Норма Сорокин Владимир
Денисов выбрал из тарелки небольшой кусочек и сунул в рот.
На экране появилось лицо Ефремова.
Светлана Павловна улыбнулась:
– Слушай, а он на Лёвку всё-таки здорово похож.
– Скорее, Лёвка на него, – отозвался Денисов, нашаривая новый кусочек.
Новицкий засмеялся, открыл заварной чайник и помешал в нём ложечкой:
– Да нет, Саша, это разные величины. И разрабатывали они противоположные идеи.
Аккуратов подвинул ему свой стакан:
– Вот уж идеи-то совсем рядом лежат.
– Совсем не рядом. Пикассо всю жизнь утверждал кисть художника в качестве волшебной палочки. Достаточно коснуться чего угодно – холста, железа, глины, бронзы – и всё сразу приобретает статус абсолюта, а Дюшан в своих реди-мейд показал, что нас уже окружают в повседневной жизни произведения искусства. Унитаз, колесо, фотографии семейные. Всё это достойно выставки.
Новицкий налил в стакан чаю и поставил чайник на стол.
Аккуратов принял стакан, подул и отхлебнул:
– Но это же очень близко, рядом почти. Пикассо было достаточно кисти, а Дюшану – выбора. Художественного вкуса.
– Абсолютно неверно! Дюшан, выставляя унитаз, пыль или фотографии, показал, что такое искусство в целом. О каком художественном вкусе может идти речь? Наоборот, он всячески доказывал, что художественный вкус тут неуместен. Произведение искусства – это то, что может быть рассмотрено. Не важно, кем, и когда, и с какой целью изготовлен предмет. Он переводится в область эстетического и становится экспонатом. Гениальная формула. Почти за пятьдесят лет до концептуализма. А Пикассо выводил другую: всё, к чему прикоснулся художник, – произведение искусства.
– Но есть ли следы прикосновения? А? Ах, нет! В том-то и отличие Дюшана от Пикассо. Для Дюшана принцип художественной избирательности был упразднён, а для Пикассо он оставался в силе.
Новицкий распечатал пакетик с нормой и, не вынимая её, стал отковыривать чайной ложечкой и есть.
Аккуратов пил чай с баранками:
– Но всё-таки вначале был Пикассо, потом Дюшан. И влиял-то первый на второго, а не наоборот.
– Я этого не оспариваю. Пикассо на всех повлиял. Весь русский авангард – отзвук его разработок. Малевич сам признаёт это. Да и остальные тоже. Самое удивительное, что он-то себя считал вполне традиционным классиком! То есть полагал, что делает в принципе то же самое, что Леонардо и Рафаэль. Но они-то сами были творцами, жизнедателями, а не полагались только на волшебную палочку.
– Ты хочешь сказать, что за Пикассо трудился его метод?
– Несомненно. Это тот показательный случай, когда видно, насколько изобретатель ничто по сравнению со своим открытием.
– Да ну, что ты говоришь! Пикассо блестяще рисовал, поразительно чувствовал цветовое равновесие. Так о Дюшане можно сказать, а не о Пикассо. Пикассо доказал, что он гений, что он может всё. Всё. Абсолютно. Не было техники, не было направления, которого он бы не освоил. Он был и дадаистом, и фовистом, и сюрреалистом, и кубистом, наконец…
– И ни в одном из этих направлений не приблизился к уровню отцов-основателей. Ты посмотри – Брак и Пикассо. Кто работал добросовестней, чище? Брак! Матисс и Пикассо? Матисс! Ну, Пикассо-сюрреалист – вообще жалкий случай. Пикассо-скульптор – тоже! Пикассо комплексный художник, его работы надо рассматривать в целом, в целом! И картины, и скульптуры, и графику, и куклы, и изделия все свезти в один музей, специально для них устроенный, чтобы рассматривать в целом. Только тогда он потрясает. И вовсе не знанием пластики и цветового равновесия, а ме-то-дом. Метод открыт, заклинание найдено, и нет преград никаких. Сегодня кубист, завтра абстракционист…
– Но это же надо уметь.
– Не более того, что умеет хороший художник. Ты думаешь, Матисс хуже Пикассо рисовал? Лучше! Посмотри его академические работы, графику. Но он как червяк полз в одном направлении и был, в сущности, блестящим старым мастером.
– А Пикассо, значит, мастером не был?!
– Не был.
– Глупости. Был он мастером, и ещё каким!
– Пикассо сделал гораздо больше, чем рядовой мастер. Он изменил принципиально сложившийся в девятнадцатом веке эстетизм, научил художников свободе, подлинной свободе. Подобного действительно никто не сделал… это, дорогой мой, и есть подлинное, не на что не по… фу, чёрт, что это?
Новицкий пугливо отстранился от ложечки, провёл рукой по губам и, открыв рот, вытянул из него длинный волос с приставшими крошками нормы.
Аккуратов допил чай, смахнул капли с бороды, усмехнулся:
– Сюрприз.
– Ниточка Ариадны. Длинный, чёрт…
Двумя пальцами Новицкий снял с волоса крошки, отправил в рот. Потом скатал волос в чёрный комочек и кинул прочь.
Комочек неслышно упал на пол.
– А может, тогда ко мне на хазу? – Васька достал горсть мелочи, стал искать двушку.
– А что, у меня хуёвей, что ль? – улыбнулся Милок. – Такая же двухкомнатная.
– Ну, у тебя сосед…
– Да какие соседи, ты что? Это ты с Гришкой путаешь. У меня отдельная давно.
– Аааа… Что-то я… действительно… во, две двушки… звони… или, может, мне?
– Давай я. Я ж её лучше знаю.
– Вон автомат освободился.
Подошли к крайнему автомату, из которого выбежал худощавый парень.
– Чо, не работает, пацан? – окликнул его Милок.
– Работает.
Зашли в будку, Васька притворил дверь.
Милок достал записную книжку, раскрыл:
– Так… Лэ… Лена.
Васька вставил монету, передал Милку трубку.
Милок набрал номер, откашлялся.
Монета провалилась. Милок прикрыл трубку ладонью:
– Але! Это кто? Лена? Леночка, привет! Это Толя говорит. Как дела-то? Да? Обидно… А чего ж ты в четверг не сказала? Не знала… ну, ничего. Завтра так завтра. Да. Ага. Серьёзно? Ясно. Слушай, а как её зовут? Рая? Хорошее имя. Ну, ладно. Значит, завтра в семь? В семь. Да… конечно, о чём ты говоришь… Ладно… От Василия привет. Ага. Ну, будь…
Он повесил трубку.
Васька мял в губах незажжённую папиросу:
– Динамо?
– Ага. Подружка не может сегодня.
– Ёпт… так и думал. А послезавтра мне к семи на работу.
– Ну, что ж поделаешь. Они тоже не привязанные…
Вышли из будки, закурили.
Милок сплюнул:
– Ничего. Слаще ебать будет. Никуда не денутся.
– Да это понятно. Просто сегодня я б на завтра не суетился. А завтра хуже…
Сошли с платформы, двинулись вдоль полотна.
Васька достал из авоськи две нормы:
– Бери, сжуём по дороге.
Распечатали, стали жевать, перемежая с курением.
Милок усмехнулся:
– А Райку эту я знаю, наверно.
– Знаешь?
– Ну, видать не видел, но знаю. Ленка давно рассказывала, я щас вспомнил. Она с ней одно время в столовой вместе работала. Райка в ГУМе в сортире фарцевала помадой да колготками. Вот. И мусор замёл её однажды. Такси подогнал и в отделение повёз. А ночь уже. Они на заднее сиденье сели. Едут, а Райка хуяк руку ему на колено. Едут, ничего. Она дальше. Он сидит как ни в чём не бывало. Она ему ширинку расстегнула, головой на колени легла и давай хуй насасывать.
– Ёпт!
– Отделение где-то рядом было, а он шофёру говорит – по Садовому. Ну и пока они кругаля давали, она уж молофьи наглоталась вдоволь. Раза два кончил.
– Вафлистка, бля…
– Ага. A потом он адрес её узнал и на своей на казённой с приятелем подваливал. Ебли её по-разному и катались так же вот. Вообще культурно отдыхали.
– Сообразительные, бля. Только так и врезаться можно.
– Да нет. Один ведёт, а другой сзади с ней. А ей хоть бы хуй. Стакан ебанула, и море по колено.
– Отчаянная баба. Люблю таких. С ними хоть сопли на кулак мотать не надо… А как внешне, ничего?
– Ленка говорит – ничего…
Милок дожевал норму, выбросил пакетик.
Васька остатки своей швырнул в канаву:
– Один песок, бля. На зубах так и скрипит…
– А у меня ничего вроде…
– Так ты из интерната получаешь, ещё бы…
Спускаясь по лестнице, Соня взяла Василия под руку:
– Вообще, говорят, это у них лучший спектакль.
– Что, лучше «Гамлета»?
– Лучше, конечно! Сашка говорит – они там все почти заняты и выкладываются будь здоров!
Василий придержал дверь подъезда, Аня прошла.
Он вышел следом.
Аня огляделась, сунула руки в карманы пальто:
– Уже темно…
– А долго спектакль идёт?
– Не знаю. Кажется, три отделения.
– Долго.
– Там, Сашка говорил, время мгновенно летит.
– Высоцкий играет?
– Нет, кажется. Там Смехов, Славина, ну и все остальные.
– Демидовой нет?
– Не знаю.
Перешли через улицу.
Аня махнула рукой в сторону парка:
– Давай тут пройдём? Короче ведь.
– А куда спешить? У нас час в запасе.
– Там лучше.
– Пошли.
Обогнули угловой дом, вышли к парку.
Возле светящегося пивного киоска толпились несколько человек.
Аня подняла липовую ветку с четырьмя жёлтыми листьями, помахивая ею, пошла чуть впереди Василия:
– Вообще у них с «Мастером» сложности были. Им денег не выделили, и они весь реквизит из разных спектаклей взяли. Из «Часа пик» – маятник, из «Гамлета» – занавес, из «Зорь» – машину.
Василий улыбнулся, вытащил из кармана норму и стал распечатывать:
– Так это окрошка получается.
– Вась! Ну ты же не видел ещё, а критикуешь.
– Я ещё не критикую… А кто Маргариту играет?
– Шацкая. Она там голая на балу сидит.
Василий вынул часть нормы из пакетика, откусил, усмехнувшись.
– Да… ради этого стоит пойти.
– Дурачок ты. – Аня бросила ветку. – Люди новое делают, а ты издеваешься.
– Этому новому, Анечка, уже почти полвека. «Таганка» для нас новой кажется потому, что мы больше ничего не видим. Только наше полное невежество позволяет нам называть их авангардом.
– Чьё это наше?
– Наше. «Таганка» мимикрирует под авангард, в сущности оставаясь вполне обычным культурно-просветительным заведением. Все их формальные приёмы затасканы и не новы. То, что разрабатывал Мейерхольд полвека назад, они берут на вооружение. А сегодняшний авангард, милая моя, авангард в полном смысле слова, это прежде всего вопрос содержания. И это новое содержание сразу диктует новую форму. Тут обратная связь. А у них содержание советское.
– Ну это ты слишком…
– По-моему «Таганка» из всех наших театров самый рутинный. Она научилась готовить соус, под которым всё пойдёт на «ура». Даже «Малая Земля».
Аня взяла его под руку:
– Ты, Васенька, у меня сегодня шибко злой и шибко умный.
Василий умехнулся, скомкал пакетик из-под нормы:
– Я, Аня, злым бываю, только когда не поем вовремя…
– А умным?
– Когда ты мне в попку даёшь.
– Хам…
– Здесь, что ли? – Таксист сбавил скорость.
– Ага, тут. – Заяц поспешно докурил сигарету, приоткрыл треугольное окошко и выбросил. – Щас свернём, тут недалеко. Километра два.
– А что там, посёлок?
– Не посёлок, а городок.
Свернули с шоссе, поехали медленней.
Дождь по-прежнему шёл, «дворники» монотонно размазывали капли по стеклу. Узкая, плохо заасфальтированная дорога стелилась под фары. Мелькавшие справа кусты кончились, из темноты выплыли два кургузых стога.
– Что тут, поля, что ли?
– Ага. Совхоз, ясное дело. – Заяц расстегнул молнию куртки и усмехнулся. – Еле убрали в этом году.
– Что, дождь мешал?
– А им всегда что-то мешает.
– Точно. Я вон как к тётке ни поеду, всё у них или картошка помёрзнет, или телята подохнут.
– Далеко тётка живёт?
– Под Курском.
– Порядочно…
– Ага. A то однажды ферма сгорела. Двое мужиков напились и сожгли. И сами сгорели… слушай, ну где твой городок-то?
– Да вот щас поворот… Ну-ка притормози, не проехать бы…
Шофёр затормозил, Заяц быстро сунул руку за отворот куртки, повернулся к нему и ударил кастетом в висок.
Голова шофёра стукнулась о стекло.
Заяц ударил снова. Шофёр ткнулся лицом в руль.
Неловко размахнувшись, Заяц ударил его торцом кастета по затылку и потянул к себе.
Голова таксиста бессильно болталась. Заяц потянул сильнее. Обмякшее тело повалилось ему на колени. Содрав с руки кастет, он перевалил таксиста к себе. А сам, перебравшись через него, сел за руль, выправил сползшую с дороги машину и погнал дальше.
Метров через триста чернотой встал по бокам дороги высокий еловый лес, показался поворот.
Заяц свернул, выключил фары и тихо поехал по грунтовой дороге.
Шофёр неподвижно лежал рядом – ногами и задом на сиденье, головой на полу.
Проехал немного, Заяц свернул на поляну, провёл машину меж двумя елями и остановился за кустами.
Помедлив минуту, вышел, осмотрелся и, обойдя «Волгу», выволок шофёра. Достав фонарик, посветил. Остекленевшие глаза таксиста были полуприкрыты, в волосах поблёскивала кровь.
Заяц обшарил его карманы, вынул деньги, зажигалку, ключи. Деньги спрятал, зажигалку и ключи зашвырнул в лес.
Потом, подхватив труп под мышки, поволок.
Мелкий дождь продолжал моросить, с потревоженных кустов текла вода.
Ноги таксиста волочились по переросшей мокрой траве.
Заяц ткнулся задом в ствол ели, выругался и, подтянув таксиста под раскидистый куст, бросил. Руки трупа раскинулись в траве. Заяц выпрямился и несколько раз ударил его ногой в голову. Потом расстегнул ширинку и помочился.
С ели слетела какая-то птица, захлопала тяжёлыми крыльями. Сторонясь кустов, Заяц вернулся к «Волге», включил свет в салоне. Он достал из кармана кастет, повертел перед глазами. Кастет оказался чистым.
Заяц открыл бардачок, вытащил пачку документов, поднёс к глазам:
– Монюков… Виктор Иванович… так… девятый таксопарк…
Полистав документы, Заяц сунул их обратно, вытащил оттуда же грязную тряпку, плюя на неё, вытер кровь с сиденья, выбросил в окно.
Возле ручки скоростей на пластмассовой коробке с мелочью лежала смятая фуражка таксиста.
Заяц поднял её. Из фуражки с шуршанием выпал пакетик с недоеденной нормой. Заяц повертел в руках норму, понюхал:
– Вон что, бля…
Положил пакетик в фуражку и швырнул за окно. Потом завёл мотор, задом вырулил на просёлочную, проехал, оглядевшись, свернул на шоссе и погнал, включив фары.
Дождь перестал.
У поворота на Минское шоссе встретился грузовик. Пригнувшись к рулю, Заяц вырулил на Минское и понёсся к Москве.
В коробке с мелочью лежало круглое карманное зеркальце. Придерживая руль, Заяц поднял его, посмотрел на себя. Из зеркальца глянуло широкоскулое небритое лицо с небрежно зашитой заячьей губой.
– Так, может, убрать второй абзац? – спросил Куликов, снимая очки.
– Да нет, Алексей Михалыч. Тут убирай не убирай, ничего же не изменится, – поморщился Бондаренко. – Я же говорю, он прочёл когда главу, вообще, говорит, а нужна ли она?
– Ну, это не разговор.
– Тем не менее…
– Тогда всё менять, всю фабулу, что ли? Это же немыслимо.
– Мыслимо, немыслимо… – пробормотал Бондаренко, посмотрел на часы. – Ой-ей-ей… Засиделись мы с вами.
Часы показывали десять минут седьмого.
– Ну, а что ж делать?
– Не знаю. Я б на вашем месте всё-таки поработал над главой. Целиком.
– А смысл? Это же меняет содержание романа. Что ж, Борисова выкидывать, а Елецких из простых инженеров в зам. нач. цеха переводить?
– Ну, зачем такие крайности? Дело не в том, кем работает Елецких, а как он к завкому и парткому относится.
– Но он не может иначе, Виктор Юрьевич! У него ведь характер такой! Начальник литейного цеха делает приписки, а ОТК ему потворствует!
– Правильно, но почему Елецких не пойдёт сразу в партком и громко не расскажет обо всём?
– Да потому, что рыцарь-одиночка он! Молодой специалист, без малого год на заводе! У него за плечами десятилетка и СТАНКИН! Тем более он ведь ещё не член партии. Во второй части он вступает, но сейчас он совсем по-другому подходит к производственным проблемам. Я же сам таким был, когда на Кировском начинал…
– Но он и в бюро комсомола не сказал ничего. Сразу кинулся на Ерёмина. Я не говорю, что он не имеет право ударить очковтирателя, безусловно имеет, но ковбои нам ведь не нужны.
– Виктор Юрьич, но не всё сразу, пойдёт он в партком и в…
Дверь скрипнула, вошла Графт, улыбаясь, положила толстую папку на стол Бондаренко:
– Извините. Вот, это Баруздин. Еле доволокла. За недельку одолеешь?
– Побачимо. – Бондаренко ответно улыбнулся, кивнул на её шаль. – Что, мёрзнешь?
– А у нас весь конец мёрзнет.
– Так вроде не холодно ещё.
– Тем не менее.
Графт поправила шаль и вышла.
Куликов барабанил по столу.
Бондаренко вздохнул:
– Знаете что, Алексей Михалыч, давайте так договоримся. Вы всё менять не будете, но поработаете над сценой с Ерёминым и над разговором в раздевалке… Беркутову причешите, пожалуйста, что это, ей-богу, публичный дом в общежитии… это не надо… Договорились?
– Попробую.
– Дня за четыре успеете?
– За недельку.