Красные волки, красные гуси (сборник) Галина Мария
Я сказал:
– А как же.
Неделя, думал я, как заведенный, – всего неделя. А там пускай делают, что хотят.
Пиво сегодня было какое-то мерзкое. Кислое, словно разбавленное.
– Я бы не хотел читать Гоголя, – уперся он, – вы понимаете… Он такой яркий писатель… в смысле живописный… а тут сплошные детали. Подробности. И вообще – зачем он вам? Все-таки он был странный человек, Гоголь. Давайте я лучше что-нибудь другое.
Я понятия не имел, зачем им понадобился «Тарас Бульба». Должно быть, в неведомом мне почтовом ящике неведомые аналитики просчитали что-то очень важное и судьбоносное…
На всякий случай я сказал:
– Я, конечно, историк недоучившийся, но… Помните, я вам говорил – тот кружок. Его вел профессор Литвинов…
– Тот самый? – Он слегка оживился.
– Ну да, – согласился я.
Неделя, не дольше.
Он сказал:
– Надеюсь, вы знаете, что делаете!
Утром я проплыл на двести метров больше. Вода была двадцать градусов. Это в семь утра – к первому замеру. А значит…
Покровский так и не появился, я подумал, что это к лучшему. Я не мог смотреть ему в глаза.
Интересно все-таки, что он сделал с Тарасом Бульбой?
Сегодня была получка – очень кстати, потому что заначка моя совсем опустела. Правда, норму урезали и карточек на сахар не выдали совсем. Сказали, в следующем квартале. Те, которые на табак, я тут же у входа сменял на продуктовые и почти на все закупил шоколад и изюм. А стакан чищенных орехов я всего за сто рублей купил на базаре по дороге домой.
Талоны на спиртное я отдал тете Вале, и она сказала, что я хороший мальчик, – она их поменяет на талоны на сахар и наконец-то сварит варенье. Шоколад я спрятал в чемодан и затолкал его под кровать; тетка топталась на кухне, и уходить оттуда, похоже, не собиралась – я слышал гудение примуса и уханье насоса.
«Маяк» передавал песни по заявкам радиослушателей; большой популярностью пользовалась какая-то Гюльбешекер… Пела она, как принято у восточных певцов, с каким-то подвыванием, и я уже собирался выключить приемник. Тем более что слушать было совершенно невозможно – внизу, по брусчатке, грохотали колеса грузовой автоколонны. В кузовах стояли зачехленные орудия. Но тут как раз начались новости. Какое-то время я их слушал, просто так, не думая ни о чем, но потом до меня дошло… Я вскочил и, даже не выключив приемник, который так и продолжал тихо квакать мне вслед, выбежал из дома…
Трамваи стояли – прямо на рельсах, черные и пустые, и, когда я добрался до библиотеки, была уже почти полночь. Я шел точно по дну моря, и тени акаций колыхались на треснувшем асфальте подобно водорослям.
Задыхаясь, я взбежал по железной лестнице и отпер наружную дверь. Библиотека встретила меня полной тишиной. На книжных полках подмигивали в лунном свете картонные таблички с буквами.
Я прошел меж стеллажами, задел ногой стремянку, она откинулась к противоположной полке, при этом больно ударив меня по щиколотке, но я даже не заметил. Я добрался наконец до Гоголя, бросил на пол пухлый том «Мертвых душ», потом не менее пухлый второй том…
«Тарас Бульба» был зажат между «Миргородом» и «Страшной местью». Он был совсем маленький… Только тут я сообразил, что надо бы включить свет. Накал был совсем слабым, лампочка еле тлела пурпурной вольфрамовой нитью.
Что они заставили его сделать? Передвинуть Запорожскую Сечь ниже по течению? Превратить прекрасную панну в юную турчанку? Этого я узнать не успел, потому что по металлической лестнице загрохотали чьи-то тяжелые шаги…
Потом дверь распахнулась.
Я забыл запереть ее изнутри.
Мрачный парень с красной повязкой на рукаве шагнул внутрь. За ним шла девушка в красной косынке – она остановилась у порога, в темноте. В руке у нее был зажат потайной фонарь.
– Народная дружина, – сказал парень. – Почему нарушаем?
– Нарушаем? – удивился я. – Что? Я тут работаю. Я библиотекарь.
Мне хотелось сказать: «Я здешний ворон», и я с трудом подавил истерический смешок.
– Светомаскировку почему нарушаем? Окна почему не зашторены?
Тут только я сообразил, что меня тревожило, пока я шел к библиотеке ночными переулками. Темнота.
Не светилось ни одно окно.
– Не понял, – сказал я, – мы что, уже воюем?
– Еще нет, – сказал парень сквозь зубы, – это учения, урод. Сейчас пройдем в районный штаб ГО, и тебя доходчиво познакомят с текущим международным моментом…
Говоря это, он повернул выключатель, и свет погас. Светился только потайной фонарик и теперь – из темной комнаты, я смог разглядеть лицо девушки.
– Лиля, – сказал я.
Она была в гимнастерке, на рукаве красная повязка, талия перетянута ремнем, волосы убраны под косынку. Неудивительно, что я ее сразу не узнал.
– Ты его знаешь? – обернулся к ней парень.
– Да, – Она качнула фонарем. – Он у тети Вали живет. Племянник ее, что ли. Оставь его, Леха, он безобидный. Просто больной на голову. Плавает каждое утро по три часа, чес-слово. Тренируется.
– А если бы это была боевая тревога? – не мог успокоиться ее спутник.
– Ну, тогда бы и разобрались. По законам военного времени. А сейчас чего? В штаб его тащить? Так штаб отсюда в трех кварталах…
– Ладно. – Парень махнул рукой и направился к выходу. – Твое счастье, малый. Только свет больше не зажигай, слышишь?
– Ладно, – в свою очередь ответил я.
Я хотел еще что-нибудь сказать Лиле, ну вроде что я все понимаю и не держу на нее зла или, напротив, что я ненавижу ее и буду ненавидеть вечно, но она уже простучала каблучками по железным ступенькам и исчезла во тьме.
Я на ощупь вытащил ящичек с читательскими формулярами. Ничего не было видно, поэтому я поднес его к окну. Светила почти полная луна – в ее свете я нашел букву «П», извлек читательскую карточку Покровского и, поворачивая ее то так, то эдак, чтобы слабый лунный луч высветил чернильную запись, нашел его адрес. Он жил на Канатной – не так уж далеко отсюда.
Я оставил картотеку на подоконнике и выбежал, чуть не забыв запереть за собой дверь.
Видимо, учения уже окончились, потому что во дворе дома стоял грузовик с включенными фарами и какие-то люди кряхтя поднимали в кузов что-то тяжелое. Сначала мне показалось, что это гроб, но потом я понял, что грузят пианино. Оно лаково блестело в лунном свете. Почему ночью? Я решил не ломать над этим голову, а, разглядев эмалевую табличку с номерами квартир над дверью парадной, взбежал на третий этаж. Несколько раз я нажимал на кнопку звонка под фамилией «Покровский» – были и еще кнопки и еще таблички с фамилиями, – мне показалось, что звонок не работает, и я все жал и жал, пока дверь не приоткрылась на длину цепочки.
– Я же сказал, к пяти утра, – недовольно буркнул Покровский.
– Борис Борисыч! Это я, Алик!
– А! – Он отстегнул цепочку. – Заходи.
Я зашел в темный коридор (свет он включил, но накал был опять никакой), и перевел дыхание.
– Все не так! Все получилось не так!
– Догадываюсь, – сухо сказал он. – Все всегда получается не так. А в данном случае что конкретно?
– Турция… Вы знаете, чья сейчас Турция?
– Ну да. – Он пожал плечами. – Турецкая Социалистическая республика – будто вы этого не знаете? Помнится, вы рассуждали на тему, что было бы, если бы Россия в свое время не вышла к Средиземному морю?
Выход в Атлантику. Босфор и Дарданеллы. Плацдарм в Малой Азии. Кто-то гораздо умнее меня взял и просчитал и не ошибся…
– Может, это и не так уж плохо, – пробормотал он, – учитывая, что сейчас творится на Дальнем Востоке.
– Да ничего там не творится! Не творилось, пока мы…
Пока Шарлотта не стала нарезать черный хлеб. Пока Соня не вышла замуж за Болконского. Пока…
– Что, – неуверенно сказал он, – было лучше?
– Гораздо лучше! Вы что, не помните?
– За мной должны заехать в пять утра, – сказал он, – нас перебрасывают в Красноярск. Я хотел хоть немного выспаться.
– Нельзя так. – Я почувствовал, как слезы затекают мне за воротник, и только поэтому осознал, что плачу. – Нельзя…
Тот румяный врач назвал это сверхидеей. Я думаю, это примерно то же, что мания, нечто, что гонит вперед, и сжимает грудь, и не дает дышать… Не будь ее, я бы, наверное, тоже принял все как есть, и не удивлялся бы, и успокоился. Но эта мания выжгла у меня в мозгу огненную печать, и я твердо помнил, что так не должно…
– Что? – Он близоруко моргнул, – вы хотите отменить Турцию?
– Да! Как же я… я же тренировался! Я же мечтал! Куда мне теперь плыть? Куда деваться?
– Но я не могу. Как можно отменить реальность?
– Но у вас же получалось! Вы ведь уже делали! До пяти еще есть время. Если подумать… найти что-то правильное… Правильную классику…
– У меня больше нет классики, – невыразительно сказал он.
– Тогда пошли! В библиотеку! У меня ключ – вот!
Я для убедительности встряхнул ключом.
– Алик, – сказал он, – вы вообще в курсе, что после двух ночи действует комендантский час?
– Я… нет. Но ведь сейчас только полвторого!
– За мной в пять должны заехать, – напомнил он.
– Если все пойдет как надо, никто никуда не поедет. Это все из-за «Тараса Бульбы»!
Он сказал:
– Мне кажется, вы преувеличиваете! Алик, а вы вообще… как себя чувствуете?
Я понял, что он уже и сам не помнил настоящей реальности. Может, подумал я в тихой панике, та реальность, где мы встретились, тоже была ненастоящая, потому что он ведь что-то и до этого читал, и все уже было искажено и намертво сцеплено, а на самом деле все было замечательно, в той, самой-самой первой, самой настоящей, и никто ко мне не приходил, и не разговаривал со мной, и не призывал к сознательности, и я не принес им свои конспекты лекций профессора Литвинова, и толстый румяный врач не приходил никогда, и если и приходил, то не ко мне…
У нас уже были космические корабли, подумал я, наверняка Луна и Марс, и орбитальные поселения и на Земле не было границ, и моря принадлежали всем.
Мне захотелось ударить его, и я с трудом заставил себя разжать стиснутые кулаки.
Нет, сказал я себе, просто его странные способности развились совсем недавно, и он не умеет ими управлять, его надо просто научить, подтолкнуть, не может же быть, чтобы все нельзя было сделать лучше, только хуже – надо просто знать как, смогли же эти подгрести под себя Турцию!
Он даже хотел захлопнуть дверь, но я сунул ногу в щель и сказал:
– Нет!
– Алик, – сказал он, – послушайте.
– Я ведь сумасшедший. У меня и справка есть. Хотите, покажу?
Я так смотрел на него, чтобы он понял, я могу сделать все, что угодно, абсолютно все, что угодно, и мне ничего за это не будет… ну, почти ничего.
И он почувствовал это и на самом деле испугался.
– Ладно-ладно, – сказал он, – пошли. Только… не надо так горячиться, Алик!
Булыжник блестел, словно политый водой, черные тени лежали на нем, и наши торопливые шаги отдавались эхом в темных подворотнях.
Без десяти два мы стояли у двери библиотеки. На ней висел огромный амбарный замок, а еще она была опечатана – и со шнурка свисала бумажка с надписью:
«Объект находится под особым контролем Штаба Гражданской Обороны»
Он сказал:
– Вот и все. Это вы нарочно меня сюда вытащили?
И присел на ступеньку.
– Меня предупреждали. Чтобы я не поддавался на провокации.
– Предупреждали? – Я нависал над ним, пытаясь осмыслить услышанное, – значит, они вас тоже завербовали?
– Почему – тоже? – теперь удивился он. – И вообще, никто меня не вербовал. Я работаю на объекте, я же вам говорил.
– Это связано с книгами?
– Вовсе нет, – отмахнулся он.
Я подумал, в этой реальности он немножко другой, и его странное качество может исчезнуть так же внезапно, как появилось. Но попробовать стоило. Мне казалось, я уже слышу шаги патруля, настоящего военного патруля, а не тех опереточных дружинников, они грохотом отдавались в подворотнях, и я никак не мог сосредоточиться.
– Что вы читали в последнее время? Вспомните!
– Да ничего я не читал, – отмахнулся он.
– Ну, когда-то. Давно, в школе?
– «Дубровского», – неуверенно сказал он, – «Капитанскую дочку»…
Из-за крыш, шипя и разбрасывая искры, вырвалась сигнальная ракета, пронеслась вертикально вверх, оставляя светящийся след в черном воздухе, и погасла.
– Да я почти ничего не помню. – Он задумался. – Только про то, как француз медведю в ухо выстрелил, и еще про беличий тулупчик.
– Раньше вы были не таким! Раньше вы… Вас это интересовало. Вправду интересовало!
– Послушайте, Алик, – устало сказал он, – нас ведь сейчас заметет патруль. Они сейчас не церемонятся. Правда, может, мне из комендатуры удастся связаться с нашим замом по АХЧ, он наверняка сейчас не спит, все-таки у меня категория «Це». А у вас?
– Не знаю.
– Как можно не знать своей категории? Нет. – Он помотал головой. – Ничего не приходит… устал я очень, мы тут одну штуку до ума доводили, мне бы еще пару дней, ну, хотя бы сутки, а нас в Красноярск… Оборудование погрузили, расчеты опечатали.
– Последний раз. – Я всхлипывал, обернувшись лицом к морю. Его не было видно, но я все равно его чувствовал; бесполезное, бессмысленное сугубо внутреннее море, за которым лежит Турецкая Советская Социалистическая республика…
Шаги грохотали по брусчатке.
– И тогда вас никуда не переведут, и вы успеете закончить свою одну штуку. Вам же ничего не надо делать, просто вспомните, ну, пожалуйста, вспомните про, ну, я не знаю, Гринева там, или Швабрина…
Я точно помнил, что там был еще и Швабрин.
– Вы слишком верите книгам, – сказал он, – словно они могут спасти человечество. Уверяю вас, это не так. Книги – это слишком… эфемерно.
– Я вовсе не хочу спасать человечество. Оно либо спасется само по себе, либо не заслуживает спасения. Я хочу спасти себя.
– Никто не меняется, – сказал он устало, – и вы не изменитесь. Что бы ни произошло, вы не изменитесь.
– Нет! – У меня перед глазами все расплывалось от слез, и я совсем не видел его лица. – Я мог бы стать свободным! Мог бы изучать море! Увидеть другие страны! А это…
Тут я только ощутил, что в мире что-то изменилось.
Шаги больше не отдавались эхом по брусчатке. Фонарь в моих глазах расплывался колючим ореолом, а где-то за углом звенел на повороте трамвай.
– Не понимаю, чего вы от меня все время хотите, – сказал он сердито.
– Ничего, Борис Борисыч, – судорожно выдохнул я, – кажется, уже ничего.
Что он вспомнил? Что вместо беличьего тулупчика Пугачеву достался заячий? Или что-то совсем другое, такое незначительное, что никто, кроме литературоведов, обычно и не замечает?
На противоположной стороне улицы за стеклом булочной красовались плакаты «Хлеб – всему голова!» и «Планы Партии – Планы народа». Акация трясла сухими стручками, как дервиш – погремушкой. Луч прожектора береговой охраны щупал дальние тучи.
– Вытащили меня посреди ночи… – продолжал ворчать он.
– Уже все, – сказал я, – можно идти домой. Вам же вставать в пять утра.
– С чего это? – удивился он.
Ночь дышала сухим черным жаром, точно бочка со смолой. Цикады орали так, что у меня звенело в ушах. Одна сидела на нижней лестничной площадке – крохотное рогатое создание, – и судорожно трепетала крыльями.
– А знаете, – сказал он, это даже хорошо, что вы меня вытащили. Давно уже я не гулял ночью… когда-то, давным-давно…
– С девушкой?
– Да, с одной девушкой. Только это было не здесь, в Мурманске. Ночи там летом светлые. Облака над морем золотятся, чайки кричат. Красиво.
– А потом?
– Потом нас перевели. Сначала в Севастополь, потом сюда. У нас же закрытая контора. Так я и не…
– Закурить не найдется?
Они выросли из подворотни так внезапно, что я на миг подумал, это опять какой-то патруль, но это была просто какая-то пьяная компания. Они стояли, перекрыв дорогу и отбрасывая тени, такие длинные, что головы их плясали где-то у наших ног.
Я сказал:
– Извините, нет.
– Не сказал ей, что люблю ее, – закончил Покровский. – Не успел.
– Ты невежливо разговариваешь, – сказал парень.
Я опять сказал:
– Извините. Пропустите ребята, а?
– Плохо просишь. – Они сдвинулись, и тени их слились в одно трехголовое чудовище. – Гони бабки, малый.
– У меня… – Я начал рыться по карманам.
– Не унижайтесь, Алик, – сказал Покровский.
– И ты, четырехглазый.
В кино герой всегда бьет хулиганов. Внезапно оказывается, что он знает самбо или бокс и вообще мастер спорта, но это скрывает, но я только и умел, что плыть вперед, зарывшись в зеленые волны… пятьдесят метров… еще пятьдесят. Все, что я умел – это беречь дыхание.
Я нечаянно вывернул карман, он болтался пустым мешочком у бедра. Денег у меня было всего ничего; и им это не понравилось.
– Это не деньги, – сказал один строго – Ты издеваешься? Он над нами издевается, да? По-моему, ему надо извиниться. Извиняйся, паскуда.
– Извините.
– Не так. Ложись на землю.
– Алик, – сказал Покровский, – не делайте этого. Потом будете жалеть.
Я остался стоять.
– А ты заткнись, четырехглазый.
– Ах ты чмо лагерное, – сказал Покровский, – гнида!
Он коротко размахнулся и ударил среднего под дых – не так неумело, как могло бы показаться. Он дрался точными, отработанными движениями – вот он-то вполне мог сойти за того киногероя, только там, в фильмах, парень обычно идет с девушкой и лет ему под двадцать, потому что он ударник труда и мастер спорта. А Покровский был старше, намного старше.
Я осознал, что просто стою и смотрю, как будто и вправду это было кино. Наверное, надо помочь? Я сделал шаг к тому, второму, и уже размахнулся, чтобы ударить, как вдруг Покровский стал оседать, держась за бок, а тени вокруг него метнулись в разные стороны и пропали – бесшумно, как и полагается теням, а он остался лежать, скорчившись, и булыжник рядом с ним вдруг стал лаково блестеть.
– Так и не успел, – пожаловался он и закрыл глаза.
У ближайшего автомата была с корнем выдрана трубка, но другой рядом с ним работал, и я набрал 03, и сказал:
– Тут, на углу Канатной человека ножом ударили.
– Адрес, – сказал усталый голос в трубке.
– Я ж говорю, на углу Канатной. Сегедская угол Канатной.
Я сидел с ним, пока не услышал вой сирены, потом отошел и из ближайшего подъезда смотрел, как его увозили. По-моему, к тому времени он как раз перестал дышать.
Милиция приехала раньше «Скорой» – наверное, кто-то из окна видел драку и вызвал милицию, но сам, понятное дело, вмешиваться не стал. Никто из темного дома не вмешался, никто не вышел, чтобы спасти его. Чтобы спасти нас.
Я стоял, смотрел и думал: все кончилось. И когда на подгибающихся ногах брел домой, вернее, к тете Вале, думал: все кончилось, все как всегда, больше ничего не изменится, и я никуда от себя не денусь, и, наверное, завтра меня вызовут туда, хорошо бы, они меня нигде не нашли, поэтому лучше я не пойду на работу, а пойду куда-нибудь в городской сад, послушаю духовой оркестр, поем мороженое из круглой алюминиевой вазочки, покатаюсь на цепной карусели или просто посижу где-нибудь на траве, потому что сегодня мне предстоит бессонная ночь, надо подготовиться, шоколад лежит под кроватью в чемодане с вещами, который я до сих пор так и не успел разобрать до конца, и я наполню презервативы высококалорийной смесью шоколада и толченых орехов, и привяжу к поясу, и на следующую ночь войду в теплую воду и поплыву, и катер в территориальных водах напрасно будет шарить своим лучом по волнам; потому что одинокого пловца не так просто заметить.
Так думал я, поднимаясь по темной, пропахшей кошками лестнице, мимо таблички: «Трусить в парадном воспрещается», мимо похабных надписей на стенах, мимо почтовых ящиков с полустертыми номерами.
Я уже машинально вытер ноги о половичок и нашарил в кармане ключ, но остановился. Оставалось еще одно дело.
Я обернулся к соседней двери и нажал облупленную кнопку звонка. Я жал и жал, наверное, минут пять, пока за дверью не раздались шаркающие шаги.
– Кто там? – спросил дребезжащий голос.
– Откройте, Илья Маркович, это ваш сосед, Алик.
– Алик? – удивился Илья Маркович, снимая цепочку с двери. – Что случилось?
Он был в пижаме и тапочках.
Я молча отодвинул его и прошел в коридор. Хрусталь в румынской стенке переливался острыми гранями, а на подоконнике стоял круглый аквариум с рыбками, и они таращились на меня своими выпуклыми глазами и шевелили губами, будто хотели что-то сказать. Я прошел мимо, к стенке, на которой висел новенький ковер, и сорвал его со стены. Нашитые петли треснули, а вот гвоздики полетели в разные стороны – под ними обнаружилась фанерная дверь с круглой ручкой. Я дернул ее на себя и, подхватив ближайший стул, с размаху ударил им в блестящую панель, подмигивающую огоньками.
– Не включайте больше свою машину, Илья Маркович! – сказал я сквозь зубы. – Никогда больше не включайте свою машину!
Спруты
«Любезный мой друг, – писал он по-французски, – разумный и органический прогресс, безусловно, есть всеобщее благо. Он, по крайней мере, лучше того духа отрицания и критики, что царит в последнее время на поприще общественного развития в Европе».
Помахал перед лицом ладонью.
Померещилось, ничего нет за портьерой.
И что за лицемерие, зачем пишу?
Приподнялся осторожно, газовый рожок прикрутил, на цыпочках прошел к окну, отдернул портьеру. Ткань пахла мокрой овчиной.
Тяжелый, гнилостный запах.
Водоросли, облепившие разбухшее лицо утопленника.
Выдумки твой прогресс, друг любезный, сплошное холодное умствование. Думаешь, все, что обитает на земле и под землей, можно постичь человеческим разумом. А они ползают там, в темных глубинах…
С миниатюры на столе молнией сверкнуло нежное наклоненное лицо с черешневыми навыкате глазами и ярким, свежим ртом.
Mamane звала ее цыганкой. Цыганка сверкнет глазом, запрокинет голову, блеснет зубами, и идешь, идешь за ней, не помня себя…
За бесстыдно отдернутой портьерой во все края простиралось одинаковое полупрозрачное небо, капли, светясь, висли на черных ветках, на желтых листьях с завернувшимися краями.
А там скользит туман меж еловых стволов, холодный туман, а небо над ним теплое-теплое, синее, розовое небо, а в нем, в этом блистающем небе привиденьицем тоненький ноготь молодого месяца, вальдшнепы кричат на тяге, бекасы блеют барашками, ружье в руках нагревается, в сильных, молодых руках английское ружье Мортимера, заряжающееся a la Robert, по последнему слову ружейного искусства…
Да, но без Нее, без счастья служить Ей, видеть Её каждодневно, без этого экстаза самоотречения, разве испытал бы он ту остроту жизни, в которой даже страдание расцвечено чудными павлиньими пятнами, наподобие тех, что плавают под сомкнутыми веками?
Это странное, звенящее чувство пустоты и легкости словно облако несется над землею, одушевленное, счастливое облако, свободное от бренной оболочки, словно…
… выпотрошенная рыба, подгнивающая на грязном кухонном столе.
Как она забеспокоилась, бедняжка, когда он первый раз шепотом спросил ее: «Кто это там? В углу?» Как стала уверять, что всего лишь тень от буфета, лунный отблеск от зеркала, мутный плавающий свет.
Он-то знает лучше.
«…Издатель ваш, друг мой, сущий кровопийца, а вы по наивности все числите его за благодетеля. Помилуйте, слыханное ли это дело – по два романа в год, на столько лет вперед, будто вы фабрика какая! Вот вы и жалуетесь, голубчик, что глаза у вас сдают совсем, пишете ощупью, чуть не по линейке. А что до переезда вашего из Парижа, так хотя в провинции жизнь, конечно, дешевле, но климат там, по-моему, еще хуже, особенно зимою…»
И как он только не боится жить так близко от тех, что в глубинах? Море ведь совсем рядом, вот оно, плещет под окнами! Недаром, говорят, он затворяется в какой-то башне, впрочем, тут еще вопрос, от кого он там прячется. И почему из всех женщин выбираем мы тех, что мучают нас до конца жизни?
Есть ведь превосходные женщины, нежные и мужественные, интеллектуальные женщины, наконец!
Я сам про них писал.
Они готовы отдать всю себя мужчине, безрассудно, бескорыстно, жертвенно, у них прямая бесхитростная натура, прямые русые волосы, чистая серая радужка, окаймленная темным колечком, чистый глазной белок без этих красноватых прожилок… Но вот пришла эта, тряхнула черными локонами (горячие щипцы), тяжелые темные веки опустила (сурьма), алым ртом улыбнулась… спелые вишневые губы, вот это у нее настоящее, потому как…
Гнездо тут у них, что ли? Чудовищный, нечеловеческий выплодок, они высасывают жизненную силу нашу, улыбаются яркими губами, говорят ласковые слова, доводят до растворения, до самоистребления!
И как знать, быть может, это и удерживает еще мое облако здесь, на этой земле, вдали от перелесков, вдали от мокрых еловых стволов? Успеть, написать правду, чтобы люди ужаснулись, и поверили, и истребили эту заразу.
И я сейчас отложу идиотское это письмо, запрусь изнутри и напишу наконец. Я же мужчина! Я ничего не боюсь! Сейчас вот прямо сяду и напишу! Если только… если Она позволит.