Полуденный бес Басинский Павел
– Это я, положим, отлично знаю. Но вы с какого припека здесь оказались?
Беневоленский смотрел на старца, изумленно хлопая глазами. Старец смутился и густо покраснел.
– Я не потому вас спрашиваю, что в чем-то подозреваю. Но как-то странно… вы и комсомол?
– Ничего странного, – Беневоленский пожал плечами. – Комсомольцы такие же, как и мы, люди. Среди них замечательные личности есть. Вот, например, Петя Чикомасов. Я с ним часто беседую. У него кабинет уютный, и картиночки по стенам висят, графики разные со стрелочками. Такой аккуратный молодой человек! А какой внимательный! Всегда чаем с конфетами угостит. Я и с партийными товарищами состою в отношениях. И они ко мне прекрасно относятся. Я ведь – но это тайна! – детишек у многих из них крестил.
Старец усмехнулся.
– Я смотрю, у вас тут идиллия! Партийные детишек своих крестят, а комсомолец со священником чаи распивает! И что, никаких неприятностей?
Беневоленский загрустил:
– Не все, конечно, хорошо.
– Да уж я думаю!
Наступило неловкое молчание. Они впервые почувствовали, насколько они все-таки разные люди. На помощь пришла Настя.
– Меркурий Афанасьевич намедни тако-ое учудил! Уж я смеялась, смеялась, чуть не лопнула! Пригласил его к себе Чикомасов и спрашивает: кто из комсомольцев нашего города крещеный? Ему, мол, список нужен. Ой, я не могу! Вы, батюшка, сами расскажите!
Отец Меркурий самодовольно улыбнулся:
– Я ему и говорю: изволь! Первый в списке – ты. Он побледнел и кричит: не может такого быть! (Его матушка парторгом на фабрике работает.) Я говорю: как не может, когда я тебя в твоем доме в купель опускал и крестик на шею повесил? Я, говорю, твой домашний батюшка получаюсь. Так в списочке своем и пометь. Очень он, бедный, расстроился!
Все трое долго смеялись.
Беседуя с Беневоленским, старец размышлял о чем-то. Наконец он сказал:
– Решил я в вашем городе остановиться. Нет ли у вас гостиницы?
Отец Меркурий чуть со стула не упал.
– Не думал я, что вы меня так обидеть сможете! – вскричал он. – Что ж мне потом, сквозь землю провалиться? Что обо мне люди скажут? Что я по трусости в приюте вам отказал? Нет, как хотите, а поживите у меня хотя бы несколько дней.
Старец задумался.
– Ну… хорошо.
Беневоленский был счастлив, что в его доме остановится знаменитый старец, о котором ходили легенды. В двадцатые годы, став самым молодым в православной церкви епископом, отец Тихон, в миру Никанор Иванович Аггеев, не захотел примириться с обновленством, которое коммунисты навязывали церкви, и испросил у оптинских старцев благословение на юродство. Портновскими ножницами он остриг себе волосы и бороду, обрезал рясу выше колен, в таком виде явился к архимандриту и назвал его собакой. Тихона отправили в психушку, потом выпустили, потом снова забрали, но уже люди из ГПУ. Там не поверили, что епископ сошел с ума. Товарищи из органов были проницательней церковников. Он чудом избежал расстрела и выжил на Соловках, где среди больничных работников лагеря оказались его духовные дети. Проработав весь срок в больничке, отец Тихон вышел на свободу и продолжал юродствовать. Он скитался по всей стране, пешком дошел до Хабаровска и Владивостока, имея в своем вещевом мешочке только самое необходимое для независимой жизни, а также стопку бумаги, на которой писал карандашом ученый труд по аскетике. Ненадолго останавливаясь у своих духовных учеников, старец просил их только об одной услуге: спрятать и сохранить уже исписанные листы и купить новой бумаги и карандашей.
И этот человек обращался к Меркурию Афанасьевичу просто, но вежливо, по имени и отчеству, не тыкая. Последнее особенно понравилось священнику, напомнив о его покойном отце, сельском попе и интеллигенте, книгочее и фантазере. Настрадавшись в черноземной глухомани, среди хмурых низкорослых мужиков (впрочем, кротких и добродушных и виновных разве в том, что откупные заведения они посещали охотней, чем храм), Афанасий Беневоленский мечтал определить своего сына по торговой части, чтобы тот, став богатым купцом, посетил Европу и самолично увидел ее исторические памятники, о которых он сам знал из иллюстрированных приложений к «Ниве». И потому, когда мальчик родился в декабре, в день святого Меркурия, отец усмотрел в этом знак свыше. До Европы его сын не доехал. Как и старшие братья, он закончил семинарию и стал обычным провинциальным попом.
– Простите… – пробормотал Беневоленский, за воспоминаниями пропустив часть речи Тихона. – О каком человеке вы сказали?
– Родион Родионович Вирский. До меня дошел слух, что он в вашем городе.
– Я ничего об этом не слышал.
И вновь в разговор вмешалась Настя:
– Ой, вы никогда ничего не знаете! Да, поселился у нас такой. Он директором краеведческого музея работает. Странный! Голова лысая, на голове шишка, и он ее все трогает, трогает!
– Постой! – оборвал ее старец. – Не тот ли это музей, что в бывшей усадьбе князей Чернолусских? Да ты о том ли человеке говоришь? Он не лысый, а с волосами, бородкой и усиками. И глаза у него…
– Смеются? – подхватила девушка. – Вежливый такой, голос приятный, прямо бархатный, а глаза смеются, точно он вас за дуру считает.
– Это он! – выдохнул отец Тихон.
– Да, он в княжеской усадьбе поселился. Чикомасов ему, на радостях, что из самой Москвы человек приехал, служебную квартиру предлагал. А он говорит: нет, хочу в усадьбе жить. Сторожа из флигеля турнули, а он въехал. Там тараканов, тараканов! А он говорит: ничего, я их совсем не боюсь…
– Да откуда ты все это знаешь? – не выдержал Меркурий Афанасьевич.
– Ой, откуда? Про это весь город знает.
И тут случилось непонятное. Отец Тихон обхватил руками голову, стал раскачиваться на стуле и мычать, будто от сильной зубной боли.
– Нашел… Ох, грехи мои!
– Что с вами, отец Тихон?
– Нашел… Ох… сволочь…
Лицо старого священника вытянулось. За употребление таких слов он отчитывал прихожан, внушая им, что слова эти черт выдумал и что не только вслух произносить, но и помыслить подобное о ближнем есть большой грех. И вдруг – старец! О!
– Простите меня, – опомнился отец Тихон, прочитав мысли старика. – Я этих слов сам не терплю. Но этот человек – единственный на земле, о котором я не только помыслить, но и сказать такое за грех не считаю. Это страшный человек. Лучше, чтобы его вовсе на земле не было. Да, не качайте головой! Уж я-то знаю!
Но тут они заметили, что Настя вся обмерла. Глаза ее смотрели в сторону, и всем видом она как бы говорила: да вы рассказывайте, рассказывайте, мне это совсем не интересно, я вас не слушаю даже.
Тихон молча указал на нее глазами.
– Ты, Настенька, иди погуляй, – правильно оценил его взгляд отец Меркурий. – Ступай, голубчик, к старушкам! Они уж тебя ждут с полной информацией. Не томи их и себя не томи.
– Бедная! – вздохнул он, когда Настя с неохотой удалилась. – Я ее потому держу, что у меня никаких тайн ни от кого нет. Все сейчас всем разболтает. Хорошая она, добрая, но головкой слабенькая. Вообразила, что Чикомасов ее замуж взять хочет. А ее никто не возьмет… Это она сейчас хохочет, резвится. А по весне, по погоде ненастной с ней такое бывает, что и передать вам не могу. Бес в нее вселяется! Жутко смотреть! Я ее тогда в храме на ночь запираю. Брошу ей половичок возле образа Целительницы, она ляжет, свернется калачиком и на лампадку снизу глядит. И затихает. И перемогает. Хотели ее в больницу для психических забрать, но я не позволил. С ней все-таки веселее!
– Пускай болтает, – возразил отец Тихон.
– Вы думаете?
– Вирский личность скользкая, я бы сказал, подземная. И дело у него мерзкое, за пределами человеческого разума находящееся. Потому он ищет темного угла, а громкой молвы пуще всего боится. Так что Настя – его первый враг!
Не успел отец Меркурий осмыслить сказанное, как в дом вбежала Настя. На ней лица не было.
– Убили! – кричала она, мелко дрожа. И наконец рухнула на пол, вся изогнувшись в судороге.
Ее привели в чувство, но она продолжала бормотать: «Убили… Убили…» Глаза ее были мутными, в них появилось что-то животное, отталкивающее. Ее напоили валерианой и уложили в кровать…
– Теперь вы сами видите, Меркурий Афанасьевич, – сказал старец Тихон, – что там, где появляется Вирский, обязательно происходит что-то отвратительное, нечеловеческое.
– Да кто же это такой?!!
– Это мой духовный сын.
Максим Максимыч
Уронив голову и мрачно глядя в землю, начальник уголовного розыска районного отделения УВД Максим Максимович Соколов сидел на краю громадного пня, оставшегося от спиленной недавно бригадой рабочих двухсотлетней ветлы. В ее рваное треугольное дупло девятилетний Максимка Соколов забирался еще в первый свой приезд в Малютов с отцом на ярмарку кооператоров. Он смотрел сухими немигающими глазами и курил седьмую сигарету «Лайка» подряд. В мясистых губах капитана сигарета сгорала после трех затяжек.
Над трупом молодой женщины, убитой ранним утром начала ноября 1967 года в городском парке культуры и отдыха имени Горького, колдовали начальник ОТО[3] Семен Семенович Тупицын, сухопарый мужчина пенсионного возраста, и молодой следователь Илья Феликсович Варганов, присланный в РОВД из Города в целях усиления кадров и еще не смирившийся с этим несправедливым поворотом судьбы. На лице следователя было скучающее выражение, словно это убийство отвлекло его от более важных дел.
– Поразительный случай! – говорил Тупицын, сидя на корточках и изучая труп. – Первый случай в моей практике…
– Не вижу тут ничего поразительного, – лениво возражал Варганов. – Обычное бытовое убийство с помощью, скорее всего, шнура. Удавление, оно же – задушение. Смерть наступила в результате асфиксии. Одежда на жертве в порядке, следовательно, на изнасилование не похоже. В сумочке деньги немалые, сто пятьдесят три рэ с копейками, на левой руке золотое кольцо, в ушах сережки. Ограбление тоже исключаем. Судя по внешности, дама привлекала повышенное мужское внимание. Одежда на ней новая, праздничная. Отсюда можем допустить, что она пришла на свидание. Встретились, повздорили, ну и… Как говорится, ищите мужчину.
– Удавление, говорите? – Тупицын помотал головой. – Нет, голубчик, это не удавление. Странгуляционная борозда идет вверх, и она не замкнута. Но при удавлении она идет горизонтально и бывает замкнутой. Это не удавление, а повешение. К тому же, как медэксперт, я ответственно заявляю, что причиной смерти была не асфиксия. При искусственном нарушении дыхания лицо жертвы приобретает синюшный цвет, вываливается язык, происходит непроизвольное выделение мочи и кала. А эта – взгляните! – точно заснула. Смерть была мгновенной, жертва даже не успела испугаться. Конечно, вскрытие покажет. Но вот мое предварительное мнение: смерть наступила в результате разрыва шейных позвонков и продольного мозга.
– Повешение? – удивился Варганов. – Ближайшее дерево отсюда в десяти метрах. Если ее, как вы говорите, повесили, зачем было…
– Вот! – торжествующе воскликнул Тупицын. – И это еще не все. В процессе повешения, добровольного или принудительного, мгновенной смерти обычно не бывает. Мучения длятся четыре-пять минут. Сердце продолжает биться, мозг работает. Человек переживает страшные физические страдания. Поэтому лица висельников представляют собой зрелище не для слабонервных. Для того чтобы разорвались шейные позвонки, тело должно не просто повиснуть в петле. Оно должно упасть с некоторой высоты. Кстати, именно так и поступали в некоторых цивилизованных странах с девятнадцатого века. Осужденных не просто лишали опоры под ногами, а сбрасывали с высоты нескольких метров через люк. Это делалось из соображений гуманности.
– Хороша гуманность! – проворчал Варганов, ежась от утреннего холода.
Тупицын встал с корточек, протирая чистой тряпочкой запотевшие очки.
– Если предположить, что девушку убили на этом месте, напрашиваются две версии. Либо убийца был настолько ловок и силен, что повесил жертву на вытянутой руке. И при этом тряхнул ее так основательно, что разорвался спинной мозг. Либо – что куда вероятнее – он свернул жертве шею каким-то другим способом. Например, точным ударом в подбородок. Или обхватив жертву за горло сзади и резко повернув ей голову. И уже потом взял шнур и сымитировал повешение.
– Но зачем? – Варганов поморщился.
– Борозда бледная, не глубокая. Очень, очень похоже на имитацию.
– А бывали подобные случаи?
– Имитация повешения? Да сколько угодно. Обычно это делается, чтобы имитировать самоубийство. Как правило, так поступают неопытные преступники. Раздробят жертве череп или сломают шею, а потом подвешивают ее в петле и думают, что милиция констатирует самоубийство. Но всегда можно точно определить: повесился человек или нет. Например, по состоянию крови. У повешенного она темная и жидкая. Темная – от недостатка кислорода. Жидкая потому, что во время асфиксии в кровь поступают разжижающие вещества. Они заставляют ее быстрее циркулировать. Таким способом организм сопротивляется смерти.
Тупицын тяжело вздохнул.
– Сколько было убийств в вашей практике, голубчик?
Варганов густо покраснел.
– Не тушуйтесь! Это не тот опыт, которому стоит завидовать. Ах, если б вы знали, сколько совершается глупых, бессмысленных убийств! Причем самые изощренные убийства совершаются людьми простыми и необразованными. Даже удивительно, как иногда начинает работать человеческая фантазия, на какие гнусности она способна! Возьмите хотя бы этот случай… Такое впечатление, что здесь работал одновременно профессионал и полнейший дилетант.
– Что вы хотите сказать?
– Предположим, убийца свернул жертве шею. Кстати, это могло произойти и случайно. Хотел изнасиловать, схватил за шею, она неудачно повернула голову и – финита ля комедия! Но в таком случае было бы разумнее оставить тело как есть. Мало ли что случается? Шла себе бабенка, задумалась, споткнулась и брякнулась затылком об пень. Зачем имитировать повешение?
– А если ее повесили? – спросил Варганов.
– Это маловероятно. Какой же нечеловеческой силой и хладнокровием надо обладать, чтобы повесить довольно крупную женщину на вытянутой руке!
– Самоубийство исключается?
– Нет – почему? Можно допустить, что женщина сама залезла на крышу или на дерево, накинула на шею петлю и прыгнула вниз. Но что происходит потом? Кто-то вынимает ее из петли, приносит или привозит сюда и бережно кладет на всеобщее обозрение. Сегодня у нас понедельник. Как раз в этот день по этой дороге дачники спешат на утренние поезда до Города.
Тупицын еще раз осмотрел мертвое тело, и в глазах его мелькнуло что-то вроде жалости.
– Ну, все… Первичный осмотр закончен, фотографии сделаны, тело можно увозить в морг.
Варганов опомнился. Он не заметил, как уступил свои права эксперту.
– Постойте! – сухо приказал он. – Нужно подождать Дмитрия Леонидовича. Странно, что его до сих пор нет.
– Прокуратура не торопится! – Тупицын неприятно засмеялся.
Он подошел к Соколову:
– Максимыч! Да что с тобой происходит? Ты на убийстве или на природу выехал покурить? Знаешь, что будет, когда шеф из Города вернется? Он сейчас на областном совещании соловьем заливается. Какие у нас невозможно хорошие показатели! А почему? Потому что профилактика преступлений – раз, бдительная работа сотрудников РОВД – два. И вдруг звонок от заместителя. Зверское убийство бабенки накануне всенародного праздника! Нас областная прокуратура на карачки поставит. Во время подготовки пятидесятилетия Октября такое ЧП!
– Отвяжись, – буркнул Соколов.
Тупицын не на шутку обиделся.
– Максимушка, тебе нехорошо стало? – с ехидным участием спросил он. – Может, ты мертвых девушек никогда не видал?
Но тут Соколов посмотрел на Тупицына так, что у того пропала охота шутить. Что-то странное происходило с капитаном. Тупицын осторожно положил руку на капитанский погон.
– Ты ее знаешь? Я подумал: новенькая, с фабрики мягкой игрушки. Там недавно набор из деревень был.
– Елизавета Половинкина, – сказал Соколов, зло сплюнул и потянулся за восьмой сигаретой, но Тупицын перехватил его руку. – Горничная из пансионата «Ясные зори». Односельчанка моя. Я с ее отцом в один день с фронта пришел. Вместе от станции шли. На трех ногах.
– Как это?
– Две мои, одна его.
– Постой! Это тот, который семью бросил, в Город подался? Ты мне о нем рассказывал.
– Василий Васильевич Половинкин. На заработки поехал. И чтобы, значит, Лизу в Городе пристроить. Очень она о Городе мечтала. А какой заработок у инвалида? Мыкался в сторожах. Пил сильно. Ночью зимой напился в сторожке, печку закрыл и угорел. Я к нему в больницу приехал, когда он еще живой был и глазами хлопал. И знаешь, Сема, такая мука была в его глазах! И сказал он мне этими глазами, чтобы я Лизавете его помог. Мне врач говорит: они, которые угорелые, ничего не соображают и никого не узнают. Но я-то видел, что узнал он меня и все соображал.
– Значит, это ты ее сюда?
– Надавил на директора, устроил горничной. Не Город, а все-таки… Чисто, культурно, питание столичное, привозное.
– И мужики привозные… – подхватил Тупицын и тут же осекся.
Но капитан не слышал его. Он говорил для самого себя:
– Она, конечно, даже не в Город, а в Москву хотела. Целый чемодан открыток с артистами привезла, как приданое. Я, старый, смеялся. Ты, говорю, Лизок, когда один из артистов этих приедет, в упор его глазищами бей, чтобы наповал. Только спать с ним до загса не ложись, от этого дети иногда бывают. Она еще губки надула. Вы, говорит, дядя Максим, меня за дуру считаете.
Капитан тяжело встал и склонился над трупом. И вдруг завыл. Тонко и страшно, как воют деревенские бабы.
– За дуру? А кто же ты есть? Дура ты распоследняя и есть! Господи! Свалилась ты на мою седую голову! Что я теперь матери твоей скажу? Как я в селе родном теперь появлюсь? Мне старики темную сделают и морду в кровь разобьют. Что ж ты, Лизонька, наделала! И где мне артиста твоего искать!
Соколов оторвался взглядом от трупа и вперился в членов опергруппы.
– Где?! – закричал он. – Где этот гад подземный?!
Все замерли в изумлении. Конечно, все знали, что их начальник родился в деревне. Тупицын слышал ее название – Красный Конь. Как объяснил капитан, любивший почитывать разные мудреные книги, название это связано с народными верованиями и растолковывается в книге Афанасьева о взглядах славян на природу. Подчиненные Соколова знали и о некоторых странных привычках своего начальника. Например, капитан любил крепкие словечки, но не терпел откровенного мата. Он объяснял это тем, что за мат в их деревне старики парней палками били. Знали они и о том, как проводит Соколов свой летний отпуск. Каждый год с женой Прасковьей он отправлялся в родные места, но не в дом свой, давно отписанный колхозу, а в единственный в их районе лес под названием Горячий. Там на высоком жердевом настиле, между четырьмя березами, капитан с женой проводили горячие летние ночки, днем собирая грибы и ягоды и заготавливая на зиму в несметном количестве. Прасковья на костре варила варенье, а Соколов развешивал для сушки грибы и травы.
Но даже Тупицын никогда не думал о том, что его приятель и собутыльник, самый опытный начальник районного УГРО в области, так и остался навсегда деревенским человеком. Но вот что-то случилось, треснула внешняя оболочка, и наружу вырвалось что-то стихийное, дикое для городского взгляда, но такое естественное для капитана. Не только убийство это было необычное для их маленького города, но и действия капитана будут из ряда вон. Он достанет «артиста» во что бы то ни стало, и даже страшно представить, какой будет их первая встреча. Перед Тупицыным находился уже не капитан Соколов, а разъяренный деревенский мужик, которого обидели до последней глубины души! И он этого не простит!
Между тем вывести Соколова из себя было почти невозможно. Это не удавалось даже супруге его, Прасковье, от одного грозного вида которой трепетало все отделение милиции. Она имела привычку внезапно появляться во время служебных пьянок, не исключая ночные дежурства, когда от безделья выпивалось особенно сладко. Свалившись как снег на голову, Прасковья закатывала благоверному такие могучие истерики, что их не выдерживали видавшие виды старые менты. И только Соколов продолжал сидеть за столом, как ни в чем не бывало, и смотрел на голосившую на весь Малютов жену даже с некоторым психологическим любопытством. «Да уйми ты свою бабу!» – умоляли капитана. «А?» – спрашивал он, продолжая разглядывать Прасковью. Потом брал ее за руку и отводил домой. Причем жена, продолжая неистово браниться, шла за ним покорно. Вернувшись на службу, капитан продолжал выпивать, как всегда, не пьянея, а только тяжелея своим и без того тучным телом.
Толстеть он начал в сорок пятом, после контузии, в госпитале под Варшавой, где молодая некрасивая медсестра Прасковья приняла его в виде худенького и востроносенького лейтенанта гвардии, командира самоходной установки, с пухлыми губами и синими глазами деревенского парня, который знает о том впечатлении, какое производят эти глаза на девок, и не только деревенских, но и городских. Он и в госпитале продолжал форсить, устраивая коллективные побеги в соседний хутор, где перепуганные польки принимали дорогих русских гостей, стараясь не обращать внимания на некоторые физические изъяны своих кавалеров.
Но однажды лейтенант вдруг притих, замкнулся в себе и позволил некрасивой Прасковье себя окрутить, а выписавшись из госпиталя с молодой женой, стал стремительно и необъяснимо толстеть. Соколов объяснял это внезапным смертным ужасом, посетившим его ночью, когда он подбивал соседей по палате на очередную гвардейскую вылазку. Вдруг он зримо вспомнил, как взорвалась от прямого попадания его СУ, с полным боекомплектом и экипажем внутри, перед началом наступления, когда он возвращался в лесок после инструктажа у комполка. Когда самоходка взорвалась, Соколова отбросило так удачно, что он не почувствовал тяжелой контузии. Вскочил на ноги, побежал к пылавшей развороченной машине. Ребят собирали в радиусе пятидесяти метров и похоронили в общей могиле.
– Только тогда я смерти испугался, – рассказывал Соколов, – когда вдруг ребят вспомнил и ясно так их увидел. Стоят они грустные, вокруг них огонь, а они его не замечают. «Что же ты, – говорят, – Максимушка, табачку нам своего, легкого, офицерского, пожалел! Теперь нам вместе не покурить». С этого дня я толстеть начал.
Тупицын отвел Соколова в сторону.
– Ступай домой, Максим! Без тебя управимся.
– Эх ты, – сказал Соколов. – Куда же я от этого денусь?
Он вернулся к пню и уселся на его край, словно именно в этом пне заключалась разгадка преступления и капитан не собирался уступать ее никому. Уронив голову, он вновь тяжело задумался. Со стороны казалось, что Соколов спит.
Ивановичи
– Вирский – ваш духовный сын! Я не ослышался? – воскликнул Меркурий Афанасьевич.
– Родион – мой крестник, сын моего старинного знакомого Родиона Ивановича Вирского. Его дедом по отцу был сенатор Недошивин, куратор московских женских гимназий. Дед был либералом, дружил с адвокатом Кони, писателем Короленко, историком Ключевским и другими известными людьми. Но его также любил и ценил государь. Деду Вирского не повезло в семейной жизни. В пятьдесят лет он овдовел и взял в жены выпускницу одной из гимназий. Она была младше его более чем на три десятка лет. Через пять лет его молодая жена скончалась от родовой горячки, оставив его с мальчиками-двойняшками. Причем они были друг на друга совсем не похожи.
– Как это может быть? – с интересом спросил Беневоленский, поудобнее устраиваясь в кресле. Он ужасно любил чужие истории.
Старец бросил взгляд на ту комнату, где лежала Настя.
– Мальчики родились одновременно, но от разных отцов.
Беневоленский ахнул и перекрестился.
– Не удивляйтесь, – сказал отец Тихон. – На Соловках один врач, светило по этой части, объяснил мне, что такие случаи бывают – один на миллион. Да, женщина может родить одновременно двоих детей от разных отцов. А теперь вообразите себе ее состояние! Не говоря уже о ее законном супруге…
– Как это интересно! – прошептал Беневоленский, но тут же поправился: – Я хочу сказать: как это ужасно! Но как вы об этом узнали?
– Мне рассказал сам Родион Вирский-старший.
– Но как он стал Вирским, если его законным отцом был Недошивин?
– После революции Недошивин решительно отказался бежать за границу. Разумеется, его арестовали. У большевиков был к нему особый интерес. Он ведь был сенатором по геральдической части. Коммунисты хотели с его помощью провести ревизию царских орденов и ценных бумаг, чтобы как можно выгодней продать это за границу. Недошивин не стал с ними сотрудничать и погиб в ЧК. Один из его сыновей, Родион, будучи уже юношей, отрекся от отца и взял себе фамилию отца приемного.
– Нехорошо! – вздохнул Беневоленский.
– Да, мало хорошего… Это ведь только говорилось тогда, что сын за отца не отвечает. На самом деле отвечали, да еще как! И вот представьте состояние сироты, которому внушили, что его отец враг трудового народа. Тогда многие отказывались от своих отцов, придумывали себе мифических родителей. Но с Родионом был другой случай…
Его усыновил Иван Родионович Вирский, популярный до революции спирит-гастролер. Когда-то его принимали в лучших аристократических салонах. Он любил путешествовать по России, везде находя своих поклонников. Ходили слухи, что он имел сношения с дьяволом и с этим связаны загадочные преступления. Будто даже знаменитое «мультанское дело» было его провокацией.
– Помню! – вскричал Беневоленский. – Удмурты-язычники, которых обвинили в ритуальном убийстве нищего. Их защищал сам Короленко.
– И кассационный суд оправдал их. Но факт убийства нищего Матюшина был налицо. Просто все было подстроено так, что возникло подозрение на удмуртов. Между тем Вирский как раз в это время посещал село Старый Мультан. Его видел там местный православный священник и донес об этом по начальству.
– Понимаю. – Беневоленский поджал губы.
– Впрочем, это были только слухи. Полиции не удалось схватить Вирского за руку. Перед революцией он куда-то пропал. Затем объявился в СССР и странным образом возвысился. Стал директором закрытого института по изучению возможностей человека. Опять же по слухам, в этом институте ставились опыты над живыми людьми. О результатах докладывалось в ГПУ, по ведомству которого числился этот институт.
Вирский нашел своего приемыша в лагере для беспризорников. Он регулярно наведывался туда и отбирал себе самых здоровых мальчишек и самых красивых девочек. Родион Недошивин там находился вместе со своим братом Платоном, но Вирский забрал к себе его одного, хотя даже лагерное начальство протестовало и говорило ему, что двойняшек разлучать бесчеловечно.
Я встретился с Родионом Недошивиным, который стал теперь Родионом Вирским, уже в тридцатые годы в лагере имени террориста Каляева под Москвой. Лагерь находился в Гефсиманском скиту близ Троице-Сергиевой лавры. Туда перед двадцатилетием революции вывозили разнообразный человеческий «мусор»: воров, попрошаек, инвалидов, юродивых… В числе коих оказался и я, грешный.
К тому времени Родион уже был взрослым молодым человеком и сделал неплохую карьеру. Талантливый художник и фотограф, он был одним из первых советских аристократов. Он не стыдился жить на широкую ногу, когда народ умирал с голоду.
Он приехал на служебном автомобиле с редактором одного советского журнала, чтобы сделать фоторепортаж о «перековке человеческого материала». В нашем лагере было много любопытных лиц! Например, среди нас жил нищий, как две капли воды похожий на Карла Маркса. Еще там работала женщина… Это был не человек в физическом смысле слова. Некое поразительное существо без рук и без ног. Но я не оговорился, она именно работала за токарным станком и давала самые высокие показатели! Ей помогало в этом другое существо, очень красивый и здоровый парень, но… полный идиот. Он нежно любил свою напарницу и слушался ее беспрекословно. Она ему говорила, какую деталь куда вставить, какой винт повернуть, когда нажимать кнопку станка. Какая трогательная была эта пара! Только глядя на них, я, монах, понял, какой может быть истинная любовь между мужчиной и женщиной. Да-да – настоящая семейная любовь!
– Я это очень понимаю, – тихо сказал Меркурий Афанасьевич.
– Родион Вирский сразу выделил меня из толпы. У него, как и у его приемного отца, было редкое чутье на людей мистического склада. Но в первое знакомство я этого, конечно, не знал. Перед Вирским в моем лице предстал обыкновенный дурачок. Когда он подошел ко мне и спросил мое имя, я плюнул в него и назвал его непотребным словом. Охрана хотела меня избить, но он решительно остановил их.
«Этот человек нужен мне, – сказал он, пристально рассматривая меня. – Это типаж для моей новой картины».
«С каких пор ты рисуешь идиотов, Родион?» – спросил его редактор журнала.
«Это не идиот, а юродивый, – возразил Вирский. – Я сейчас как раз работаю над большим полотном под названием “Уходящая Русь”. В ней я собираюсь заголить и высечь старую поповскую Московию».
«Государственный заказ?» – со значением спросил редактор.
«Разумеется», – со значением отвечал Вирский.
«Но я слышал, что-то подобное пишет Павел Корин…»
Лицо Вирского передернулось от ненависти. Потом мне довелось увидеть коринское полотно «Русь уходящая». Я был потрясен! С каким трагическим достоинством он изобразил наш исход! Вирский свою картину не закончил. Что-то все время мешало ему, и это приводило его в бешенство. Бывали дни, когда он в неистовстве рвал зарисовки и кромсал ножом загрунтованные холсты.
Меня конвоировали из Сергиева на дачу Вирского в Болшеве. О лучшем месте я не смел и мечтать! В моем распоряжении оказалась прекрасная библиотека. Там было много религиозной литературы на всех европейских языках. Впрочем, в то время я интересовался светской литературой, зачитывался Прустом. Я гулял по живописным местам Подмосковья. Только в Москве появляться я не имел права.
Но за это я должен был не просто позировать, но и беседовать с хозяином дома. Впрочем, обязанность эта оказалась настолько приятной, что вскоре я сам с нетерпением ждал его возвращения со службы. Целыми часами мы разбирали дореволюционные альбомы и книги. Он увлекался учениями отцов церкви, оценивая их по линии красоты. «Лествица» Иоанна Лествичника поражала его стройностью организации духовного пространства. О такой архитектурной постройке, говорил он, любой архитектор может только мечтать! Еще он говорил, что после красоты православного богослужения всякая иная красота кажется ему пошлой. В любой религии его интересовала ее тайная, эзотерическая сторона. И это льстило мне, потому что я был знаток по этой части.
К тому же Вирский был исключительно обаятельный человек. Вскоре я понял, что он имеет надо мной власть. Я тосковал без него, когда он уезжал в командировки. Я просто места себе не находил…
– Он был крещеный? – вдруг спросил Беневоленский.
– Вообразите, его крестил сам Иоанн Кронштадтский! Но это отдельная история. Тем не менее я чувствовал, что во время наших споров не Вирский идет к вере, а я ухожу от нее. Он с энтузиазмом впитывал мои знания. Но он спорил со мной так тонко, что озадачивал меня. Он, несомненно, знал что-то в духовной области, чего не знал я.
– Этого я не понимаю, – старый священник развел руками.
– Однажды мы спорили о евхаристии. Эта тема сильно волновала Вирского. Он говорил, что превращение вина и просфоры в кровь и тело Христа химически невозможно. А я, неразумный, подыгрывал ему, говоря, что всё дело не в вине и просфорах, а в вере. Вера в таинство превращает хлеб и вино в плоть и кровь.
«Следовательно, вся сила церкви держится на вере прихожан?» – спросил он.
«Конечно», – спокойно отвечал я.
«Следовательно, если химически доказать, что хлеб и вино после проскомидии остаются хлебом и вином, таинство распадется, и церковь перестанет быть церковью?»
Я возразил, что настоящая вера не проверяется химическим анализом. Но он не слушал меня. Его взгляд горел демоническим огнем.
«А я предпочитаю думать, что состав вина и хлеба меняется после проскомидии, – вдруг заявил он. – Таинство евхаристии сильно занимает меня! Но не в символическом смысле. Кровь! Великое дело кровь! Мы не знаем ее возможности! Не зря жрецы всех времен и народов тянулись к крови! Идемте, я хочу вам кое-что показать!»
С тоскливым предчувствием я спускался в подвал его дачи, где были его тайный кабинет и фотолаборатория. Предчувствие не обмануло меня. Страшное зрелище предстало предо мной! Вся комната была заставлена шкафами с книгами. Как на подбор, это были самые мерзкие книги земли! Некоторые из них я знал. Но я не предполагал, что их может быть собрано так много в одном месте. Все они были расставлены в исключительном порядке. Здесь же я увидел множество фотографий, развешанных на стенах и сваленных на столе и стульях. Здесь, наоборот, царила неразбериха. Ворохи снимков, горы стеклянных негативов! Это были… фотографии мертвецов.
– Господи! – воскликнул Беневоленский.
– Да, Меркурий Афанасьевич. Мой приятель был законченным сатанистом. Он безошибочно выбрал меня из толпы в лагере не для своей картины, а чтобы использовать мои знания, мой опыт в своих целях. Здесь, в подвале, Вирский открылся мне весь. Его познания в черной магии были исключительны. Одержимый бесами, Вирский говорил безостановочно, называл и цитировал десятки богомерзких книг. Я не мог его остановить. Силы покинули меня, я чувствовал усталость, головокружение.
– Молитва! – крикнул Беневоленский, подскочив в кресле.
– Кто-то лишил меня памяти. Поверите ли, я даже не мог тогда вспомнить, как правильно перекреститься.
Я был в ловушке. Вирский наслаждался моей беспомощностью. Он говорил, что посещает расстрельные подвалы НКВД, чтобы наблюдать казни и фотографировать трупы. Говорил, что обожает запах крови, что на кровь невинных жертв слетаются лярвы.
– Это еще кто такие?! – испугался Беневоленский.
– Неважно… Спасло меня то, что в ранней молодости я научился особому поведению во время постов, а постник я был фанатический. Я научился обмирать. У Афанасия Фета есть такие стихи: «Я в жизни обмирал и чувство это знаю…»
– И со мной такое бывает, – признался Беневоленский. – Неприятное ощущение!
– Я научился обмирать по своей воле. Это что-то вроде йоги. И вот я обмер, а он этого не знал. Я бесчувственно смотрел на него со стороны и как бы сверху. Его речь звучала в моей голове как в пустой бочке.
Когда Вирский вывел меня из подвала, гордо полагая, что раздавил меня, я заперся в своей комнате и всю ночь горячо, со слезами молился.
– Как хорошо! – вздохнул Беневоленский.
– Наутро я заявил, что ни дня не задержусь в его доме.
«Я не отпущу тебя», – сказал Вирский.
«Тогда я убегу».
«Тебя осудят за побег».
«Вы забыли, Родион Иванович, – сказал я, – с кем вы связались. Я юродивый. Расстанемся по-хорошему, или я превращу вашу жизнь в кошмар. Я буду мочиться на обои, на ковры, плевать в лица вашим гостям. И это, как вы прекрасно знаете, будет в полном согласии с эстетикой юродства».
Вдруг Родион рухнул на колени.
«Отец Тихон! – закричал он. – Спасите меня! Я обманул вас! Это всё он, мой приемный отец! Он нашел меня в колонии и насильно разлучил с братом!»
«Ты сам отказался от своего отца».
«Вирский заставил меня! Он сказал, что мой настоящий отец – не сенатор Недошивин, а он. Что моя мать изменяла с ним моему отцу. Он был ласков со мной. Да знаете ли вы, что такое колония? Это настоящий ад! Он обещал вытащить оттуда и брата, но обманул меня. Он лепил из меня своего преемника. Все эти книги – его. Это он приказал вытащить вас из лагеря. Он сильно боится вас, я это заметил. Но зачем-то вы нужны ему. А я полюбил вас! Только вы сможете спасти меня!»
– И вы поверили? – прошептал Беневоленский.
– Конечно, надо было от него бежать. Я понимал, что он лжет. Все факты были против него. Если книги в его доме находились по принуждению, зачем он так внимательно изучил их? И эти фотографии… Вирский объяснил это своим неисправимым эстетством. Только мертвое, сказал он, по-настоящему совершенно. В живом лице всегда есть случайные черты.
«Так я думал раньше, – говорил Родион, – но теперь я прозрел».
«Я не верю тебе», – сказал я.
«Вы имеете на это все основания, – согласился он. – Но послушайте… Пять лет назад у меня родился сын. Его мать – известная актриса. Наши отношения с ней не оформлены. Это очень красивая и лживая женщина. С помощью сына она хотела женить меня на себе, а когда не получилось, отдала его в детский дом. Я хочу воспитывать его в своем доме. Не хотите спасти меня, спасите невинного ребенка! Будьте его наставником!»
Тихон Иванович надолго замолчал.
«Уж не обмер ли?» – испугался Беневоленский.
– Как бы вы поступили на моем месте? – спросил отец Тихон.
– Согласился бы, – вздохнул старик. – Но я не мог бы оказаться на вашем месте.
– Я поставил перед Родионом условие: сжечь все мерзкие книги и фотографии. Он легко на это согласился. Весь день до поздней ночи на его участке полыхал огромный костер. Никогда я не предполагал, как трудно жечь книги. Как они плохо горят! Зловоние от костра было такое, что соседи по даче донесли коменданту поселка. Но когда он пришел, все было закончено. Пепел мы закопали под сосной в лесу. (Потом ее иглы почернели и осыпались.) На следующий день меня познакомили с ребенком. О, это было ангельское создание! Красота матери и отца соединились в нем. Единственным физическим изъяном была шишка на голове, которую мальчик постоянно трогал. Но за дивными кудряшками она была не заметна… Я крестил его…
И снова в горнице повисло молчание.
– Может, прервемся? – осторожно спросил Беневоленский.
– Нет, – возразил старец. – Просто я задумался. К тому же история моя почти закончилась.
– Как?! – Меркурий Афанасьевич очень расстроился.
– Мальчик был послушным и сильно привязался ко мне. Через год арестовали и расстреляли приемного отца Родиона. Поговаривали, что это было связано со смертью Горького, который патронировал его институт. Еще через месяц пришли за Родионом-старшим и мной. Мальчика вернули в детский дом. Я встретился со своим крестником после войны в Казахстане, в ссылке. Он сам разыскал меня. Это был красивый восемнадцатилетний юноша, настоящий сын своего отца. Эстет, умница и неисправимый барин. Даже непонятно, как с этими качествами он сумел выжить в детском доме. Мы стали жить вместе… Вы правы, Меркурий Афанасьевич. Мне трудно говорить. Как-нибудь потом.
– Яблоко от яблони?
– Есть более точное выражение. Крапивное семя. Его не сеют, но оно само прорастает на обжитых местах, заброшенных человеком. В духовной области это часто случается. Вскоре я выгнал Родиона из дома. Уходя, он поклялся мстить мне. Я не принял это всерьез. Я считал себя полностью защищенным от мира. Но это чудовище сдержало свое слово! Он узнает каждый мой маршрут и всегда появляется там, где появляюсь я. И всегда в этом месте происходит что-то отвратительное! Вы читали о маньяках? Обыкновенные люди, врачи, учителя, рабочие, часто семейные, насилуют малолетних детей, зверски их убивают. Медицина не может объяснить это явление. Но вот странная статистика: это почти всегда происходит там, где нахожусь я. КГБ давно преследует меня по этой части, а Родион всегда выходит сухим из воды.
– Вы думаете… – пробормотал Беневоленский.
– Убийство этой девушки связано с Родионом. Несомненно!
– Это сделал он?
– Нет, конечно. Родион все предпочитает делать чужими руками. Он не только сын своего отца, но и внук своего приемного деда. Впрочем, почему приемного? Я уверен, что его отец не был сыном сенатора Недошивина. Я разыскал портрет Недошивина в дореволюционном справочнике. Большего труда мне стоило найти фотографию Ивана Родионовича Вирского. Его карточка была только в архиве КГБ. Там, как ни странно, служит один из моих тайных духовных учеников. Так вот, сравнивая эти фотографии, я пришел к выводу, что Родион-старший действительно был сыном Ивана Вирского. Его приемный отец не лгал ему. Мне нужна ваша помощь, Меркурий Афанасьевич!
– Это само собой разумеется… – отвечал Беневоленский.