ее на остановке, приезжать за ней на машине, но они никогда не предлагали ничего подобного, и нет никакой уверенности в том, что, предложи они, Мария согласилась бы. Собственно, не в холме дело, он потребовался мне, лишь чтобы подчеркнуть: в ощущениях Марии, когда она поднималась вечером по холму, присутствовал страх перед будущим. В тот период своей жизни она часто побаивалась — не сильно, так, слегка — того, что может выпасть на ее долю. И обычно именно в темноте этот страх обретал форму, хотя в принципе Мария предпочитала тьму свету в любой день недели.
В школьные годы Мария, как и все, писала стихи. И в тот вечер, шагая домой, она сочинила стихотворение, точнее, отдельные строчки. Любопытное получилось стихотворение, вполне достойное того, чтобы его сохранить, и я бы с удовольствием привел его здесь целиком. К несчастью, стихи сгинули вместе с прочими памятными вещицами в пожаре, уничтожившем родительский дом в 1982 году. (Насчет этого события, от которого ее отделяли почти двенадцать лет, у Марии не было никаких предчувствий — трогательный момент, если задуматься.) В стихотворении, кроме всего прочего, говорилось о мокрых снежинках, падавших на незащищенную щеку, о машинальном продвижении вверх по холму, о сиянии уличного фонаря, растворяющемся в зимнем небе, и о покое, который дарует одиночество. Обычно Мария лучше всего чувствовала себя именно в одиночестве, но мысль остаться одной навсегда ужасала ее, ибо ничто человеческое ей было не чуждо, — уж не в этом ли заключался источник ее проблем, скажете вы. Зачем Мария писала стихи, какое удовольствие она находила в схватке с неподатливыми эмоциями, выдавая их за мысли и облекая в обманчивые слова, какое удовлетворение она получала, переписывая ровным почерком стихи в тетрадку, а потом читая их про себя, я не могу сказать. Возможно, никакого.
Оказавшись дома, Мария крикнула «привет» матери, возившейся на кухне, ибо не всегда избегала проявлений нежности, и направилась прямиком наверх, в свою комнату, где ее брат упражнялся на скрипке. Завидев сестру, он перестал играть, и между ними произошел короткий односложный разговор. Сочувствие, понимание, привязанность, доверие, симпатия и любовь — все эти слова абсолютно не годятся для описания чувств, которые Мария питала к брату, а он к ней. Вскоре Бобби сложил пюпитр и, к немалому удовлетворению Марии, вышел. Очутившись опять одна, но теперь в надежном убежище, Мария повеселела. Выбирая между кроватью и креслом, она в конце концов остановилась на кресле, как наиболее благоприятствующем размышлениям, ибо Мария намеревалась поразмыслить. Она выключила свет, оставив только ночник, и, прежде чем сесть, задумалась, не послушать ли музыку на переносном кассетнике. Решила не слушать, потому что под музыку, как она знала из опыта, плохо думается и, в конечном счете, одно другому только мешает. Нет, в тот вечер ей было не до музыки.
А размышляла Мария, хотите верьте, хотите нет, о словах миссис Ледбеттер. Вот что занимало ее юный ум. Речь директрисы осталась для Марии совершенной загадкой, что неудивительно. Куда больше ее тревожило другое: она не могла понять, зачем вообще миссис Ледбеттер понадобилось эту речь держать. У Марии возникло такое чувство — оно возникло еще в кабинете директрисы, — будто от нее чего-то ждут. Ведь она уже оправдала ожидания, то есть сдала вступительный экзамен, но теперь появились какие-то новые ожидания. Вряд ли от нее хотели, чтобы она просто радовалась сданному экзамену. Она и так радовалась, стала бы она его сдавать, если бы не предполагала, что успех принесет ей удовольствие. Но теперь, похоже, от нее требовалось выразить свою радость неким особым образом. Мария всегда плохо умела выражать радость, хотя и испытывала ее на свой лад. Что до энтузиазма, то это чувство не посещало ее с тех пор, как ей исполнилось семь. Выходит, миссис Ледбеттер хотела от нее поистине невозможного. Это Марию не особенно беспокоило, она и прежде не считала себя обязанной поступать так, как велит миссис Ледбеттер. Однако она подозревала, что и родители потребуют от нее невозможного, а это было уже серьезно — отчасти потому, что сносное существование в кругу семьи во многом зависело от хороших отношений с отцом и матерью, а отчасти потому, что из Марии не до конца выветрилось чувство дочернего долга, до корней которого она благоразумно предпочитала не докапываться.
А не предпринять ли нам раскопки вместо нее?
Ее благодарность к родителям в основном проистекала — сколь бы невероятным это не показалось — из воспоминаний, за которые отец с матерью несли невольную ответственность. Да, у Марии сохранились счастливые воспоминания о детстве, а у кого их нет? Мы все храним воспоминания, сгребаем их в кучу и сортируем, согласно нашим надобностям. Мы поступаем так лишь затем, чтобы однажды — да хоть завтра — с удовольствием припомнить что-нибудь. Иной причины я не вижу. Любопытно, однако, что нет более бесполезных с практической точки зрения вещей, чем счастливые воспоминания, разве что надежды… Но пожалуй, рановато залезать в дебри, у нас еще будет для этого время. Воспоминания Марии были связаны с воскресными событиями — небольшими семейными экскурсиями, прогулками, поездками по историческим местам или на природу. Они садились в машину, все четверо — мать, отец, Мария и маленький Бобби, — и отправлялись в лес или в поле, на холмы, в деревню, в музей или в сад — собирать чернику, если был черничный сезон, или наблюдать за рыбаками в рыболовный сезон. Эти вылазки Мария считала свидетельством родительской любви, что не лишено логики, ибо, пожелай родители всего-навсего выдворить детей из дома, они бы не поехали вместе с ними, но отправили одних либо с теткой или дядей, а захоти они лишь выбраться на свежий воздух, то не стали бы брать с собой детей, но оставили их дома под присмотром бабушек и дедушек. Любовь эта казалась тем более странной, что, по мнению Марии, в детстве они с Бобби были, мягко говоря, невыносимыми и более чем склонными подраться, разораться, укусить, завизжать, описаться и поблевать. Одно из таких воскресений она вспоминала с особой нежностью. Вот и сейчас, сидя в кресле, она припомнила тот день. Они отправились в парк, то есть они называли это парком — бесформенное пространство на холме в двух пятых мили от дома, вобравшее в себя поляны, деревья, можжевельник и боярышник. С верхушки холма в одном направлении открывался прекрасный вид на поля и перелески — для тех, кто любит такие штучки, в другом — на Бирмингем, а рядом — самое главное достоинство парка — пролегало шоссе, оттого там никогда не было тихо, всегда слышался рев моторов на фоне пения птиц, мычания коров и прочих деревенских звуков, столь милых сердцу, если ваше сердце к ним лежит. Итак, парк. Однажды, в воскресенье, Мария потеряла там свою семью — нечаянно и не более чем на десять минут, но Марии показалось, что намного, намного дольше. Ей было семь, от силы — восемь лет. Как же она плакала, бегала, плутала, цепляясь носками за ежевику, и в конце концов упала и ушиблась столь сильно, что не могла подняться, и как они кричали: «Мария! Мария!» — то ближе, то дальше, то ближе, то дальше. Они нашли ее по плачу. Но прежде ее обнаружил прохожий, наткнулся на нее в траве. Привет, малышка, сказал он, почему ты плачешь, или что-то в этом роде; в общем, задавал какие-то дурацкие вопросы, насколько она помнила. Задним числом Мария полагала, что он намеревался ее растлить, но тогда такая мысль не пришла ей в голову. Вскоре ее нашел Бобби, он услыхал ее всхлипы, а потом мать наклонилась над ней, чтобы обнять и вытереть ей слезы рукавом пальто из грубого твида, и Мария, хотя она еще долго продолжала плакать, никогда не переживала такой радости, ни до, ни после.
Подобные воспоминания и питали в Марии нежные чувства к родителям.
Проблема заключалась в том, что отец с матерью пока не ведали об успешной сдаче экзамена. Мария сама узнала об этом только сегодня от миссис Экклз. Новость наверняка их обрадует, однако ее собственная реакция наверняка причинит боль. Мария не понимала почему. Она с удовольствием отправится в будущем году в Оксфорд — место не хуже других. Опять же, она не находила ни малейшего повода предполагать, что в Оксфорде ей понравится больше, чем в школе, а Мария противилась идее радоваться и уж тем более ликовать без всякой на то причины. Так как же сообщить новость отцу и матери, не расстроив или, чего доброго, не разозлив их при этом?
В комнату забрел кот (сами видите, семья была полнее некуда). Это небольшое существо в коричневую и белую полоску звали Сефтоном, от роду ему было всего два года, но повадки и жизненная философия кота не соответствовали его возрасту. Мария искренне любила его любовью, основанной, как и полагается, на глубоком уважении. Сефтон, похоже, понял про жизнь все. Целей его существования насчитывалось немного, и все они вызывали уважение: кормиться, содержать себя в чистоте и, самое главное, спать. Мария иногда думала, что и она была бы счастлива, если бы ей позволили ограничиться этими тремя сферами деятельности. Кроме того, она не могла не восхищаться отношением Сефтона к телесным ласкам. Он с радостью принимал их от любого встречного. Совершенно незнакомому человеку стоило лишь остановиться, нагнуться и предложить ему простейшую ласку — почесать между ушами, и уже через несколько минут оба забывали обо всем на свете, поглаживая, почесывая друг друга и милуясь, словно двое юных любовников на поле для гольфа в приступе пубертатного восторга. В этом смысле Мария сильно завидовала коту. Разумеется, ей вряд ли понравилось бы, вздумай совершенно незнакомый человек гладить ее, ласкать или почесывать. Точно не понравилось бы. Честное слово. Но она завидовала той полной и беспечной уверенности, с какой Сефтон предавался приятным интимностям. Кот не сомневался, что удовольствие, получаемое им и его партнером, совершенно невинно, если, конечно, партнер не обнаруживал скотских замашек. Но до сих пор Сефтону везло. В отличие от Марии. Она — давайте не будем прятаться за деликатными недомолвками — уже вступала в физический контакт с мужчинами, точнее, с юношами; правда, лишь дважды эти контакты носили более или менее основательный характер. В описываемую пору Мария не чуждалась случайного поцелуя, или мимолетного объятия, или редкого оргазма. Но она все яснее понимала природу сексуального вожделения, включая свое собственное, она угадывала в нем симптомы куда более сильного вожделения — ужасного одиночества, порыва к самозабвению, которое, как ей рассказывали, достигалось лишь в этом особом интимном акте, совершаемом обычно взрослыми добровольно, в спальне и с задернутыми шторами. Мария была бы не прочь погладить Ронни, обняться с ним, например, на заднем сиденье автобуса и стать на мгновение одним прекрасным целым, не подозревай она, что его руки очень скоро поползут к ее груди или нырнут между ее ног, направляемые инстинктом убийцы к тем частям тела, которые парни находили столь необъяснимо заманчивыми. Да, она бы не имела ничего против мужчин и даже, возможно, ограничилась каким-нибудь одним мужчиной, если бы ей удалось найти такого, кто разделял бы ее взгляды на близость между двумя людьми. С точки зрения Марии, такая близость обладала ценностью сама по себе, независимо от того, привела она к липкому соитию или нет. Для Сефтона же подобных проблем не существовало — и не только в общении с мужчинами или женщинами, но и с другими представителями кошачьей породы, ибо его предусмотрительно кастрировали в раннем возрасте.
Имелась еще и третья причина, по которой Мария завидовала Сефтону. Она заключалась в том, что никто и никогда не ждал от кота проявлений мало-мальской заинтересованности либо удовлетворения от поступков других. Он был волен демонстрировать невиданное и абсолютно законное равнодушие. Наблюдение за котом придавало Марии сил. Сефтон, не стесняясь, плевал на благополучие семьи, покуда оно впрямую не затрагивало его собственного. Он занимался исключительно собой и одновременно был напрочь лишен эгоизма — состояние, как уже в те годы с великой печалью сознавала Мария, для нее недостижимое. Тем не менее Сефтон оставался ее любимым наперсником. Ему она могла рассказать о своем успехе без смущения и неловкости, ибо не опасалась, что кот разволнуется. Много секретов поведала Мария Сефтону, потому что понимала: для него они ничего не значат. И не раз, прежде чем выложить новости окружающим, она сначала тренировалась на коте в надежде поднабраться у него изумительной безмятежности, с которой он выслушает ее и проигнорирует. Вот почему в каждом доме необходимо завести кота.
Мария сидела с дремлющим Сефтоном на коленях, рассказывая ему о том о сем — о прошедшем дне, о своих надеждах и страхах, желаниях, вполне умеренных, — пока не пришел с работы отец и ее не позвали ужинать. Семья ужинала на кухне. Мать разогрела четыре пирожка и подала их с картофельным пюре и кетчупом. Отец ел шумно, макая галстук в подливку, брат держался безучастно, будучи не в силах вымолвить слово от застенчивости и неловкости. Пищу в рот он отправлял размеренными движениями и маленькими порциями. Мария подождала, пока ужин не был наполовину съеден, и объявила:
— Мама, у меня новости. — Все разом положили вилки на стол. — Я сдала экзамен. На следующий год еду в Оксфорд.
А теперь вообразите короткую сцену семейного ликования; я ее описывать не стану, лучше удавиться.
Отец разразился поздравлениями, нахваливая интеллект дочери.
Мать заявила, что это чудесная новость и что Мария должна быть вне себя от счастья.
Брат по-прежнему молчал, но улыбался.
— Как же тебе повезло, доченька, — продолжала мать. — Мы с отцом были лишены такой возможности. С оксфордским образованием перед тобой все дороги открыты.
— Тебе надо много заниматься, но о развлечениях тоже не забывай, — сказал отец. — Занимайся и развлекайся, и тогда все будет в порядке.
Мать поинтересовалась, поступил ли еще кто-нибудь из школы.
— Из девочек никто. Только три мальчика. Ронни тоже приняли.
— Там будет Ронни! Как мило. Знаешь, Мария, я уверена, что этот юноша к тебе очень привязан и лучшего мужа тебе не найти, это точно.
— Девочке только семнадцать, — перебил отец, — а ты уже толкуешь о замужестве.
— Восемнадцать, — поправила Мария.
— Дай ей поразвлечься, — продолжал отец, — пока она в самом расцвете юности. У нее будет время подумать о замужестве, когда она попадет в Оксфорд.
— Ронни — очень милый мальчик, — не унималась мать, — и очень воспитанный, а школьная форма как ему идет! И, к твоему сведению, угри у него скоро пройдут, это дело времени.
Отец встал, подошел к Марии и поцеловал ее в лоб. Давно, много недель, а то и месяцев, он не делал ничего подобного. Мария улыбнулась смущенной и не совсем вымученной улыбкой.
— Это надо отметить, — сказал он. — Не сбегать ли мне в магазин за бутылочкой сидра? Или лучше пойдем в кино все вместе? А в выходные обязательно поедем в центр и купим тебе подарок. Что скажешь, Мария?
Но стоило первоначальному возбуждению улечься, все вернулось на круги своя. Бобби первым вышел из-за стола. Родные пугали его, и ему не терпелось сбежать к себе, наверх, к одиноким и тайным радостям. Когда он ушел, наступила долгая пауза.
— Мне надо делать уроки, — сказала Мария.
— Нельзя мешать девочке заниматься, — подхватил отец, — как бы мы ею ни гордились.
И принялся мыть посуду.
Мария поднялась в свою комнату и еще долго сидела, размышляя, мечтая, ожидая чего-то. Этот зимний вечер ничем не отличался от прочих. Снизу доносился звук телевизора, с улицы стук — то голые ветки розового куста стучали в окно. Отодвинув занавеску, Мария смотрела на проезжавшие мимо машины с зажженными фарами, на обледеневшую дорогу, на звезды и набегавшие время от времени облака.
В ту пору Мария и ее родные обычно так и проводили вечера.
2. Мир выразительных взглядов
Когда Мария вспоминала годы, проведенные в Оксфорде, что, к ее чести, она делала не часто, ей казалось, что там всегда сияло яркое солнце. Мы можем без опаски предположить, что в реальности дела обстояли несколько иначе, но, с другой стороны, кто сказал, что нас — или Марию, если на то пошло, — заботит реальность. Если оксфордские воспоминания Марии купаются в солнечном свете, нам следует, по крайней мере, отнестись к этому с уважением, сделав разве что исключение для третьей главы, настроение в которой будет более осенним. Тем самым я хочу дать вам понять, как станут развиваться события. Итак, в Оксфорд Мария прибыла осенью, ярко-голубой осенью. Ее колледж — название которого мы уточнять не станем, пусть себе живет спокойно, — выглядел очень симпатично, даже с точки зрения Марии. Она обнаружила, что ей придется жить в одной комнате — точнее, в одном жилом блоке — с девушкой по имени Шарлотта. Мария предпочла бы жить одна. В первый же вечер девушки, устроившись перед камином, проговорили далеко за полночь. В результате между ними возникла стихийная и взаимная антипатия.
— Друзья называют меня Чарли, — сообщила Шарлотта. — А тебя как?
— Мария.
Разговор постепенно выдохся. На затянувшуюся паузу первой посягнула Шарлотта:
— Согласна ли ты, Мария, что между людьми существует особый вид молчания, когда слова не нужны, и это означает вовсе не конец, но начало взаимопонимания?
— Да, — ответила Мария и добавила про себя: «Но у нас не тот случай».
— Согласна ли ты, Мария, — спустя несколько минут продолжила Шарлотта, — что люди иногда так смотрят друг на друга, что их взгляд выражает больше, чем тысячи слов, и при этом многое оставляет невысказанным?
— Да, — ответила Мария, отворачиваясь.
— Сколько всего можно высказать одними глазами! Взгляды невероятно много значат! Знаешь, что я собираюсь изучать в Оксфорде, Мария?
— Китайский?
— Я имею в виду, кроме китайского. Людей. По тому, как люди смотрят друг на друга, можно немало узнать о них. А знаешь что, Мария? Я и тебя научу. Научу распознавать людей по глазам, улыбке, по их речам и недомолвкам. Мы будем вместе этому учиться.
Вот так Шарлотта призналась в болезненном пристрастии к сплетням.
Шли дни, недели, они всегда проходят, что с ними ни делай. Мария и Шарлотта начали заводить друзей в стенах колледжа и за его пределами. Шарлотта завела куда больше друзей, чем Мария. Марии это давалось нелегко. Кроме того, она полагала, что дружба как явление трудно поддается пониманию. Например, одно время она дружила с девушкой по имени Луиза, но их отношения скоро сошли на нет, пока же они длились, особого тепла в них не наблюдалось, потому дружескими эти отношения назвать было никак нельзя. Мария и Луиза вместе ходили на лекции, на семинары, их объединяла схожесть литературных вкусов, в частности равнодушие к творениям Джефри Чосера, вялая реакция на стихи Роберта Хенрисона и неприязнь к сочинениям Томаса Мэлори. (Правда, иногда, в моменты особой близости, Мария догадывалась, что равнодушие Луизы скорее показное, чем прочувствованное.) Иногда после семинара или лекции Луиза заходила к Марии, они болтали или ели, а когда Луиза уходила, Мария невольно задумывалась: «Ну и что?» Иногда Мария, проходя мимо колледжа Луизы, припоминала: здесь живет Луиза, и от нечего делать — а делать нечего было почти всегда — навещала ее. Они опять разговаривали и, бывало, выпивали, пока Мария не вставала и не уходила опять же от нечего делать, и по дороге домой она снова задавала себе тот же вопрос: «Ну и зачем все это, кто бы мне объяснил?»
У Шарлотты были совсем иные друзья, никакого сравнения. Они являлись регулярно шумной толпой человек по пять, по шесть и просиживали до обеда, ужина и даже до глубокой ночи. Лучшие подруги Шарлотты заглядывали к ней каждый день, а если не могли прийти, звонили, ибо Шарлотта, не спросив Марию, установила в гостиной телефон. Мария ничего не имела против телефона per se, по ней — он что есть, что его нет, но переговорное устройство в гостиной доставляло ей неудобства, поскольку снабжало Ронни дополнительным способом контактировать с ней. Ронни учился в Баллиоле. До установки телефона он довольствовался тем, что ежедневно навещал Марию либо посылал ей что-нибудь — цветы, например, которые она никогда не ставила в своей комнате, или шоколад, который она отдавала Шарлотте, или привет, который никак нельзя было употребить. Теперь же Ронни звонил по крайней мере раз утром, дважды днем и семь раз вечером, упорно приглашая Марию в гости, на концерты, в кино, театр или поужинать.
— Ты очень жестока с этим парнем, — заявила Шарлотта однажды вечером, глядя, как Мария кладет трубку.
— На самом деле он мне нравится, — ответила Мария. — Если бы он согласился стать моим другом, все было бы отлично. Но он постоянно нудит про любовь.
— Разве это плохо! — воскликнула Шарлотта. — Знаешь, по-моему, он к тебе неровно дышит.
Теперь вы имеете представление о ее навыках психоанализа. Проницательность Шарлотты заслужила шумное одобрение ее подруг, их в гостиной сидело трое.
— А может быть, Мария сама к кому-нибудь неровно дышит, но не признается.
Послышалось хихиканье.
— Ну скажи, Мария, кто он?
— Никто, — ответила Мария.
Разговор свернул на мужчин, к которым присутствующие дышали с разной степенью неровности.
— Филип очень красивый. Жаль, уши у него слишком маленькие.
— Джон довольно симпатичный. Жаль, брови у него сходятся на переносице.
— Морис очарователен. — Жаль только, что у него лишний палец на руке.
Впрочем, поначалу Шарлотту, как и Марию, молодые люди мало заботили. Романтичностью она не отличалась. Куда больше ее занимало развитие отношений с преподавательницей, женщиной за тридцать, чья судьба, утверждала Шарлотта, была неразрывно связана с ее судьбой.
— Мария, сегодня у нас с мисс Боллсбридж состоялся чрезвычайно волнующий разговор, — призналась она как-то вечером.
— Да? И о чем вы говорили?
— О носках для хоккейной команды, надо заказать новые. Но не слова так меня взволновали. Взгляды. В том, как мы смотрели друг на друга, было столько смысла! Например, я подумала: «Все зашло слишком далеко, хватит топтаться на месте». И бросила на нее взгляд, который говорил: «Мисс Боллсбридж, думаю, вы знаете, о чем я думаю: дорогам, по которым каждая из нас идет по жизни, предназначено слиться в одну». А в ее ответном взгляде я прочла: «Шарлотта, я чувствую и думаю то же, что и ты чувствуешь и думаешь, и чувствую, что ты понимаешь, что я чувствую странную близость, для которой слова — лишь маска». Честное слово! Это был момент, заряженный эмоциями. Я уже собралась сказать ей взглядом: «Мисс Боллсбридж, так вперед, дело только за вами…» Но нас прервали, а потом уже не представилось случая. Она удивительная женщина, Мария. Я чувствую, что если бы она вела меня по жизни, а я вела ее, все получилось бы замечательно. Это бы озарило мою жизнь, понимаешь, что я хочу сказать? Ты хочешь, чтобы твою жизнь озарило?
— Иногда. Но мало ли чего мы хотим.
Мария опустилась на колени, чтобы зажечь газ в камине.
— Тебе нравятся мои подруги? — неожиданно спросила Шарлотта.
— Да. — Она почти солгала. Но, по крайней мере, враждебности к ним Мария не испытывала. — А что?
— Да так, просто интересно. Иногда мне кажется, что они тебе нравятся. А иногда кажется, что нет. А бывает, что я не понимаю, нравятся они тебе или нет. Хочешь знать, нравишься ли ты им?
Мария не сумела ответить на этот вопрос.
— В общем, кое-кому нравишься, а кое-кому нет, — весело тараторила Шарлотта. — Харриет, например, не нравишься, а Джудит — наоборот. Харриет считает тебя странной. Она говорит, что у тебя зловещий вид.
Мария огорчилась:
— Наверное, Харриет не хотела бы, чтобы ты мне об этом рассказывала.
— По-моему, людям необходимо рассказывать, что о них думают другие. Конечно, те, которые судачат о других за их спиной, не хотят, чтобы об этом узнали, но это еще не значит, что тем, другим, не надо об этом рассказывать. А вот Элисон ты не нравишься даже больше, чем Харриет.
— Элисон имеет право на собственное мнение. Она также имеет право на конфиденциальность.
— Она считает тебя чокнутой. Она спрашивала меня, не лежала ли ты в дурдоме и не проводили ли над тобой экспериментов. Я ответила, что не знаю.
— Шарлотта, ты не должна мне об этом говорить.
— Неудивительно, что они тебе не нравятся, правда? Хотя непонятно, почему тебе не нравится Джудит, ведь ты ей очень даже нравишься. Она считает, что ты очень привлекательна как личность. Так прямо и сказала: «Знаете, что мне нравится в Марии, что меня в ней привлекает? Ее личность. В некоторых людях я ценю симпатичную внешность, в других — чувство юмора, но в Марии — ее личность». Я не поняла, означает ли это, что она считает тебя несимпатичной или без чувства юмора, хотя Харриет и Элисон именно так и думают. Но Джудит ты действительно нравишься, и даже очень. — Она помолчала. — Знаешь, из всех моих подруг Джудит наименее любимая. Впрочем, я давно не размышляла о том, кто из них мне ближе.
Мария не ответила. Шарлотта встала, склонилась над ней и поцеловала в щеку:
— Ты прелесть.
Иногда Шарлотта откровенничала с Марией, иногда нет, по-разному бывало. Мария не возражала ни против того, ни против другого. Ей было трудно понять Шарлотту. О ее влюбленностях она узнавала урывками, не часто и понемногу, но внезапными и сумбурными фрагментами, ибо Шарлотта то рассказывала о себе по пять с половиной часов без передыху, то ничего не говорила неделю или две. Между прочим, если Шарлотта ничего не говорила о себе, то можете быть уверены, она вообще не произносила ни слова. Поэтому за тот год, что они прожили вместе, у Марии сложилось весьма смутное представление о ее сердечных делах и прочих занятиях.
Однако Мария заметила, что дороги, по которым Шарлотта и мисс Боллсбридж шли по жизни, вопреки всем надеждам, не слились в одну, но некоторое время пролегали параллельно, чтобы потом резко разойтись. Шарлотта это тоже заметила. Однажды она постучала в дверь Марии и, войдя, опустилась на кровать столь тяжело, что иначе как глубоким унынием эту тяжесть объяснить было невозможно. Последовавший вздох только подтвердил подозрения.
— У нас проблемы, — сообщила Шарлотта, — у меня и мисс Боллсбридж.
— Какая жалость, — отозвалась Мария. Поразительно, но даже в самом пустом разговоре она была вынуждена произносить слова, не являвшиеся чистой правдой.
— Мы уже не понимаем друг друга, как прежде. Наши беседы, когда-то столь частые и насыщенные, свелись к загадочным встречам на бегу, во дворе, по дороге в столовую. Наши глаза почти не встречаются. Мы общаемся взглядами украдкой. Что ты об этом думаешь?
Она протянула Марии листок бумаги, вырванный из тетрадки. Мария прочла заголовок: «Вложить в сегодняшний взгляд» и подняла глаза на Шарлотту. Та смотрела на нее с искренней серьезностью. Вот что она написала:
1. Упрек, но не порицание.
2. Надежду, горькую и простодушную, но без нажима; возможно, с легким намеком на радость.
3. Любовь.
4. Сожаление (но не отчаяние), окрашенное верой в высшую справедливость судьбы, а также чреватое знанием о неосуществленных возможностях, в котором имплицитно содержится хрупкая надежда на то, что все еще можно поправить.
5. Ауру божественного веселья, которая своей неколебимостью весьма схожа с меланхолией, но базируется на осознании духовной общности, по силе своей превосходящей любое единение, возможное между индивидуумами, и которая, таким образом, содержит и излучает предчувствие подобной общности, хотя и признает с тихой печалью, что в нашем горьком опыте с мисс Боллсбридж это великое единение ощущалось лишь эпизодически.
6. Ergo, прощание, заряженное отзвуком приветствия.
Мария перечла пункты несколько раз и заметила:
— Неслабый взгляд получится. (Шарлотта кивнула.) А сколько времени обычно длится твой взгляд?
— Недолго. Несколько секунд. — Она забрала у Марии листок.
— Не хочешь сначала попробовать на мне?
— Спасибо, Мария, не хочу. Взгляды — очень интимный язык. На этом языке я должна говорить с ней и только с ней. С тобой — это все равно как с китайцем объясняться по-гречески.
Мария так и не узнала, произвел ли взгляд желаемый эффект, и потому решила, что затея провалилась. Впрочем, Шарлотта вскоре нашла новый объект для своей привязанности, парня по имени Филип, о котором мы упоминали выше в связи с маленьким размером его ушей. Их бурный роман длился почти год. Отношения между ними оставались исключительно платоническими, разве что время от времени, очумев от сексуального голода, они запирались в спальне, где гремели пружинами часами напролет, словно речь шла о жизни и смерти. Когда такое случалось и Мария была дома, она уходила к себе и читала книгу. Доносившиеся звуки казались ей отвратительными. В те времена, разумеется, дамам не дозволялось принимать джентльменов по ночам, отчего блудить приходилось днем, — замечательное правило, благодаря которому всем удавалось выспаться. Любовь Шарлотты к Филипу поначалу развивалась гладко, однако Мария ни секунды не верила в ее искренность. Спустя несколько месяцев начались сложности. Как обычно урывками, Мария уразумела следующее: до Шарлотты дошли слухи, что Филип на какой-то вечеринке в разговоре с кем-то отозвался о ней неуважительно; тот человек поделился информацией с другим человеком на другой вечеринке, а тот другой — с третьим на третьей вечеринке, где присутствовала Шарлотта. По мнению Марии, это лишь подтвердило порочность одной из догм Шарлотты, провозглашавшей никчемность любого суждения, если оно не достигало, неважно сколь кружным путем, ушей особы, о которой судили. В результате инцидента Шарлотта и Филип перестали разговаривать друг с другом. Естественно, общаться они продолжали, но лишь с помощью запутанной цепочки посредников, среди которых невольно оказалась и Мария. Роль посредника требовала от нее умения разбираться в нюансах эмоций, речи и толкований, нюансах тонких, как колбасная нарезка, что заставляло сомневаться в их состоятельности. Взять, к примеру, такой диалог.
— Он больше меня не любит. — Излюбленный зачин Шарлотты.
— Это неправда, — с тоской возражала Мария. — Всего пару часов назад он был здесь и говорил, что любит тебя.
— Да, но ты слышала, каким тоном он это сказал?
— Ничего особенного в его тоне я не заметила.
— А вот Джудит считает, что, судя по его тону, он сказал это только потому, что не успел придумать иной темы для беседы. А как тебе модуляции его голоса?
— Что?
— Ты разве не уловила сарказма в его голосе? Или если не сарказма, то по крайней мере намека на неуверенность? А если не намека на неуверенность, то уж во всяком случае половинчатого осознания того, что этими самыми словами он завуалированно признается самому себе в том, что вне контекста его речь не обладает истинностью, которую нельзя было бы оспорить хотя бы на скрытообъективном уровне?
— И Джудит все это заметила?
— Нет. Она сказала, что, по ее мнению, он любит меня. Но как она это сказала!
Джудит в последнее время продвинулась далеко вперед в списке подруг Шарлотты и теперь занимала первую верхнюю строчку. Одновременно Джудит пришла к выводу, что Мария ей совсем не нравится, особенно как личность. Она заявила, что понимание Марией человеческих контактов нельзя, при всей снисходительности, назвать иначе как примитивным. Понятно, что Мария узнала о выводах Джудит от Шарлотты. Сама Джудит была искушена в вышеупомянутых тонкостях, из которых она выплетала свои отношения с людьми и на которых держалась любовь Шарлотты к Филипу. Она улавливала интонацию, опровергавшую смысл слов, и взгляды, резонирующие с их значением.
— Ты его видела? — осведомлялась Шарлотта, стоило Джудит переступить порог.
— Да.
— И о чем он говорил?
Мария прислушивалась.
— Ну, он сказал, что твое поведение в какой-то степени требует объяснения.
— Ах, так? В какой степени?
— Он думает, что ты подразумеваешь, будто он производит впечатление человека, который думает, что ты ему нагрубила.
— Он сказал, что я ему нагрубила?
— Ну, он дает понять, что ты ему имплицитно нагрубила.
— Как я могла быть имплицитно грубой, если любое стремление к большей эксплицитности само по себе оказалось бы за порогом чувствительности? Он имеет в виду, что если бы я сказала то, что он хотел от меня услышать, вместо того чтобы оставить невысказанным, он бы не знал, что ответить? Так он сказал?
— В общем, именно это он и пытался мне внушить.
Дела шли все хуже и хуже. Чудовищные попытки Шарлотты и Филипа сохранить хоть какую-то взаимную приязнь стали общей темой для разговоров.
— Я чувствую себя дешевкой, — объявила Шарлотта. — Моя любовь больше мне не принадлежит. О ней все говорят. Она превратилась в шоу.
— Как я тебя понимаю! — подхватила Джудит. — О да! Хуже ничего быть не может. Позавчера я беседовала об этом с Харриет в «Ягненке под флагом». «Бедная Чарли, — сказала я. — Ее чувства выставлены на всеобщее обозрение». И тут Джоанна, сидевшая за соседним столиком, подалась ко мне и сказала: «Представляешь, все только о них и сплетничают!» И даже бармен, который собирал грязную посуду, сказал: «Чарли? Такая с темно-каштановыми волосами? Могу представить, каково ей».
— Так и сказал? Очень мило с его стороны.
Если Мария кого и жалела, то Филипа. Не слишком сильно, потому что, по общему мнению, а тем более по мнению Марии, он был придурковат. Но все же она испытывала к нему некоторую жалость, поскольку он явно страдал больше прочих. В тот день, когда все закончилось, когда все действительно закончилось, он сидел в ее комнате на кровати, закрыв лицо руками. Мария пыталась заниматься, и Филип ей особенно не мешал. Шарлотта в своей комнате рыдала на плече у Джудит.
— Любовь разрушает, — произнес Филип сквозь пальцы. — Она — яростный огонь, который согревает тебя, а потом сжигает, превращая в золу, серую и остывшую. — Внезапно он встал. — Извини, но я хотел бы это записать.
Мария протянула ему карандаш и бумагу. Он уставился на свое отражение в зеркале.
— Посмотри на меня, — попросил он, — я развалина.
Опровержения не последовало.
— Не убивайся, — бросила Мария, не оборачиваясь.
— Когда-нибудь… на этих руинах… — в его голосе зазвучали решительные нотки, — я отстрою себя заново.
— Вот и молодец. — Мария принялась чертить по линейке.
— Новая жизнь. Новое… понимание жизни. Да, точно. — Он пристальнее вгляделся в зеркало. — И по-моему, я знаю, с чего начать. Знаю, что надо изменить. Я… отращу усы.
Тут Мария его покинула и вышла на улицу, на солнечный свет. Ярко-голубое лето. Она гуляла в центре города, толкалась среди покупателей, глазела на дома, сидела в кафе, пыталась ощутить себя частью толпы. Не получилось. Она слышала шум, различала слова, видела лица, но на расстоянии, и на существенном расстоянии. Одна. В одиночку она вышла из кафе и направилась к мосту Магдалины. Свет играл на воде, простреливая ее сочными зелеными бликами, искрился в волосах Марии, когда она медленно повернула обратно. Она брела, сознавая, как красиво вокруг, радуясь теплу и тому, что день клонится к вечеру. Легкий трепет радости, не более, едва заметный и вряд ли достоверный, ибо лишь она одна его переживала, — как всегда, одна.
3. Два спутника
На следующий год Мария получила отдельную комнату и с облегчением перевела дух. Теперь она могла без помех стоять у окна, наблюдая, как серые сумерки сгущаются до черноты. Сначала чернели листья, потом воздух. Шарлотту она почти не видела. Иногда их пути пересекались, как и положено путям, и ничего с ними не поделаешь, и сперва Мария беспокоилась: неужто их случайные встречи неизменно будут начинаться для нее с панической ноты, с этих коротеньких лихорадочных секунд подготовки, за которыми следовал вымученно-жизнерадостный «привет!», посланный куда-то в пол? Но Шарлотта, как вскоре выяснилось, не желала отныне с ней здороваться, что Марию абсолютно устраивало.
На ее лестничную площадку выходило шесть комнат. Предполагалось, что Мария станет пользоваться общими туалетом и ванной с соседями, против чего она не возражала, ибо на практике такой порядок означал, что туалетом и ванной ты гарантированно пользуешься в одиночку. С кухней дело обстояло иначе. Марии предстояло и кухню делить с соседями, что было совершенно неприемлемо. Для того чтобы распоряжаться на кухне одной, ей пришлось бы готовить еду в немыслимые часы, например в полночь. Именно такую привычку она и завела. Но даже в это время она не всегда оставалась у плиты одна, ибо у Марии появилась подруга, новая подруга. Из пятерых соседей четверо были обычными безобидными сумасшедшими, но в пятой девушке, по имени Сара, Мария обнаружила нечто вроде родственной души и, если уж говорить всю правду, испытывала по отношению к ней нечто подозрительно похожее на дружеские чувства. По этой причине Сара и Мария часто общались, заходили друг к другу в гости, разговаривали, и Мария задавалась вопросом «Ну и что?» куда реже, чем в те дни, когда дружила с Луизой.
Пасмурными вечерами она шла в комнату Сары или Сара приходила к ней, и, бывало, они молча сидели вместе. Да и о чем можно подолгу разговаривать, особенно с другом? Иногда они слушали музыку по радио или включали проигрыватель, пили чай либо читали в тишине. Это было счастливое время. Спустя много лет Мария, вспоминая ту пору — что она делала крайне редко, — всегда именовала ее счастливой, слегка преувеличивая, разумеется; при этом она чувствовала легкий спазм внутри, спазм, как-то связанный со страхом, а также с теми, совсем иными, эмоциями, от которых наворачиваются слезы. Нет ничего более горестного, чем воспоминание о былом счастье, — постулат, которым мы займемся вплотную в последующих главах. По той же причине — или по прямо противоположной? — нет ничего приятнее, чем предвкушение счастья, и, когда я говорю «ничего», я отвечаю за свои слова. Счастье само по себе, полагала Мария, мало что значит по сравнению с его ожиданием или воспоминанием о нем. Более того, непосредственное переживание счастья, оказывается, не имеет ничего общего с предвкушением или памятью о нем. Когда она бывала счастливой, она никогда не говорила себе: «Вот оно, счастье», потому что ни разу счастья не распознала. Но это не мешало ей думать в периоды отсутствия счастья, будто она твердо знает, что оно такое. На самом деле Мария была по-настоящему счастлива, только когда размышляла о будущем счастливом событии, и, полагаю, в этом абсурдном отношении она была не оригинальна. Почему-то куда приятнее скучать, оставаться равнодушной, безразличной и думать при этом: «Через несколько минут, или дней, или недель я буду счастлива», чем быть счастливой и знать, пусть даже того не сознавая, что следующий эмоциональный сдвиг уведет в сторону от счастья. Мария наблюдала это поразительное явление неоднократно. Например, однажды, когда она дружила с Луизой, они договорились пойти вместе в театр. Предложила Мария, она же вызвалась купить билеты, и, когда все устроилось, Луиза заявила с радостной улыбкой (ее было легко обрадовать, потому неудивительно, что они с Марией так и не сблизились): «Как чудесно!» Так и сказала. Марии ее слова показались странными, и она размышляла о них по дороге домой. Она понимала, что Луиза всего лишь выразила удовольствие от предвкушения удовольствия. Она также понимала, что ничего необычного в этом нет. Мария часто слышала, как люди говорят «Отлично!» и даже «Потрясающе!» о событии, еще не случившемся. И эти слова явно произносились не бездумно. Она была готова поверить, что на самом деле люди радуются не самому событию, не объекту предвкушения — например, походу в театр, — но скорее самому предвкушению, тем приятным часам, дням, неделям ожидания и надежды, когда у тебя есть некая заманчивая цель, к которой стоит стремиться. И когда Мария все это поняла, она подумала, что потенциальный вред от похода в театр поистине безмерен.
Потому Мария полностью сознавала, что происходит, когда, возвращаясь домой, скажем, с лекции, она поднимала глаза на окно Сары и ей вдруг становилось очень хорошо при мысли, что всего через пару минут она усядется в комнате подруги, в тепле, обнимая ладонями кружку чая, и паузы в их беседе не нарушит ничто, кроме шипения газовой горелки. Она отлично понимала, что предвкушение тепла само по себе куда приятнее, чем все то, что она может найти в комнате Сары. Она знала это наверняка, но упорно продолжала заходить к Саре, и не нам ее упрекать.
Не надо думать, что дружба Марии и Сары состояла исключительно в гостевании друг у друга, или приготовлении спагетти болоньезе в огромных количествах глубокой ночью, или поглощении громадных порций лазаньи на заре. Нет, они не ограничивались дружеским общением в четырех стенах, ни в коем случае. Ибо у них была по крайней мере одна обоюдная привязанность — свежий воздух, при условии, что на улице не слишком холодно или не чересчур жарко. Мария и Сара особенно любили университетский парк, поскольку он находился недалеко от дома. Удовольствие, которое они получали от этих прогулок, решительно не поддается анализу; скажем только, что оно было значительным, а поскольку они сами так и не смогли понять, чему радуются, или объяснить свою радость, то в кои-то веки реальное удовольствие сравнялось и даже перевесило наслаждение предвкушением. Мало того, Мария, случалось, час или день спустя с удовольствием вспоминала о недавней прогулке, что само по себе граничит с чудом, хотя, вероятно, ее чувства подогревались мыслью о том, что следующая приятная прогулка не за горами. Словом, эти прогулки доставляли Марии удовольствие совсем иного пошиба, прежде ей совершенно неведомого.
Совместные прогулки бывали разные: просто прогулки и те, что сопровождались беседами. Последние протекали совсем иначе и доставляли наслаждение, которое нельзя было назвать «чистым». Впрочем, если девушки и сознавали это, в чем лично у меня нет никакой уверенности, от разговоров они все равно удержаться не могли, ибо люди почему-то всегда хотят поговорить друг с другом, даже друзья. Стоит ли упоминать, что, когда Мария и Сара гуляли, они двигались в обнимку, их тела мягко прижимались друг к дружке в любую погоду, но особенно тесно в холода. Объятие позволяло им воспринимать свою отделенность, непреднамеренную и неизбежную отделенность от остального мира — парка, деревьев и прежде всего от других гуляющих, — не с беспокойством, но с радостью, потому что какое все это имеет значение, если они вместе, если они близки? Объятие усиливало их близость, отчего они еще острее чувствовали свое единство. Соприкасаясь телами, точнее, пальто, сплетая руки, точнее, рукава, они срастались друг с другом, смешивались в одно целое. Но их голоса редко достигали того же эффекта. Душа, если допустить, что таковая существует, стремится выразить себя различными и всегда не до конца удовлетворительными способами: молчанием, взглядом (Шарлотта подписалась бы под этим обеими руками), звуками, но прежде всего словами. Потому Мария и Сара, беседуя, как и положено друзьям, стремились соприкоснуться и переплестись душами так же, как соприкасались их тела во время прогулки. Следует признать, получалось это у них крайне редко. Нельзя сказать, что они спорили, или ссорились, или не понимали друг друга; если такое и случалось, то не часто. Но то ли оттого, что слова — маленькие хитрые засранцы, не желающие выражать то, что мы хотим ими сказать, то ли оттого, что души Марии и Сары были по-разному скроены в отличие от тел (если уж на то пошло, по крою большинство тел отлично стыкуются друг с другом), подруги никогда не чувствовали себя столь же близкими, когда разговаривали, как когда просто гуляли и молчали. Что, как я уже говорил, не останавливало их, они продолжали беседовать, и не без удовольствия.
Вообразите день поздней осенью или в начале зимы, как вам будет угодно. Ранний вечер или вторую половину дня, что вам больше по вкусу. В глухом уголке парка, неподалеку от колледжа, где училась Мария, есть искусственный пруд, сооруженный из лилий, камыша, водорослей и, конечно, воды, — вполне симпатичное месиво. Там Мария и Сара больше всего любили гулять, сидеть и разговаривать.
— Ты беспокоишь меня, — заявила однажды Сара.
Мария ласково улыбнулась:
— Почему?
— Тебя ничего не волнует. Ничего не забавляет. Не трогает.
— Это неправда.
— Иногда я думаю, что ты несчастна.
— Порой я действительно несчастна. Но не сейчас. И я не более несчастна, чем ты или любая другая девушка, честное слово.
— Знаешь, кого мне очень жаль? — продолжала Сара. — Того парня, что влюбится в тебя.
Мария рассмеялась:
— Мужчины не знают, что такое любовь.
— И ты тоже. Ты ведь никогда не влюблялась?
— Я знаю, что не является любовью. Она совсем не то, что о ней говорят. — Внезапно ей пришло в голову спросить: — А ты разве влюблялась?
— В общем, да.
— Расскажи мне про любовь.
Сара помолчала.
— Не могу. Об этом невозможно рассказать.
— Это больно?
— Да.
— Но оно стоит того?
— Да.
— А какого рода боль?
— Ты чувствуешь себя очень опустошенной и растерянной. Словно пытаешься поймать ветер сачком. Впервые в жизни ты точно знаешь, чего хочешь. Целыми днями ищешь это. Оно приходит на мгновение и вновь уходит. Потом снова возвращается. Когда ты с… тем, кого любишь… ты счастлива… почти всегда… поначалу.
— И оно стоит того?
— Да.
— «Мгновенья есть, что стоят жизни целой». Ты в это веришь?
— Да, думаю, верю. А ты, Мария, не веришь, совсем, ни капли. Неужели тебе не хочется поверить в то, во что верю я? — Мария не ответила. — Вот почему я беспокоюсь. Вот почему сомневаюсь, что ты когда-нибудь станешь счастливой. И когда-нибудь выйдешь замуж.
— Не вижу логики, — сказала Мария. — Какая связь между любовью, счастьем и замужеством?
— Цинизм тебе не идет, Мария. Не надо.
— Цинична ты, не я. Когда столько браков заканчиваются полным безобразием и горем, разве не цинично предполагать, что они были основаны на любви. Тогда следует признать, что любовь бессильна удержать людей от развода. Уж лучше согласиться, что никакой любви никогда и не было, а брак — все равно что деловой контракт: не выгорел, вот его и расторгли.
— Погоди, — сказала Сара, — ты еще откажешься от своих слов. Выйдешь замуж, вспомнишь, о чем мы говорили сегодня, и поймешь, какой же дурочкой ты была. — Мария промолчала. — Ведь у тебя любящее сердце, Мария, вот что меня поражает. Ты любишь любить людей, правда?