От/чёт Сретенский Василий

2) за это он выторговал себе награду (30 сребреников).

3) Иисус знал о готовящемся предательстве, но не помешал ему.

4) Иуда привел воинов к месту, где находился Иисус.

5) Затем он раскаялся, вернул деньги и покончил с собой.

Спорными же, в Евангелиях являются три главных момента:

– был ли Иуда единственным, кто осуждал Иисуса за использованное миро.

– целовал ли он Иисуса, указывая на него стражникам.

– вернул ли он деньги, полученные за предательсво, в Храм или купил на них участок земли.

– каким способом он покончил с собой: повесился или может быть бросился со скалы, если в деяниях апостолов говориться о «рассевшемся чреве».

Наиболее распространена все-таки версия о самоповешении, причем иконописцы и авторы книжных миниатюр изображают Иуду повешенным на дубе или на финиковой пальме, а также на перекладине ворот.

Другими словами, евангелисты сообщают, ЧТО произошло, противоречат друг другу в рассказе о том, КАК это происходило. И совсем не говорят о том, ПОЧЕМУ, если не считать объяснением вселение в Иуду дьявола. А если и считать, то почему в Иуду, а не в кого-либо еще? Почему Иуда решил предать именно на Пасху? Почему он ждал неделю, чтобы показать Иисуса властям? Почему его вообще надо было показывать, если «множество народа постилали свои одежды» при въезде в Иерусалим (Матф. 21. 8)? Почему Петр отрубил ухо рабу первосвященника, но никто не пытался расправиться с Иудой? Таких «почему» можно задать еще много, но что толку, если мы не владеем больше никакой сколько-нибудь достоверной информацией о тех событиях?

И вообще, кто он такой, этот Иуда? Тут есть одно размышление, мне не принадлежащее. По прозванию Искариот можно предположить, что он происходил из города, по-гречески обозначаемого как Кериот, видимо, небольшого поселения Кериафу в Иудее. Тем самым Иуда отличен от всех других апостолов, родившихся и живших в Северной Палестине – Галилее. Другой вариант трактовки его прозвища – красильщик (от еврейско-арамейского корня skr – красить) – возможно, указывает на занятия до того, как он стал одним из двенадцати.

Но что же делать со всеми поставленными (и не поставленными, но ожидающими своей очереди) вопросами? Есть два пути. Первый – не обращать внимания на противоречия и просто верить. Вера преодолевает все преграды, разрешает все сомнения, так что этот путь самый верный. Именно так считал Нонн из Хмимма, египетский литератор V века, написавший поэму о Христе, по сути – переложение Евангелия от Иоанна. Вот один из ее фрагментов, в котором Нонн раскрывает тему предательства Иуды в «гомеровском» духе древних сказаний:

… Пророческими устами

Духа горних небес потрясенный вещей десницей Взволновался Христос и в сердце, и в разуме бурно И засвидетельствовал, исторгнувши пылкие речи:

«Смертный предаст Меня, один из преданных другов,

Смерти предаст, изменник – Он с нами под кровлей одною»…

… Изрек Христос: «Кому в винной Влаге хлеб омочив подам, орошенный, во длани – Тот Меня и предаст». И в кубке винном омочивши Хлеб остатний, подал его нечестивцу Иуде,

Хлеб, возвещающий всем об убийстве корыстолюбивом.

В хлеб освященный вмешав безмерную жажду,

Демон, спутник греха, завладел совершенно сим смертным.

Рек Христос, посылая ведующему согласье:

«Делай скорее, что делаешь!»…

Но что делать, если просто веры недостаточно, если вера не отменяет способности и желания думать, а значит сомневаться? Тогда возникает еще одна развилка: объяснить поступки Иуды можно, осуждая или оправдывая.

Попытки осуждения мыслью, а не верой предпринимались уже в самые первые столетия существования христианства. Так в сохранившемся до наших дней арабском «Евангелии детства» (глава XXXIV), говориться о первой встрече Иисуса и Иуды:

«В том же городе была другая женщина, у которой сын был мучим сатаной.

Он назывался Иудой, и всякий раз, когда злой дух овладевал им, он старался укусить тех, кто был около него.

И если он был один, то кусал свои собственные руки и тело.

Мать этого несчастного, услышав о Марии и Сыне Ее Иисусе, встала и, держа сына на руках, принесла его Марии.

В это время Иаков и Иосиф вывели из дома Младенца Иисуса, чтобы Он играл с другими детьми, и они сидели вне дома и Иисус с ними.

Иуда приблизился и сел справа от Иисуса. И когда сатана начал его мучить, как обыкновенно, он старался укусить Иисуса.

И как не мог его достать, он стал наносить ему удары в правый бок, так что Иисус стал плакать.

И в это мгновенье сатана вышел из ребенка того в виде бешеной собаки.

И этот ребенок был Иуда Искариот, который предал Иисуса.

И бок, который он бил, был тот, который иудеи пронзили ударом копья».

Здесь мы встречаем идею изначальной предназначенности Иуды к предательству, в сочетании с христианской идей мимесиса – подобия. Встреча Иуды и Иисуса в детстве предвосхищает то, чему предназначено случиться, и уподобляется будущему, как в дальнейшем христианском сознании все свершающееся в настоящий момент уподоблялось прошедшему, свершенному и описанному в Библии.

Мысль о судьбе Иуды, как исполнении предназначенности к злу, в еще большей мере содержится в литературном произведении, широко известном на Руси как «Сказание об Иуде предателе». Оно ошибочно приписывалось св. Иерониму, настоящий же автор имени своего потомству не оставил. Католические сказания об Иуде, близкие к этой повести, восходят к агиографическому своду Якопо из Вранце «Золотая легенда» XIII века, а самые ранние русские переводы сохранились от века шестнадцатого.

В ней говориться, что Иуда родился в Иерусалиме, в семье «Рувима, также иначе именовавшегося Симон, от колена Данова, некоторые говорят, от колена Иссахарова». В ночь зачатия матери Иуды Сибории было явлено откровение, что она родит сына «злого очень». После рождения сына Сибория написала «на хартии» имя его, вложила вместе с ним в ковчежец и пустила по морю. Морские волны принесли его к острову, называемому Искариот, где Иуда был подобран и выращен женой царя острова, объявившей, что она родила наследника.

Здесь мы встречаем набор бродячих с глубокой древности сюжетов о тайном знамении перед рождением младенца и попыткой избавиться от него, но не убийством, а «отбрасыванием». На ум сразу же приходят Эдип, Ромул и Рем, Моисей.

Далее в сказании говориться, что когда у царицы родился настоящий сын, Иуда его много бил. Когда же открылось, что Иуда не царский сын, то настоящего он убил, после чего бежал в Иерусалим, где вошел в число слуг Пилата. И опять мы вспоминаем Моисея, воспитанного дочерью фараона и убившего египтянина.

Пилат послал Иуду сорвать яблоки из соседнего сада, принадлежавшего его отцу Рувиму. И когда тот рвал яблоки, Рувим увидел его, стал бранить, и в драке Иуда убил Рувима, а яблоки принес Пилату. После чего Пилат отдал имущество Рувима Иуде, а Сиборию выдал за него замуж. Этот поворот сюжета возвращает нас опять к Эдипу. Боле того, в современной научной литературе «Сказание об Иуде» трактуется именно как вариант «эдипова мифа».

Но на самом деле все сложнее. Мы можем вспомнить еще один античный миф: о Геракле и яблоках Гесперид. Выполняя последнее поручение царя Эврисфея, Геракл ищет сад титана Атланта. По дороге он убивает великана Атласа, заставлявшего всех путников с ним бороться, и египетского царя Бусириса, захватившего Геракла во сне и собиравшегося принести его в жертву своим богам, чтобы прекратился неурожай. В сопоставлении с этим мифом мы видим, что убийство отца в саду только отчасти эдипово. Оно нужно, прежде всего, для того, чтобы Иуда выполнил свое главное предназначение – приблизился к Иисусу и предал его. Так и в мифе о Геракле его поход за яблоками сам по себе ничего не значил (Эврисфей оставил яблоки Гераклу, тот отдал их Афине, та вернула их Гесперидам), но был необходим герою для того, чтобы освободиться от службы.

Иуда после кражи яблок, тоже освобождается от службы Пилату. В горе Сибория признается Иуде о том, как она поступила с сыном, и Иуда узнает, кто он такой. По совету матери-жены он идет к Иисусу, получает от него прощение во всех грехах и принимает поручение носить ковчежец с милостыней. Завершается повесть моралью: «Хорошо, что сей в воздухе погиб, за то, что оскорбил ангела и человека, из пределов ангельских и человеческих изгнан был. Нигде, как только в воздухе с демонами надлежало ему водвориться и погибнуть». Если верно предположение, что происхождение повести очень древнее (может быть, второго века нашей эры), то ее широкое бытование свидетельствует о том, что известное нам сейчас как протестантское (и даже более узко – кальвинистское) представление о предназначенности каждого человека к спасению или погибели, на самом деле, всегда присутствовало в христианстве и концентрировалось в образе Иуды.

Но был и другой вариант объяснения-обвинения предательства. Первая попытка отойти от идеи предназначенности в трактовке образа Иуды была предпринята Папием Иерапольским, учеником Иоанна Богослова (правда, его мысли об Иуде известны нам только в более позднем изложении Иринея Лионского). Папий утверждал, что корень поступка Иуды зарыт неглубоко. Он в изначальном сомнении, в предпочтении разума вере. Иуда усомнился в словах Иисуса, приводимых Иоанном: «Придут дни, когда будут расти виноградные деревья, и на каждом будет по десяти тысяч лоз, на каждой лозе по десть тысяч веток, на каждой ветке по десять тысяч прутьев, на каждом пруте по десять тысяч кистей, и на каждой кисти по десять тысяч ягодин и каждая выжатая ягодина даст по двадцать тысяч мер вина. И года кто-либо из святых возьмется за кисть, то другая возопит: «Я лучшая кисть, возьми меня; через меня благослови Господа». Самое замечательное в рассказе Иоанна, переданного Папием это ответ Иисуса на сомнение Иуды: «Это для верующих достойно веры. Когда же Иуда предатель не поверил сему и спросил, каким образом сотворятся Господом такое изобилие произрастаний, то Господь сказал: это увидят те, которые достигнут тех (времен)».

Итак, предательство объясняется не предназначенностью, а неизбранностью, несмотря на призвание, то есть в точном соответствии со словами Иисуса: «много званных, мало избранных».

В IV веке святой Ефрем Сирин предложил еще одно объяснение. Иуда в нем символизирует собой будущее – то самое, которого ждут все христиане: «И дабы милосердие не посрамилось в наказании его, не нашлось никого из сынов мира и истины, кто убил бы его, но сам повесил себя на веревке, чтобы показать, что в последний день злоба человеческая таким же образом погубит и истребит сама себя». Тем самым идея мимесиса, торжествуя, соединяет начало и конец христианской эры. Судьба же Иуды предвещает человечеству кратковременное торжество и окончательное падение сил зла.

Иуда осужденный становится одним из мотивов иконописи. Так, в русской иконописи XV–XVI веков нередко можно встретить повторяющиеся сюжеты схождения Иисуса в ад после воскрешения и Страшного суда. Общей деталью обоих сюжетов становится изображение Сатаны в адском пламени с Иудой на коленях.

[слайд]

Показательно, что эти детали православной иконописи перекликаются со средневековыми католическими текстами. В «Житии св. Брендана», жившего в VI веке, есть описание его встречи с Иудой во время плавания по «морю-океану». Вот что рассказал тот: «Я есмь несчастнейший Иуда, наинегоднейший торгаш. днем и ночью я пылаю среди горы, которую вы видели, словно кусок свинца, расплавленного в масле. Там находиться Левиафан со своей свитой. Это губительная преисподняя, испускающая пламя. Так происходит каждый раз, когда она проглатывает нечестивые души».

Апофеозом Иуды виновного выглядит фреска «Поцелуй Иуды» в капелле дель Арена, написанная Джотто около 1305 г.

Одутловатое, чуть звероподобное лицо Иуды, обнимающего Иисуса, представлено как невероятно искаженное отражение правильных черт лика Христа. Снизу вверх смотрит Иуда в глаза своей жертве и одновременно судье. Поза его такова, что он как будто хочет пасть на колени и не смеет в оцепенении ужаса от содеянного. Подлость человеческая и самоосознание подлости – вот что, на наш взгляд, символизирует Иуда у Джотто.

[слайд]

Но, пожалуй, наиболее яркий сюжет религиозной живописи, из тех, что связаны с образом Иуды – это «Тайная вечеря». Самое известное воплощение этого сюжета принадлежит кисти Леонардо да Винчи, это фреска трапезной монастыря Санта-Мария делле Грацие в Милане.

[слайд]

Работая над фреской, Леонардо отошел от прежнего канона, в соответствии с которым Иисуса и апостолов следует изображать по одну сторону стола, а Иуду – по другую, подчеркивая несовместимость праведности и падения.

[слайд]

У Леонардо Иисус и двеннадцать апостолов расположены по одну сторону стола. Иуда, сидящий вторым справа от Иисуса, обращен к зрителям даже не в профиль (как полагалась его изображать на иконах, поскольку он «написан не на небесах, а на земле, вместе с распинателями Господа» – так писал Ефрем Сирин), а почти затылком к зрителям. Он отшатнулся от Спасителя, зажав в правой руке деньги, полученные за предательство.

[слайд]

Но нас сейчас должно интересовать не это, а то, что левой рукой Иуда тянется не к блюду (как у Матфея), а скорее к чаше, рядом с которой лежит правая рука Иисуса. Две руки, почти встречающиеся у чаши, образуют почти правильную параболу: от плеча правой руки Иисуса до плеча левой (естественно) руки Иуды. А что такое парабола? Греческое «parabole» переводится на русский как «сравнение». Возможно, нам предложено сравнить Иисуса и Иуду. По каким «параметрам»? Мы сейчас можем только догадываться. Но это не все. Еще одно значение слова парабола – «притча». То, что Иисус говорил притчами, известно любому, даже тем, кто не держал в руках книг Нового Завета. Намекает ли Леонардо на какую-то из притч Иисуса? И, если да, то на какую? Или «парабола рук» как-то связана с тем, что после Тайной вечери Иисус возгласил: «Доселе Я говорил вам притчами; но наступает время, когда уже не буду говорить вам притчами, но прямо возвещу вам об Отце» (Иоанн, 16. 25)?

И еще. В русской иконописи XV – начала XVI веков (то есть именно того времени, когда жил и работал Леонардо), в изображении Тайной вечери Иуда, что в московской,

[слайд]

что в новгородской школе,

[слайд]

изображен тянущимся через весь стол к чаше, стоящей в центре, причем Иисус свою руку к чаше не подносит. Мотив чаши, столь важный, как для Тайной вечери (причастия), так и для последней молитвы в Гефсиманском саду («моление о чаше»), в русской иконописи стал одним из центральных со времени написания Троицы Андреем Рублевым.

[слайд]

Не хотелось бы проводить необдуманные параллели, но чаша в этой иконе – композиционный центр, первый из нескольких кругов, вставленных друг в друга. Почему на русских иконах Иуда с такой жадностью тянется к чаше, содержание которой Иисус через мгновение объявит кровью Нового завета «за многих изливаемой во оставление грехов», тоже загадка, пока неразрешенная.

И уж если пошла речь о загаданном, но не имеющем отгадки, то дождитесь лекции о роли колокола в христианском сознании, и мы вновь поговорим об Иуде повешенном.

Но есть, как я уже говорил, и другой подход к разрешению, если не всех, то части загадок: оправдание Иуды.

В первой половине III века Ориген Александрийский, преподаватель риторики и грамматики, пресвитер (правда, недолго, вскоре сана был лишен и более того, посмертно осужден на Вселенском соборе 553 года), учитель Григория Назианзина и Григория Нисского, написал трактат «Против Цельса». В нем он подробно и тщательно опровергал положения самого едкого и злого памфлета против христианства и самой личности Иисуса, известного по имени автора – Цельса.

В третьей книге своего трактата, в девятой главе, Ориген утверждал, что «в душе Иуды, очевидно, боролись противоположные чувства: он не был всей душой настроен против Иисуса, но не сохранял по отношению к Нему всей душой и того чувства уважения, каким проникается ученик к учителю…И этим поступком [самоубийством] он сам над собой произнес приговор и в то же время показал, какую силу имело учение Иисуса над Иудой – этим грешником, вором и предателем, который все же не мог совершенно исторгнуть из своего сердца учения Иисуса, преподанное ему». Так Ориген, в рамках христианской традиции, сформулировал постулат о двойственности натуры Иуды, борьбы в нем сил добра и зла. Самоубийство, в таком случае, необходимо трактовать как победу сил добра в душе Иуды.

Через тысячу двести лет после Оригена, этот же постулат воспроизвел не кто-нибудь, а друг и капеллан Авиньонского папы Бенедикта XIII. Он прочел проповедь об Иуде, в которой тот представлен человеком грешным, но раскаявшимся. Не вынеся тяжести своей вины, Иуда бросился к Казнимому, чтобы слезами вымолить прощение, но не смог пробиться на Голгофу через толпу. Тогда он повесился. Освобожденная от груза тела душа его взлетела на Голгофу. Иуда получил прощение, душа его очистилась и заняла свое место подле Христа рядом с другими его учениками.

Возмущению присутствующих на проповеди не было предела, и папе пришлось скрывать своего любимца от тех, кто грозил с ним расправиться. А мы отметим, что странная проповедь была прочитана в начале XV века, тогда же, когда на Руси появляется много икон с Иудой и чашей.

Теперь вернемся назад, к V веку нашей эры. В то время в Палестине, в иудейской богословской среде, был написан трактат «Тольдот Иешу» («Родословие Исуса») – памфлет на христиан. Автор трактата опирался на Талмуд и Евангельские тексты, в том числе апокрифические. Так вот, Иисус по «Тольдоту» мог творить чудеса потому, что овладел тайной тетраграммона – произношения четырех еврейских букв, означающих тайное личное имя Бога. Написание этих четырех букв известно всем. В русской транскрипции они (по отдельности) звучат, как «йот», «хе», «вау», хе». А вместе составляют слово «Яхве». Но Яхве не является истинным именем Бога, а как бы его псевдонимом, разрешенным для произношения. Подлинная же транскрипция имени Бога – «непроизносимое имя» – хранилась в храме Соломона и составляла великую тайну еврейского народа.

Тот, кто смог бы произнести «непроизносимое имя» получал доступ ко всем тайнам бытия и власть над вещами, людьми и природными явлениями. Многие пытались это сделать, пробираясь в святая святых храма Соломона, но забывали слово, как только выходили наружу. Лишь Иешу догадался написать слово на кусочке пергамента и вложить его в рану на бедре. Забыв транскрипцию при выходе из храма, Иешу почувствовал боль в бедре и обнаружил в ране записанное им тайное имя Бога, что дало ему силу творить чудеса. Но Иуде Искариоту удалось сделать тоже самое – и он мог повторить все те чудеса, что творил Иешу.

В так называемой «Страсбургской рукописи» трактата написано: «Как только Иешу со своими приближенными прибыл к царице [Елене – правительнице Иудеи], она послала за мудрецами. Тут Иешу встал и сказал ей: обо мне пророчество: «Псы окружили меня», но мне сказано: «Не бойся их, ибо Я с тобою». Как только мудрецы вошли и Иуда Искариот с ними, он (Иешу) снова поднялся, и, обращаясь к царице, сказал: на мне сбылись слова «взойду на небо», и еще «но Бог избавит душу мою…». С этими словами он поднял руки, как орел крылья, и взлетел, и народ удивленно воскликнул: как он может взлетать между небом и землей!?

Мудрецы Изралевы сказали об Иуде Искариоте: также и этот овладел буквами и взлетит! Тотчас тот, таким образом, взлетел в воздух, и люди пришли в изумление: он летает подобно орлу! Но вся сила Искариота, чтобы летать в воздухе, чего никто не мог сделать, заключалась в непроизносимом Имени, которое держало на весу и не давало упасть. Как только Иуда увидел, что он оказался над Иешу, он помочился на него, отчего тот был осквернен и упал на землю, а за ним и Иуда».

В другом варианте «Тольдота» – «Венской рукописи» мы находим несколько иные подробности этой истории: «Тогда мудрецы сказали Иуде Искариоту: да поддержит тебя Господь, повергни его, взлети и оскверни его своим семенем, чтоб иссякла вся сила его. Повинуясь их приказу, Иуда тотчас же запачкал и забрызгал злодея своим семяизвержением, отчего тот осквернился и упал на землю. Но вместе с этим он сделал и другое дело: ибо забрызганный семенем злодей забыл тайное Имя. И когда он осквернил Иешу, то осквернился семенем и сам и следом за ним рухнул на землю. Но народные мудрецы, знавшие тайну, никак не выдали себя, но поносили и ругали Иуду Искариота, и когда вскипели распря и ссора, то говорили другим, что Иуда дурно поступил с Иешу».

Таким образом, выходит, что Иуда был кем-то вроде тайного агента «иудейских мудрецов», разоблачившим происки колдуна Иешу, но «засветившегося» перед властью и народом. В лучших традициях спецслужб, много раз описанных писателями детективного жанра (рекомендую Ле Карре), руководство отреклось от своего агента, списав на него все огрехи тайной операции.

Существовало и еще одно не вполне чуждое христианству объяснение-оправдание Иуды. Мы не знаем, когда оно появилось, но вот что пишет о некой секте «каинитов» в своей первой книге «Против Ересей» св. Ириней Лионский: «Другие опять говорят, что Каин происходит от высшей силы, и Исава, Корея, содомлян и всех таковых же признают своими родственниками, и поэтому они были гонимы Творцом, но ни один из них не потерпел вреда, ибо Премудрость взяла от них назад к себе самой свою собственность.

И это, учат они, хорошо знал предатель Иуда, и так как он только знал истину, то и совершил тайну предания, и через него, говорят они, разрешено все земное и небесное. Они также выдают вымышленную историю такого рода, называя его Евангелием Иуды».

Логика каинитов в передаче Иринея проста и непрошибаема: не будь предательства Иуды, не было бы искупительной жертвы Христа (не мог же он сам на себя донести, это бы уж слишком напоминало игру в поддавки). Иисусу нужен был помощник. А может быть, это Иуде нужен был исполнитель высшего предназначения, и он нашел такового в Иисусе. В любом случае Иуда становиться соисполнителем божественной воли, взявшем на себя не меньшую, а может быть, и большую часть страданий. Ведь Иисус страдал недолго и позже был возвеличен, а проклятия Иуде звучат и по сей день.

О тайном знании Иуды писал в 1913 году Ю. Николаев в книге «В поисках божества». Он приводит две версии объяснения-оправдания Иуды: «… каиниты пытались и в евангельском повествовании найти оправдание для Иуды, которого они выставляли также носителем Откровения. Они полагали, что Иуда был единственным апостолом, посвященным во все тайны мирового искупления: он знал о необходимости пролития крови Иисуса Христа и потому предал Его на смерть и тем разрешил загадку великой победы над низшими силами…Существовало и другое толкование роли Иуды: по этой версии, Иисус Христос слишком ясно раскрывал перед непосвященными тайны глубочайшего познания, доступного лишь немногим избранным. И за раскрытие этих тайн Он бы предан на смерть Иудой – представителем высшего посвящения. Мы не знаем, какое из этих двух объяснений предательства Иуды содержалось в «Евангелии Иуды», бывшем в большом почете у каинитов».

Показательно, что во второй половине XIX века и в начале века ХХ об Иуде писали много и охотно, возрождая при этом традицию каинитов. Приведем лишь два примера. В 1857 году Де Куинси опубликовал книгу, в которой заявил: «Не одно из дел, но все дела, приписываемые традицией Иуде Искариотскому, – это ложь». И далее утверждал, что Иуда предал Христа, чтобы вынудить его объявить о своей божественности и разжечь народное восстание. Через полвека, в 1904, году Нильс Рунеберг для своей книги «Христос и Иуда» взял эпиграфом слова Куинси. По его мнению, Иуда был единственным из апостолов, кто угадал тайную божественность и ужасную цель Иисуса. (Собственно говоря, именно эту точку зрения воспроизводит Сармаго, о котором я говорил в начале лекции).

Чуть ранее, в 1880 году, французский богослов и миссионер Анри Дидон, в книге «Иисус Христос» объяснил поступок Иуды закономерным проявлением свободы воли, присущей человеку от Адама: «Воля человека свободна; она может располагать собой как ей угодно: она может поддаться соблазну или противостоять ему, поработить себя греху или освободиться от него. Человек, долго противящийся велениям Божиим, мало-помалу ожесточается и черствеет. Божественные внушения не трогают его сердца, не увлекают его; он становится доступным и покорным воле злого духа. Зло воплощается в нем, овладевает им всецело, доводит до рабского подчинения пороку, и под гнетом этого господства бесовской власти нет такого преступления, которое не могло бы созреть в душе погибшего человека, нет противодействия его страшной преступной силе. Он ненавидит все доброе; он ненавидит Самого Бога. Этим психологическим законом объясняется тайна возникновения преступного замысла в душе Иуды Искариота.

(Кстати, если кто-то из вас понял, в чем заключается здесь психологический закон свободы воли, пусть мне это после лекции объяснит. Если удастся, обещаю зачет по итогам семестра.)

В 1907 году появляется рассказ Леонида Андреева, с которого я эту лекцию начинал. На него отозвался своей рецензией-эссе Максимилиан Волошин. В ней Иуда предстает образом «человека достигшего высшей чистоты и святости, который добровольно принимает на свою душу постыдное преступление как подвиг высшего смирения», утверждая, что этот образ «возник еще в Индии». Волошин имеет в виду Арджуну, ученика Кришны, хотя на наш взгляд, это сопоставление никуда не годиться.

Столь пристальное внимание к личности Иуды не могло не вызывать к жизни точку зрения, отрицавшую возможность самого его существования (и здесь мы возвращаемся к роману Булгакова: если не было Христа, то тем более не было и Иуды). И вот в 1923 году в Берлине вышла книга Р. М. Бланка «Иуда Искариот в свете истории». В ней мы читаем: «Иуда не предавал Иисуса иудейским первосвященникам: нечего было предавать им, Иисус не совершил никакого проступка против еврейских законов, он ничего не сделал и ничего не сказал против еврейской религии. Иудейские первосвященники не судили Иисуса и не приговаривали его к смертной казни: не имели они для этого ни формального права, ни материального повода. Да и не было, по всей вероятности, никакого Иуды Искариота. Но кто же судил Иисуса? За что он был распят? Вина Иисуса была начертана на распятии, как всегда у римлян. «Царь иудейский». Вполне определенное обвинение».

Не правда ли, как явно перекликается эта точка зрения с той, что высказал в романе Булгакова Берлиоз: о выдуманном Иисусе, «которого на самом деле никогда не было в живых».

Итак, мы видим, что образ Иуды, оставаясь плоским, одномерным в народном сознании, в элитарной культуре приобретает объем и значение одного из универсальных культурных символов христианского мира, способных выразить самые разнообразные интенции, причем такого спектра, который не доступен положительным образам христианства (Иисусу, Богоматери, апостолам) и которым не вполне соответствуют образы Ада.

Причем образ Иуды как бы «пульсирует». Он то уходит совсем в тень, то вдруг начинает сверкать все новыми и новыми гранями (особенно ярко в XV и ХХ веках).

Конечно, по степени влияния на культуру человечества, этот образ не может быть сравним с персонажами высшего уровня в условной классификации религиозных символов. Ему далеко до Иисуса, Мухаммеда, Конфуция и Будды. Но, спустившись всего на одну ступеньку пирамиды великих религиозных образов, мы мало кого сможем увидеть рядом с Иудой. Пожалуй, только одно бжество более древней (но дожившей до времен христанства) мифологии, эволюционировало в том же направлении и стало столь же мощным культурным символом своей эпохи, каким Иуда может стать для века XXI. Я говорю об образе бога Гермеса – шалопая и мальчика на побегушках ранней античности и великого Гермеса Трисмегиста времен Эллинизма и всего Средневековья. Только две эти личности в культуре западного мира столь полны тайн и загадок, только они балансируют между светом и тьмой, между верой и знанием, только они обладают двойной притягательностью добра и зла одновременно.

Лекция окончена. Спасибо.

Аплодисменты. Два обычая нынче пришли к нам из Свободного Мира: свободно закусывать на лекции, попивая колу и кофе; и, побросав стаканчики под ноги, аплодировать в конце лекции, половину при этом, не услышав, а вторую не поняв.

Пока я собирал свои разрозненные бумажки, заменяющие мне конспект лекции, подошел студент третьего курса, Андрей. Фамилию я его тогда не вспомнил, а сейчас она и не нужна уже. Но самого его я помнил очень хорошо. Симпатичный, сразу видно – из потомственных интеллигентов, с чистым от прыщей лицом и умными глазами. Парень он старательный и на первом курсе выполнил мой норматив зачета-автомата месяца за два до сессии. Но при этом у меня чуть ли не с первого занятия сложилось впечатление, что предмет мой ему по японскому барабану, тому, который полтора метра в диаметре.

Я вообще-то в первый раз такое видел. На первом семинаре он сидел за одной партой с самой красивой девушкой в группе. Я еще тогда подумал, какая хорошая пара складывается. Но на каждом последующем моем семинаре (а они шли раз в неделю) он садился рядом с другой своей однокурсницей. Так получилось, что за семестр он сумел исчерпать весь девичий потенциал группы. Во втором семестре я ушел в институт повышения квалификации, то есть сел какую-то книжку писать, то есть, если совсем точно, пьянствовать с Полом чуть ли не каждый день, и как он вышел из столь затруднительного положения, не знаю.

Теперь он записался на мой спецкурс. И мало того, как выяснилось, подошел пригласить меня поехать с компанией студентов, его однокурсников, в воскресенье на шашлыки. В нормальном состоянии я бы отшутился и отказал. А тут эта девушка утром, да какое-то состояние похмелья без повода. В общем, взял и согласился. И тут же пожалел, как когда-то жена моя Алена, солнце мое зимнее, сделает что-то и сразу жалеет. (Мне кажется, что и замуж она вышла за меня, сразу об этом пожалев, и детей мы не заводили, чтобы потом не жалко было.) И подумал, ну не приду к электричке на Белорусский вокзал к девяти, как договорились, ну что они, без меня не уедут? Успокоился и забыл.

А вскоре и не до того стало.

После лекции я заглянул на кафедру, подсел к компьютеру, зашел на сайт Национальной российской библиотеки в Петербурге, выбрал в каталоге слово «Черты». Третья карточка из 68 была та, что мне нужна. В левой ее части два ряда цифр. Вверху 18.126.3.214. Внизу 423–583. Справа надпись: «Черты ветхого и нового человека. Молитвенное размышление. (Стихотворение). М., в Университетской типографии, 1818. 12 с.». Значит, поэма мне привидилась. Значит, она есть в библиотеках. Срочных дел у меня на вторник не было, и я решил посмотреть поэму и попробовать понять, чем она так привлекла Кербера. Так что я проехал свою Фрунзенскую и вышел на третьей, после нее, платформе. Но в каталоге «Безымянной» библиотеки никакого «Молитвенного размышления» не значилось. Первая книга после разделительной таблички «Черты» была «Черты деятельного благоучастия по учению святых отцов православной церкви». Ниже: Варфоломей (Левицкий) И штамп: «Ввиду наличия в библиотеке нескольких изданий этого сочинения добавочные описания на каждое издание не делаются. Шифр см. на основной карточке».

Я даже обрадовался этому. Останься я в этой библиотеке ожидать заказ, пришлось бы идти обедать вниз, в местную столовую, последний оплот советского общепита. Как-то давно, в присутствии Пола, который сам неплохо готовит (когда ему не лень, а я способен ждать), я недоумевал, как можно до такой степени испортить обычный кусок говядины (антрекот) и картошку (пюре). Пол мне все быстро объяснил: мясо надо жарить на маргарине, чей срок годности истек в позапрошлом году, а пюре замешать без соли на водопроводной воде.

С легким сердцем (как писали в моем любимом XIX веке) направился я сквозь штриховку дождя в Историческую библиотеку, по дороге рассуждая, чем пообедать: печеной картошкой с начинкой или блинами (итог рассуждений – картошку сейчас, блины с собой на ужин). Но обед обедом, а в каталоге Исторички поэмы тоже не было. Я, было, решил прогуляться до книжного на Тверской, зайти в антикварный отдел, но тут опять пошел дождь, ветер подул совсем не летний, так что я махнул рукой на все эти черты ветхого и какого-там-еще человека и поехал, наконец, домой, к своим колокольчикам.

Ну почему, интересно, у меня никогда не бывает плохих предчувствий! Я поднялся на свой второй этаж в отличном настроении и увидел открытую дверь и искореженный замок. Только я вошел в квартиру, как в дальнем конце коридора, у поворота к кухне, обозначилась фигура внушительных размеров.

Не знаю, чтобы я сделал в следующий миг, бросился бы на незнакомца или (что скорее) от него, вызванивать милицию по мобильнику, но он, сделав лишь один шаг вперед и согнув руки в локтях ладонями ко мне, заговорил по-испански.

– Le pido perdyn por mi entrada inoportuna. Ahora trato de explicar todo. Me llamo Pablo Cuard. Hoy por la macana he llegado de Barselona a Mosc[1].

Он протянул мне свою визитную карточку. На ней значилось: Cuard Pablo. El edittor. Ниже название издательства: "La Palabra viva"[2]. И адрес: Barselona, Avinguida de Roma, 38. И номер мобильного телефона.

Я пригласил его в комнату, но тут же увидел какой в ней разгром и запнулся на пороге.

– Пойдемте на кухню, – предложил мой незваный гость, – там почти ничего не тронуто. Я постараюсь Вас долго не занимать.

Мы пошли на кухню, где мне, наконец, удалось его рассмотреть. На редактора он похож, как штык на нож для рыбы. Выглядел скорее как полковник в отставке, руководящий службой охраны какой-нибудь фирмы или небольшим детективным бюро. Высокий, примерно как Пол, но при этом худощавый, без каких-либо следов брюшка, он производил впечатление моего ровесника, может на два-три года постарше. Только в темных и жестких волосах было многовато седины. Одет он был во все черное и дорогое (костюм-двойка, шелковая рубашка, галстук; запонки и булавка для галстука, видимо, серебряные). Туфли (черные и чуть ли не ручной работы) он не снял, мне пришлось сделать вид, что так и надо.

Очень спокойно, тихим голосом, он рассказал мне, что приехал в Москву на книжную ярмарку, которая открывается завтра, что у него ко мне дело, связанное с моей работой. У моих родственников в Испании он получил адрес и номер домашнего телефона, но дозвониться ко мне домой у него ни вчера, ни сегодня не получилось. Он на свой страх и риск приехал на Третью Фрунзенскую в надежде застать меня дома. Дверь в квартиру была открыта, в квартире все перевернуто. Вот он и остался, чтобы не получилось большего ущерба. Закрыл на кухне дверцы холодильника и полок, но в комнатах ничего не трогал.

Мы договорились с ним встретиться на ВВЦ в четверг, когда выставку откроют для посетителей, обменялись номерами мобильных телефонов, и он ушел, извинившись за доставленные мне неудобства, и отмахнувшись от моих невнятных речей, смеси благодарности, нетерпения и извинений.

Закрыв дверь на внутреннюю щеколду, я пошел в комнату с колокольчиками, убедился, что вся моя коллекция на месте. Нет, не вся, колокольчик, оставленный Кербером, пропал. Да книги все валялись на полу так, как будто их брали со стеллажей по одной, а потом бросали в кучу.

А вот в другой комнате, видимо, взялись за дело по настоящему, не ленились. Ящики письменного стола были все вытащены, а их содержимое вывалено на пол. Вся одежда тоже валялась на полу, вперемежку с постельным бельем и полотенцами. Полки шкафа и тумбы были пусты. В двух местах, где обои отходили от стены, под окном и у двери, они были надорваны. Со стен аккуратно были сняты старинные гравюры (ничего не порвали), а потом брошены поверх белья. Нетронутыми оказались только компакт-диски, ну и сам проигрыватель.

Понятно, что так не воруют, попытался я рассуждать, собирая полотенца и заталкивая их на полку. Понятно, что они что-то искали, и, в свете вчерашнего посещения Кербера, скорей всего поэму. Может, сам Кербер и искал. Да нет, ему за семьдесят, да и не произвел он впечатления столь решительного человека. Но, может, нанял кого. А колокольчик взяли, чтобы меня на счетчик поставить? Но что такого в той поэме, чтобы трудиться дверь взламывать и мое белье изучать? Ну, двести она будет долларов стоить, ну пятьсот, ну евро. Но надо быть свихнувшимся психом, демонстративным сумасшедшим, чтобы вот так за ней охотиться.

А может, это испанец? Все тут перерыл, а уйти не успел. Вот и прикинулся гостем. И буду я его в Останкине послезавтра искать. Долго.

Телефон. Снова академик.

– Привет, ученик!

– Здравствуйте, сенсей.

– Чем занят?

– Да вот… порядок навожу.

– Молодец. «Там где живет благородный муж, нет места неустроенности».

– Учитель сказал: «Если человек негуманен, что толку в порядке? Если человек негуманен, что толку в церемониях? Если…»

– Стоп, и так хорошо. Так вот, без церемоний, я что звоню. Тут у меня блокнот на тумбочке, раскрытый лежит. В нем написано: «Позвонить Василию». Это тебе что ли?

– Вы мне вчера звонили, Глеб Борисович.

– Ты запомни, ученик: не каждый академик маразматик. Я помню, что звонил. Договорились мы с тобой?

– Да, Глеб Борисович, завтра ближе к вечеру я у Вас буду.

– Ну, так бы и сказал. И не надо было сегодня звонить.

Он, как обычно, не прощаясь, повесил трубку.

Третья сила. Эта могла быть третья сила. Ляпнул тот торговец Степан Иванович еще кому-нибудь, тот и залез в квартиру. НО ЗАЧЕМ? За двенадцатью страницами всеми забытого текста? Бред.

Не буду ничего больше убирать. Спать пойду.

Среда. Утро

Cerrajero. Serrurier. Schlosser. Вот. Мне нежен слесарь. Замочный Смит. Два часа на телефоне в попытке дозвониться до домоуправления, две минуты разговора с кем-то из тех толстых женщин, которые там зачем-то сидят, и день можно вычеркивать толстым черным фломастером. Хорошо, что я догадался позвонить тому умельцу, который обустраивал мою комнату с колокольчиками. Через час он был у меня с двумя замками.

В ожидании мастера я начал разбирать содержимое письменного стола, точнее, то, что было им до налета. Сначала я решил разложить все по ящикам, так, как раньше лежало. Потом подумал: зачем мне эти ручки чернильные, калькуляторы без батареек, записные книжки и календарики, подаренные коллегами на последние десять дней рожденья? Зачем мне паспорт на миксер, купленный в 1987 году и сломавшийся в 1988-м? Взял черный пакет для мусора и побросал туда все, что валялось на полу. Оставил только материалы к лекциям, разложив их в три ящика: история России, история мировой культуры, спецкурс. Принес портфель из коридора, вытащил записки по Иуде, бросил в ящик со спецкурсом. В портфеле осталась одна сиротливая бумажонка – распечатка карточки из питерской библиотеки. Я собрался и ее бросить в мешок.

И тут до меня дошло: если книга издана в университетской типографии, хоть и в затертом 1818 году, то на 99 процентов она храниться в библиотеке альмаматери. Я взял мешок с мусором и высыпал все обратно на пол. Один раз копнуть и вот он – старый, аспирантских времен читательский билет в библиотеку альмаматери. С фотографии на меня смотрел некто с дурацким выражением лица. Бог мой, он там даже улыбался! Консультации с зеркалом обнадежили: если не всматриваться (а кто будет?), то меня нынешнего легко можно спутать с этим радостным недоумком. Еще одно движение ногой – и из той же кучи выпал набор со штампами.

За те минут сорок, что потребовалось мастеру для установки новых замков, мне удалось молотком расколотить четыре ручки, наскрести сухих чернил, развести их одеколоном. Потренировавшись на взятом из той же кучи листке бумаги, я оттиснул на внутренней стороне обложки читательского билета штамп «ПЕРЕРЕГИСТРИРОВАНО 2001–2006», зачеркнул в графе должность «аспирант» и сверху написал круглыми буквами: доцент. Потом бросил в портфель зонтик и портативный сканер-ручку, расплатился с мастером и поехал в библиотеку альмаметери.

– Вам надо поменять билет, – сказала самая милая из библиотекарш Москвы, выдавая мне поэму. – Скажите в вашем зале, пусть не экономят на бланках.

Тоненькая книжка, которую я положил перед собой на стол, была бы близнецом той, что была куплена в Измайлове, если бы не бумажная обложка, коленкоровая полоска, приклееннаяна форзац и от руки тушью написанный шифр 2 Ес/23. На первой странице заголовок: «ЧЕРТЫ ВЕТХАГО И НОВАГО ЧЕЛОВЕКА». Подзаголовок: «Молитвенное размышление». Ниже, под виньеткой, выходные данные: «Москва. В университетской типографии». На оборотной стороне эпиграф: «Отвращшу Тебе лице, возмятуся (вся): отъимеши дух и исчезнут и в перст свою возвратятся: послеши Духа Твоего, и сожидутся, и обновиши лице земли. Псал. CIII. ст. 29, 30». Внизу страницы: «Печатать позволяется, с представлением 5 экземпляров в Цензурный комитет для казенных мест. Москва, декабря 16-го дня 1818 года. Экстраординарный Профессор, Надворный Советник и Доктор Медицины Николай Щеголев». Между эпиграфом и дозволением цензора – вензель Московского университета. Рядом оттиснут овальный штамп, с надписью внутри: «Императорского московского университета». Чуть ниже – написанные карандашом шифры: II Ред/4379 и 248513.

Поэма начиналась строфой:

  • Блажен, в ком Божий Дух рождает
  • Ум новый, верой просвещен,
  • И сердце чисто созидает;
  • Кто им помазан, освящен.
  • Он правдой, мудростью обилен,
  • Против страстей, пороков силен.
  • Не быв их узников оков,
  • Всегда возносится свободно
  • Как чадо духа благородно,
  • К тебе, отец благих духов!

Как показалось, МОЯ поэма начиналась как-то не так. Но сейчас мне было не до того. Я начал водить сканером по строчкам, время, от времени поглядывая на дисплей и проверяя, как он берет текст. Все было хорошо, букву «ять» сканер считывал как твердый знак, «i» вообще воспринимал как родную, только «фита» выглядела чудовищной закорючкой, но это как раз не страшно.

Беда, как всегда, пришла, откуда не ждали. В узеньком зале-вагончике я сел в самом конце, спиной к болгарским журналам и лицом к входу. Почувствовав содрогание пола под чьими-то каблуками, поднял голову: на меня, как танк на кустарник, надвигалась ученая дама. И пока она шла, каблуки отстучали мне всю ее жизнь: два неудачных брака, две диссертации; скоротечные романы с коллегами, аспирантами и студентами; бестолочь призывного возраста, без дела болтающаяся по дому; смешки второкурсниц по поводу ее косметики и золотых бирюлек, навешанных на разные части тела.

Подойдя ко мне, этот призрак высшего образования одной рукой (золото и красные когти) вцепился в поэму, а другой стал хватать сканер. Губы, такие красные, как будто с них содрали кожу, раздвинулись. Клыки, нет резцы, нет, не помню, но что-то страшное там мелькнуло, и я зажмурил глаза, крепко зажав сканер в руках.

– Я доктор наук и не позволю, – заверещала дама, – это хамство, я заказывала неделю назад, у меня работа, вы вернете немедленно…

И чего-то там еще. Я не вслушивался, сосредоточившись на сканере. После короткой игры в «а ну-ка отними» мне удалось убрать его в карман. Книгу я и не пытался отстаивать. Дама-доктор продолжала верещать, обращаясь одновременно ко мне и подбежавшей испуганной библиотекарше. Что-то там про лишение билета, работы, чего том еще? Чести? Жизни? Де… денег, кажется.

В итоге бедная библиотекарша долго извинялась за то, что выдала книгу с номера этой бронеженщины, а я – перед библиотекаршей, что черт меня дернул родиться в России, нет, не то, заказать поэму именно сегодня. Последняя строфа в сканер попала не полностью, но я был рад и тому, что ушел из сего святилища научной мысли целым.

Я собирался пообедать по дороге к академику, но дурацкая сцена в библиотеке отбила аппетит. К тому же я, похоже, опаздывал, так что отправился сразу на Киевский вокзал, на электричку.

Академик живет на два дома. Зимой в большом университетском доме на Ломоносовском проспекте. Летом на даче, в поселке, который он в последние лет пятнадцать предпочитает называть Перестройкиным.

(Биографию Глеба Борисовича Охотникова можно прочитать во многих справочных изданиях, например, здесь: «Историки России. Кто есть кто в изучении отечественной истории» М., 2000. Он родился и вырос в Кургане. По комсомольской путевке отправился учиться в педагогический институт в Москве, поступил на исторический факультет и окончил его с очень красным дипломом в 1957 году. А кафедру истории СССР в том институте возглавляла живая легенда советской исторической науки Фелица Ивановна Тучкина, в те времена член-корреспондент Академии наук СССР, а потом и полный академик, и не только у нас, но и в Болгарии, Польше, ГДР и Монголии, почетный доктор Лондонского политехнического колледжа и Марсельского университета, руководитель сектора истории XIX века в академическом институте истории, директор исторической редакции издательства «Познание», лауреат Сталинской премии, кавалер орденов Ленина и Трудового Красного знамени и прочая и прочая и прочая… Под ее научным руководством Глеб Борисович защитил диплом, а потом и кандидатскую диссертацию по теме «Декабристы и Маркс».

Восходящую звезду советской науки принял в свои объятья исторический факультет альмаматери, где Фелица Ивановна, разумеется, преподавала на полставки. Женитьба по любви на единственной дочери помощника секретаря ЦК по международным вопросам решила многие бытовые проблемы. А открытая полемика с научным руководителей на тему: считать ли события 1861–1863 годов первой революционной ситуацией (как утверждала Фелица) или только предреволюционным кризисом (как упорно доказывал непокорный ученик) принесла ему славу независимого и свободомыслящего ученого.

Защита докторской диссертации на тему «Ленинская концепция разночинского этапа в освободительном движении России XIX века» прошла на ура. С тех давних пор книга «Декабристы и Маркс» выдержала пять изданий и сейчас готовится шестое, дополненное и исправленное (у меня, кстати, три издания: 1984, 1990 и 1999 годов, все с дарственной надписью). Нет кандидата наук, который бы не штудировал его монографии «Разночинцы и Ленин», «Герцен и предреволюционный кризис 1860-х гг.», а вольнодумствующая интеллигенция времен застоя зачитывалась его блестящей по форме и сомнительной, с токи зрения ортодоксального марксизма, брошюрой «Чаадаев, Белинский и Гоголь – отражения в зеркале власти». И это при том, что регалий у него сейчас поболе, чем у незабвенной Фелицы, и ходят слухи о представлении к ордену «За заслуги перед Отечеством», чуть ли не второй степени.)

Опять дождь. Лавируя между лужами, по дороге от станции к даче академика я вдруг вспомнил игру, в которую очень часто играл в детском саду. Мы называли ее «хваталки». Пару лет назад мне попалась в руки методичка для детских садов и младших классов школы. В ней я обнаружил описание этой игры, с другим, правда, названием – «Калейдоскоп». Написано было примерно следующее: «В этой игре возможно любое число участников, больше трех. Рекомендуется играть всей группой или целым классом в помещении или на свежем воздухе. В начале игры дети берутся за руки, но становятся не вкруг и не в ряд а хаотично, располагаясь друг к другу лицом, боком, спиной. По счету воспитателя или вожатой они разжимают руки, делают оборот на 180 градусов (для групп физподготовки – в прыжке) и сжимают руки в новой конфигурации. Тот, кто не сумел взяться за руки соседей, а так же те, кто, в результате очередного перехвата рук, оказались сцепленными парой, из игры выбывают и переходят в разряд болельщиков. В конце остается пара победителей. Игра проходит весело, живо, со смехом и длиться, в зависимости от числа участников, от пяти до пятнадцати минут».

Веселье весельем, но в частых играх в эти самые «хваталки» вырабатывалась стратегия продвижения к центру (где больше возможностей уцелеть), выталкивания конкурентов на край, сговора с другими игроками, образования коалиций и противоборствующих групп. Постепенно мы стали воспринимать «хваталки» не как игру, а как войну. Тактика выживания в хаотичной борьбе всех против всех, сменилась тактикой противоборства четырех команд. Эта борьба, выйдя за пределы игры, переместилась в спальню, столовую и дворик для прогулок. Стратегия следующей игры обсуждалась часами, разрабатывались планы «отжима» возможных лидеров команды противника, введения в бой резерва и продвижения группами от края к центру. Индивидуальные игроки, не вошедшие в ни в одну из команд, были съедены очень быстро, затем выпала из игры самая слабая команда девчонок, так и не сумевшая сплотиться вокруг одного лидера. В конце концов, самая организованная и отчаянная команда, с жесткой дисциплиной и строгой иерархией, стала приносить постоянные победы двум мальчикам, что и сделало продолжение игры бессмысленным.

Дача у академика большая, но старая. В соседстве с трехэтажными замками соседей она казалась школьной учительницей, попавшей на презентацию нового банка. Глядя на ее побуревшую крышу, я подумал, что в игре под названием «жизнь» много от «хваталок». Я-то игрок индивидуальный, мое место всегда на краю. А вот как далеко от центра нынче академик? За чьи руки он сейчас держится? И когда ему нужно сделать прыжок с переворотом на 180 градусов?

Варвара, домработница (это когда-то, а сейчас скорее надсмотрщица) Глеба Борисовича, проводила меня от калитки к двери и далее – в библиотеку. Следуя примеру Фелицы, Глеб Борисович покупал все книги в двух экземплярах: один для городской квартиры, а другой для дачи. Его же собственный вклад в оформление библиотеки – шкафчик красного дерева, в котором он держит французский коньяк шести разных марок.

Сам академик, могучего телосложения старик, с огромными бровями и сказочно толстым носом, встретил меня, сидя в глубоком кожаном кресле и, не здороваясь, перебросил на ближний ко мне край журнального столика экземпляр диссертации.

– Что там в истории России происходило, еще не забыл, про пирамиды толкуя?

На расстоянии до шести метров любые его слова воспринимались, как удар молнии в соседний фонарный столб. Ну, еще бы! Пятьдесят лет читать лекции и держать любую аудиторию на коротком поводке может только человек, управляющийся с голосовыми связками как машинист с паровозным гудком.

Я привычно вытянул ноги, расположившись в другом кресле, не собираясь отвечать. Старик поворчал еще, постепенно стихая, потом хлопнул каменной своей десницей по дрожащему столику и заявил:

– Вот что, ученик. Я тебе предлагаю вернуться в историю, вернуться в науку, которая как-никак имеет свой предмет. Что ты преподаешь?

– Культурологию, мастер.

– А что это?

– Ну, это еще называют историей культуры или историей мировых цивилизаций.

– Нет. Ты преподаешь особым образом выстроенный набор слов, причем слов, существующих только и исключительно в данном варианте этой, с позволения сказать, науки. Здесь каждый автор создает свой собственный язык, то есть набор терминов, без которых его рассуждения либо не будут поняты, либо не будут иметь смысла. И что это за терминология, прости Господи? Вот пришел я намедни в Останкино, и один из ваших, из разночинцев, передачу по культуре ведет, мне вопрос задал: «Как российская историческая наука позиционирует себя в современном культурном дискурсе?» А я немедленно в ответ: «Ахххладительно себя позиционирует. Уже в точке замерзания находится, как в…»

– А кстати, почему разночинцы мои, а не ваши?

– Да потому что я казак! Мои предки Сибирь открывали и сибирок покрывали. А твои в это время кадилом махали, да бумагу марали. (И это мне говорил автор шести монографий и какого-то немереного количества статей, заметок, рецензий, комментариев, тезисов, рецензий, преди– и послесловий, писем в редакцию и язвительных ответов на них.)

– Они тут камеру остановили, – продолжал он, – руками замахали, ну я им со второго дубля врезал: «Она, мол, позиционирует себя в качестве трансформера актуальных смыслов прошлого в контексте постпостмодернистского сознания на пути к его деконструкции». Или их. Не помню уже.

– И что?

– Ну что, съели, не поморщились. А под конец он еще раз выразился, будем, говорит, теперь по этому поводу ностальгировать. Я уж уходить собрался, на ходу ему бросил: лучше будем ммм… А о чем мы вообще говорим?

– О культурологии.

– Нет, мы говорим о том, что тебе, мил-друг, надо бросать свой ПТУ и возвращаться к родным пенатам! Что тебя держит? Зарплата? А зачем тебе деньги? Семьи у тебя нет. Что ты с деньгами делаешь? Может, на ипподром ходишь каждые выходные? Или детским домам помогаешь? Нет, тебе сейчас не деньги нужно зарабатывать, а научный авторитет. Да и что это за деньги! Вот я, как в 1960-м году защитил кандидатскую, так каждый день в Метрополе обедал, пока не женился. Вот это были зарплаты!

Я не знал, что тут сказать, да старик меня и слушать бы не стал, увлеченный устройством моего будущего.

– Придешь на кафедру в альмаматерь. Годик старшим научным походишь, выбью тебе ставку доцента. Тему докторской подберем, например: «Гужевой транспорт России второй половины 18 века». Просто и ясно. И фиг подкопаешься. Колокольчики твои туда главой лягут.

Мне, наконец, удалось вклиниться в этот поток метафорических репрезантаций. Я поблагодарил академика за заботу и обещал тщательным образом все обдумать, а чтобы не выглядели мои сомнения обидными, решил резко сменить тему.

– Глеб Борисович, – говорю, – тут у меня загадка историческая, которую кроме вас, похоже, решить некому.

Учитель насупился, нос свой выдающийся приподнял. Значит, доволен. Изложил я ему историю покупки поэмы. Рассказал и о визите Кербера, и о пропаже книжки.

Академик выслушал все, казалось, вполуха, потом потянулся, пошлепал к буфету, вытащил початую бутылку «Яету Martin Extra Perfection», плошку с жареным миндалем и два круглых бокала, каждый размером с джакузи. Плеснув, не глядя, в каждый бокал, он протянул один мне, подвинул орешки, почесал толстый в прожилках нос, приложился к бокалу.

– Ну, тут ты, мил-друг, в точку попал. В России, может быть, три человека и есть, кто про эту поэму знает. У меня теперь интереса былого нет, а вот от Кербера тебе быстро не отвязаться. А когда-то мы за ней на пару гонялись, за поэмой этой. Не знаю, откуда он что разузнал, но не от меня. А тебе, я, пожалуй, расскажу, больше-то уж точно некому.

Покручивая в руках свой бокал с той каплей, что в нем была, и жестом предложив мне позаботиться о себе самому, он рассказал мне, что, работая над темой о декабристах, он откопал в Центральном государственном архиве Октябрьской революции[3] допрос некоего штабс-капитана Ярославцева. Тот участвовал в заседаниях Северного общества, но на Сенатскую площадь не вышел. День 14 декабря он провел в сомнении, решая, что важнее: долг перед государем или верность друзьям. Ничего не решив, дождался флигель-адъютанта с солдатами и спокойно отправился в Петропавловку. Там на допросах перед высочайшей комиссией он рассказал все что знал и много лишнего.

– А постой-ка, погоди.

Академик вынул себя из низкого кожаного кресла и отправился в недра дачи. Вернулся он, неся несколько рукописных листов.

– Вот, лично снял копию с записок Александра Дмитриевича Бобровкова. Он был чиновником по особым поручениям при военном министре Татищеве, а в декабре 1825 года был назначен делоправителем следственной комиссии по делу декабристов. В «Русской старине», при первой публикации записок 1898 года, этот фрагмент не печатали, так что он широкой публике, а может быть и вообще никому, не известен. Почитай сейчас, да, пожалуй, и домой возьми.

ИЗ ЗАПИСОК А.Д. БОБРОВКОВА.

«К концу января 1826 года взяты и допрошены были не только главные деятели заговора, но и почти все участники, так что разве очень немногие и то совершенно незначительные, остались еще неизвестными. Между прочих неявных злоумышленников был привлечен к следствию штабс-капитан гвардейской конной артиллерии Ярославцев, арестованный по личному приказу генерала Сухозанета. Сей штабс-капитан, будучи допрошен, рассказал о заседаниях северной отрасли общества злоумышленников и планах возмутить войско не позднее 1826 года и произвесть революцию со всеми ужасами с нею неразлучными.

Но боле всего внимание комиссии было привлечено к его рассказу о пребывании в Москве в 1818 году в отряде гвардейского корпуса. С особым пристрастием Ярославцев был допрошен о том, что ему известно о заговоре Никиты Муравьева и князя Шаховского, преследовавшем цель убийства августейшего государя. Однако выяснилось, что в этих ужасных по замыслам собраниях он участия не принимал, поскольку сошелся близко с поручиком лейб-гвардии Измайловского полка Петром Сафоновым и все время уделял посещениям особой масонской ложи, поименованной «Вервь раскаяния». В собраниях той ложи, в коих, по свидетельству Ярославцева, принимали участие 24 персоны, из числа московского дворянства и офицеров гвардии, в числе других разговоров слышал он, что составлена некая поэма, которую посвященные члены именовали «Молитвой Иуды». Поэма эта, по словам Ярославцева, обладала некой силой, воздействие которой может быть ужасно. На вопросы: на что сия поэма способна оказать воздействие и какого рода то это воздействие может быть, штабс-капитан ясного ответа дать не мог. Однако указал, что автором сей поэмы называли Алексея Петровича Хвостинина, вскоре умершего странною смертью.

Отставной гвардии поручик Петр Сафонов, спешно привезенный из Москвы в Санкт-Петербург, тех слов Ярославцева не подтверждал, указав, что подполковник Хвостинин действительно опубликовал поэму «Черты Ветхого и Нового Человека» в 1818 году. Но поэма та была одобрена цензурою и ничего, кроме молитвенного сочинения собой не представляла. Сам он, Петр Сафонов, хотя посещал собрания Союза благоденствия, но целей его не одобрял. А по прошествии 1821 года сие занятие совершенно оставил, уединившись с семьей в подмосковном имении Зяблиновка.

В дальнейшем решено было оставить вопрос о поэме без последствий, а Петру Сафронову, до дальнейших распоряжений на его счет, из Москвы не выезжать и в гражданскую, а паче военную службу не вступать. При вынесении сего решения следственный комитет руководствовался высочайшим соизволением государя не привлекать к суду бывших членов Союза благоденствия, которые хотя знали вполне цель общества, но отпали от него после объявленного закрытия на съезде в Москве в 1821 году. Это соизволение последовало, помниться, на основании донесения Следственного комитета от 30 мая 1826 года.

Штабс-капитан Ярославцев был, за малостью его вины, состоявшей в знании и недонесении, а также из уважения к заслугам престарелого отца его, генерал-лейтенанта Григория Павловича Ярославцева, командовавшего кавалерийской бригадой в походе 1813–1814 годов, был отнесен к 11 разряду при вынесении наказания. Всем отнесенным к этому разряду полагалось лишение чинов и разжалование в рядовые с последующею выслугой. Сия возможность предоставлялась им в действующей армии на Кавказе, однако, не далее чем через год, Ярославцев, отправившись в вылазку с командой добровольцев, пропал без дальнейших о нем известий и вскоре был поименован в числе погибших – один из пленных сообщил о казни русского солдата, державшегося с необыкновенным достоинством и отвагою, в одном из горских аулов».

За то время, что я читал записки Бобровкова, у меня сформировалось недоказуемое, но от того не менее четкое впечатление, что заманивает меня академик в какую-то чащобу, ему одному знакомую. Удрученное мое состояние Глеб, свет, Борисович, расценил по-своему:

– Вижу, и тебя поэмка зацепила. Вот что я тебе скажу: сходи в рукописный отдел «Безымянки», посмотри личный фонд Романыча-Славинского. Ты его знаешь, конечно. Он об истории дворянства писал в позапрошлом теперь уже веке. Есть в его фонде папочка, в которую он складывал документы, касающиеся биографии Алексея Хвостинина. И даже какие-то наброски для будущей работы, статьи или книги. Да видно руки не дошли. Посмотри, покопайся, может, что и отыщешь. А отзыв о диссертации ты мне через недельку завези. Заодно и расскажешь о том, что раскопал. Когда-то, лет сорок назад, эта поэмка меня очень интересовала, да не меня одного, как ты уже знаешь.

С тем я от светила нашей исторической науки и откатил.

Среда. Вечер и ночь

Дома пришлось опять возиться с вещами, распихивать их по полкам. Зато нашлись домашние джинсы и рваная майка с логотипом Uria Heep, даренная Аленой в 1996 году. Стало лучше. Перед сном завел поэму в компьютер и распечатал.

[файл: «Поэма-1»][4]

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

Все давно знают и любят произведения замечательного писателя Геннадия Яковлевича Снегирёва. Его удив...
В книге дается обзор концепции французского мыслителя Анри Бергсона (1859–1941), классика западной ф...
Монография посвящена историографическому анализу с позиций современной лингвистики научного наследия...
Историко-литературное эссе доктора филологических наук С. Н. Руссовой посвящено памятникам культуры ...
Книга известного психолога В. П. Зинченко посвящена наиболее загадочным проблемам современной науки ...
Такие девчонки, как Джем, не заводят друзей.Какой смысл, если ты не можешь прижиться ни в одной прие...