Красные волки, красные гуси (сборник) Галина Мария
И в свете мерцающего ночного неба увидел – крохотная ручка вытянута в направлении соседней гряды, растопыренные пальцы дрожат.
– Там что, кто-то есть?
Он тер глаза, саднящие песком, который на самом деле не был песком, а всего лишь застарелой усталостью, и пытался разглядеть что-то сквозь алые и черные пятна, плавающие перед глазными яблоками. Казалось ему или нет, что там, около гряды, шевелятся черные смутные силуэты?
Трое… Три мандрагора. По одному на каждого.
Или… быть может, это люди, подумал он, такие же бедолаги, как мы – натолкнулись вот на нас и теперь гадают, что делать, – хочется и колется.
Как теперь различить?
– Эй! – нерешительно крикнул он, сжимая карабин.
– Э-эй, – откликнулось эхо.
– Э-эй, – крикнул в ответ чужой голос.
Мандрагоры не разговаривают? Уже разговаривают, – печально подумал он, – может, раз они научились, нам надо перестать? Как вот эта девчонка. Ну и орет же она!
Он машинально погладил ладонью приклад карабина.
– Стоять на месте! – крикнул он. – Иначе – стреляю.
– Да ты что, мужик, – донеслось из тьмы, – с ума сошел?
Это не люди, думал он, не может быть. Тут, кроме нас, нет людей. Только мандрагоры…
– Не подходи!
– Да мы пришли сети проверить, дурень, – сказал голос из тьмы, – прилив-то сходит.
А вдруг все-таки люди, думал он, вот было бы хорошо… Нет, теперь нельзя вместе, нужно поодиночке, вместе никто не выживет, пятеро, шестеро – уже много.
– Откуда вы? – крикнул он в колеблющийся воздух.
– Да тут неподалеку. А вы?
– Тоже.
Он помолчал, раздумывая, потом сказал:
– Все равно. Не подходи. И не кричи так – приманишь. Пойдешь обратно – иди выше кромки прилива. Мы, если что, выйдем по следам.
– А если ты – мандрагор? Пойдешь за нами, а мы выведем тебя прямо к поселку, так получается?
– Ну, так какого тогда ты вообще со мной разговаривал? Иди себе откуда пришел…
– Да я…
Девочка вновь завизжала, голос из тьмы потонул в этом крике. Он почувствовал, что теряет остатки рассудка. И тут увидел темный силуэт совсем близко. За камнями. Он вырос внезапно и теперь покачивался в слабо светящемся воздухе. Значит, подумал он, пока один меня отвлекал… Что же это делается!
– Ян! – К воплю девочки прибавился пронзительный крик Фей.
Он обернулся и навскидку, не целясь, выстрелил, ощущая, как бьет в плечо приклад. Темная фигура вздрогнула, заколебалась, ее окутало облачко тумана – он угодил в спорангий. Он упал за обломок скалы, недостижимый для оседающих спор, потом, уже оттуда, лежа, выстрелил вновь – на голос. И еще раз – на слабый шорох в камнях. Едкий, пронзительный вой оборвался почти сразу, но ему казалось, что он все еще звенит в ушах.
Потому что наступила тишина. Он поднялся, выплевывая песок, и осторожно выглянул из-за скалы. Поднимался ветер. Слышно было, как тоненько свистит песок, пересыпаясь в расщелинах. Он откашлялся.
– Мандрагоры, – хрипло сказал он, – всего-навсего мандрагоры…
– Ян… – всхлипнула Фей.
– Ты как?
Она не ответила, но он видел, как она поднимается на колени, все еще прижимая к себе девочку – падая, Фей закрыла ее своим телом.
Глупость, подумал он, упади на нее споры, это не помогло бы.
Он вздохнул.
– Вот оно, значит, как, – сказал он в темноту. Он чувствовал, что у него трясется нижняя губа, прикусил ее, попытался поправить ремень карабина и понял, что руки тоже трясутся.
– Как мы ее назовем, Ян?
– Что?
– Ну, как-то же надо…
– Да как хочешь…
– Если бы не она…
– Да.
Он неопределенно повел плечом, потом понял, что Фей его не видит.
– Идите… Идите в пещеру. Если завалить камнем… тогда до нас никто не доберется. Никто.
– А… утром?
– Утром посмотрим.
Он сидел, привалившись к стене расщелины, глядя во мрак. Нужно посмотреть те сети, думал он, наверняка что-то занесло туда при отливе. И наладить коптильню. Вон сколько водорослей вдоль кромки. Если их высушить… Горят они паршиво, но все же горят, а из самых мягких можно сделать что-то вроде матраса. И выпарить соль из морской воды, и поставить росяные ловушки, а там, дальше… там посмотрим…
Он закрыл глаза и впервые с прошлой ночи почувствовал, как текут по щекам слезы, смывая жжение под веками, как тупая боль, засевшая в груди, становится сначала острой, почти невыносимой, а потом ослабевает, растворяется, растворяется, уходит…
Теплая ручка скользнула ему в руку. Он сжал ее отчаянным, судорожным движением, порывисто вздохнул и провалился в небытие.
Я еще маленькая. Я нашла своих маму и папу. Они меня любят. И дают мне воды. И я буду жить с ними, и не умру от жажды. Воды ведь совсем нету. Я искала… Так одиноко скитаться по берегу одной. А папа умный. Он умеет добывать воду из таких штук, которые он закапывает в песок. Они сначала пустые, а потом там появляется вода. Я не знаю, как это получается. Я буду жить с ними, и они будут давать мне воду, и я буду расти.
А потом, совсем скоро, когда я стану большая, я спою маме песню, и она сделает что-то такое, от чего мы останемся совсем одни, но зато у меня появится еда. Потому что я расту. Мне нужно есть. А потом я совсем вырасту и останусь совсем одна, но это уже неважно, потому что я буду меняться, я оплету маму нежно-нежно, и она станет частью меня. Но я думаю, она не будет против. Потому что я ее люблю.
Никто чужой не отберет у меня мою воду.
Интересно, как это так получается, что воды в этих штуках сначала совсем нет, а потом она появляется? Надо об этом хорошенько подумать…
Самое страшное не в том, что они меняются. Самое страшное в том, что не меняемся мы.
Вот в этом-то все и дело.
Контрабандисты
По рыбам, по звездам проносит шаланду
Три грека в Одессу везут контрабанду…
Чтоб звезды обрызгали груду наживы, —
Коньяк, чулки, презервативы…
Эдуард Багрицкий.
Молодой Янис нервничал. Шаланду сильно болтало на мелкой паскудной волне, вдобавок сгустился туман. Свет носового фонаря «Ласточки» был обернут туманом, как ватой. Потом папа Сатырос задул фонарь. Слышен был только плеск волн, разбивавшихся о наветренный борт шаланды. А вот уключины не скрипели. Уключины были обернуты тряпками.
Янис еще не привык к тому, что туман – это хорошо.
Янис был в деле недавно. Его взяли, потому что деваться было некуда. Прошлой весной он, проходя по своим делам мимо белого домика на лимане, увидел смуглое бедро Зои, единственной Сатыросовой дочки. Зоя развешивала во дворе белье. Зоя тоже увидела Яниса, белозубого, загорелого, идущего по своим делам.
К осени Янис заслал сваху, усатую старуху гречанку, и мадам Сатырос, поплакав отнюдь не для порядка (она присмотрела Зое гораздо более выгодную партию), уступила. А куда деваться? Живот Зои к этому времени заметно округлился.
Теперь Янис сидел на веслах, а Ставрос – на руле. Янис Ставроса побаивался. Ставрос был мрачный, заросший черным волосом, кривоногий, коротконогий. И папа Сатырос был мрачный, заросший черным волосом, кривоногий, коротконогий. Даже странно, что в семье кривоногих, коротконогих, заросших черным волосом людей получилась такая красивая Зоя.
Самое обидное, думал Янис, что их с Зоей сын удался в Сатыросов. Он даже родился покрытый каким-то темным пухом, весь, с головы до ног.
– Янис, – прошипел Ставрос, приложив тяжелую узловатую ладонь к уху наподобие слуховой трубы, – суши весла, кому говорят!
Янис послушно поднял весла.
– Ну? – спросил папа Сатырос, который был глуховат.
– Таки ничего, – сказал Ставрос. – Янис, греби дальше.
Янис послушно опустил весла и сделал сильный гребок. Мышцы на его спине красиво напряглись. Янис любил свое тело, свои красивые мышцы, белые свои зубы и черные усы. Он любил себя весело и легко, потому что знал, что его красота доставляет удовольствие – и Зое, и прачке Медее, обстирывавшей рыболовную артель на Лимане, и темнокудрой Рахили, пасшей своих козочек на выжженных жарой склонах. Он любил сам смотреть на себя в мутное бритвенное зеркальце и все старался повернуться к себе в профиль, потому что в профиль он был особенно красив. Жаль только, что сын пошел в Сатыросов.
Темная громада фелуки встала перед ними неожиданно; Янис чуть не врезался в борт, сидящий на руле Ставрос ловко вывернулся, и шаланда подошла к фелуке впритирку. Фелука стояла темная, со спущенными парусами, на борту не горело ни одного огня.
– Спят они там, что ли? – пробормотал папа Сатырос.
Вода билась о борт фелуки, мачты терялись в тумане.
– Это точно «Яффо»? – спросил Янис.
– Нет, – злобно сказал папа Сатырос, – это «Летучий голландец». Видишь огни на мачтах?
– Типун вам, папаша, на язык, – флегматично заметил Ставрос.
Шаланда болталась на воде, норовя врезаться в фелуку носом. Янис опустил в воду одно весло и принялся табанить. Какое-то время ничего не происходило.
– Крикнуть? – с надеждой спросил Янис, которому надоело.
– Я тебе крикну! – прошипел сквозь зубы папа Сатырос и тут же приложил рупором руки к усам и крикнул:
– Эй, на фелуке!
– А-а! – откликнулись сверху. Остальные звуки съел туман.
– Спите, что ли? – воззвал Сатырос наверх. – Эй! Эфендим!
– О-уу! – откликнулись сверху.
Темный человек, перегнувшись с темного борта фелуки, протянул темный тюк. Папа Сатырос осторожно, как ребенка, принял его и уложил под скамью. Полдюжины тюков плотно легли на дно шаланды.
Фелука качнулась на воде, взвились треугольные паруса.
– Пошла, красавица, – крикнул папа Сатырос. – Эй, там, на фелуке! Хошчакалын, что ли!
– Оу-а! – отозвались на фелуке.
– Ставь парус, Янис, черт ленивый, – заорал папа Сатырос. Янис торопливо потянул шкот. Шаланда, лихо накренившись, пошла под парусом. Янис, нещадно третируемый семейством Сатыросов, на самом деле был отменным мореходом, и «Ласточка» легко неслась по волнам, оправдывая свое название.
– Они слева! – закричал Ставрос. Звуки мотора пограничного баркаса доносились как-то урывками, словно туман пережевывал их.
– Эх, не выдай, родная! – Сатырос отодвинул сына и сам сел на руль.
Ставрос, присев на корме, широко расставив руки и оперев локти о фальшборт, целился в темноту из нагана. Фонарь патруля тусклым пятном мелькал во тьме, «Ласточка» взлетала на волне и вновь опускалась, брызги летели в греческие лица, и звуки чужого мотора, вернее, обрывки их, доносимые ветром, затихали вдали. Янис убрал парус, а Сатырос вновь уступил место на руле сыну.
– Всё, – сказал Сатырос, раздувая усы. Вон ту акацию на обрыве различаешь? Держи на нее, там пещера в скале.
– Мне ли не знать, папаша? – лениво ответил Ставрос.
Звуки пограничного мотора привели его в веселую ярость, и сейчас казалось, что в его черных густых волосах трещит атмосферное электричество. Шаланда, убрав киль, скользнула в укромную бухту, и Янис, как самый бесправный член команды, спрыгнул в воду и принял груз на руки.
– Положь там за камни и давай обратно, – велел Сатырос, ласково похлопывая «Ласточку» ладонью по борту.
Над обрывом уже стояла телега, сонная лошаденка кивала головой, и деловитые люди господина Рубинчика спускались по обрыву, прижимая шляпы рукой, чтобы не снесло ветром.
– Ну, как? – крикнул один.
– В лучшем виде, – ответил папа Сатырос и закурил самокрутку. – Господин Рубинчик таки будет доволен.
Южное солнце нещадно палило горячие головы биндюжников, но они продолжали нехитрый обед, макая булку в оливковое масло и заедая греческими маслинами. Рядом огромные мохнатые битюги сонно переминались с ноги на ногу; вот их-то головы заботливо прикрывали соломенные шляпы со специально проделанными дырками для ушей. Пахло дегтем, разогретыми досками, лошадьми и сухими водорослями.
– Сатырос, люди кажуть, пограничный катер вчера таки висел у вас на хвосте? – спросил Мотя Резник, макая краюху хлеба в золотое оливковое масло.
– Еще ни один урод, – сказал Сатырос, – не открутил «Ласточке» ее хвоста. Ну, сходили, ну вернулись…
– И хорошо сходили?
– Господин Рубинчик будет доволен, – коротко ответил Сатырос.
– Слышал за Гришу Маленького? Он таки взял мыловаренный завод на Генцлера. Унес товару на четыреста миллионов рублей. А заодно совершенно случайно изнасиловал счетовода гражданку Розенберг.
– Что такое в наше время четыреста миллионов? – флегматично спросил Сатырос и отхлебнул из кружки.
– Оперуполномоченный товарищ Орлов поклялся, что не успокоится, пока не возьмет Гришу Маленького, – сказал Мотя Резник.
– Круто берет новая власть, – согласился Сатырос.
Разговор затих сам собой, слышно было, как мелкие волны лениво плескались о сваи.
– Гляди-гляди, – сказал Мотя, – этот фраер, Яшка Шифман, идет.
Яшка Шифман шел по пирсу, брезгливо отшвыривая носком лакированного штиблета гнилых мидий, выброшенных сюда позавчерашним штормом.
– Привет почтенному собранию, – сказал он, приподнимая канотье.
– Будь здоров, – лениво ответили биндюжники.
– Папа, – сказал Яшка, оборотясь к Сатыросу, – вас баснословно хочет видеть господин Рубинчик.
– И что от меня нужно господину Рубинчику? – поинтересовался грек.
– А это вам скажет сам господин Рубинчик, папа. Он чекает на вас у «Гамбринусе». Дуже нервный он сегодня, господин Рубинчик. Нерадостный.
– Скажи господину Рубинчику, папа будет, – сказал Сатырос и закусил маслиной.
Яшка еще раз приподнял канотье и пошел прочь, по пирсу.
– Не те маслины нынче пошли, – сокрушенно сказал Сатырос, – вот до войны были маслины так маслины, не поверите, Мотя, с вот этот мой палец!
Господин Рубинчик сидел за отдельным столиком в «Гамбринусе» и кушал жареную скумбрию. Папа Сатырос прошел между столиками, отодвинул стул и сел рядом с господином Рубинчиком.
– Вы позволите? – спросил он для порядка.
– Позволяю, – коротко ответил господин Рубинчик и промокнул салфеткой усики.
Папа Сатырос велел принести себе пива и сидел в ожидании, положив на скатерть огромные черные руки. Половой принес пиво в огромной кружке, шапка пены переваливалась через край.
– Ваше здоровье, – сказал папа Сатырос и нежно подул на пену.
– Как ваше почтенное семейство? – вежливо спросил господин Рубинчик.
– Благодарствую. Все здоровы, тьфу-тьфу-тьфу. А как Эмилия Иосифовна?
– Мигрени, все мигрени, – с отвращением произнес господин Рубинчик. – К делу, папа. Как сходили?
– Таки неплохо, – солидно произнес папа Сатырос. – Все приняли, все сдали.
– Что сдали? – холодно поинтересовался господин Рубинчик, играя рукояткой трости.
– А то и как будто не знаете, господин Рубинчик. – Папа почуял недоброе. – Только вот этого не надо. Ваш человечек принял, я сам видел…
Господин Рубинчик медленно поднялся и стал страшен.
– Что ты привез? – спросил он тихим вежливым голосом. – Что ты мне привез? Где товар?
В подвале под лавкой господина Рубинчика стоял густой дух оливкового масла и чая. За бочками, бутылями и ящиками лежали распотрошенные тюки; на холодном цементном полу рассыпались тяжелые фолианты с порыжевшими, изъеденными временем страницами, рулоны пергамента, папирусные свитки и даже одна каменная скрижаль с выбитыми на ней жуками и скорпионами – счесть это буквами папа Сатырос в здравом уме не решился бы.
– Это? – холодея, произнес папа. – Товар? Господин Рубинчик, Христом Богом…
– А кто это привез, по-вашему? Вот эту пыль веков?
– Приняли, разгрузились, – бормотал папа Сатырос, – ваши люди сами…
– И вот это приняли. – Господин Рубинчик поворошил тростью пергаменты; взлетело облачко бурой пыли. – И вот это… И вот, жемчужина, можно сказать, всей этой коллекции.
Он дотронулся тростью до чего-то, завернутого в тусклый кусок золотой парчи. Парча сползла.
– Святая Богородица, – сказал папа.
На него сверкающими глазницами смотрел человеческий череп. Папа Сатырос успел подумать, что с черепом не все в порядке, и только чуть позже сообразил, что именно. Череп просвечивал. В глазницах парно отражалась тускло освещающая подвал лампа.
– Каменюка, – сказал господин Рубинчик, – или стекляшка. У, зараза! – Он погрозил черепу тростью. Череп равнодушно таращился на него.
– Может, это какая драгоценность? – робко выказал надежду грозный папа Сатырос. – Сокровище? Ишь, вылупился, подлюка.
– С тех пор как эти аферисты, братья Гохманы, подделали корону скифских царей, в мире не осталось ничего драгоценного, – холодно сказал господин Рубинчик, играя тростью. – Где товар, гадюка подколодная?