Граница дождя (сборник) Холмогорова Елена
Лина не очень любила свой переулок, горделиво, но неблагозвучно именуемый улицей Ращупкина. Стандартные девятиэтажки стояли свободно, балконы выходили во дворы, где, как ни странно, еще теплилась патриархальная московская жизнь и старушки на лавочках судачили о соседях. Но приметы новой Москвы уже вторглись в этот микрорайон — дома «бизнес-класса», как вставные золотые зубы, нарушили ровный строй типовых близнецов.
Яркий луч ослепил ее, как будто кто-то из дома напротив поймал зеркальцем солнечный зайчик и теперь развлекался, заставляя уворачиваться от слепящих вспышек. Рабочие в синих комбинезонах ловко сгружали новенькие пластиковые окна со специального грузовичка, и стекла, меняя угол, взблескивали пронзительными лучами. Лина заслонилась рукой. «От Шуры заразилась, — отметила она, машинально переставляя цветочные горшки поближе к первому весеннему солнышку, — его манера выходить из-за стола и пить кофе, стоя у окна».
Лина раздражалась, потом привыкла. Даже иногда спрашивала: «Ну что там показывают?» И выяснилось, что, если каждый день в одно и то же время смотреть на улицу, замечаешь много интересного. Мальчишки идут в школу и, воровато оглянувшись, стягивают с головы шапки, чтобы пофорсить в любую погоду; старушка выводит на прогулку двух такс на общем поводке; парочка встречается у табачного киоска и долго целуется, прежде чем отправиться в сторону метро; привозят в офис воду «Шишкин лес» в огромных бутылях. А какое-то время был прямо-таки сериал. Ровно в половине девятого к серой с темными подтеками панельной девятиэтажке подкатывал джип, уместный разве что для сафари в какой-нибудь Кении. Оттуда выскакивали два дюжих молодца, обтянутых тесноватыми для накачанных мускулов пиджаками, шли в дом, а водитель оставался за рулем, но не в расслабленной позе, с какой полдня скучают у контор водители начальственных авто, а подобравшись, с прямой спиной. Минут через пять из подъезда под конвоем набычившихся верзил стремительно выходил маленький человечек и исчезал в недрах гигантского джипа, который срывался с места, едва успевала захлопнуться дверца за охранником. Человечек казался изо дня в день все меньше, он втягивал голову в плечи и быстро семенил ногами, потому что на один великанский шаг приходилось два-три его шажочка. «Вот она, цена успеха и богатства, — с явным удовольствием констатировал Шура, — этот лилипутик живет, как подпольщик в тылу врага, даром что под конвоем». А потом развлечение прекратилось, и они перебирали варианты: все-таки хлопнули бедолагу, разорился или же просто перебрался в дом для себе подобных.
Лина третий день не выходила из квартиры. В пятницу проснулась поздно, долго валялась, потом включила телевизор, такой непривычный в залитой солнцем квартире — никогда не смотрела днем, — и набрала номер регистратуры. Соврать оказалось так легко! Имеет же она право раз в жизни отравиться! Ей посочувствовали, в кабинет посадили другую медсестру, пожелали скорее оклематься, сказали, что ждут здоровую в понедельник. Она легла обратно в постель, и только голод заставил ее подняться.
В кухне подтекал кран, Лина долго смотрела, как набухает, чуть вибрируя, капля и наконец падает, звонко ударяясь о жесть раковины. Она стояла, зверея от мерного звука, но даже подумать не могла о вторжении в дом сантехника в грубых ботинках, перед которым будет стыдно за пыль на трубах.
Вчера она целый день слонялась по квартире в халате, то пытаясь убираться, то втыкаясь в какой-нибудь сериал. А сегодня испугалась. В панике заставила себя одеться и даже накрасить глаза. И теперь, глупо расфуфыренная, пялилась в окно с чашкой кофе в руке. Было невкусно: она привыкла к запаху свежесмолотых зерен и гуще, в которой утопала ложка. Но не было сил даже на такие простые вещи. А растворимый суррогат, как не рекламируй, в кофе не превращается.
Лина отхлебнула, проглотила горячую жидкость не рефлекторно, а осознанно, сосредоточенно следя, как тепло спускается по пищеводу и будто разжимается все внутри. С третьим глотком пришла ясность: на работу она больше не пойдет никогда.
Но надо было чем-то себя занять. И вдруг она поняла: вязать, вот чего ей хочется. Петля за петлей, из нитки возникает ткань, а если что не так — дернула и распустила. Все поправимо, вот в чем прелесть! Не то что шитье — неточный взмах ножниц и конец! Как мама не боялась испортить материал клиенток?.. Она так и сказать умеет: чик-чик по живому. На Шуриных похоронах — прямая и прибранная, все перешептывались: «Надо же так выглядеть в восемьдесят пять!» — вместо простых слов утешения, как всегда, о себе: «Я-то осталась вдовой не в пятьдесят пять, как ты, а в сорок. И у меня двое несовершеннолетних детей на руках было, а ты свободна. И купить невозможно ничего, не мечтали, что будет как теперь. Да и не так ты его любила, как я Лешеньку». И опять, опять Лина была виновата, что ей лучше, чем матери! Тогда прямо сжалась от обиды, но, прощаясь, мать взяла ее руку, и Лина ощутила на ладони сухие подушечки ее пальцев, они чуть подрагивали, и рука была не рука, а птичья лапка — хрупкая и беззащитная.
Она вспомнила это прикосновение, и вдруг все стало просто.
Мамин голос в трубке звучал удивленно, ей никто не звонил так рано:
— Мама, я, пожалуй, перееду к тебе.
Лина не спрашивала, не советовалась, она сообщала о принятом решении. Реакция ее не волновала.
Оправдалась дурацкая Шурина присказка: «Человек — не блоха, ко всему привыкает». Лина всегда сердилась: «Ну что за глупость, при чем тут блоха!», — а Шура то и дело повторял привязавшуюся бессмыслицу. Теперь у нее был повод признать правоту нелепой формулы. Жизнь устроилась быстро, свою квартиру она без труда сдала вышедшей замуж соседской дочке, и денег стало куда больше, чем раньше. Хозяйство Лина вела уверенно и легко, даже мать не придиралась, вздохнув облегченно и перестав вообще входить в кухню, кроме как приглашенная за обеденный стол.
Да, жизнь устроилась быстро, ясная и размеренная, и буквально через месяц прочно обросла ритуалами, на какие, казалось бы, требовались долгие годы. Вставали не рано, часов в десять. Долго завтракали и неспешно пили кофе под радионовости. Если позволяла погода, шли гулять и делали несколько кругов по Патриаршим прудам, здороваясь с соседями, улыбаясь мамам с колясками и умиляясь заполонившим аллеи крошечным собачкам в элегантных попонках. Пока было тепло, сидели на скамейке, подстелив запасливо взятую из дому газету, потому что по вечерам разнузданные компании подростков, вооруженных банками пива, оккупировали лавочки, устроившись на спинках и попирая сиденья ногами в грубых ботинках. Обед был чисто функциональной едой — быстрой и вне ритуала, единственной трапезой, совершаемой на кухне, а не в маминой комнате. Между обедом и ужином мама лежала с книжкой или дремала, а Лина занималась хозяйством, ходила в магазин. Ей нравилось возвращение в места детства, в старую Москву, где, конечно же, многое изменилось. Во Вспольном переулке мимо ее школы, ставшей теперь одной из самых престижных в столице, приходилось протискиваться сквозь сверкающие лаком джипы, ожидающие звонка с уроков, чтобы забрать отпрысков хороших фамилий. А рядом в отреставрированном особнячке расположилась какая-то контора без вывески, перед которой на асфальте был расстелен зеленый ковер и стоял, скучая, охранник с автоматом. У его ног сидела прикованная короткой цепью огромная собака, подозрительно провожавшая взглядом каждого, ступавшего на ковер. Многие были бы рады обойти его по мостовой, но плотно припаркованные джипы не оставляли такой возможности. Но что потрясло Лину больше всего — на собаке был бронежилет! Она даже специально водила маму посмотреть на это чудо-юдо. После ужина долго изучали телепрограмму, если ничего достойного внимания не обнаруживалось, Лина читала вслух газеты или предлагала партию в канасту. Мама пыталась вспомнить пасьянсы, которые любила раскладывать тетя Таня, но все, кроме названий, улетучилось из памяти. Лина купила книжку, и они с увлечением стали разбирать «Безумное покрывало», «Могилу Наполеона», «Королевский котильон» с разными хитрыми раскладами, с поворотом угла и без такового. Мама считала это занятие аристократическим:
— Надо почаще делать маникюр, а то противно смотреть на карты в неухоженных руках.
По вечерам мама по-старушечьи долго готовилась ко сну, измеряла давление, определяя сегодняшнюю дозу лекарства, закапывала в глаза средство от катаракты, плотно-плотно задергивала шторы, чтобы не разбудил утром случайный луч солнца, натягивала сеточку на поредевшие волосы. Вместо «Спокойной ночи» она неизменно говорила Лине: «Ну а теперь пришла пора счастья». Счастье заключалось в тоненьком белом квадратике снотворного — проглотить и до утра забыться.
Так сложилось, что они почти не разговаривали, разве что о текущих делах: не заправить ли куриный бульон вермишелью, идти ли гулять и на какой день записаться к парикмахеру.
Линин день рождения отметили походом в кафе. Мама была возбуждена, ей все нравилось, и она все комментировала:
— Смотри, официантки молоденькие, но не вульгарные, улыбаются мило, и юбки у них откровенной, но не пошлой длины.
Говорили в основном о еде, что в какие годы можно было купить, а что было дефицитом, да что сколько стоило. Заказали по бокалу вина.
— Ну, Линочка, за тебя, чтобы жизнь у тебя была светлая.
«Надо же, — скрутив закипевший гнев, отметила Лина, — слово-то какое подобрала, пустое и необязательное». Что ее жизнь? Нянька при старухе. Любой возразит, что сама такую выбрала, и она не сможет объяснить почему. Она только то понимает, что хочет быть хорошей дочерью, именно потому что мама ее в детстве не любила, такая изощренная месть.
— Вот сегодня тепло, а ты родилась в холодный день, и ветер прямо с ног сбивал, когда мы с Лешенькой шли к Грауэрману. Пешком, представляешь? А утром принесли на завтрак по крутому яйцу, и нянечка шепотом сказала, что это в честь Пасхи.
— Я родилась на Пасху? — ахнула Лина. — Я знала, что в воскресенье. А про Пасху ты никогда не говорила!
— Правда? Ну, значит, к слову не приходилось. А что, для тебя это имеет значение?
Лина не ответила. Она уже научилась столько пропускать, переводя разговор! Слишком много было острых углов, и любое неосторожное слово вызывало ядовитый ответный поток.
На десерт заказали фруктовый салат со взбитыми сливками.
— Я такой ела только лет сорок назад, в Пярну.
Лина опять промолчала. Милочка утром звонила, поздравляла, и показалось, что в ее речи проскользнул тот самый эстонский акцент, который так любят изображать пародисты. Как всегда звала в гости, говорила ровно, уверенно, передала привет от Ленарта. Лина часто думала, как пошла бы ее жизнь, если бы дочь не уехала из Москвы. Кто знает, отчего у них нет детей. Может быть, с другим мужем все было бы иначе. И она бы гуляла не с мамой, а с внуками… И было бы с кем посидеть на диване и поболтать вроде как ни о чем, но чувствуя, что рядом плоть от плоти твое, теплое… Хотя что-то у ее подруг с дочерьми вовсе не так.
Назавтра была расплата. Мама перевозбудилась, устала, не захотела вставать, потребовала завтрак в постель, раздражалась и обижалась буквально на все. Лина соврала, что едет на урок, и сбежала из дому.
Она с каждым занятием водила машину все уверенней. Права она получила лет двадцать назад, Шура заставил: «Выпью, домой отвезешь», — хотя тогда легко не пил даже в гостях, и за руль она садилась редко. Машина, полгода простоявшая без движения, оказалась на ходу, Лине порекомендовали опытного инструктора, и она с упоением вспоминала подзабытые навыки.
Летом, когда Москва опустела, особенно по выходным, она стала возить маму кататься. Это вошло в число ритуалов, как когда-то выезд в экипаже, о каких читали в классической литературе.
Садясь в машину, мама чувствовала себя гранд-дамой, а потому готовилась тщательнее, чем обычно. Лину поражало, что ей было не лень переодеваться несколько раз, если отражение в зеркале ее не устраивало. Мама с таким азартом меняла блузки, шарфики и жакеты, что Лина, вполне равнодушная к собственному гардеробу, увлеклась ее нарядами. Она будто впала в детство, когда вырезала для картонной куклы платья с клапанчиками. Мама худела, руки подрагивали, видела неважно, а Лина не то что шить, пуговицу прикрепить едва умела. Мама сердилась:
— Ничему-то я тебя не научила!
Это был опасный момент, надо было немедленно отвлечь ее, иначе следовало неизменное:
— Ты вообще свою жизнь профукала!
Сама она работала до семидесяти с лишним, пока не стало трудно ездить на метро. А потому порицала дочь:
— Как тебе не тошно молодой без работы!
Мама читала Сименона в оригинале, и по привычке вставляла в разговор выражения embarras de richesse или creme de la creme и, как бы спохватываясь, снисходительно переводила их Лине, давно, почти что с поры «Золушки», не прикасавшейся к французскому:
— Это идиомы «затруднение от избытка», то есть трудность выбора, и «сливки сливок» — лучшее из лучшего.
— Позанималась бы ты со мной французским, — попросила как-то Лина.
— А зачем? Ты мне развлечение ищешь? — язвительно отозвалась мама. — Мне и так не скучно.
— Почему ты все о себе! — не сдержалась Лина. — Это я, я хочу знать французский!
— А зачем?
Мать казалась искренне изумленной. А Лину уже несло:
— А зачем вообще люди читают книги, ходят в музеи?! Да и границы теперь, слава богу, не на замке. Ты вот так и не была в Париже, а я поеду!
Мать загрустила. Париж был ее больным местом. Она могла бы с закрытыми глазами представить себе знакомые до деталей по картинкам Нотр-Дам и Сакре-Кёр, Эйфелеву башню и Триумфальную арку.
— Да, в мое время Париж был как Марс…
Темы «в мое время» Лина тоже избегала. Политические взгляды у них с матерью не совпадали. Она сама, хоть и не была так политизирована, как большинство ее знакомых, радовалась происшедшим переменам, быть может, потому, что от нее они не потребовали особых экономических жертв. А мама не могла пережить крушения советской империи, хотя и признавала, что демократы принесли кое-что хорошее. Путешествия, например.
Однажды Лина все-таки задала всю жизнь мучивший ее вопрос:
— Мама, а почему вы нас с Владиком так назвали? Ты говорила, что это папа хотел.
— Папа был на большой работе, крупным хозяйственным работником, ему наплевать было на идеологию. Ему важно было, что государственная машина могла мобилизовать человеческие ресурсы на решение задач социалистического строительства. — Лину поразило, что мама так гладко излагает, будто читает по бумажке. — А что назвал так, мода была. Скажи спасибо, что не стала Индустрией. А мода — вещь необъяснимая. Вот скажи, чего это вдруг столько Кристин развелось?
Лина поняла, что ответа не дождется, и по привычке перевела разговор.
— Надо же, я так хорошо помню, как мы ходили моды смотреть на Кузнецкий Мост… Хотя в «Бурде» мне всегда нравились больше.
— Еще бы! Мой секрет был в том, что я никогда не отступала от выкройки, а большинство наших, даже имея журнал в руках, все пытались усовершенствовать. А там до мелочей продумывали каждую деталь, так что самодеятельность выходила во вред. А изюминка-то в аксессуарах — вот тут твори не хочу. А тебя я в детстве одевала — как картинку. Странно, что ты потеряла к этому интерес, за собой совершенно не следишь.
Ну ясно! Не могла не уколоть, иначе не была бы сама собой. Страх материнского неодобрения до сих пор сковывал Лину. Казалось, она хотела на все получать разрешение, которого уже много десятилетий не требовалось! Мамино недовольство ею было разлито во всем, пора бы привыкнуть, но жало каждого вскользь бршенного замечания непременно достигало цели. Лину жгло изнутри: «Вот она умрет, а ко мне во сне будет приходить и упрекать: “Я тебе говорила, а ты…”». Но она терпела, и почти четыре года, прожитые под одной крышей, сделали из нее стоика. Да, она ждала маминой смерти, но не желала ее даже не из любви, не из боязни потерять близкого человека, а, скорее, цепенея при мысли еще раз начинать жизнь сначала.
Незаметно Лина стала все больше зависеть от маминого настроения. А оно, в свою очередь, зависело от погоды, атмосферного и артериального давления, кондиции сваренного на завтрак яйца (надо было до секунд высчитывать время и точно соблюдать силу огня), услышанной по радио новости и неизвестно от чего еще.
Но сегодня причина дурного расположения была очевидна: день рождения Владика.
Чудо-мальчик, старший брат — неизменный пример и укор Лининого детства — не оправдал маминых надежд. Военное училище окончил, но летать не захотел, осел в министерстве, дослужился до каких-то средних административных высот. Смолоду женился, но вскоре развелся и долго ходил в холостяках. А в сорок лет — как с цепи сорвался: ударился в коммерцию, несколько раз богател и разорялся, покупал и терял квартиры и дома и, наконец, женился. Мать невестку невзлюбила, Тамара ответила ей взаимностью, и последние лет пятнадцать они не встречались. Владик исправно звонил матери каждое воскресенье, небрежно сообщая, в какой точке мира находится. Приезжал три раза в год: перед отъездом в теплые края на рождественские каникулы, на Восьмое марта и на мамин день рождения. Один, разумеется. Процедура была отработана. Предварительный звонок со стандартным текстом: «Ничего не готовьте, все привезу». И, действительно, являлся с ярким пакетом, полным изысканных деликатесов. Маме и Лине дарил дорогие, красивые и бессмысленные вещи вроде музыкальной шкатулки для хранения драгоценностей или рамки для фотографий из венецианского стекла. Про себя говорил коротко, все, мол, отлично, зато о странах, где бывал, рассказывал с увлечением. Уходя, оставлял конверт с хрустящими иноземными купюрами и строго наказывал честно сказать, если будут нужны деньги.
Даже в собственный день рождения он звонил сам, прямо с утра. «Чтобы не впускать маминого голоса в свой дом», — формулировала про себя Лина. В свою пору ее первый брак распался, главным образом, из-за того, что Паша предпочел мамины воскресные обеды под аккомпанемент историй болезней и грядки с редиской Лининому обществу. А что, собственно говоря, кроме своего молодого и неопытного тела, она могла ему предложить? Но Владика, который сумел постоять за свою семью, она уважала.
Точный как часы, Владик позвонил во время их завтрака. Как всегда начал с благодарности матери, что его родила. Шел мокрый снег, поэтому прогулки не предполагалось. Мама села за пасьянс, а это всегда было дурным знаком. Вечером — нормально, а если с утра — жди беды.
Беда и случилась. Врач скорой сказал, что микроинсульт, дежурно осведомился, не хочет ли Лина положить мать в больницу, хотя и дал понять, что большого толку не будет. Неделя прошла в хлопотах устройства и привыкания к уходу за лежачей больной. А на вторую стало хуже, временами мама впадала в беспамятство, почти не ела, то узнавала Лину, то называла ее незнакомыми именами. Дело шло к концу.
Однажды она услышала громкий голос, который звал:
— Мама! Мама!
Лина вошла в комнату. Глядя совершенно ясными глазами и улыбаясь, мама обращалась к ней:
— Мама!
А дальше — неразборчивое бормотание. Потом еще раз, уже без улыбки и требовательно:
— Мама!!!
И опять Лина слов не разобрала. Но в третий раз, когда интонации стали уже злыми и слова звучали отрывисто, она поняла: мать говорила по-французски. Собрав все свои знания, она спросила:
— Qu’est que tu veux?[2]
И получила четкий ответ по-русски:
— Воды.
Еще два дня она так и разговаривала, называя Лину только мамой и путая русские и французские слова.
В последний вечер она попросила мороженого. Лина побежала в круглосуточную палатку и купила несколько порций разных сортов, понимая, что мама, скорее всего, станет капризничать. Но та съела две ложечки, сказала “bien” и откинулась на подушки. И, пока не забылась сном, все повторяла одно и то же:
— Pourquoi? Pourquoi?
Утром мама не проснулась.
Похоронные хлопоты, скромные поминки: все друзья-подруги давно по кладбищам, так что Владик с Тамарой, ее, Линины, приятельницы, любимая мамина ученица — синхронная переводчица во французской фирме — и постоянная молодая клиентка, модница, а теперь старуха на костылях, неопрятная, с поджатыми губами.
Доев остатки с поминального стола, Лина принялась за мороженое. Когда оно кончилось, пошла в ту самую палатку и купила целый пакет. Она ела эскимо, брикеты, рожки, стаканчики, ела крем-брюле, шербет и пломбир, ела целые дни, не могла утолить голод, но ничего, кроме мороженого, не хотела.
“Pourquoi?” — непрестанно билось в голове, для чего она прожила эти годы, да и вообще, для чего жила и живет?
Спустя неделю ей захотелось кофе. Обрадовавшись, Лина понеслась на кухню, жужжание кофемолки и тонкий кофейный аромат она почувствовала неожиданно остро. Грея руки о чашку, она подошла к окну.
С крыши сбрасывали снег. Он летел невесомым облачком, сверкая на солнце, искрясь на фоне голубого неба. «Это — круговорот воды в природе, — вспомнила Лина папины уроки, внимательно следя, как тает, растворяясь в воздухе, снежная пыль. — Страшно вообразить: мама пережила его почти на пятьдесят лет!»
4. Родительская суббота
Девятый день не отмечали, Владик улетел в Киев по делам. Лина сходила в церковь и почему-то взялась за уборку. Мама до последних дней красила губы яркой помадой и пила крепкий чай. Поэтому внутри чашек всегда был коричневый налет, а на краях — малиновые отпечатки губ, но не ровные, а в мелких штришках от морщин. Лина долго оттирала чашки порошком и жесткой тряпочкой, перебрала банки с крупой и выбросила манку и пшено — эти каши она варила для мамы, сама в рот не брала. Дома было чисто, а разбирать мамины вещи она не стала — вроде бы так рано нельзя. Целый месяц она промаялась без дела и без мыслей о будущем, а на сороковой день Владик позвал ее к себе. Она вяло возражала, что поминать в гостях не полагается, но Владик оборвал ее, призвав не быть рабой предрассудков. В новой квартире у брата Лина никогда не была и оказалась сражена наповал. Кухня-столовая, спальня, кабинет — все скромных размеров, но какое-то неуловимо другое, из глянцевых журналов. При этом очень уютно, тепло, настоящее жилье, настоящий дом, домашний очаг.
— Как у вас хорошо! — восхитилась она.
Владик довольно улыбнулся:
— Да, берлога что надо. Кстати, хотел дать тебе совет. Будут тебя соблазнять, цифры называть оглушительные с нулями, но ты квартиру мамину не продавай — сдай. Эта курочка Ряба снесет еще много золотых яичек.
Лина, конечно же, понимала, что должна переехать обратно к себе, а все решения и хлопоты с этой квартирой, была уверена, возьмет на себя Владик и ее не обидит. Но к такому повороту не была готова:
— Владик, почему ты мне совет даешь? Эта квартира и твоя тоже. Ты лучше меня понимаешь, вот и делай как знаешь.
— Забудь! Но мне откат ежемесячно — бутылку хорошего виски. Ладно, давай серьезно. У меня, слава богу, все есть. Кроме детей. Нам с Томой хватит. А квартира тебе и внукам. Они ведь и мои будут. Я так рад, что Милочка наконец начинает размножаться. А евро — они и в Европе евро! — и захохотал над собственным каламбуром.
Милочка не прилетела на похороны. Спокойно, как об обыденном сказала Лине, что беременна, у нее токсикоз, бабушка простила бы ради правнука или правнучки.
— Я принимала специальный комплекс для женщин, готовящихся к беременности, так обещали, среди прочего, что токсикоза не будет. Все врут.
Лина тогда ответила: «Надо же, в мое время таких таблеток не было», — и поймала себя на том, как раздражали ее эти слова, так часто повторяемые мамой. А ведь по жизненному опыту они были с ней ближе, чем с Милой. И дело не только в том, что та живет в Европе. И здесь все так переменилось, что между поколениями пропасть разверзлась. Лина теперь совсем не знала дочери. Уехала она в девятнадцать лет, а сейчас ей тридцать пять. И что можно было понять в ее эпизодические гостевания? Но после похорон она звонила чаще, чем обычно, позвонила и сегодня. Лине было приятно, что она точно высчитала поминальный день.
— Мама, ты выясни, что там и как в посольстве. Ленарт тебе комнату на втором этаже хочет приготовить. Ты не против? Лестница у нас удобная. Хорошо бы ты пораньше прилетела, а то я буду бояться одна целый день — вдруг рожать вздумаю.
А Владик продолжал:
— Квартира на Патриках — не фунт изюма, один балкон с видом на пруд можно неплохо сдать.
Лина еще не готова была поддержать этот разговор:
— Интересно, что всю нашу жизнь и пруд, и переулки называли Патриаршими, не привились бодрые пионерские имена, хотя обратно переименовали не так давно. Но, Владик, внуки внуками, я не понимаю, почему ты должен отказываться от своей доли.
— Я давно это решил.
— У тебя жена есть.
— Мы с Тамарой решили, правда, Тома?
Тамара колдовала с жужжащим миксером и переспросила:
— Что решили?
— Что мамина квартира Лине и внукам.
— Да, конечно.
Тамару нельзя было назвать красивой, черты лица грубоваты, крупный нос, да и размерчик пятьдесят четыре, не меньше, по-нынешнему потянет на XXL. Но она так правильно была одета, так стильно причесана, так свеж был маникюр, а главное — все время улыбалась и двигалась уверенно, плавно и спокойно, что Лина почувствовала себя зажатой замарашкой.
— Тамара, это, конечно, благородно, но несправедливо.
— Очень даже справедливо, а главное — нечего обсуждать, соус готов.
Стол был накрыт изысканно, все в сиреневатых тонах, еда домашняя, но какая-то не просто вкусная, а легкая, воздушная, и вино пилось необыкновенно приятно. Лина хотела сказать благодарственные слова, но не смогла их найти. Только и выговорила:
— Спасибо, ближе вас у меня никого нет.
Откуда что взялось! За три месяца Лина продала квартиру на нелюбимой улице Ращупкина и купила однокомнатную с балконом во двор в соседнем доме с метро «Молодежная» («Здесь удобно доживать»). Переезд был легким: она раздала и выбросила не только мебель, но и посуду, и постельное белье («Все будет новое и наконец-то, впервые в жизни по моему вкусу!»).
Но прежде — новую машину. Без малейших колебаний она заняла денег у Владика и купила маленькую изящную ярко-синюю «пежо», выбрав ее за цвет и ласковое народное прозвище «пыжик».
Иногда по вечерам эйфория отступала, и Лина с изумлением и некоторым ужасом обозревала достижения. Собственная активность в такие минуты пугала ее, и она начинала задумываться о неизбежной расплате.
Владик вывез все вещи из маминой квартиры, организовал быстрый ремонт, и курочка снесла первые золотые яички.
В очередной раз жизнь устраивалась заново. Именно заново, все было по-иному. Лина упивалась свободой, дружбой с Тамарой, которая открыла ей глаза на возможности, о которых она не подозревала, наслаждалась магазинами… Одним словом, существовала в странном, иллюзорном, нереальном мире.
Милочка теперь звонила каждый вечер, но и это было чем-то далеким, не имеющим к ней прямого отношения. Дочь подробно рассказывала о течении своей беременности, радостно сообщила, что ожидается мальчик («Ленарт так мечтал о сыне!»), иногда пыталась советоваться, но оказалось, что Лина все забыла, даже сколько недель длится беременность. Устыдившись, она отправилась в книжный магазин и была поражена количеством книг и журналов, где с обложки неизменно улыбался щекастый карапуз и подробно объяснялось, как нынче производят на свет и растят детей. По пути к кассе Лина остановилась у столика с бестселлерами и взяла книгу Оксаны Робски — почитаю, о чем все говорят.
Вечером она удобно устроилась на диване, собираясь заняться самообразованием. Но от всех этих «Волшебных начал новой жизни» ее стало клонить в сон, и она, отложив оптимистическое сочинение «Не бойтесь стать мамой», открыла Оксану Робски. Сюжет увлек Лину, а потом она прочитала строки, от которых и вовсе сон как рукой сняло. Вот она, разгадка всего, что с ней происходит! «Мы будем первым поколением счастливых старушек в Москве, как были первым поколением богатых девчонок». Вот за что она бьется: за счастливую старость! И хотя до нее еще надо дожить, пора готовиться. Лина вскочила и заходила по комнате: «Не вы, а я буду такой первой старушкой, пусть и одной из поколения. Я не буду зашивать колготки и мыть пластиковые пакеты. Я буду делать педикюр и носить белое, как велела тетя Таня!»
Сердце у нее колотилось, руки вспотели. Она вышла на балкон. Во дворе было тихо. Ясени и тополя еще не распустились, и голые ветки чернели на фоне темнеющего неба. Лина наконец-то призналась себе: ей вовсе не хочется ехать к будущему внуку, жить в другой стране, в незнакомом доме по чужому уставу. И помощь ее в известной степени иллюзия. Они состоятельные люди, возьмут няню. Да и она вот-вот сможет посылать деньги. Лина чувствовала, что это стыдно: ровесницы с ума сходят по внукам, только и вытаскивают из сумочек толстенные пачки фотографий и всех мучают, заставляя выслушивать бесконечные комментарии к почти неотличимым одна от другой картинкам, которые потом, спустя годы, загромоздят антресоли с тем, чтобы быть выброшенными на помойку следующими поколениями. Она вдруг поняла, что все эти годы думала и говорила о том, как хочет внуков, абстрактно, чтобы было как положено, а на самом деле теперь так устала от матери, что по-настоящему жаждет только одного — покоя.
Но ведь это стыдно, стыдно! И Лина уговаривала себя, представляя, как прижмет к груди крошечное существо, так еще мало похожее на будущего человека, пересчитает пальчики на ручках и ножках, поцелует нежное мягонькое ушко. Как гордо покатит красивую коляску, иногда останавливаясь и наклоняясь, чтобы поправить чепчик или одеяльце…
Не помогало. Как она ни растравляла воображение, ничего, кроме чувства долга и желания быть как все, не посещало ее.
Даже в субботу на Ленинградке пробка! И хоть есть надежда, что после реконструкции на какое-то время станет легче, спокойно терпеть это трудно. Лина ехала в плотном потоке, то и дело вставая намертво. Преследуют ее ремонты: церковь на кладбище перестраивают, возводят колокольню и внутри навалены доски и мешки с цементом. А ей хотелось, чтобы все было торжественно и красиво… Как всякая неофитка, Лина считала, что в храме надо делать скорбное лицо, надевала не просто одеяние до полу, а непременно черное, а сегодня тем более, как-никак Троицкая родительская суббота. Что вера — это прежде всего радость, узнают не сразу. После службы она была в гранитной мастерской, выбирала шрифт на мамином камне, обещали быстро сделать и установить до ее отъезда в Таллин. Она уже считала дни, билет и паспорт с визой лежали на столе, подарки были куплены. Вместе с Тамарой она прошлась по магазинам, и та ее убедила, что вещей не должно быть много, научила, как сочетать их, чтобы из нескольких предметов получался целый гардероб. В новых вещах Лина чувствовала себя стройной и неотразимой, да еще Тамара прическу уговорила сменить. Одним словом, как шутил Владик, она серьезно подготовилась к роли бабушки.
Лина посмотрела на себя в зеркало заднего вида. «Но вот без косметики нельзя, — вздохнула она и открыла сумку. — В такой пробке не то что ресницы накрасить, обед можно успеть сварить». В машине, в этой иллюзорно замкнутой коробочке, она чувствовала себя полностью защищенной, отгороженной от внешнего мира. Тем не менее, водя щеточкой по ресницам, она воровато скосила глаза. И надо же — справа от нее в черном шикарном джипе мужчина брился! Их взгляды пересеклись, и он жестом показал ей, мол, извините, а она ему — все нормально. В этот момент ее ряд чуть двинулся вперед, она, едва не мазнув тушью по глазу, включила передачу. Через какое-то время они с джипом опять оказались рядом. Он показал на мобильник и изобразил, как сейчас напишет ей свой телефон. Лина покачала головой. Тут пробка рассосалась, и джип резким рывком, как в детективах, обогнал ее, перестроился и неожиданно стал прижимать к бордюру. Лина в ярости выскочила из машины. Он вышел спокойно и аккуратно закрыл дверцу. Лина закипела еще больше, когда увидела, что он молод, мальчишка, она ему в матери годится!
— Вы с ума сошли! Своей громилой чуть новую машину мне не побили!
Он молча улыбался.
— А сейчас будете мне «скорую» вызывать, меня едва инфаркт не хватил.
— Не буду вызывать, я врач.
Лина уже пришла в себя и осознала комизм ситуации:
— Я полагаю, геронтолог?
— Почему же?
— А зачем за старушкой погнались?
— Это вы-то старушка? Но на самом деле простите меня, ради Бога, за дурацкое поведение. Мне просто надо было разрядиться. Видите ли, я только что был в ресторане с бывшей женой и ее новым мужем.
Лина застыла:
— Вы шутите! Представьте себе, у меня в жизни, правда, много лет назад, тоже такое было.
— Надо же, а я думал, что уникален. И как это было?
Она подняла брови:
— Вам не кажется, что у нас разговор несколько странный?
— Сегодня день такой, наверное. Знаете, у меня вон в том доме встреча деловая через час, а что если я, дабы загладить свою вину, приглашу вас на чашку кофе под теми тентами. Если вы не торопитесь, окажите мне такую честь…
Лина уже успокоилась, ей стало смешно и страшно захотелось даже не кофе, а что-нибудь съесть. Но сдаваться сразу было бы неприлично:
— В моей молодости, это, конечно же, в прошлом веке было, в его середине, был такой поэт Роберт Рождественский, не слыхали?
— Вы что думаете, я только вчера с ветки слез?
— По вашему поведению похоже. И вообще, пока вы меня к бордюру не прижали, я о вашем существовании знать не знала. Но, короче, были у него такие строки:
- Девчонка ждет любви, ей очень боязно.
- А на девчонку смотрит старшина,
- И у него есть целый час до поезда… —
Как мы этой недосказанностью тогда упивались. А вы, может, поэзию любите?
— Хороший вопрос. Кушать — да, а так — нет.
— Вот она, современная молодежь.
— Да ладно, подруливаем.
Не без труда они припарковываются у открытого кафе. Он знаками показывает Лине, куда поворачивать руль, и ворчит, что запретил бы женщинам водить машину. Они находят свободный столик.
— Кофе, мороженое?
Лина уже развеселилась не на шутку:
— Нет, у меня нервное расстройство — орторексия.
— Это что такое? Не смущайте и не пугайте доктора, пожалуйста.
— Сдвинутость на здоровом питании.
— М-м. Тогда вам подойдет салат из свежих огурцов, да?
— Отлично.
— А откуда вы такие слова знаете, не коллега?
— Не из сериала «Скорая помощь», но и не вполне коллега. Недоучка, средний медперсонал.
Принесли салат. Они поговорили о пробках, о машинах.
— На вашей громиле в Москве плохо ездить, то ли дело на моей малютке. Знаете, я видела у такой на заднем стекле приклеено: «Я тоже джип, только в детстве болел».
— Вы из области едете, с дачи, наверное.
— Почему? Я с кладбища, мамину могилу навещала, сегодня, между прочим, Троицкая родительская суббота.
— Ясно. А я вот отвозил столовое серебро, которое ее родители нам на свадьбу подарили, а она забыла взять при дележе.
Лина не выдержала:
— А брились-то почему?
— Стыдно, но скажу. Щетину трехдневную, модную, с отвращением соскребал. Противно стало — выпендриваюсь. Хотелось на нее впечатление произвести, мол, пожалеет, что ушла. В итоге сам в растрепанных чувствах. А бритва у холостяка в машине всегда быть должна, мало ли где придется ночевать, извините за пошлость.
Он посмотрел на часы. Подозвал официанта, попросил счет.
— Как время летит. Мне минут через десять пора.
Протянул Лине визитку:
— Весьма вероятно, я вам пригожусь.
Лина скосила глаза: «Врач-стоматолог высшей категории».
— Спасибо, а вот я вам вряд ли.
— Так вы не рассказали про встречу с бывшим мужем.
— Бог с ним. А вот про нашу странную встречу кому рассказать — не поверит.
Он улыбнулся:
— Я вам на прощание скажу, может быть, никогда не увидимся. Вы очень красивая, а про себя этого не знаете.
— Спасибо, но раз так, я последние две минуты потрачу на семейную историю. У меня была любимая тетя. И у нее была маленькая собачка. И вот однажды собралась она с ней гулять. Посмотрела на себя в прихожей в зеркало и очень себе понравилась, знаете, у женщин иногда так бывает. И подумав: «А я еще вполне ничего себе», она гордо отправилась с собачкой не во двор, как всегда, а пройтись по улице. Идет, несет себя торжественно… И тут рядом с ней тормозит машина, и молодой человек из окна к ней вежливо так обращается: «Простите, — говорит, — бабуля, не подскажете, как найти магазин электротовары?» Показав дорогу, она уныло поплелась догуливать во двор. Так что спасибо на добром слове, но обольщаться не стоит.
Он встал. Лина протянула руку. Он ее поцеловал.
Большой черный джип потерялся в потоке машин. Солнце ушло за тучку, и стало не так знойно. Лина достала пудреницу и посмотрелась в зеркальце: один глаз был накрашен сильнее другого. «Ничего, бабуля, еще поживем», — сказала она себе и вздохнула, потому что очень уж была непохожа на девочку, которой впору были Золушкины туфельки и которая звалась модным именем Сталина.
Первые капли настигли ее уже у самой машины. Через минуту обрушился ливень. Лина влетела в тоннель у «Сокола», разбрызгивая воду, а вынырнула вверх на сухой асфальт.
Где-то над ее головой пролегла так и не увиденная граница дождя.
Трио для квартета
Маленький роман
Таинственной невстречи
Пустынны торжества…
Анна Ахматова
Кому не знакома эта зимняя обманка: просыпаешься — за окном темно, и нет никакого тайного знака, чтобы понять — глубокая ночь, раннее утро или вот-вот грянет не подлежащий обжалованию резкий, гадкий, ненавистный звон будильника. Несложно, конечно, посмотреть на часы, благо стрелки светятся мертвенной фосфорной зеленью, но сознательно оттягиваешь этот момент — вдруг можно опять зарыться поглубже в нагретое за ночь одеяло.
Когда Маша была маленькая, подарки всегда ждали ее на заранее приготовленном стуле у постели. Мама ночью тихо прокрадывалась в комнату, и сколько Маша ни пыталась, так ей ни разу не удалось подстеречь этот момент — предательский сон приходил раньше мамы. Традиция сохранялась до самой маминой смерти, только стул ставился сразу после ужина, а подарки появлялись, стоило отлучиться к телефону или в ванную. У мамы был комплекс вины: надо же ухитриться родить дочку восьмого марта! Во-первых, на один праздник в году меньше, во-вторых, неиссякаемый повод для несмешных острот. Хотя на самом деле жертвой была она сама. Потому что родила Машу не просто в женский праздник, а восьмого марта пятьдесят третьего года, накануне похорон вождя и учителя, если кто забыл.
Всенародная скорбь, естественно, не обошла стороной и роддом, у акушерки, как казалось бедной роженице, дрожали руки, медсестра тихо шмыгала носом, и любая радость по поводу появления на свет нового человека казалась неуместной и безнравственной. Все говорили вполголоса, крик младенцев звучал кощунственно. Вопреки обыкновению, тумбочки не были украшены букетами: все, что цвело, двигалось в одном направлении — к Колонному залу.
Но не такова была наша бабушка Оля, Олюня, или, как звали ее внуки, Балюня. «Сдох, кровопийца, — шипела она к ужасу мамы. — Гореть тебе в аду за всех, за всех!» Она сжимала свои изящные руки в маленькие кулачки, так что ногти отпечатывались на ладонях. «Чтоб тебе…» Мама никогда не видела ее такой и даже испугалась. Конечно же, она знала, что отец ее, любимый и единственный Балюнин Женюшка, сгинул в лагере, что, спасаясь от участи жены врага народа, Балюня бросила все и, схватив ее, шестилетнюю, сбежала к двоюродной сестре в глубокую провинцию, во Ржев, где застала их война, и только чудо помогло вырваться из полуразбомбленного города. При обыске у деда нашли портрет Николая II, так в протоколе и написали: «Хранил портрет руководителя царской власти», — наверное, пришили какую-нибудь монархистскую организацию. Да кто ж теперь узнает… Смерть Сталина так глубоко потрясла Балюню, что можно было подумать, она изумлена самим этим фактом — вождь казался бессмертным. С ней сделался род помешательства, как будто смерть была специально придуманным для тирана наказанием, а не ожидала каждого.
Она очнулась лишь когда у мамы начались схватки. Горшочек махровых узамбарских фиалок, появившийся на маминой тумбочке, насторожил соседок. Когда же мама сказала, что назовет дочку Машей, отчуждение усилилось: из четырех рожениц трое решили, что дочери будут Сталинами, а одна выбрала Светлану: раз, мол, назвал так дочку, значит, это было его любимое имя.
Зато хорошей музыки было вдоволь! Она лилась из всех репродукторов: Шопен, 3-я симфония Рахманинова, 6-я Чайковского, его же трио «Памяти великого артиста»… Музыка для Маши с детства делилась на «зимнюю» и «летнюю». Зимой — это вестибюль Большого зала Консерватории, где Балюня всегда сдавала пальто в первом окошке гардероба слева и непременно требовала, чтобы Маша переодевала туфли, а еще — снежинки в желтом круге фонаря, когда мама водила ее в «вечерние музыкальные классы». А «летняя музыка» — совсем другая, не запертая в помещении, а несущаяся из окон Гнесинского училища во двор, знаменитый столетним вязом, где она любила гулять с подругами и все удивлялась, как звуки сливаются в немыслимую какофонию и в то же время не мешают друг другу. И еще расстроенное пианино на соседней даче, где полузнакомая толстая девочка все каникулы вымучивала этюды Черни.
А вот когда родилась Верочка, все было по-другому. Море цветов, поздравлений. Верочка… Наверное, позвонит первая, прямо с утра.
Маша еще не открывала глаз, но сквозь веки чувствовала, что уже светло. Март, почти весна, так что теперь не темнота, а свет обманчив — не знаешь, пора ли вставать. С другой-то стороны, всегда иметь день рождения в выходной — благо. Вот Верочку Наташа родила в воскресенье и страшно всех насмешила, написав из роддома гордую записку, как она здорово сделала, что у дочери (тогда еще безымянной) день рождения всегда будет в выходной. Маша отвозила очередную передачу и ждала внизу как раз эту самую записку, когда спустилась нянечка с предыдущей порцией посланий, и вдруг немолодая женщина в пуховом платке зарыдала, запричитала: «Ох, да что ж я теперь зятю-то скажу-у-у». Все разом замолчали, а нянечка подошла к ней и стала похлопывать по вздрагивающей спине: «Ты что, милая, видела я только что дочку твою, веселая лежит, хорошая, ты чего убиваешься?» — «Да что она такое пишет! Мальчик, мол, такой смешной, похож на лисенка!» Все захохотали, а она еще какое-то время продолжала всхлипывать, по-простонародному зажимая пальцами нос.
Маша все-таки заставила себя скосить глаза на часы. Девять. Пора бы подниматься, но можно и поваляться чуть-чуть. Да, Верочка, конечно, позвонит, племянница любимая, ее отец Сережка — единственный брат, общая их Балюня. Вот и вся семья. Мама умерла семнадцать лет назад, у отца была другая семья, но и он давно умер. Как все-таки дико: Балюня пережила дочь. Маша помнила ее, окаменевшую, на похоронах, и уже тогда старую. А сейчас Верочка прабабку суперстарой дразнит, хорошо у той с чувством юмора полный порядок, как и вообще с мозгами. Кто же еще поздравит? Надюша, подружка задушевная, Володя, по мобильнику, когда с собакой гулять пойдет или в булочную жена погонит, — вот, пожалуй, и весь обязательный ассортимент.
За окном было пасмурно, но столбик термометра неуклонно полз вверх, к нулю. Ветер гнул верхушки тополей, раскачивал провода, и Маша похвалила себя за предусмотрительность — с утра не надо бежать ни за хлебом, ни за чем-нибудь праздничным к чаю.
В ванной простояла перед зеркалом дольше обычного. В детстве она всегда вглядывалась в свое отражение, пытаясь увидеть, какие перемены принес новый год ее жизни. Что ж, для сорока семи совсем недурно. Размеры, конечно, не 90–60–90, но и не тумба бесформенная, морщины только наметились, волосы, увы, отчетливо тона «медно-золотистый» фирмы “L’Oreal”, но густые… И вообще — ничего себе. Вполне. Следующим пунктом деньрожденной программы была экскурсия по квартире. Одну комнату полностью съели книги и цветы — огромные пальмы, фикусы, кактусы и нежные гиацинты, фиалки, гортензии. Маша не прилагала особого труда, но почему-то цветы в ее доме выглядели ухоженными, как в оранжерее. Эту комнату она называла кабинетом, хотя работала в ней нечасто, а обычно читала или смотрела телевизор, устроившись с ногами на тахте, купленной в свою пору специально для Верочки, часто остававшейся у нее ночевать. Иногда и гостей здесь чаем-кофеем поила за журнальным столиком под неправдоподобно разросшейся пальмой. Вторая была довольно безликой, просто комнатой, без особого названия и функций. Зато кухня составляла предмет ее особой гордости и постоянной заботы: она все время что-то усовершенствовала, меняла, обновляла. Все очень хвалили ее квартиру, и сегодня Маша сама осталась довольна «утренним обходом».
Только-только она налила себе чашку кофе, раздался звонок в дверь. Она никого не ждала, поэтому, прижавшись к глазку, грозно спросила:
— Кто здесь?
— Барышникова Мария Александровна здесь живет? Фирма «Флора-сервис», доставка заказанных цветов на дом.
На лестничной площадке, маленький, как в перевернутом бинокле, топтался человечек с запакованным цветочным горшком в руках.
— Но я ничего не заказывала.
— Здесь вложена визитная карточка клиента, сделавшего заказ, — объяснил лилипут и предположил: — Наверное, подарок вам к Восьмому марта.
Машин правый глаз, почти касавшийся стекла, уже ныл, стало любопытно, как будто в дверном отверстии показывали какой-то иностранный фильм — «а вот и посыльный с цветами», — и она отперла.
— С праздником вас. Распишитесь, пожалуйста.