Голодный грек, или Странствия Феодула Хаецкая Елена
Феодул так и разинул рот. Андрей глядел на него насмешливо. Наконец Феодул сказал:
– Пусть позовет лучше здешнего священника. Я ведь вижу, что он мирянин. Меня не обманешь.
Теперь Андрей от души забавлялся и даже не помышлял скрывать этого.
– Он говорит, что безразлично, кого звать. В этом селении все мужчины – священники.
Феодул перевел взгляд на пьяного, и тот, словно понимая, о чем идет речь, радостно осклабился и закивал.
– Иной раз – по ошибке, должно быть – забредает к ним какой-нибудь епископ, – продолжал Андрей (а сам, схизматик клятый, так и ухмыляется в рыжеватую тощую бороду)
– Они его сразу – хвать! – и поят рисовой водкой, а напоив, заставляют поставлять в священники всех мужчин, и мальчиков, и даже младенцев мужского пола. Вот почему всякий тут – сызмальства священник.
– Для чего же они это делают? – усомнился Феодул.
– Говорят: чтоб наверняка. Среди них бродит такой слух, что скоро вроде бы конец света, а они твердо веруют, что священники-то непременно спасутся.
Феодул призадумался. Следует ли принимать причастие из подобных рук? Не осквернилось ли оно таким образом? Конечно, Феодул ничем, кроме пяти марок серебром, не рискует. Не отравится же он в самом деле, если причастие окажется ложным… С другой стороны, это как посмотреть. Пять марок – деньги немалые. Константинопольский нищий и в седмицу столько не заработает.
Тот, в шубе, подошел поближе и, лыбясь, выжидательно топтался на месте.
– Если они все священники, – сказал наконец Феодул, – то как же они род людской продолжают?
Андрей расхохотался:
– При помощи женщин, Феодуле. Как везде. У этого, к примеру, три жены и шесть малюток – так он мне сказал.
Феодул, пораженный, повернулся к священнику и показал тому три пальца.
– Три? – переспросил он.
Тот закивал, сделал жалостное лицо. Андрей фыркнул:
– Не веришь?
– Не верю! – рассердился Феодул. – Ты нарочно меня морочишь, чтобы я от святого причастия отказался.
– Ну-ну.
– Три пальца – это он в Святую Троицу верует.
Тут местный житель приблизился к Феодулу вплотную и обдавая того крепким винным духом, принялся что-то жарко втолковывать. Он гримасничал, показывал то три пальца, то пять, умильно заглядывал в глаза и в конце концов так похоже изобразил детский плач, что сомнению места уже не оставалось. Андрей торжествовал.
– Кстати, – добавил толмач, – только из расположения к тебе говорю: нынче ты здесь ни одного тверезого не сыщешь.
– Почему? – спросил Феодул, убитый горем.
– Пятница, – пояснил Андрей. – По пятницам они тут едят мясо и вообще учиняют знатные попойки.
– По пятницам?
– Этому их научили сарацины.
Феодул бессильно оглянулся на местного, поймал его выжидающий взгляд, вдохнул вонь овчины и перегара, снова обнаружил у себя перед носом три грязных трясущихся пальца – и заплакал от огорчения. Даже бессердечного Андрея проняло: жаль Феодула! Обнял толмач посланника Папы и как гаркнет на лжесвященника:
– А ну вон!
Местный возмущенно замычал и полез было в драку, но тут в храм вошел сын темника и с ним еще трое – низкорослые, плотные, на коротких кривых ногах, страшные и грозные. Принялись щупать стены, смеяться; потом завидели Феодула и замахали ему, чтобы скорее шел. Лодку взяли, ехать пора – добывать подарок великому хану.
В такую-то пору на море и глядеть холодно, не то что по морю плыть. С сомнением бродил Феодул вокруг карбаса, вытащенного на берег. Черный, тяжелый, он, казалось, сразу пойдет ко дну, едва только спустят его на воду. Хозяин карбаса – рулевой да четверо гребцов слонялись неподалеку в хмуром ожидании, а надзиравшие за ними монголы, не покидая седел, болтали между собой.
В карбас взяли, кроме гребцов и рулевого, Андрея с Феодулом и двух монголов. Найденное в осоке тело завернули в рогожку и поместили на носу. Поплыли. Феодул, бледный, вцепился в борт, губами зашлепал: «Богородице, радуйся…» – хотя какая уж тут радость, кругом одна только свинцовая вода, такая ледяная да лютая, что при одном только взгляде на нее руки-ноги начинает судорогой выворачивать.
И вот начал расти впереди скалистый остров. С каждым гребком все круче отвесы скал, все ближе они, и видны уже какие-то серые клочковатые кусты на их вершине. Но рыбаки хоть и пьяны по случаю пятницы, а дело свое знали: обошли остров, выгребая против ветра, и вскорости нашли маленькую бухту, где вполне удобно подобраться к самому берегу.
Монголы сидели в лодке как истуканы: неподвижные, с немигающим взором. Они зашевелились только после того, как гребцы вытащили карбас на берег. Рулевой остался при лодке, а прочие направились в глубь острова.
Он казался пустынным – всюду лишь камни, песок да выстуженные на ветру кусты. Посреди острова высилась черная гора, и оттуда постоянно доносилось глухое ворчание.
– Это ветер, – растолковал Андрей, переговорив с гребцами. – Он зарождается там, в глубине пещеры, и иногда вылетает наружу – тогда случаются бури. Но сейчас бояться не следует – он просто ворчит. Он всегда так ворчит, когда спокоен.
Монголы выбрали хорошее место для засады и приготовили сеть, взятую с карбаса, а Андрей нашел выбоину в скале наподобие чашки и осторожно налил туда вина, которым запасся в поселке. После этого оставалось только устроиться поудобнее в укрытии и ждать.
Феодул продрог до костей.
– И как только тебе, Андрей, не холодно, – шептал он толмачу, едва удерживая слезы.
Толмач – с виду настоящий заморыш, на деле жилистый и выносливый – только ухмылялся.
– Лучше не шуми зря, – прошептал он в ответ. – Не то спугнешь.
Феодул досадливо махнул на толмача рукой:
– Злой вы народ, далматинцы. Ни мороз, ни монголы вас не берут.
Отобрал у Андрея остаток приманки, выпил, но даже от этого не согрелся. Он бы, наверное, так и умер среди диких скал под пронизывающим ветром – ведь чужая шуба упорно не желала согревать Феодула, – но тут появились наконец существа, обитавшие на острове. Местные рыбаки называли их «хин-хин», а почему – никак не объясняли.
Живые хин-хины еще больше были похожи на обезьян, чем их мертвый сородич. Они передвигались на задних ногах, подобно людям, однако при этом сильно сутулились и охотно опускались на четвереньки. Густой мех позволял им обитать на родине полночного ветра и не испытывать никаких неудобств.
Сперва они собрались у красноватой винной лужицы. Ужасно захлопотали, начали принюхиваться, вытягивая шеи, широко раздувая ноздри и тараща глаза, забегали вокруг, принялись толкаться и наконец уселись кружком, положив друг другу на плечи длинные лохматые руки. Некоторое время они так сидели, гримасничая и покачиваясь, а потом один за другим стали засыпать.
– Вот и все, – сказал Андрей. – Спят они крепко, берите любого.
И поглядел на хин-хинов с отвращением и жалостью. Монголы приблизились к спящим, держа наготове сеть. Феодул стоял рядом, разглядывая пушистые тела и синеватые голые личики и не зная, на что решиться. Один из монголов дернул Феодула за рукав, показывая на самого крупного хин-хина. Для убедительности кивнул несколько раз: мол, что тут сомневаться – этого! Но Феодул покачал головой и сделал свой выбор – самый чахлый, тот, что заснул первым. Монгол хотел было спорить, однако Феодул сказал Андрею:
– Переведи: разве не доводилось ему видеть, как в полоне от тоски и пустяковых ран гибнут один за другим крепкие воины, а тощие да хворые, в чем душа только держится, – те живут себе и живут, на удивление пленившим?
Андрей вспыхнул и ответил, злясь:
– Сам и переводи.
Но ничего переводить не понадобилось. Монгол, явно считая всю эту Феодулову затею полной глупостью, наклонился над хин-хинами и осторожно поднял на руки указанного Феодулом.
– Сразу сетью его, – предупредил Андрей. – Они прыткие. Проснется – не поймаешь.
С легкой ношей на руках спустились к берегу, а там, одинокий и злой, ждал их хозяин карбаса. Монголы, не говоря худого слова, полезли в лодку и уселись опять как истуканы. Феодул сел вслед за ними. Андрей передал ему опутанного сетью хин-хина.
– Эй, – сказал хозяин карбаса и показал на тело мертвого существа, все еще лежавшее на носу, – а эту-то падаль куда девать? Не с собой же его везти обратно!
– Вынеси на берег, – велел Феодул Андрею.
Андрей молча повиновался.
Наконец все осталось позади – и остров, где рождается полночный ветер, и ледяное море, – лодка ткнулась в берег.
Поглядеть на живого хин-хина сошелся весь поселок. Существо беспробудно спало, шумно сопя широкими, будто вывороченными ноздрями, и во сне морщило личико, а жители поселка радовались тому, что хин-хин, хоть и не знает об обычае праздновать пятницу попойкой и иным веселием. Тоже пьян – совсем как взаправдашний человек.
Хин-хина поместили на лошадь позади Феодула. Предлагать эдакое соседство монголам ни Андрей, ни Феодул даже в мыслях не решались; что до толмача, то попыткам внедрить безрогого пленника к нему в седло он решительно воспротивился. Так и вышло, что повез Феодул хин-хина сам.
А тот, гляди ты, как отрезвел, так почти сразу и освоился. Глазами по сторонам водил, ноздри на новые запахи различно растопыривал: то раздует их, то сдует, то вовсе торчком поставит. Любопытно ему, лохматому. Костлявые обезьяньи пальцы вцепились Феодулу в плечи, а длинные ноги обхватили за талию. От шерсти хин-хина ощутимо пованивало рыбой.
Тронулись в путь.
И тотчас со всех сторон налетели ветры. Принялись трепать Феодула с товарищами. Был тут и западный ветер, зеленый, как трава; был и восточный – цвета желудя, обвивающий путника точно пеленами; и полуночный ветер – важный, золотой и тяжкий; но самым лютым показался Феодулу ветер полуденный, белый, ибо нес с собою влагу и обманчивое обещание весны.
Синеватое личико хин-хина страдальчески морщилось, глаза беспокойно шевелились под лысыми веками.
Надлежало пройти некоторое расстояние по берегу моря, а затем повернуть на северо-восток. Далее дорога пролегала по очень узкой долине. Справа и слева от этой долины, или, лучше сказать, расселины, высились голые черные скалы. Ветры, сходясь здесь все вместе, задували сразу со всех четырех сторон и с такой ужасающей силой, что никакой снег не удерживался на поверхности этих скал, никакая песчинка не могла найти себе здесь успокоения.
Нехорошо было это место еще и потому, что водились в долине какие-то особенно злокозненные монгольские демоны. Едет иной раз человек по долине, не ведая горя, а тут налетит демон и человека унесет. И ни одна живая душа потом не скажет, что с этим человеком приключилось. Сгинул – как не бывало. А иной раз и хуже случается: украдет демон не всего человека, а только его внутренности. Одну пустую оболочку в седле оставит. Со стороны кажется, будто ничего не случилось, а на деле – не человек едет, а голая видимость. И такое случалось.
Услыхав про демонские козни, Феодул призадумался, однако затем исполнился храбрости и сказал Андрею так:
– Может, и гнездятся в этих скалах какие-то демоны, а может быть, и нет, – нам-то с тобой что за печаль, Андрей? Демоны сии суть порожденье монгольское и нарочно для монголов предназначенное. Нам же, в истинного Бога верующим, такой напасти опасаться нечего.
И первым вошел в долину, а прочие опасливо потянулись следом.
Тут уж нахлебался Феодул страху. Едва лишь сомкнулись вокруг черные скалы, как поднялся громкий крик – и справа, и слева, но пуще всего откуда-то сверху. То звериная тоска в этом крике отзывалась, то слышались вдруг человечьи голоса, лопотавшие на неведомых наречиях; а потом раздался словно бы безутешный плач, и разобрал Феодул чьи-то жалобы, и язык этих жалоб был латынью. «Ax, ax, – плакал голос, – больно, больно… холодно, холодно… ах, ах… лед, лед…» И еще звенело что-то, пронзительно и тонко, словно крушили стекло…
От всего этого ужаса Феодул поначалу сомлел, но затем ощутил, как что-то колет его в бедро. Поначалу решил, что это хин-хин озорует, вздумал когти запускать, но пригляделся и понял: костяная Богоматерь, которую носил он, не снимая, на поясе, высвободилась из густых складок Феодуловой одежды и грозит ему тоненьким пальцем.
– Ave, Maria, – сказал Феодул.
Богоматерь улыбнулась, и в ущелье запахло розами. Голоса продолжали кричать, но теперь Феодул ясно слышал, что это лишь завывание ветра.
– Где ты была все это время, Всеблагая? – спросил Феодул костяную фигурку.
– Я – неотлучно с тобою, – отвечала она. – А вот ты где бродил, неосмысленный?
Ночевали в долине. Боялись. Поочередно сменялись у костра. Монголы добыли из своих вьюков маленький, обвешанный кистями барабанчик и всю ночь стучали в него, отпугивая злых духов, так что к рассвету барабанчик весь покрылся мозолями и не мог больше издать ни звука.
Хин-хин в первую же ночевку в обществе людей обнаружил порочные наклонности, а именно: тайно выбравшись из палатки Феодула, прокрался к монголам и там принялся обнюхивать их ноги, жмурясь от удовольствия.
Постепенно долина становилась шире. По мере продвижения отряда горы расступались все дальше, пока наконец на пятый день пути не скрылись за горизонтом. Вокруг вновь расстилалась безбрежная равнина, но теперь в плоской ее глади не было больше покоя; напротив – здесь угадывались какие-то незримые смерчи, и всяк ступивший на эту землю подхватывался неумолимым вихрем, который завлекал добычу все глубже и глубже, в таинственную утробу – туда, где зарождаются все неукротимые ветры, побуждающие монголов совершать походы и в страны рассвета – Китай и Яву, и в страны закатные, где ждал их со склоненной заранее выей богобоязненный король франков Людовик.
Вот уже показались стада, вот заметны сделались высокие телеги и белые юрты; вот уж и люди с черными, покрытыми толстым слоем сала лицами усмешливо скалятся навстречу… И тогда сын темника сказал Феодулу, что шатры эти – великого хана Мункэ, властителя Вселенной.
При этих словах у Феодула пресеклось дыхание, он схватился за грудь и вдруг разрыдался.
Встречали посольство великого Папы без всякого почета и почти без любопытства. Сын темника по прибытии страшно заважничал и оставил Феодула с Андреем, даже не дав себе труда проститься с ними. Андрей хмуро плюнул ему вслед и сказал:
– Все они таковы, монголы. Всяк, кто не монгол, для них существо низшее, ибо себя возомнили они владыками мира, прочих же – рабами своими и слугами.
Час или два спустя приблизился к путникам незнакомый монгол в очень грязном рыжем треухе, сдвинутом на бровь. Оглядел Феодула с Андреем, щелкнул языком и засмеялся, показав вычерненные зубы с большой щербиной спереди.
Феодул насупился. Монгол сказал что-то, махнув рукой.
– Говорит: великий хан велел ему устроить нас в отдельной юрте, – перевел Андрей.
Монгол сощурился, прислушиваясь к голосу Андрея. Когда толмач замолчал, монгол опять засмеялся и передразнил:
– Бл-бл-бл-бл!
Феодулу все это очень не понравилось.
– Почему они прислали нам этого худородного насмешника? – спросил он Андрея. – Мы ведь посланцы самого великого Папы!
– Говорю же тебе, они всех так встречают! – вспылил Андрей. – Эка невидаль – посланцы!
– От ПАПЫ РИМСКОГО! – разъярился и Феодул. – От самого Папы!
– Да хоть от Господа Бога! – рявкнул Андрей. – К ним сюда весь мир на поклон приходит…
Монгол в рыжем треухе, не дожидаясь конца разговора, развернул свою лошадь и поехал между шатрами. Феодулу с Андреем ничего не оставалось, как прекратить спор и следовать за ним.
Юрта оказалась убогой и тесной, но там уже хлопотала две монголки. Маленький очаг горел посреди юрты, плохо прожаренное мясо поджидало послов на плоских камнях, в мисках плескалась мутная белая жижа – разведенный водою сушеный творог. Всем этим женщины и принялись потчевать папских посланцев.
Феодул пристроил мешок с добром у войлочной стены. Хин-хин тотчас забрался на мешок, обхватил длинными лохматыми руками колени и начал жадно принюхиваться.
Андрей как ни в чем не бывало развалился у очага и согнутым пальцем подозвал к себе одну из женщин. Та подтолкнула локтем подругу, тоненько захихикала и мелкими шажками приблизилась. Далматинец запустил руку ей за шиворот, пошарил немного, но тут женщина вся затряслась от смеха и завизжала – видать, от щекотки. Андрей ее отпустил.
– Да ну тебя, – проворчал он и взялся за мясо.
Опасливо поглядывая на вторую монголку, Феодул присоединился к толмачу. Женщины без всякого стеснения громко переговаривались между собой, то и дело разражаясь смехом. Феодул сказал с набитым ртом:
– Объясни мне вот что, Андрей. Великий Римский Папа прислал меня к ихнему хану, дабы чрез мое посредство заключить с монголами мир.
Андрей, осовевший от тепла и сытости, сонно смотрел куда-то мимо Феодулова уха.
– Положим… – нехотя выговорил он.
– Отчего же нас принимают так, словно мы – бродяги безродные? Эдак ведь можно и мира никакого не заключить…
Андрей растянулся на полу, устроившись головой в коленях у монголки.
– Больно нужен великому хану этот твой мир, – сказал далматинец, лениво копаясь пальцами в одежде своей подруги. – Да сам рассуди, Феодул. Кто из ваших владык поедет в эти степи воевать с монголами? Никто не поедет… А вот монголы, коли стукнет им в голову такая прихоть, без всякого труда опять выйдут отсюда и разграбят франкские королевства…
Феодул сердито замолчал. Далматинец почти сразу захрапел. Хин-хин таращился на него, часто-часто дыша и напрягая вывороченные ноздри.
Спустя недолгое время в юрту всунулся прежний монгол с черными зубами. Он принес гостинец – длинный кувшин с очень узким запечатанным горлышком. Теперь Феодул ясно видел, что монгол этот изрядно пьян. Вручая посланцу Папы кувшин, монгол кивал, ухмылялся, неприятно булькал горлом и хохотал – как показалось Феодулу, нарочито. Затем похлопал Феодула по спине и ушел так же внезапно, как и появился.
Феодул сковырнул с кувшинчика печать и перво-наперво поднес к носу хин-хина. Однако получеловек отнесся к монгольскому дару с полным безразличием: содержавшийся в сосуде бесцветный мутноватый напиток запаха не имел.
Вторая монголка – «суженая» Феодула – торопливо залопотала по-своему, показывая, что содержащееся в кувшине надлежит выпить. Она гладила себя по животу и усердно кивала.
Феодул растолкал Андрея.
– Что это, по-твоему, такое? – спросил он, сунув кувшинчик под нос толмачу.
Тот бессмысленно замычал. Феодул слегка наклонил кувшин, так чтобы несколько капель смочило толмачу губы. Андрей облизнулся во сне и вдруг совершенно ясным голосом произнес:
– Рисовая водка.
И снова захрапел.
Оставшись, таким образом, без всякой поддержки, Феодул освирепел.
– Водка так водка! – сказал он. – Всяк тут меня дурачить да поучать будет!
И одним махом влил в себя содержимое кувшинчика, не имевшее, как ему показалось, не только запаха, но и какого-либо вкуса.
Поначалу ничего с Феодулом не происходило, так что он уж уверился было в изначальной своей догадке касательно всегдашнего монгольского обыкновения насмешничать, но спустя недолгое время… Ой-ой! Будто мокрым кожаным поясом сдавило лоб Феодула – да так, что в глазах потемнело. Застыл тут Феодул, рот приоткрыл, задышал из последних сил. А петля на бедной его голове стискивалась все крепче и крепче, хоть и мягко, но настойчиво, и тьма вокруг Феодула все разрасталась и разрасталась.
Феодул не мог бы определить, долго ли тянулось это мучение, заключавшее в себе вместе с тем нечто сладостное, или же было оно мимолетно. Как вдруг все прекратилось, в глазах разом просветлело, по телу разлилось могущественное тепло, а в голове возникла приятнейшая легкость. Феодул тихонько рассмеялся и улегся у огня, а монголка с птичьей корзинкой на голове вместо чепца обиженно надула губы и полночи сердилась, покуда сон не сморил ее.
Наутро ждали какого-то важного монгольского чиновника, однако тот не явился, и потому Феодул, соскучившись сидеть в тесной, пропахшей прогорклым салом юрте, закутался в свою холодную шубу с монгольского плеча и отправился странничать по городу великого хана Мункэ. Хин-хин забрался Феодулу на спину и замер, точно прилип, отчего сделался Феодул как бы горбатым.
Посольский ям помещался вдали от юрт самого великого хана, но даже и здесь царила толчея, словно в большом городе. Повсюду сновали люди самого разного обличья, так что на Феодула с хин-хином на спине мало кто засматривался. И все чудилось Феодулу, что где-то там, впереди, теперь уже совсем неподалеку, находится страшное чудище, сходное с муравьиным львом, засевшим на дне коварной воронки; и всяк червие и мравие, едва лишь окажется поблизости, подхватывается неведомою силою и вовлекается в эту самую воронку, муравьиному льву в пищу и на потеху.
Так рассуждал Феодул сам с собою, как вдруг заметил одну юрту, помеченную знаком креста. При виде сего так возрадовался он, что сердце едва не выскочило у него из горла. Феодул бросился к этой юрте и, не мешкая ни мгновения, вошел.
Там сразу увидел он самый настоящий алтарь, покрытый роскошным покрывалом с золотой вышивкой в виде агнца с крестом на голове. На алтаре стоял большой серебряный крест, сходный с тем, что некогда был украден Феодулом у попа Алипия. Под крестом лежали хлебцы и горстка сушеных яблок.
В юрте находился только один человек, зато какой! Это был хмурый жилистый мужчина лет тридцати, одетый в очень жесткую черную власяницу. При одном взгляде на эту одежду в теле сам собою поднимался нестерпимый зуд. Поверх власяницы этот человек носил черный плащ, подбитый мехом. Был он бос, и хотя в юрте было довольно тепло, Феодул счел это подвигом.
И лицо хозяина юрты было лицом аскета: черные брови взбивали морщины над хрящеватым носом, глаза тонули в тени, тонкие сухие губы плотно сжаты.
– Ave, Regina, – молвил Феодул, кланяясь. Хин-хин шевельнулся у него на спине и покрепче вцепился Феодулу в шею.
– Gratia plena, – отозвался человек и изобразил в знамении двуперстый крест. При этом движении что-то тихо звякнуло, и Феодул увидел, что человек носит также железный пояс со свисающими цепями.
– Благословен Господь, пославший мне эту встречу! – воскликнул Феодул. – Дозволь мне вкусить радость твоей беседы, ибо я уж не чаял повидаться с единоверцем. Я – брат Раймон из Акры, здесь же нахожусь с поручением от господина нашего Папы Римского.
Тут Феодул не совладал с собою и дольше, чем следовало бы, задержал взгляд на хлебцах и яблоках, лежавших на алтаре. Хозяин тотчас предложил гостю хлебец и назвал себя братом Сергием.
Угас «Лампион добродетели»
Всякое время в изобилии рождает и плутов, и подвижников. А иной плут, заигравшись, и воистину делается подвижником, чему немало примеров и в житиях благочестивых отцов, и в насмешливых рассказах язычника Лукиана, и в одной книге под названием «Лампион добродетели», которая сгорела в 1291 году после того, как Килавун, султан египетский, взял штурмом Акру – последнюю крепость франков на Святой Земле. Помимо прочих поучительных историй, помещался там рассказ о брате Сергии, который подвизался при дворе великого хана Мункэ и совершил там множество подвигов. Поскольку рассказ этот имеет, хотя бы косвенное, отношение к истории Феодула, дерзнем поместить его здесь.
Какой-нибудь маловер, возможно, спросит, каким это образом возможно помещать в книге рассказ, безвозвратно сгоревший в 1291 году? Да устыдится он своего невежества, вспомнив о том, что история наша относится к 1252 году, когда «Лампион добродетели» цел-целехонек лежит себе в Акре, в том самом миноритском монастыре, что вскормил и выпестовал Феодула.
Жил некогда в Армении один священник, человек весьма благочестивый, знаток книг и изустных премудростей. Он исповедовал веру Христову не по-римски, но согласно старинным заветам Нестория.
Здесь следует сказать, что учение Нестория, чрезмерно мудреное и потому допускающее произвольные и далеко идущие толкования, было осуждено в Риме, но совершенно не погибло. Напротив. Нашлись люди, которые сберегли книги, написанные Несторием в изгнании, и положили их в основание своей общины. А поскольку обитали несториане как бы на обочине христианского мира – в Армении и отчасти в Сирии, – то и осуждение со стороны Рима их не достигало.
Этих людей легко было узнать среди прочих, ибо они никогда не изображали Христа пригвожденным к кресту, говоря, что это стыдно, и даже отказывались смотреть, если им показывали распятие. Однако самый знак креста чтили и иногда выжигали его себе на лбу раскаленным железом. Армянский священник, о котором идет речь в «Лампионе», этого, однако, не одобрял и среди своей паствы не приветствовал, а вместо того всем крещающимся выжигал небольшой крестик на правой ладони, используя для этого старинное тавро. Такой ладонью, учил он, можно очистить от скверны любую пищу и еду, а в очень редких случаях – и человека.
Усердие и благочестие этого священника были таковы, что обратили на себя внимание Господа, и, желая вознаградить того за усердие, призвал Господь для беседы его душу, покуда сам священник мирно почивал у себя дома.
– Хочу одарить тебя. Проси! – сказал Господь Бог.
Священникова душа отвечала:
– По худоумию моему и отсутствию должного учителя не могу я, Господи, постичь некоторых премудрых книг, ибо написаны они по-гречески. А этого языка я не разумею.
– Будь по просьбе твоей, – сказал Господь, – дарю тебе знание греческого языка! Восстань с ложа своего, возьми книгу и читай.
Таков был этот человек, а звали его Саркис.
Новшества в церковной жизни считал за нечистое и всячески избегал их, а обычаев держался самых древних. Вместо мира употреблял он чистое оливковое масло; колоколов не признавал и сзывал на молитву, стуча билом по куску железа, подвешенному к кровле храма. Единственное, чего не захотел он унаследовать из принятого в ранних общинах, было единоперстие. Саркис учил осенять себя двуперстым крестным знамением – в память о соединении в Христе двух природ, человеческой и божественной, в чем и заключалась причина нашего спасения. Так же учил и Несторий.
Храм, где служил Саркис, стоял высоко в горах, отчасти вырубленный в скале, отчасти пристроенный к ней сбоку. С восточной стороны к храму теснились обтесанные плоские камни с вырезанными на них виноградными лозами и крестами.
Кругом храма высились горы, иссушенные солнцем, так что тонкая серая пыль день и ночь скрипела на зубах. Далеко внизу белой лентой пенилась и прыгала безымянная речка.
В холодном полумраке храма, воткнутые в ящики с песком, горели лучины, наполняя темный воздух золотистым светом.
Но всего удивительнее были в храме стены – лишенные всяких украшений, вытесанные из розовато-серого камня. Любое слово, сказанное в самом храме, тотчас звонко разносилось по всему помещению, поскольку при строительстве в стены было вмуровано восемь пустых кувшинов. Благодаря этим кувшинам воздух в храме распределялся особенным образом, и всякий звук делался громким и ясным. И только в одном месте, при входе, голос становился глухим и как будто плоским. Это происходило потому, что в девятом сосуде, замурованном в стену слева над порогом, находилась отрубленная голова одного лютого идолопоклонника, который некогда приходил сюда во главе несметного войска, пытался захватить Армению и разрушить ее храмы, но милостью Божьей был разбит и предан справедливой казни.
Много чудес таил в себе храм; однако не обо всех сумели сохранить воспоминание люди, но только о некоторых.
И вот постигла Армению новая беда. Явились в горы отряды сарацин и учинили настоящий разбой. Многих жителей они убили или угнали в плен; разрушили дома, забрав оттуда все добро; добрались и до храма и священника пронзили копьем прямо у алтаря. А затем, охваченные дьявольской злобой, принялись крушить стены, поджигая все вокруг. Один за другим лопались певучие сосуды – все восемь; когда же дошла очередь до девятого, то оттуда выкатилась отрубленная голова с оскаленными в черной бороде зубами.
Все это видел сын священника, который скрывался в горах неподалеку. Когда настала ночь, он пробрался в разоренный храм и добыл из-под развалин крест – сарацины не тронули его, питая суеверный ужас перед знаком истинной веры. С этим крестом молодой армянин направился в Святую Землю и спустя много месяцев достиг своей цели, претерпев по дороге множество бед и лишений. В Иерусалиме он принял имя брата Сергия и ушел в пустыню, ибо ничего не жаждал столь сильно, как только спасения своей души.
Он превозмогал голод и нехватку воды, страдал от праздных мыслей и похотения, и часто так случалось, что, кроме Диавола, не было у него собеседников. Подбежит, к примеру, ящерка и давай насмехаться:
– Брат Сергий, а брат Сергий!
– Что тебе? – спросит брат Сергий. А она:
– Скажи мне, брат Сергий, правда ли, что несторианим монахам дозволено жениться?
– Ничуть не бывало, – отвечал брат Сергий. – С чего это ты взяла?
– А почему отец твой, священник, не остерегся зачать тебя? – не унималась ящерица. – Грех это!
– Отец мой, священник, не был монахом, – сердился брат Сергий, вынужденный растолковывать очевидное. – Священникам же святой Несторий дозволяет брать жен и рождать с ними детей.
– Не пойму я, в кого ты веруешь, – пищала ящерка, бегая по песку взад-вперед. – В Христа или в святого Нестория?
– Ах ты!.. – пуще прежнего сердился брат Сергий. – Так ведь и Христос не воспрещал жениться!
Только пустое это дело – спорить с диаволом. Глядь – вместо ящерки лежит на песке голая женщина. Лежит и пальчики на смуглых ногах поджимает – словно бы от нетерпения. Что тут скажешь? Как-то раз не сумел удержаться брат Сергий, пал рядом с нею. Только-только руку протянул, а женщина ушла в песок. Водой просочилась, точно ее и не было. В сердцах плюнул брат Сергий на то место, где она лежала. Слюна вскипела, поднялась желтой пеной. Тут уж брат Сергий нешуточно испугался и ушел в другое место, а прежнюю хижину бросил.
Так и боролся он с искушениями, покуда не явился к нему ангел в одежде пыльной и рваной и не велел покинуть земли Иерусалимские, а ступать вместо этого к владыке всех монголов, великому хану Мункэ, дабы просить о помощи в восстановлении отцовского храма. Ибо всяк должен заботиться о своем наследии; наследие же брата Сергия – храм, где служил Саркис.
– Как же я пойду к великому хану? – возразил ангелу брат Сергий. – Кто я такой, чтобы он стал меня слушать?
Тут гневный пурпур проступил сквозь пыль на одеянии ангела, легким пламенем вспыхнуло все его тело, и могучая сила сбила брата Сергия с ног, повергла его ниц и набила рот и глаза его жгучим песком.
– Берегись, брат Сергий! – сказал ангел грозно. – Я передал тебе волю Господа Бога твоего. Или любезнее тебе оставаться здесь на попечение диавола? Впрочем, ты волен выбирать.
Сказав так, ангел ушел. Следы босых его ног пылали до позднего вечера и даже наутро были еще горячими.
Так вот и случилось, что оставил брат Сергий земли Иерусалимские и направился к великому хану Мункэ.
Поскольку немалое знал он от своего отца и старался подражать его благочестивой повадке, то вскоре прослыл среди монголов за предсказателя и отчасти даже чудотворца, а это именно тот род людей, которые пользовались при дворе великого хана особенным почетом. Другие христиане, находившиеся там, также были все несторианами и не признавали над собою власти Рима, хотя в тонкости Несториева учения не входили – по невежеству и полной неспособности. Многие из них были также подвержены общему среди монголов пагубному пристрастию к хмельным напиткам, например, некий законоучитель Давид и один русский дьякон именем Болдыка, который, злоупотребив молочной водкой, тотчас принимался вещать и прорицать окружающим, причем подчас против их воли.
Брат Сергий привез с собой из Святой Земли разные чудесные вещи, например, один чрезвычайно горький корень, обладавший неслыханной целебной силой, и крошку хлеба со стола Тайной Вечери. Эту крошку, заключенную в малый хрустальный ковчежец, он носил на груди и никогда с нею не расставался. Разумеется, Давид и Болдыка, а также некоторые иные завидовали достоянию брата Сергия и его славе.
И вот случилось так, что одна из жен великого хана тяжко захворала, а звали ее Хутухтай-хатун. Здесь надобно сказать, что, хотя у великого хана, бывшего полным язычником, имелось великое множество жен, этой своей женой дорожил он особо, и она считалась среди прочих за госпожу.
Сперва призвала она к себе служителей идольских, но те никак не сумели помочь ей, что и неудивительно при лжеименном знании их.
Тогда великий хан послал за братом Сергием и двумя его сотоварищами, Давидом с Болдыкою, и спросил их, действительно ли так велика их волшебная сила, как о том рассказывают. На это Давид отвечал, что более могущественных заклинателей свет не видывал; брат Сергий добавил, что по особенной молитве умеет призывать к себе ангела и тот является беспрекословно и исполняет любые добрые дела, какие только укажет ему брат Сергий; дьякон же Болдыка присовокупил, что будущее и прошлое совершенно прозрачны для его пророческого взора. И тогда великий хан велел им исцелить его жену, Хутухтай-хатун, ибо она дорога его сердцу.
– Государь! – легкомысленно объявил Болдыка. – Для нас это легче легкого, ибо мы в отличие от идолопоклонников и сарацин служим истинному Богу. А коли госпожа, несмотря на все наши старания, умрет – что ж, будет только справедливо, если ты отрубишь нам голову.
Сказав такое, он тотчас ужаснулся, но было уже поздно.
Тогда все трое не мешкая отправились к жене великого хана и нашли ее в маленьком шатре, стоящем отдельно от прочих, где жили ее служанки и малолетние дети. Брат Сергий заметил, что это весьма разумно устроено, ибо всякая болезнь есть странник и любит переселяться из одного тела в другое. Однако, обладая природой отчасти диавольской, болезнь умеет также переселиться в новое тело с таким расчетом, чтобы и прежнее оставалось в полной ее власти. И в этом, как считал брат Сергий, заключена одна из самых страшных тайн сатаны.
Товарищи молодого армянина, выслушав это ученое рассуждение, преисполнились почтением к его мудрости и предоставили ему первенствующую роль в исцелении ханской жены.
Все в шатре указывало на то, что недавно здесь побывали жрецы идольские и прилагали немалые старания к исцелению больной. Ложе госпожи Хутухтай было окружено мечами, наполовину вынутыми из ножен: по обеим сторонам, в изголовье и изножье. Было очевидно, что это – часть какого-то заклинания. А на низеньком столике, где обыкновенно ставят угощение, Болдыка ничего не обнаружил, кроме одной чаши, доверху наполненной пеплом. Над пеплом был привешен черный камень, и это тоже было идольским служением и колдовством.
Сама же ханская жена неподвижно лежала на своем ложе и только водила глазами во все стороны.
Болдыка тотчас уселся возле этой чаши с пеплом и напрягся, силясь увидеть будущее, однако без привычной подмоги в виде рисовой или молочной водки мало преуспел. Законоучитель Давид взялся читать молитвы, но поскольку он, как и многие другие несториане, обитавшие на окраине христианского мира, все службы вел на сирском языке, которого решительно не понимал, то и выходила у него вместо молитвы сплошная абракадабра. Толку от нее не было никакого, напротив – выходило одно кощунство, и потому брат Сергий запретил ему это делать.
Сам же брат Сергий взял нож и чашу с водой, измельчил в порошок часть бывшего при нем чудотворного корня из Святой Земли и высыпал порошок в воду, отчего она сделалась горькою, подобно водам Апокалипсиса. Эту воду он благословил крестом, выжженным у него посреди ладони, после чего дал выпить больной, сказав: «Прими Духа Святого». Она охотно выпила, и от столь горького питья все внутренности ее подверглись великому волнению, которое она сочла за чудо. Затем он возложил ей на грудь хрустальный ковчежец с крошкой Тайной Вечери и велел держать не снимая до следующего дня.
Сотворив все это, трое несториан оставили шатер больной госпожи и направились к обиталищу брата Сергия, чтобы провести ночь у алтаря в молитвах за больную. Но столь сильно терзал их ужас при мысли о том, что она может умереть, что вынуждены они были прибегнуть к обычному в таких случаях средству и утешались до рассвета.
Наутро мучимый головной болью Болдыка – из троих самый опытный в хитростях монгольской жизни – приготовил все необходимое для возвращения сотоварищей к жизни.
[Вставка, сделанная на полях «Лампиона добродетели» переписчиком: Вот чудодейственный рецепт, исцеляющий от последствий употребления хмельных напитков. Возьми муку, из которой приготовляется хлеб, и брось на раскаленную сковороду, пока она не сделается коричневой. Затем разведи горячим китайским чаем, чтобы получилась кашица, заправь бараньим жиром. Не пей, но соси ее, протягивая сквозь зубы, и исцелишься.]
Обретя таким образом некоторую бодрость, целители вновь явились к больной, и она встретила их словами радости, ибо чувствовала себя значительно лучше. Они возблагодарили Господа и объяснили ханской жене, что боги идольские суть медь и войлок и оттого оказались бессильны помочь ей; Бог же христиан есть хлеб и вино, и оттого Он всесилен.
Тогда госпожа призвала служанку и велела принести три куска золота. Деньги у монголов бывают разных видов, например, из шелка с разными письменами. А бывают и в виде золотых слитков, которые называются «топорами», и цена каждого «топора» в пересчете на марки – десять марок. Эти-то три топора она вручила брату Сергию со словами, что он должен разделить их между своими собратьями по собственному разумению. Ибо госпожа Хутухтай считала брата Сергея старшим из троих.
А спустя несколько дней прислала ему в дар шапку из павлиньих перьев, и он стал носить ее, украсив сверху крестом.
Из-за этих золотых топоров случился между несторианами раздор, ибо брат Сергий увидел, что один топор фальшивый и сделан из меди, и потому счел за справедливое оставить себе два топора, а третий отдать Давиду, поскольку тот был законоучителем. Болдыка же, не получив ничего, смертельно обиделся и не захотел слушать никаких объяснений насчет фальшивого топора. И сделался он врагом брата Сергия, повсюду распуская о нем гнусные сплетни.
Когда ханская жена совершенно поправилась, великий хан призвал к себе брата Сергия и спросил, чего тот пожелает. Брат Сергий показал великому хану серебряный крест и объяснил, что этот крест – единственное, что уцелело от храма, который по праву должен был принадлежать ему, брату Сергию, и единственное желание брата Сергия состоит в том, чтобы восстановить храм и вернуть отцовское достояние.
Хан счел желание брата Сергия вполне достойным и спросил, много ли средств понадобится для такого дела. Брат Сергий отвечал не моргнув глазом: «Двести золотых топоров». Для монголов, как он успел узнать, такая большая сумма не представляла никаких затруднений. Ибо, считая себя владыками Вселенной, монголы не чрезмерно заблуждались.
Великий хан тотчас повелел своим писцам составить особую харатью чиновнику, ведающему сбором налогов в Великой Армении, с повелением выдать означенному брату Сергию, сыну Саркиса-священника, двести золотых топоров и проследить, дабы он употребил эти средства на восстановление храма, где подвизался его отец. Ибо великий хан и сам видит, что от Бога христиан есть ощутимая польза и потому надлежит почтить и обрадовать этого Бога.
Таким образом, невзирая на происки завистливого Болдыки, брат Сергий получил все желаемое и отбыл обратно в Армению. А там, каковы бы ни были его изначальные намерения, монголы принудили его потратить двести золотых топоров на полное восстановление храма и домов, разрушенных сарацинами. И до конца дней своих служил брат Сергий в этом храме, сделавшись человеком большого благочестия и сотворив немало добрых дел.
Иные говорят, будто этот брат Сергий вовсе не был сыном армянского священника и вообще не был армянином, а серебряный крест где-то украл по случаю. Утверждают, что на самом деле был он фускарием из Константинополя по имени Василий и на левой ноге имел шесть пальцев. Нашлись даже люди, которые бывали в его харчевне и пробовали там горячие бобы с мясом и фуску.
[Примечание переписчика на полях «Лампиона добродетели»: А если ты не пил фуски в горячий день, когда терзает жажда, то возьми воды с уксусом, вбей туда сырое яйцо, все хорошенько перемешай и пей!]
Однако, кем бы ни был тот человек, Сергием или Василием, имеет значение не начало жизни, а ее исход; скончался же он в глубокой старости и был оплакан родными и прихожанами как воистину святой подвижник.
Конец рассказа из «Лампиона добродетели».
Грамота Золотые Буквы
Таким вот образом и жил Феодул в праздности и размышлениях, время проводил в благочестивых беседах с братом Сергием-армянином, законоучителем Давидом и русским дьяконом Болдыкою, а с Андреем старался видеться пореже, ибо далматинец впал в полное угрюмство и от разговоров с ним возникали одни только неприятности.
Постепенно Феодул свыкся с таким житьем-бытьем, и ничто больше не огорчало его: ни страховидная монголка, ласкавшая его по ночам маленькими жесткими ладошками, ни хин-хин, каждое утро взбиравшийся ему на загривок и так наподобие горба сидящий у Феодула за спиной весь день, покуда не наступало время сна. Запахов в монгольском городе имелось видимо-невидимо, и все, видать, сытные, ибо раздобрел некогда тощий хин-хин свыше всякой меры, так что Феодула все тяжелее гнуло к земле от такой ноши. И вот всему этому внезапно был положен предел. Как-то утром – а Феодул уж и помнить забыл о том, что он посланник великого Папы Римского – вбежал в юрту какой-то верткий, суетливый монгол и принялся кричать, размахивая тяжелыми шелковыми рукавами. Феодул быстро закрыл рот, который только-только распахнул ради сладкой зевоты, избавился от своей монголки и растолкал Андрея. Далматинец сел, потер лицо. От кислой его физиономии засосало у Феодула в животе, словно от голода, но деваться некуда – пропадет без толмача Феодул. – Что ему нужно? – спросил Феодул. – Переводи, да живее!
Андрей стряхнул дремоту, прислушался.
– Говорит, что посольству Папы Римского надлежит немедленно бежать ко двору великого хана. Готов принять нас повелитель Вселенной.
Феодул так и сел. Хин-хин зашевелился, разбуженный голосами. Монгол сердито кричал и хлопал плеткой себя по сапогу.
– Давай одеваться, что ли, – вымолвил Феодул.
Он облачился во все дареное монгольское, взял мешок с добром, огладил напоследок каждую из игрушек, добытых в Константинополе. Вот и настала пора расставаться! Даже жаль стало. Хин-хину, дабы облагообразить, повязали на шею ленту.