Детская книга для мальчиков (с иллюстрациями) Акунин Борис
Только о ней подумал — за воротами раздалось конское ржание, стук копыт, грохот колес, зычные крики «Пади! Пади!»
Изучение общественного мнения в 1606 году
Вбежал во двор скороход, увидел князя Солянского, поклонился и давай мести алой шапкой по земле — раз, другой, третий, от чрезмерного почтения:
— К твоей милости княжна Соломония Власьевна Шаховская!
— Скажи, сейчас буду.
Ластик поднялся, передал попугая дворецкому.
На ближней церкви Рождества Богородицы-что-на-Кулишках ударил колокол, созывая прихожан на молитву. Стало быть, уже три часа пополудни, пора ехать в Кремль, на заседание Сената. По Соломке можно часы проверять, тем более что стоявший в парадной горнице часовой короб нюрнбергской работы, хоть и был украшен золотыми фигурами, но время показывал весьма приблизительно.
Ехать к царю на совет вельможе такого ранга полагалось с честью, то есть с подобающим эскортом и с превеликим шумом, иначе зазорно.
Из колымажного сарая выкатили здоровенную карету и запрягли в нее аж десять лошадей — на большей, чем у князя Солянского, упряжке ездил лишь государь.
Спереди и сзади выстроились пешие и конные слуги, зазвенели саблями, защелкали кнутами, загорланили «Пади! Пади!» — это чтобы прохожие расступались и шапки снимали. Ничего не поделаешь, таков стародавний порядок, за один год его не сломаешь. При всем шуме двигались еле-еле, шагом, потому что бегают и несутся вскачь лишь холопы, а государеву названному брату поспешность не к лицу.
Но пышная карета, со всех сторон окруженная свитой, поехала вперед пустая, сам же князь забрался в возок к боярышне Соломонии Власьевне — тот был попроще и запряжен всего лишь шестерней.
На сиденье напротив княжны сидели две мамки, потому что благородной девице одной из дому выезжать неподобно, но они у Соломки были вымуштрованные. Едва увидели Ластика — зажмурились, да еще глаза ладонями прикрыли. Тогда Соломка чопорно подставила круглую румяную щеку, Ерастий ее чмокнул, и боярышня зарделась. Такой у них сложился ритуал, повторявшийся изо дня в день.
Дождавшись чмока, мамки глаза открыли — стыдная (то есть интимная) часть была позади.
Соломка махнула им рукой, и дрессированные бабы залепили уши воском — к этому они тоже привыкли. Были они редкостные дуры, княжна нарочно таких подбирала, но все же лишнего им слышать было ни к чему.
— Ну что вчера-то? — нетерпеливо спросила Соломка. — Куда ходили-ездили?
— Вчера вообще такое было, ты себе не представляешь!
После столь интригующего начала Ластик нарочно сделал паузу, чтоб потомить слушательницу. Будто случайно выглянул в окошко, да словно бы и засмотрелся на улицу.
По правде говоря, ничего интересного там не было, улица как улица.
Посередине грязь и лужи, по краям дощатые мостки — вроде тротуаров. Там стоят люди, разинув рты, смотрят на боярский поезд. Женщины все в платках, мужики в шапках — простоволосыми из дому выходить срамно. Будь хоть в рванье, в драных лаптишках, а голову прикрой.
С одной стороны улицы, которая в будущем станет называться Солянским проездом, зеленел пустырь, на котором паслись козы; с другой торчал кривой забор — вот и весь городской пейзаж.
— Да рассказывай ты! — пихнула локтем Соломка. — Кем вчера вырядились? Опять каликами перехожими?
— Нет. Государь дьячком, я монашком, а Басманов — он с нами был — бродячим попом. За реку ходили, по кабакам. Слушали, что в народе про новый указ говорят.
Новый указ Дмитрия Первого объявлял войну застарелой российской напасти — взяточничеству. Царь повелел удвоить жалованье всем служилым людям, чтоб не мздоимствовали по необходимости, от нужды, а кто все равно будет хапать, того приказано карать стыдом: водить по улицам, повесив на шею взятку — кошель с деньгами, связку меха или что им там сунут. Юрка считал, что позор — наказание поэффектней тюрьмы или порки. И, по обыкновению, отправился слушать, как откликнутся на новшество простые люди (он это называл «изучить общественное мнение»).
В дотелевизионную эпоху правителю в этом смысле было легче. В лицо царя мало кто знал, уж особенно из посадских (горожан). Да кому бы пришло в голову, что царь и великий князь может вот так запросто, в латаном армячишке или рваной рясе бродить среди черни.
— Дьячком? Царь-государь? — осуждающе покачала головой Соломка. — Срам-то какой! Ну, чего смолк? Дальше сказывай.
— Тогда не перебивай, — огрызнулся Ластик. И рассказал про вчерашнее.
Сели они за Крымским бродом в кружале (питейном заведении) — большой прокопченной избе с низким потолком, где тесно стояли столы и густо пахло кислятиной. По соседству десяток посадских пили олуй (пиво), закусывая солеными баранками и моченым горохом. Компания была шумная, говорливая — именно то, что надо.
При Годунове тоже пили, но молча, потому что повсюду шныряли шпионы, и человека, сказавшего неосторожное слово, сразу волокли в тайный приказ. Хорошо если просто кнутом выдерут, а то и язык за болтовню вырвут или вовсе голову с плеч.
Нынешний же государь, все знали, доносы запретил, а кто с поклепом или ябедой в казенное место придет, того велел гнать в шею. Жалобы дозволил подавать только открыто, причем принимал их сам, для чего дважды в неделю, по средам и субботам, в государев терем мог прийти всякий. Это новшество, правда, оказалось не из удачных. Обычные люди идти к самому государю со своими невеликими обидами не осмеливались, приходили все больше сумасшедшие либо завзятые кляузники.
Но зато в кабаках теперь разговаривали бесстрашно, о чем хочешь.
К примеру, у красномордого дядьки, что сидел подле окошка, царев указ одобрения не вызвал.
— Возьмите меня, — говорил он, чавкая. — Вот я земской ярыжка (это вроде милиционера из патрульно-постовой службы). Платили мне жалованье копейку и две деньги в день. На это разве проживешь? А ничего, не жаловался. Потому что мне за мою доброту кто яичком поклонится, кто на престольный праздник сукнеца поднесет или так бражкой угостит. Вот я и сыт, и пьян, и одет. А теперь что? Ну, кинули мне от государя три копейки в день. Это разве деньги? На пропитание-то довольно, а женке платок купить? А чадам леденца медового? Тележка у меня вон старая, четвертый год езжу, обода на колесах прохудились. Надо новую покупать, али как? Теперь допустим, поймали меня на малом подношении — скажем, у тебя, Архипка, две щуки взял, за мое над тобой попечительство. Стоит оно двух щук?
— Стоит, кормилец. Еще и плотвичку прибавлю, только не забидь, — охотно поддержал его один из собутыльников, очевидно, торговец рыбой.
— То-то. А мне твоих щук с плотвичкой на шею повесят и зачнут по рынку водить, всяко позоря. Кто после такого срама меня, ярыжку, страшиться будет? Мальчишки засмеют!
— Да-а-а, оно конечно, — повздыхали остальные. Юрка в своей надвинутой на глаза скуфье слушал внимательно, уткнувшись носом в деревянный жбан. Ластик нервно оглядывался по сторонам — ему в этом темном, зловонном кабаке было неуютно. Один лишь воевода Басманов ел и пил за троих. Удивительный это был человек — просто бездонная бочка. Перед выходом в город как следует поужинали. Басманов сожрал пол-гуся, здоровенный кус баранины, десяток пирогов и выпил кувшинище венгерского, а тут потребовал щей, каши, жареных потрохов и уписывал за обе щеки. Широкие рукава рясы закатал до локтей, ворот распахнул и трескал — только хруст стоял.
Не нравилось Ластику, что Юрка так носится с этим боровом. Поставил его главным надо всем войском, слушает его, на охоту вместе ездят.
Говорит, что, хоть у Басманова извилин немного, зато он настоящий мужик — крепкий и верный, такой не продаст. Он и под Кромами за Годуновых до последнего стоял. Уж все стрельцы взбунтовались, перекинулись на сторону Дмитрия, а воевода присягу нарушать отказался. Навалились на него кучей, насилу одолели и привезли к царевичу связанного — на казнь. Басманов и тогда пощады не запросил, только зубы щерил да ругался. Когда же после разговора с глазу на глаз поклялся служить Дмитрию, то сделал это не от страха за свою жизнь, а потому что царевич ему полюбился.
В кабак вошли еще человек десять, сели на лавке у стены. Парни всё крепкие, молодые. По виду боярские слуги или, может, охранники из купеческого каравана — у каждого на поясе нож или кинжал.
Зашумели, загалдели, потребовали штофы с вином, и сразу заглушили всех остальных.
Один из пришедших, правда, не орал, не пил. Надвинул на лицо шапку, привалился к стенке да захрапел — видно, ребята не в первое кружало зашли, успели подогреться.
Юрка недовольно оглянулся на крикунов, потому что мешали слушать.
Один из них заметил и нагло так, с вызовом, сказал:
— Чего кривишься, голомордый? Али не нравимся?
Ластик так и сжался, зная вспыльчивый и бесстрашный нрав государя. Но Юрка ответил довольно миролюбиво — не хотел связываться с пьянм дураком:
— Я не голомордый, я бороду брею. И тебе не мешало бы, а то вшам раздолье.
Это у него такая теория была: что половина эпидемий на Руси происходит от грязных, нечесаных бород, рассадников вшей, блох и прочей пакости. Потому царь и брился, чтоб новую моду ввести. И кое-кто из бояр уже собезьянничал — стали на польский манер носить одни усы или маленькую бородку клинышком.
— Сам ты вша! — заорал парень, да как вскочит, да как бросится на Юрку, и не с кулаками — с ножом.
Басманов, смачно высасывавший мозговую кость из щей, не прерывая этого увлекательного занятия, выпростал из-под стола ножищу и ловко подсек буяна под щиколотку — тот растянулся на полу, среди объедков.
Тут враз поднялись остальные гуляки, и тоже кто за нож взялся, кто вытянул из рукава кистень — железный шар с шипами, прикрепленный цепью к палке.
Лишь один из них, который спал, так и не проснулся.
Земской ярыжка, кому полагалось бы вмешаться, шапку подхватил и опрометью за дверь. Прочие посетители, давясь, тоже кинулись к выходу — свара затевалась нешуточная. Целовальник (кабатчик) закричал: «Куда? Куда? А деньги?» — но было поздно.
Юрка проворно впрыгнул на стол, где легче было защищаться, выхватил из сапога узкий и длинный нож толедской стали. Он всегда брал этот стилет с собой, на случай непредвиденных обстоятельств вроде нынешнего, но до сих пор если и случалась какая потасовка, то всухую, без оружия.
Парни же были настроены серьезно. Может, никакие они были не слуги и не охранники, а самые настоящие разбойники с большой дороги — этой публики в окрестностях Москвы хватало.
— Под стол! — крикнул Юрка князю Солянскому. — И не высовывайся!
Так Ластик и сделал, но спрятался не под тот стол, на котором занял оборону его величество, а под соседний, чтобы лучше всё видеть и, если понадобится, прийти на помощь.
То есть сначала-то столь отважная мысль ему в голову не пришла — очень уж перепугался. Но приободрился, когда увидел, что, несмотря на численное превосходство, врагу приходится несладко.
Его величество не отличался ростом или статью, но был гибок и увертлив. Ни мгновения не задерживаясь на месте, он ловко перемещался по длинному, широкому столу: то скакнет в один конец, смазав нападающего носком сапога по челюсти, то развернется, отобьет удар кинжала и полоснет острием по перекошенной от ярости физиономии. Балетный танцовщик, да и только.
Басманов, тот на стол не полез, тем более что доски вряд ли выдержали бы его многопудовую тушу. Неохотно оторвавшись от миски, воевода выдернул из-под себя трехметровую скамью и швырнул ее в противников, разом сбив с ног несколько человек. Потом вытянул из-под рясы короткую широкую саблю и пошел отмахивать — да бил не как Юрка, не самым кончиком, а со всего размаху, насмерть.
Битва получилась недолгая. Количество уступило качеству — ловкости государя и медвежьей силе Басманова. Перед самым концом внес свой вклад в победу и Ластик. К нему под стол рухнул один из врагов, получивший хороший удар рукояткой сабли по башке. Несколько секунд приходил в себя, а потом вытащил из-за кушака пистоль, навел на Дмитрия и уж приготовился щелкнуть колесным замком. Тут-то князь-ангел и проявил доблесть: подхватил с пола упавший жбан с огуречным рассолом и плеснул остатками едкой жидкости злодею в глаза. Выстрел грянул, но тяжелая пуля ударила в потолок, так что сверху посыпалась деревянная труха.
А еще минуту спустя те из разбойников, кто еще мог держаться на ногах, обратились в бегство. Последним за дверь выскользнул засоня, в драке участия не принимавший, но пробудившийся-таки к самому концу баталии.
Вчерашнее приключение Ластик расписал слушательнице во всех подробностях, особенно детально остановившись на эпизоде с огуречным рассолом, по версии рассказчика, самом кульминационном моменте сражения.
Соломка внимала с открытым ртом. Охала, крестилась, восклицала «мамушки мои!» — в общем, дай бог всякому такую благодарную аудиторию.
Дослушав же, сказала неожиданное:
— А не подосланные ли были те питухи (пьяницы) — царя извести? Уж не дознался ль кто про ваши прогулки? Ох, боюсь я, Ерастушка. Больно государь Дмитрий Иванович отчаянный. Как бы не сгубили его злые вороги. А вместе с ним и тебя.
Хотел он посмеяться над ее подозрительностью, но внутри ёкнуло — вспомнил, как мягко, вовсе не сонно тот вчерашний человек из кабака улизнул. Ластику эта кошачья грация еще тогда что-то напомнила.
— А где Ондрейка Шарафудин? — спросил Ерастий, нахмурившись. — Всё у батюшки твоего служит?
— Нет. Я еще когда сказала, чтоб ноги его поганой у нас в тереме не было. Терпеть его не мог у, гада склизкого, ядовитого. Батюшка Ондрейку и прогнал — он меня теперь во всем слушает, — похвасталась Соломка.
Почему князь Василий Иванович во всем слушается своей малолетней дочери, было понятно: дружна с царевым братом, да и к самому государю вхожа.
А кортеж уже подъезжал к Кремлю. Миновали Пушечный двор, где под личным присмотром царя в великой тайне строились некие штуки, о которых сегодня пойдет речь в Сенате.
Перед крепостной стеной был широкий немощеный пустырь. Согласно указу, на сто десять саженей, то есть на двести с лишним метров от Кремля запрещалось возводить какие-либо постройки, чтобы врагу, который вздумает напасть на государеву резиденцию, негде было укрыться от пушечной и мушкетной пальбы. Лишь по знакомым раздвоенным зубцам да по тортообразной церкви Троицы-на-рву (так здесь именовали Храм Василия Блаженного) можно было догадаться, что на этом самом месте в будущем раскинутся брусчатые просторы Красной площади.
На каменном мосту у Фроловской (ныне Спасской) башни скучали караульные стрельцы. Поклонились царскому брату, подняли решетку, и кареты покатили по лабиринту кривых кремлевских улочек, где тесно, забор к забору, стояли дома знати.
Дворец царя Дмитрия Первого, недавно поставленный на самой вершине холма, был легок и воздушен, с резными деревянными башенками и праздничной крышей в красно-белую шашку. До чего же отличалось это веселое, светлое здание от душных, мрачных хором, в каких жили прежние государи. В нижнем жилье (этаже) располагались залы для заседаний Сената, приема послов и прочих официальных мероприятий. Стены там были обиты парчой, полы покрыты коврами, колонны вызолочены — этого требовал престиж державы. Во втором жилье находились службы — кухня, караульня, покои для придворных и комнаты для слуг. Оттуда Наверх, в третье жилье, предназначенное для августейших особ, вели две лестницы: одна в апартаменты царя, другая в апартаменты царицы. У обоих входов постоянно дежурила дворцовая стража, куда Дмитрий набрал исключительно иностранцев, ибо стрельцы склонны к заговорам и хмельному питию, а также слишком любят сплетничать. Чужеземцы и дисциплинированней, и надежней. Царских телохранителей насчитывалось три роты: золотая, лиловая и зеленая, в каждой по сто солдат.
Сегодня дежурила рота француза Маржерета, которого царь особенно отличал и назначил старшим из капитанов.
На втором этаже, возле караула в золоченых кирасах, князь Солянский и княжна Шаховская расстались. Ластик пошел налево, к лестнице, ведущей в государевы покои, а Соломка направо, чтобы подняться на женскую половину. Та часть дворца пока пустовала, потому что царь всё еще жил холостяком, без царицы. Оттуда, с закрытой галерейки, было отлично видно и слышно, что происходит в зале Сената. Женщинам и девицам в державный совет доступа нет, но если будущей монархине захочется узнать, о чем ведут речь государственные мужи, она сможет удовлетворить свое любопытство, не нарушая древних обычаев. «Маринка ни одного заседания не пропустит, это сто процентов», — нежно улыбаясь, сказал Юрка, когда самолично, своей царской рученькой, вносил поправки в разметную опись (архитектурный проект) дворца.
Его величество удостоил князя Солянского аудиенции с глазу на глаз. Обменялись рукопожатием, пару минут отвели душу — поговорили по-человечески, и всё, настало время спускаться в Сенат, с боярами, то бишь, сенаторами думу думать.
Трудно быть богом
Сенат раньше назывался Боярской Думой, совещательным органом при царе-батюшке, где знатнейшие мужи государства сидели и думали — рядком, на поставленных вдоль стен скамьях. Зима ли лето ли, но все непременно в горлатной шапке, собольей шубе, с посохом. Место за каждым строго определено, согласно древности рода, и упаси боже занять чужое — хуже этого преступления нет.
Говорили в Думе тоже по старшинству, и чем выше место, тем длиннее. Тут главное было не что сказать, а как встать, как поклониться, да загнуть повитиеватей и чтоб сказанное можно было истолковать и в таком смысле, и в этаком. Прямодушные и упрямые в совете надолго не задерживались — кто отправлялся в ссылку, а кто и на плаху.
При Иоанне Дума собиралась нечасто, не больно-то любил Грозный советоваться.
При Борисе сиживали часто и подолгу, но больше помалкивали. Знали, что хитрый Годунов заранее все решил, а бояр собирает, лишь чтобы выведать потаенные мысли.
Однако такого, как при Дмитрии, испокон веку не было.
Во-первых, заседали каждый день, еле-еле умолили государя уступить воскресенье для-ради молитвы и сонного дремания.
Во-вторых, говорить ныне было велено «без мест», то есть не по старшинству.
В-третьих, дозволялось перечить и отстаивать свою точку зрения, за это государь даже хвалил.
Сначала сенаторы (как их отныне именовали на античный манер) таких неслыханных новшеств безумно напугались и все как один запечатали уста. От них было невозможно добиться никакого суждения, лишь твердили, словно попугаи: «А это как твоей царской милости будет угодно».
Но после, когда поняли, что подвоха нет, понемногу осмелели и теперь вели себя свободно — по мнению Ластика, даже чересчур. Многие на Сенат вовсе не являлись, сказываясь больными, особенно если время заседания совпадало с послеобеденным сном.
Например, сегодня пришло меньше двадцати человек, хотя вопрос обсуждался огромной важности.
Говорили о будущей войне.
Дмитрий Первый, волнуясь, произнес речь о том, что Россия не может долее существовать без выхода к морю, без собственных портов. Вся Европа живет торговлей, развивается, богатеет, и так уж на Московское государство смотрят будто на варварскую, отсталую страну, и с каждым годом разрыв с сопредельными державами увеличивается.
Необходимо обеспечить себе выход и в Балтийское море, и в Черное.
Но в первом случае придется воевать со шведским королем, а во втором — с турецким султаном. Хотелось бы знать, что думают про это господа сенаторы?
Бояре переглянулись. Первым заговорил Шуйский — он из сенаторов был самый усердный, ни одного заседания не пропускал.
— А где деньги на войну возьмешь, государь? Чай много надо, чтоб короля либо султана воевать.
— Так это подати новые ввести, — оживился князь Берендеев, слывший при прежних царях мужем большого, изворотливого ума. Он и при Дмитрии из кожи вон лез, чтоб подтвердить эту репутацию, но не очень получалось.
— Можно банный побор учредить, на веники, — предложил князь Телятев. — По полушке брать. Это сколько в год выйдет?
— Пустое брешешь, — отмахнулся Берендеев. — Нисколько не выйдет. Вовсе мыться перестанут. Лучше за матерный лай пеню назначить. Кто заругается — брать по грошу. Уж без лая-то православные точно не обойдутся.
Идея боярам понравилась. Заспорили только, кто брать будет? Если приставы и ярыжки, то у них в карманах вся пеня и останется, поди-ка проверь.
Дмитрий ерзал в своем царском кресле, но в обсуждение пока не вмешивался.
Тогда Василий Иванович с поклоном обратился к Ластику, сидевшему справа от государя:
— А что наш ангел-князюшка про то думает? Какую подать завести, чтоб его величеству на войну денег добыть?
Вообще-то на заседаниях Ластик старался рта не раскрывать. Все-таки взрослые люди, бородатые, а многие и седые. Неудобно.
Но пришла и ему в голову одна идейка по налогообложению. Вроде бы неплохая.
Князь Солянский для солидности наморщил лоб, поиграл Камнем на груди.
— Цифирь надо повесить на кареты, повозки и телеги. Маленькую такую табличку, чтоб видно было, откуда да чья. И за то с владельцев деньги брать, а у кого нет таблички — пеню. — И повернулся к царю. — Самым бедным из крестьян и посадских эта подать не страшна, у них телег нет. Платить будут только те, кто позажиточней.
— И мне на колымагу тоже цифирь нацепишь? — обиделся князь Мстиславский, по прежней привычке сидевший на самом «высоком» месте и очень ревниво его оберегавший.
Не первый месяц Ластик заседал в Сенате, успел боярскую психологию изучить, поэтому ответ продумал заранее.
— Сенаторам на карету можно вешать таблички с царским двуглавым орлом — бесплатно. Думным дьякам и окольничьим — золоченые, по пяти рублей. Стольникам да стрелецким головам — серебряные, по три рубля. Дворянам и детям боярским — лазоревые, по рублю. Ну, купцы пускай делают себе хоть узорчатые, только б платили.
— Затейно придумано, — одобрил Шуйский. — А кто не по чину табличку повесит, того батогами драть и пеню брать.
Прочие сенаторы зашевелились — тема явно показалась им интересной. Князь Берендеев, эксперт по придумыванию податей, смотрел на князь-ангела ревниво, с завистью.
Ластик же горделиво покосился вверх, в сторону зарешеченной галерейки, откуда за советом наблюдала Соломка.
Начавшуюся было дискуссию прервал самодержец. Стукнув кулаком по подлокотнику, сказал:
— Не надо новых податей. Деньги на войну у меня есть. В личной государевой казне, еще со времен отца моего, пылятся сундуки с золотом, грудой лежит драгоценная посуда, гниют собольи да куньи меха.
Что правда, то правда. В каменных подвалах старого дворца, за коваными дверьми, лежали несметные сокровища, накопленные предыдущими царями. Весь уклад — или как сказали бы в двадцать первом веке — вся экономика Русского государства была построена на манер гигантской воронки, затягивавшей богатства страны в один-единственный омут: царские сундуки. Туда шли торговые пошлины, подати от воевод, ясак (дань) от подвластных народов. Служивые люди, каждый на своем месте, обходились почти без жалованья — кормили себя сами, за счет взяток и подношений. Стрельцы существовали за счет мелкой торговли и огородов. Бояре и дворяне жили на доходы от поместий.
Иногда царь из своей казны закупал зерна для какой-нибудь вымирающей от неурожая области, но случалось такое редко. На войну же или на какое-нибудь большое строительство деньги испокон века собирались так, как предложили Шуйский с Берендеевым, — при помощи особого налога или побора.
— Дам денег и на войско, и на строительство флота, — решительно объявил Дмитрий. — Нечего золоту зря залеживаться.
— Свои дашь, государевы? — недоверчиво переспросил князь Василий Иванович.
Ластик увидел, как переглядываются сенаторы, шепчутся между собой. Кто-то в дальнем конце довольно громко пробасил:
— Вовсе глупуй, царь-то.
Так и не добился Дмитрий от бояр суждения, на кого войной идти — на турок или на шведов. Делать нечего — заговорил сам:
— Я так думаю, господа сенаторы, что следует к Черному морю пробиваться, Крым воевать. Хана-разбойника усмирим, не будет наши земли набегами мучить. Море там не замерзает — круглый год торговать можно. Горы, плоды, скалы, синее небо — лепота. И союзников против султана найти легче. Польский король мне друг. Венецианский дож с австрийским императором тоже рады будут, им от турок житья нет. А еще пошлю посольство к французскому королю Андрию Четвертому. Он государь добрый. Как и я, правит не страхом, а милостью.
Тут Ластик улыбнулся. Знал, что его царское величество к королю Генриху IV неравнодушен. Еще с детства, после фильма «Гусарская баллада», где французские солдаты поют замечательную песенку: «Жил-был Анри Четвертый, он славный был король».
Да взять тот же Крым. Про фрукты и синее небо Юрка не зря помянул. Это он в свое последнее советское лето отдыхал в Артеке, в пионерском лагере — очень ему там понравилось.
Наверно, если б родители тогда отправили его не на Черное море, а свозили в Юрмалу или в Пярну, султан с ханом жили бы себе спокойно — сейчас не поздоровилось бы шведскому королю.
— Султан турецкой — владыка могучий, — снова взял слово Шуйский. — Войска до двухсот тысяч собирает. Да у хана крымского конников тысяч сорок. У нас же рать слаба, плохо выучена. Ты сам про то знаешь — сколько раз бил нас, когда на Москву шел.
Дмитрий ждал такого возражения.
— Не числом побеждают, а умением. И военной техникой.
— Чем? — удивился Шуйский незнакомому слову.
Царь улыбнулся меньшому брату.
— Техника — сиречь хитроискусная премудрость. Вот, бояре, зрите, какие штуки мы с князем Ерастием и пушечного дела мастерами изобрели.
Он подошел к столу и разложил на нем пергаментный лист с чертежом. Сенаторы сгрудились вокруг, лишь Ластик остался на месте — он-то знал, что там нарисовано: длинная замкнутая цепь на двух валиках, вроде велосипедной, только вместо звеньев — мушкетные стволы; ручка, чтобы вертеть, и малый ястреб с железным клювом — огонь из кремня высекать.
— Это скорострельная пищаль, имя ей «пулемет», — стал объяснять царь. — Мушкетный ствол двигается, попадает замком под клюв ястреба, стрелок нажимает на сию скобу, проскакивает искра — выстрел. За одну минуту все пятьдесят стволов разрядить можно. Коли перед наступающей пехотой, а хоть бы даже и конницей, пять-шесть таких машин поставить, враг от одного лишь страха вспять повернет.
Разложил еще один чертеж, поверх первого.
— Есть штука и пострашней пулемета. Имя ей — танк, сиречь латоносная самоходная колымага. На восьми кованых железом колесах ставим дубовый же, покрытый броней возок. Спереди в бойницы уставлены два короткоствольных фальконета. Едет сия повозка сама, без лошадей. Видите, тут сиденья, а под ними ножные рычаги? Если десять стрельцов разом сии рычаги жать начнут, закрутится вот этот канат с узлами — колеса-то и поедут. Сверху, в малой башенке, начальник сидит, а сзади кормщик — кормилом управляет, как на лодке. Огневой силы в танке, конечно, немного, но тут главный страх, что сама едет. Разбегутся татары, да и султанское войско дрогнет, вот увидите. И это еще не всё. — Сверху лег и третий чертеж. — Если у меня получится сделать паровой двигатель, танк и без рычагов поедет, а из этой вот трубы повалит черный дым. Ту-туу! — возбужденно рассмеялся Дмитрий. — Побегут турки до самого Цареграда.
Бояре хлопали глазами, молчали.
Общее мнение высказал князь Мстиславский:
— Чудное плетешь, маестат. Игрушки детские и нелепица.
Боярин Стрешнев, большой молельник и набожник, прибавил:
— Али того хуже — сатанинство.
Давно ли тряслись от страха, дураки бородатые, а теперь вон как осмелели, без ссылок да казней.
Ластик только вздохнул. Юрка сам виноват — распустил сенаторов. Они люди средневековые, без трепета перед грозным монархом жить не могут. Если не боятся — начинают хамить, такое уж у них психологическое устройство.
Хорошо хоть Басманов не давал боярам чересчур распускаться.
На заседаниях он сидел молча, бывало, что и позевывал. Умствовать и разглагольствовать воевода был не мастер. Он и на хитрые чертежи смотрел без большого интереса — привык верить в саблю и доброго коня. Однако облыжного супротивства государю спустить не мог.
— Ну, болтайте, собаки! — рявкнул богатырь — и хлоп Мстиславскому тяжелой ручищей по загривку, а Стрешнева взял за высокий ворот, тряхнул так, что шапка на пол слетела.
Этот язык сенаторы понимали. Враз присмирели. Те, к кому Басманов десницу приложил, только носами шмыгнули.
— Переходим к голосованию, — хмуро сказал государь. — Кто за то, чтобы идти походом на Крым, кладите шапку налево. Кто против — направо. Воздержавшиеся оставайтесь так.
Тут обычно начиналась жуткая тягомотина. И вовсе не из-за подсчета шапок. Бояре к свободному волеизъявлению привычки не имели и голосовали только единогласно: или все за, или все против, или все воздержались. Но никто не хотел быть первым. Смотрели на Шуйского, самого умного. Если Василий Иванович инициативы не проявлял, поворачивались к Мстиславскому, самому родовитому. Но сегодня, после басмановской наглядной агитации, меховые шапки, как одна, легли налево, ни одна не замешкалась.
И задумался тут Ластик. Зря современная педагогика осуждает затрещины как метод воспитания. Например, маленьких детей, которые слов пока не понимают, иногда необходимо слегка шлепнуть — чтоб запомнили: иголку трогать нельзя, в штепсель пальчики тыкать не разрешается, и мусор с пола совать в рот тоже нехорошо. А эти средневековые жители и есть малые дети, которых одними словами учить еще рано.
На эту тему у них с Юркой за минувший год много было говорено. Вот и сейчас переглянулись — поняли друг друга без слов.
— Ступайте, господа сенаторы, — грустно молвил Дмитрий Первый. — Заседание окончено.
И реформаторы остались в зале наедине.
Оба молчали.
Дмитрий вяло опустился на скамью. Лицо у него было бледное, глаза закрыты — приходил в себя. Нелегко ему давались эти уроки парламентаризма. Был он силен и вынослив, шутя объезжал диких жеребцов, ходил на медведя без ружья, с одной рогатиной, но после каждого заседания выглядел так, словно из него сосала кровь целая стая вампиров.
Прямо сердце разрывалось смотреть, как Юрка из-за боярской косности убивался. И ведь не объяснишь ему, что бояре не виноваты. Не в них проблема, а в том, что Зла в мире на шестьдесят четыре карата больше, чем Добра, и так будет еще долго. Может быть, всегда.
Однажды, решившись, Ластик завел было разговор на эту тему. Но Юрка, продукт атеистического воспитания шестидесятых, в мистику не верил. Беседа не дошла даже до Запретного Плода. Стоило упомянуть об Адаме, Еве и Райском Саде, как бывший пионер состроил пренебрежительную гримасу: «Что за чушь? А еще шестиклассник. Как бабка старая. Какой еще Адам? Какой Рай? Гагарин с Титовым в космос летали, никакого Рая на небе не видели. Ну тебя!» И не захотел слушать. Может, и к лучшему. В том-то и была Юркина сила, что он свято верил в прогресс и человечество, был упрям и ни черта не боялся.
Но не так-то просто оказалось вытаскивать Россию из тьмы Средневековья.
Вначале Юрка был полон энтузиазма, хоть и без шапкозакидательства. Говорил: «Голод, невежество и униженность — вот три головы Змея Горыныча, которого нам с тобой надо одолеть. Ну, первую-то башку мы легко оттяпаем, страна у нас хлебная, а вот со второй и третьей придется повозиться».
Примерно так всё и вышло. С голодом, как уже говорилось, совладали довольно быстро.
Не столь мало успели сделать и для истребления невежества. По всей Руси государь велел устроить школы, где бы мальчиков учили грамоте и цифирной мудрости. С девочками сложнее — считалось, что женщине наука во вред, и этот предрассудок так скоро было не переломить.
Зато Юрка разработал проект создания в Москве университета, по примеру Пражского и Краковского, старейших в славянском мире. Уже и профессоров выписали, и учебники начали переводить. Пока же царь велел отобрать самых способных юношей из дворянского сословия и отправил учиться в чужие края.
А еще, впервые за долгие века, Россия открыла границы: кто хочет — въезжай, кто хочет — выезжай. «Ничего, — говорил Юрка, — пускай наши, кто побойчей, на мир посмотрят. Это полезно, кругозор развивает. Десять лет пройдет — не узнаешь наше сонное царство. Погоди, сейчас запузырим первый пятилетний план, потом второй, а там и до семилетки дойдет. Времени у нас навалом. Я молодой, ты и подавно. Много чего успеем».
Но третья голова, всеобщая униженность, на плечах Змея Горыныча сидела крепко. Она-то больше всего и мешала преобразованиям.
Конечно, Юрка понимал, что истребить вековое раболепство и научить людей достоинству — дело долгое, не на десять и не на двадцать лет. Поэтому подступался потихоньку, с малого. Так называемый черный люд пока не трогал. Откуда возьмется достоинство у крепостных, если они все равно что рабы?
Начал с госод. И первым делом освободил дворян от телесных наказаний. Если их самих кнутом бить перестанут, то со временем, глядишь, и они отучатся других пороть — такая была логика, с точки зрения князя Солянского, не очень убедительная.
Крепостное право враз отменить было невозможно — взбунтуются бояре и дворяне, свергнут царя. Поэтому пока что Дмитрий восстановил старинный закон про Юрьев День, несколько лет назад отмененный Годуновым. Раз в год, 26 ноября, на день Святого Юрия (эта деталь Юрку особенно радовала), крепостной имел право уйти от одного господина к другому. Помня об этом, помещики особенно распускаться не станут, рассуждал государь.
Но на этом со свободами пришлось пока притормозить. Насторожились дворяне, заворчали. Иван Грозный вмиг бы их приструнил: повесил бы сотню-другую, а самых отчаянных четвертовал — и остальные стали бы как шелковые. Но как тогда быть с достоинством?
Правильно назвали свой роман писатели Стругацкие — трудно быть богом. Да и самодержцем нелегко, если, конечно, думаешь не о своей выгоде, а о благе державы.
Сколько раз Ластик видел, как после очередного заседания Дмитрий Первый рвал на груди ворот, пальцами ощупывал эфес сабли и хрипел: «Рабы, подлые скоты, всех бы их…» Потом вспомнит, как в его любимом романе Пришелец, разъярившись на средневековых дикарей, порубил их в капусту, — и берет себя в руки. С трудом улыбнется, скажет: «Они не виноваты. Хорошо нам с тобой было родиться, на готовенькое».
Вот и теперь открыл глаза, устало молвил:
— Ладно. Что с них, дураков, взять. Давай, Эраська, лучше вот про что репу почешем (это означало «подумаем» — не из семнадцатого века выражение, из двадцатого). Я тут велел грамотку составить, сколько за монастырями числится земли и смердов. Ты не представляешь! Больше чем у меня, честное слово! Главное, зачем им?
Верите в своего Христа — на здоровье. Но он, между прочим, к нестяжательству призывал. Зачем монахам пастбища, пашни, собственные мужики? Молиться можно и без этого! Я вот какой указец думаю забабахать: поотбираю у чернорясых всё имущество, которое не относится к церковной службе. И всем монастырским крестьянам — вольную, причем с собственной землей, а? — Юрка оживился, глаза загорелись — от недавней вялости не осталось и следа. — У нас появится сословие свободных землепашцев, почти сто тысяч человек! У них вырастут дети — грамотные, не поротые, не запуганные…
— Все как один пионеры, — подхватил Ластик, но пошутил без злобы — нравился ему царь и великий князь, особенно когда говорил о светлом будущем.
На середине зажигательной речи вошла Соломка, тихонько пристроилась в углу. Дмитрий просто кивнул княжне — она была своя. Сидела тихонько, грызла подсолнечные семечки, деликатно сплевывая шелуху в батистовый платочек.
Наверное, ей был в диковину язык, на котором разговаривали государь и князь-ангел. Ластик никогда не знал, многое ли она понимает из их беседы. Иногда казалось, что ни бельмеса, но если Соломка по какому-нибудь поводу высказывалась, то всегда по делу и в самую точку.
Лоб боярышни был сосредоточенно наморщен, розовые уши внимали новым словам, и некоторые из них потом выскакивали обратно, самым неожиданным образом.
Недавно, например, вдруг говорит: «Дуньке, князь-Голицына меньшой дочери, купец фряжскими сапожками поклонился (то есть презентовал итальянские сапоги), ой хороши сапожки — истинный супер-пупер». Это она у князя Солянского подцепила, полюбилось ей звучное выражение.
А однажды спрашивает: «Ерастушка, не бывал ли царь на Небе, навроде тебя? Может, его в Угличе все-таки зарезали, да после Бог бедняжку назад возвернул? Не больно государь похож на рядного (то есть нормального) человека, прямо как ты».
Умная она была, Соломка. Ластик решил, что когда-нибудь обязательно расскажет ей всю правду, но не сейчас. Пусть сначала подрастет, все-таки девчонка еще.
Юркина идея про монастыри ему здорово понравилась:
— Можно этим крестьянам господдержку оказывать, — предложил он. — Ну там, сельхозоборудование, удобрения всякие по льготной цене.
Самодержец кивнул:
— А часть трудового крестьянства наверняка захочет в колхозы объединиться. Надо только идейку подбросить.
Насчет колхозов и всяких там стахановцев у государя и князь-ангела единства мнений не было — нередко доходило до спора и даже взаимных оскорблений. Вот и теперь Ластик приготовился возразить, но тут вмешалась княжна Шаховская.
Сняла с губы прилипшую скорлупку, встала, поклонилась от пояса.
— Прости глупую девку, батюшка, а не трогал бы ты монахов. Мало тебе, что бояре с дворянами на твое величество лаются? Если еще и попы на тебя обозлятся, как бы тебе, солнцегосударь, в галошу не сесть.
Что такое «галоша», она, конечно, не знала, это выражение было из Юркиного лексикона. Наверно, решила, что так для маестата прозвучит убедительней.
Царь Дмитрий и в самом деле призадумался.
Но дискуссию о монастырских землях пришлось отложить.
В дверь, звеня шпорами, вошел начальник караула капитан Маржерет и громко доложил на ломаном русском:
— Мажесте, гонец от госпожа прансесс.
То есть от принцессы — так француз назвал государеву невесту.
— Зови! — нетерпеливо крикнул государь.
И сам кинулся навстречу запыленному шляхтичу, который, переступив порог, преклонил колено и затараторил по-польски.
Ластик разобрал только слова «ясновельможна пани Марина», а больше ничего не понял. Только царь вдруг просиял, сдернул с пальца смарагдовый перстень, кинул гонцу. Тот поцеловал высочайший дар и, пятясь задом, удалился.
Юрка радостно воскликнул:
— Третьего дня наконец выехала из Вязьмы! Сейчас, наверно, уже в Можайске! Наконец-то!
Таким счастливым Ластик его уже давно не видел.
Пан Мнишек, отец невесты, в Москву не торопился. Целых полгода тянул с выездом, клянчил золото, дорогие подарки. Когда же отправился в путь, полз еле-еле, по полмили в день, да еще с длительными остановками. То деньги кончились, то надо новых лошадей, то поломались кареты.
Дмитрий слал ненасытному воеводе всё, что тот требовал. Сам помчался бы навстречу своей Марине, да нельзя. По дипломатическому церемониалу это означало бы признать себя вассалом польского короля. И так бояре шипели — как это православный царь на иноземке, да еще католичке женится?
— Ты мой брат нареченный, первый вельможа царства, не говоря уж про то, что бывший ангел, — объявил Юрка и подмигнул. — Поедешь встречать государеву невесту. Посмотришь, какая она, моя Маринка. Увидишь, с ней у нас дело шустрей пойдет! Она девчонка классная, и соображает, как Петросян.
Государь, позвонив в колокольчик, вызвал боярина-дворецкого и стал отдавать ему распоряжения о подготовке торжественной встречи.