Наш китайский бизнес (сборник) Рубина Дина

Эх!!! Сашкина душа пела.

Вызванный для экспертизы Доктор одобрительно поцокал языком, прошелся в сандалиях на босу ногу по новенькому гладкому полу.

— А ведь сезон дождей на носу, — задумчиво проговорил он, — вот будет интересно, если эта античная роскошь в обрыв хобнется…

Сашка забеспокоился. Арабы ждали расчета.

— Забери-ка у него паспорт, — посоветовал Доктор. — Если что — вытрясешь душу.

Рабинович сказал арабу насчет паспорта. Ивритом они владели примерно на одном уровне, араб даже получше. Он подозрительно легко оставил у Сашки свой иорданский паспорт. Так ящерица оставляет хвост тому, кто на него наступит.

Через неделю начались дожди, и в первую же бурную ночь стихия, как вафлю, надкусила новенькую Сашкину террасу, изрядный ее кусок выплюнув в овраг.

Вызванный для экспертизы Доктор осторожно подступил к краю террасы, попробовал ногой качающуюся плитку — так купальщица пробует температуру воды, — плитка сорвалась и, крутясь, полетела вниз.

— Арабская работа, — проговорил он задумчиво, — я тебя предупреждал… Ну что ж, езжай в Аль-Азарию и приволоки его за яйца.

Рабинович сел в машину и поехал в деревню. Какие там, извините за выражение — яйца! Из знакомого дома вышел старый араб в клетчатой куфие и с вялым интересом выслушал негодующего Рабиновича. На требование вызвать сына, сказал, что Мухаммада нет, он ушел в Иорданию.

— Как — ушел? — удивился Сашка. — У меня ж его паспорт.

Араб уже с большим интересом смерил его взглядом и тихо спросил без малейшей иронии:

— Адони, может, у тебя и жена одна?.. Впрочем, добавил старик, у него есть еще девять сыновей, и все знают эту работу, могут подправить обвалившуюся террасу. И тоже недорого.

— Нет, — сказал Рабинович. — И жена у меня одна, и девять иорданских паспортов мне не нужны. Разве что группу диверсантов готовить. Но это в другой раз…

Он закупил мешок цемента, плитку, мастерки, и вдвоем с Доктором, разнообразно матерясь по-русски и по-арабски, они криво и косо, с грехом пополам подправили террасу. До известной степени это тоже была арабская работа.

Когда кончился сезон дождей, Сашка по дешевке раздобыл большой пластиковый стол и такие же стулья, и терраса стала излюбленным местом встреч обитателей квартала «Русский стан». Какие только идеи не зарождались здесь, какие только замыслы не воплощались!

А по вечерам, когда со стороны Иерусалима поддувал легчайший ветерок и фонари по дороге к Мертвому морю наливались топленым молоком, разгораясь все ярче и превращаясь в низку сверкающих топазов, когда на черное небо всплывал маслянистый блин луны или золоченая, как дешевый сувенир, турецкая туфелька молодого месяца, редкая птица не прилетала на эту террасу: поклевать орешки, обсудить будущее Большой алии, разведать новости, запивая их стаканом красного сухого с задушевным названием «Врата милосердия»…

А время от времени, когда угрожающе накренялся тот или другой край террасы или отваливалась и летела в овраг очередная плитка, Сашка брал мастерок, замешивал горсть цемента и на живульку подправлял это дело.

* * *

Ближайшей соседкой Рабиновича по шхуне оказалась Ангел-Рая. (Грамотней-то по-русски сказать — «кварталу», да соблазнительно сравнение шхуны «Маханэ руси» с настоящей, до известной степени, флибустьерской шхуной, плывущей впереди горы, как плывет впереди корабля резная сирена на носу, раздвигая воду деревянными грудями…

Да и команда шхуны-шхуны…

Нет, конечно, невозможно сравнивать интеллектуалов русского квартала с матросским сбродом, что набирали боцманы пиратских бригов по портовым тавернам старушки Англии… И все-таки… глянешь порой на ту или иную лохматую бороду, промелькнет за углом узкой улочки некий горбоносый профиль, качнется под ногами палуба, земля то есть, особенно по субботам, когда команда шхуны «Маханэ руси» воздавала должное святому дню и из распахнутых дверей каждого дома неслись субботние песни, и так и чудилось, что припев закончится известным «Ио-хо-хо! И буты-ылка рому!»… Словом, хочется почему-то квартал «Русский стан» называть — как, собственно, и называли его в округе — шхуна «Маханэ руси». А стиль… Бог с ним, со стилем!)

Так вот, к счастью, ближайшей соседкой Рабиновича оказалась Ангел-Рая, и Сашка сразу сообразил, что рука об руку с этим гениальным режиссером можно закатывать такие грандиозные шоу, гала-концерты и вселенские оперы в природных декорациях Иудейской пустыни, что — согласно пророчествам — расступятся горы, выйдут потоки из Иерусалима и соберутся в долине Иосафата все народы Земли, и будет их судить Великая Русская алия.

Для начала на базе Духовного Центра и под эгидой международного Центра Русских библиотек (разумеется, как глава Русской Иерусалимской библиотеки его курировала Ангел-Рая) был изобретен проект МЦеПОтУ — Международный Центр Помощи Отстающим Ученикам.

Ах, оставим эти «базы»! Страстное желание Сашки разбогатеть, его воображение, помноженное на государственный размах Ангел-Раи, для которой ничто было не лишне, голоштанная башковитая советская публика, которою, как непереваренной пиццей, маялось израильское общество, сметка, хватка, судьбы рулетка — вот она — «база», на которую опирался проект с таким трудновыговариваемым названием.

Немедленно была запущена машина по составлению текста проекта, переводу его на английский и иврит, по сбору подписей именитых и влиятельных лиц, по представлению проекта в разнообразные фонды, эти огромные развесистые груди, питающие обитателей Святой земли тем самым молоком и медом… Первым делом — как это здесь водится — создали амуту, омут такой; такой, вроде, кооператив, бесприбыльный, но…

Когда дело касалось подобных амутот (омутов) в области культурной, да еще с этаким-то международным размахом, предполагался представительный синклит почетных членов.

За ними в карман не полезли: помимо домашних знаменитостей, вроде известной писательницы N., в почетные члены омута избрали посла России (толстого господина с тростью, которого все здесь за что-то любили и чрезвычайно почитали — природа любвей и ненавистей на местной почве еще не изучена) и американского поэта Иосифа Бродского.

Первый узнал об этом за завтраком, листая газету «Регион», второй понятия не имел, и так и не узнал до самой смерти. (Ангел-Рая, признаться, еще при жизни поэта подбивала известную писательницу N. написать ему «от всех нас» письмишко, просто так, от души, но та сказала, что, по слухам, господин сей желчен, и если что не по нем — отбривает.)

Ну-с… Далее по сценарию следовали челночные встречи организаторов проекта с мэрами Тель-Авива и Иерусалима, ректорами столичных университетов, учредителями благотворительных фондов, женой президента Израиля и прочая, прочая, прочая, и несть им числа…

И средства — что бы вы думали? — были получены!

По порядку: от иерусалимского муниципалитета, из христианского фонда «От Единого Бога к единой религии», из богатейшего фонда «Наружный», учрежденного вдовой одноименного покойного адвоката.

Приличный кусок преподнес фонд общества секс-меньшинств — «Обнимитесь, миллионы!» — с условием, что в будущем с отстающими (но к тому времени подтянувшимися) учениками Центра учредители данного симпатичного фонда проведут ряд гуманитарных встреч.

Сашка Рабинович, человек, между прочим, религиозный, мрачно заметил на это, что Тора велит побивать каменьями учредителей подобного гуманитарного фонда. На что Ангел-Рая нежно проговорила — успеется…

(В дальнейшем Сашка смирился с этим источником дохода и, составляя смету на очередной проект, только мрачно осведомлялся у Ангел-Раи: «А пидорасы дадут?» или директивно: «Выколотить из пидорасов!»…)

Так что сработали кое-какие письма и телеграммы.

И даже из личного фонда Папы Римского на дело помощи нерадивым ученикам было выделено 500 долларов. А с этого типа (которого Ангел-Рая втайне считала конкурирующей фирмой), как известно, нелегко слупить копейку.

Словом, дело пошло. Отстающие ученики повалили валом. В доме Рабиновича, которого посадили на честно заслуженную им ставку куратора, не умолкал телефон.

— Черт знает что! — говорил он, записывая данные очередного балбеса и довольно потирая руки. — Откуда среди еврейских детей столько двоечников?!

Попутно были трудоустроены толпы безработных пожилых учителей, в прошлом — грозных Абрамсоломонычей и Ефимевсеичей, легендарных преподавателей московских и ленинградских спецшкол. Стоит ли говорить, что в скором времени отстающие ученики стали получать призовые места на всеизраильских физико-математических олимпиадах…

Сашка Рабинович уже задумывался о создании (конечно же, под эгидой Ангел-Раи) Международной актерской школы, куда слетался бы на мастер-классы цвет мирового театра. Уже прошли предварительные встречи со знаменитым московским режиссером, живущим ныне в Иерусалиме, живой легендой, идолом советских театралов, гривастым львом с изумительной красоты резным крестом на распахнутой старой груди…

Уже завязывались планы приглашения к нам Клода Лелуша, Питера Брука, да и Бежара, чем черт не шутит…

И тут произошло…

И вдруг…

Внезапно…

Умерла Ангел-Рая.

Это было так неожиданно и так страшно, что лишь сейчас, спустя три года после описываемых событий, русская община Иерусалима начинает оправляться от перенесенного ею горя.

Началось все вполне банально. На фоне вялотекущего гриппа Ангел-Рая подхватила вирус инфекционного менингита. Придя с работы (из библиотеки Духовного Центра, где проходили очередные поэтические чтения на тему «О Родина!»), она сказала мужу — интеллигентному и молчаливому инспектору транспортной полиции:

— Васенька, я умираю…

Она плыла и заговаривалась. Мужа на самом деле звали Фимой.

Безгранично преданный ей муж бросился на кухню — за водой. Когда он вернулся, Ангел-Рая сидела на полу, странно подогнув ноги и руки, поминутно теряла сознание и несла чепуху.

Перепуганный муж погрузил ее в машину и повез в приемный покой одной из крупнейших клиник Иерусалима.

Повторяю: ситуация банальная и для местных специалистов плевая. Не о чем говорить. В России, конечно, Ангел-Рая бы умерла.

Но израильская медицина, как известно, — одна из лучших в мире. Ее достижения давно перешагнули самые фантастические рубежи. Здесь оплодотворяют пожилых женщин, бесплодных, как пустыня. Впрочем, и пустыню здесь заставляют плодоносить, как цветущую женщину. (Что касается оплодотворения пожилых, и даже весьма пожилых, женщин, то в еврейской истории подобные случаи уже были.)

Недоношенный пятимесячный плод здесь не выбрасывают в ведро, а помещают в инкубатор и доращивают на радость обществу. Глядишь — со временем из такого выкидыша вырастет Эйнштейн. Ну, может, не Эйнштейн, может, чиновник Сохнута, сука, мошенник и казнокрад — а все равно приятно!

Да что там! Здесь заменяют человеку все органы на новенькие, прочищают (как вантузом — канализационную трубу) вены, артерии и мельчайшие сосуды, меняют клапаны сердца… в общем, об этом уже неинтересно упоминать, об этом даже юмористы писали.

Словом, израильская медицина грандиозна. Просто ее не интересуют живые люди со всякой их ерундой, вроде гриппа, дифтерита, чумы или холеры. Здешним специалистам интересно оживить труп, причем желательно лежалый. Тогда на него накинутся и силами лучшей в мире медицины воскресят из мертвых. Впрочем, и это в нашей истории уже было.

Так вот, Фима, муж, инспектор транспортной полиции, выгрузив беспамятную Ангел-Раю в приемном покое, стал бегать, хватая врачей за развевающиеся халаты, преданно заглядывая в глаза каждому санитару и наглецу-практиканту. Часа через полтора к Ангел-Рае подошли, вкололи один из чудодейственных жаропонижающих препаратов (см. достижения израильской фармакологии), сбили температуру и велели убираться домой и больше не соваться с пустячным гриппом в серьезные лечебные учреждения.

— Как — домой?! — пролепетал потрясенный Фима. — Она ж продолжает меня Васей называть…

Но из-за природной мягкости характера вынужден был подчиниться и увезти Ангел-Раю домой. Повторим: в России при подобных обстоятельствах она бы как пить дать умерла…

Уже на рассвете «амбуланс» с телом Ангел-Раи мчался по разделительной полосе, характерно и страшно завывая. Похоже было на то, что Ангел-Рая и в Израиле ухитрилась умереть. Над нею распростерся белый и невменяемый муж, инспектор транспортной полиции.

Он вбежал в приемный покой вслед за носилками с телом жены и, выхватив табельное оружие, закричал, что лично и немедленно перестреляет сейчас всех проклятых жидов, врачей-вредителей. Возможно, его покойная жена не на пустом месте заговаривалась.

Инспектору что-то вкололи, уложили на кушетку, и он затих. А тело Ангел-Раи уволокли в Святая Святых. Над ним сгрудились специалисты высочайшего класса. Чуть ли не с трапа самолета был снят улетающий в отпуск на Канарские острова ведущий хирург клиники. Лучший анестезиолог не ушел домой после суточного дежурства.

Это была настоящая работа. Труднейшая, почти невыполнимая задача. Истинное и высокое искусство…

В это время обезумевшая от горя, осиротевшая русская община клокотала и билась, угрожая выплеснуться за края правопорядка. Поговаривали о сидячей демонстрации перед кнессетом. Поэт Гриша Сапожников разбил палатку перед Дворцом правосудия и начал голодовку протеста. К своему постоянному плакату «Я не ем уже тринадцать суток» он добавил плакат: «К ответу преступных эскулапов!»

Самые разные люди готовы были бежать и сдавать для Ангел-Раи свою кровь, костный мозг, почки и легкие. У Стены Плача, ни на минуту не прекращая вымаливать у Всевышнего жизнь для этой женщины, сменяли друг друга представители религиозных слоев русской общины. Раввин Иешуа Пархомовский в субботней проповеди заявил, что, в случае невозвращения Ангел-Раи в этот мир, следует ходатайствовать перед президентом Израиля об объявлении по стране недели национального траура.

Да что там говорить! Ангел-Раю все любили.

Ее любили даже жертвы ее интриг.

Спустя несколько дней после кончины Ангел-Раи, Сашке Рабиновичу удалось прорваться к ней в палату.

То, что он увидел (пишут в таких случаях), повергло его в смятение.

Сквозь частокол штативов, окружающих койку, Сашка разглядел распластанное и накрытое простыней тело. К нему вели множество проводов, проводков и проводочков, даже из ноздри проволока торчала.

Череп Ангел-Раи был обрит, желтоватое лицо скособочено самым окаменелым образом, рот не отцентрован. Она была мертва.

Сгорбившись, сидел Рабинович на стуле, свесив кисти рук между колен. Его трясло.

— С-са… — вдруг слабо донеслось из кривого неподвижного рта. — Н-ну… к те… усе… ни… ки… хо… зят?

— Ходят! — выпалил Сашка, вздрогнув от неожиданности: мертвое тело издавало звуки.

— Ты… рас-сы… сание… са-са… вил?

— Составил! — подтвердил Сашка, подобострастно тараща глаза на бритую мумию Ангел-Раи. И вдруг заплакал от умиления…

Когда дежурный врач стал гнать его в шею, Сашка спросил:

— Скажи — она будет жить?

Тот оглянулся на частокол штативов и озадаченно потер пальцем переносицу:

— А что… — пробормотал он. — Весьма возможно…

Спустя месяц абсолютно седой и обезумевший муж Фима забрал домой косую, глухую и полупарализованную Ангел-Раю.

Он пил на кухне водку и молча вытирал ладонью сбегающие к подбородку слезы. Время от времени из спальни раздавалось жалобное: «Ва-сень-ка!» — и он бежал: поднять, посадить, перевернуть, переодеть…

Что там долго рассказывать! Жалкие останки бесподобной женщины были брошены на руки русской общины. Стало очевидным, что услугами этой израильской медицины пусть пользуются наши враги. Спасения следовало ждать только от своих.

И за Ангел-Раю взялись свои…

Альтернативщики — травники, гомеопаты, иглоукалыватели, суггестологи, массажисты и экстрасенсы буквально не давали ей дух перевести. Один из «своих», специально для этого смотавшись в Москву, привез загадочный биокорректор — круглый талисман, содержащий в себе сплав из шестидесяти видов минералов, металлов и водорослей — последний писк суггестологии. Талисман требовалось носить меж грудей, он спрямлял биополе.

Другой торжественно принес и вручил инспектору транспортной полиции хрен моржовый — довольно крупный экземпляр, сантиметров в шестьдесят — действительно, как выяснилось, существующий в природе, и действительно, как это ни странно, представляющий собой кость. Хрен моржовый, подаренный неким шаманом в арктической экспедиции (его владельцу? как это сказать без неприятной в нашем случае двусмысленности?), — следовало повесить над кроватью. Он тоже на что-то страшно благотворно влиял и что-то мощно спрямлял…

И наконец в один прекрасный вечер (довольно занудный «Вечер взаимодействия двух культур») из подъехавшей к Духовному Центру машины вышла прелестная — на сей раз медного оттенка — рыжеволосая женщина и величавой походкой поднялась по ступеням в зал.

На ней было умопомрачительное, простого — якобы — покроя лиловое платье (из той материи, что по двести сорок шекелей за метр). К тонкой талии, как тяжелый маятник, был подвешен зад, совершавший мерные плавные раскачивания. Из обнаженного плеча полноводным ручьем выбегала холеная белая рука с единственным, но платиновым браслетом и одиноким, но крупным сапфиром на пальчике.

Позади, как всегда — в тени ее великолепия — поднимался молчаливый инспектор транспортной полиции. Все — от невесомого лилового белья и лиловых туфель-плетеночек до соответствующей сумочки и искрометных аметистовых клипс — было куплено им накануне в самых дорогих магазинах. Для этого он взломал один из своих пенсионных фондов.

Веселись ныне и радуйся, Сионе!

Опустим, пожалуй, живописание восторга очарованной коленопреклоненной толпы прихожан Духовного Центра. Папе Римскому, на престольные праздники выходящему к своей благоговеющей пастве, ничего подобного не снилось.

Она по-прежнему помнила все, что когда-то кому-то говорила. Помнила интимные подробности жизни, поведанные ей за пьянкой в порыве откровенности. Помнила домашние клички отпрысков всех своих знакомых и друзей, а также имена их собак, кошек, попугаев. Помнила породы рыбок в их аквариумах. Не говоря уже о номерах телефонов, о диагнозах, поставленных когда-то чьей-то теще, бабушке, свекрови… Ну, прекратим, пожалуй, этот бесконечный перечень: она помнила и знала все.

Ее государственный ум по-прежнему намечал и раскручивал грандиозные планы. В ближайшие пять месяцев она предполагала осуществить три культурных проекта — один всеизраильский и два международных…

Сашка Рабинович сиял. Он был нешуточно горд: это он благовестил — она вновь будет жить среди нас!

Словом, все было прекрасно. И все было как прежде. Кроме одного пустякового осложнения: Ангел-Рая продолжала называть Фиму Васенькой. На скорбные его вопросы только сухо обронила — мол, так нужно. Вероятно, там, где она побывала, ей что-то сказали.

Ну, Вася так Вася… Фима смирился. Лишь бы она была жива и здорова — ангел, ангел нечеловеческой доброты и радости!..

7

Сотрудники радиостанции «Русский голос» происходили из разных мест, разных республик бывшего Советского Союза. В той жизни занимались, как правило, совершенно другим делом, так что это был русский голос с довольно-таки сильным акцентом.

Среди акцентов преобладали украинский и азербайджанский. Первый придавал передачам «Русского голоса» ненавязчивую домашность, второй добавлял к этой домашности оттенок кавказского гостеприимства.

Новые репатрианты любили свое русское радио, пенсионеры — те вообще не выключали приемников, ласково называли ведущих программ интимно усеченными именами и много и охотно звонили, чтобы выразить свое мнение по разнообразным вопросам. Их не смущала тема передачи — они разбирались и в политике и в экономике, в науке и в искусствах… словом, не сегодня сказано, что каждый еврей всегда имеет свое особое мнение по каждому вопросу.

У нас поэтому невозможен культ личности.

У нас на такую личность всегда найдется кое-кто поличностнее.

Ведущие передач, в свою очередь, охотно откликались на звонки радиослушателей, подбодряли их или журили, терпеливо объясняя — почему высказанное мнение неверно (ведущие ведь тоже были евреями). Случались и перепалки в свободном эфире.

Нетрудно предположить, что особой популярностью пользовалась передача «Скажем прямо!». Вел ее Вергилий бар-Иона, в прошлой жизни — Гена Коваль, уроженец города Газли, страстный филолог с азербайджанским акцентом, приверженец русской классической поэзии. Комментировал он и последние политические события, неизменно начиная и заканчивая комментарий цитатами из классиков.

— Белеет парус адинокий, как метко выразился аднажды выдающийся поэт, в тумане моря галубом… — начинал свой комментарий новостей Вергилий. — Адиноким выглядел вчера министр инастранных дел Израиля в тумане засиданья Савета Безапасности Арганизации Абъединенных Наций…

Или:

— Ни пой, красавица, при мне, ты песен, — как точно выразился аднажды классик. Напрасно президент Сирии Асад аправергает сваю связь с терраристами из «Хизбаллы». Миравая абщественнасть этим песням уже не верит…

Словом, если, комментируя последние политические события, Вергилий несколько злоупотреблял своими глубокими познаниями в поэзии, то в передаче «Скажем прямо!» он был прост и задушевен. Терпеливо выслушивал каждого, кто сумел ворваться в эфир, советовал, поправлял, если что не так. Тем более бывало обидно, когда ему доставалось: прямой эфир, как вы понимаете, не исключает неожиданностей.

Такое случалось, когда в передачу вламывался грубый «ватик» — старожил, патриот, старина-резервист Армии Обороны Израиля, почти всегда противопоставляющий себя новым наглецам.

Идет, скажем, очередная передача, посвященная юридическим аспектам жизни репатриантов. В студию приглашены некий адвокат и некий политический деятель, представитель общественной организации «Кворум», призванной защищать права новых репатриантов. Звонят на студию радиослушатели, доверчиво задают вопросы, испрашивают советов — как толково и грамотно вести себя с местными уроженцами в тех или иных спорных ситуациях, когда сильно хочется в рожу дать… В атмосфере полной идиллии и юридического единения сердец обсуждаются способы давления на правительство, условия для создания русского лобби в кнессете и прочие, весьма увлекательные перспективы.

— Итак, продолжаем передачу, — говорит приветливо Вергилий. — Слово очередному нашему радиослушателю. — И включает прямой эфир. И в этот нежный эфир, буквально вибрирующий от флюидов душевного расположения и взаимной приязни, врывается нечто совершенно непозволительное:

— Я хочу, чтоб эти бляди замолчали навсегда! — четырехстопным хореем рявкает невидимый оппонент.

И пока длится легкое замешательство и ведущий обескураженно покашливает, тот переходит на прозу:

— Мы здесь холодали и голодали, мы воевали и ничего не требовали! А эти бляди советские, чтоб они сдохли, вчера приехали, и тут же подай им, понимаешь, все права и хер на блюде!

— Ваша точка зрения… э… э… — торопливо и заискивающе бормочет Вергилий, — безусловно заслуживает внимания…

— И ты умолкни, блядь такая!

Так что Вергилию доставалось. И доставалось за весьма небольшую, можно сказать — мизерную, зарплату.

Платили сотрудникам «Русского голоса» унизительные копейки, и примерно раз в полгода дирекция теле — и радиовещания распространяла леденящие кровь слухи о закрытии радиостанции «Русский голос», мотивируя это тем, что все большее число новых репатриантов постепенно переходит на чтение ивритских газет и слушание ивритского радио. До известной степени это было правдой. Но правдой также было и то, что израильский истеблишмент крепко побаивался культурной русской экспансии.

Тогда на очередную демонстрацию перед резиденцией премьер-министра выходили несколько тысяч пенсионеров. Бряцая медалями и орденами, полученными за победу над гитлеровской Германией, они разворачивали огромные плакаты, на которых метровыми буквами было написано: «Мы еще живы!» и «Руки прочь от радиостанции „Русский голос“!».

Неподалеку, в тени платанов, белела уютная палатка голодающего поэта Гриши Сапожникова.

Над ней висел плакат: «Я не ем уже тринадцать суток!», что, кстати, могло быть и чистой правдой. Как многим алкоголикам, Грише есть было необязательно. Он сидел в палатке с откинутым входом, приветливо шутил и наливал каждому, кто заглянет.

(Его горючий общественный темперамент не позволял ему стоять в стороне от событий. Причем от любых событий. Гриша разбивал палатку голодающего не только по тем или иным возмутительным поводам, которых, конечно же, в нашей действительности предостаточно. Он расставлял ее в дни прохождения демонстраций протеста, солидарности, подтверждения верности принципам; по датам национальных и религиозных праздников; в декаду проведения международной книжной ярмарки; в дни выступлений в кнессете лесбиянок и гомосексуалистов. Особенно жарко полыхало в Гришиной груди чувство социальной справедливости, когда у него нечем было опохмелиться, тогда палатка под платанами белела особенно зазывно и сиротливо, а друзья советовали дополнить надпись на плакате, в смысле — «и не пью!».

Гриша разбивал палатку голодающего и в том случае, когда опаздывал на последний автобус. Тогда он добредал до Парка Роз, что украшает площадь перед Дворцом правосудия, вскарабкивался на мощный ствол старого платана, отыскивал среди ветвей скатанную в рулон палатку, сноровисто устанавливал ее и, вывесив плакат: «Я не ем уже тринадцать суток!», заваливался до утра спать.)

Затем следовало несколько публичных выступлений официальных представителей «Кворума».

(Не объяснить ли попутно — что это за мощная структура, не живописать ли размах деятельности этого государства в государстве, не перечислить ли невероятное количество дочерних отделений «Кворума» в больших, незаметных и вовсе уж микроскопических населенных пунктах страны, не привести ли цифры годового оборота средств, хлещущих, как из брандсбойта, из карманов всевозможных благотворительных фондов и отдельных сентиментальных американских миллионеров, которым зачем-то хочется, чтобы на эту землю ехал и ехал российский еврей?

Да нет, не стоит, а то, глядишь, непритязательное наше «повествование вприпрыжку и в посвист» затянется на годы и из скромного романа превратится в сагу.

Кстати, неуместное на первый взгляд иностранное название этого уникального общественного организма смущало многих евреев.

А что делать? — возражали им резонно, не назовешь ведь нашу мать-кормилицу-заступницу кнессетом. Какой-никакой, а кнессет в стране уже есть, чтоб он сгорел со всеми его депутатами, да и тот в переводе с иврита на русский означает не Бог весть что, а просто «собрание».

С другой стороны — чего нам на римлян-то оглядываться? Где они, эти римляне? В гробу мы их видали вот уже много сотен лет.)

Так что за рядом организованных «Кворумом» демонстраций следовало несколько официальных заявлений вождей русской общины, затем — два-три специальных заседания комиссии кнессета по культуре, и… на очередные полгода русскому радиовещанию отпускались жалкие гроши, больше похожие на подаяние, чем на государственные дотации.

И вновь Вергилий с сильным акцентом цитировал русскую классику, а Сема Бампер на халяву допрашивал в студии интересных людей, и известный рав, активный деятель последней волны религиозного возрождения, комментировал Тору в передаче «Национальный орган», и две радиожурналистки с голосами кассирш винницкого гастронома попеременно вели передачи «Старожилы не упомнят» и «Поэзия еврейского сердца»…

8

Она дождалась, когда пенка подойдет еще разок, сняла джезву с огня и перелила кофе в чашку. Не торопясь, отлистала от толстенной рукописи воспоминаний старого лагерника несколько страничек, зажала их под мышкой, в правую руку взяла приземистую облупленную табуретку, в левую — чашку с кофе.

— Кондрат!

Из-за асбестовой перегородки вылетел пес, тормознул, молотя хвостом, уже зная и радостно предвкушая следующие слова.

Испытывая его терпение, она выждала еще секунду и наконец, строго на него глядя, проговорила:

— А не-прошвыр-нуть-ся ли нам?

Он взвизгнул, подпрыгнул, схватил зубами маленький домашний тапочек, брошенный у порога Мелочью, и пошел его трепать, грозно рыча. Он знал это веселое слово. Он вообще много слов знал.

Она распахнула ногой дверь «каравана», и пес кубарем вылетел наружу. Вслед за ним, боясь расплескать кофе, по трем ступенькам железной лесенки осторожно спустилась Зяма.

На асфальтовой дорожке стояло раскладное кресло с провисшими ремнями сиденья. Перед «караваном» дорожка обрывалась — тут, собственно, и проходила необозначенная граница поселения Неве-Эфраим.

Она поставила табурет, хлопнула на него рукопись и с чашкой в руке опустилась в кресло.

Перед ней, уже до краев заполненная солнцем, лежала расчищенная от валунов и окаймленная двумя рядами олив долинка. В глубине ее теснили и сжимали в ущелье опоясанные террасами старые ржавые холмы Самарии, а над ними в молодом родниковом небе текли желтые отмели облаков.

Метрах в двухстах от Зяминого вагончика бугрился курган остатками каменных стен времен Османской империи.

Зато, если перевалить через курган, можно побродить, спотыкаясь и балансируя руками, по раскопанным стенам города Ай. Израильтяне взяли его вторым — после Иерихо, — когда вернулись в эту землю, текущую молоком и медом. Так написано в ТАНАХе.

До сих пор кроты выталкивают на поверхность земли обесцвеченные временем и почвой кубики — крошево мозаичных полов и настенных панно, что украшали когда-то строения Шомрона, Самарии — цветущего края.

Во всех карманах Зяминой одежды валялись эти матовые кубики, похожие на кости для игры в «шешбеш». Их было приятно и странно перебирать в кармане, гладить пальцем шероховатую грань, согревать и думать, что тысячелетия назад они были вытесаны теплыми и чуткими руками предка-мастерового все из той же породы местного известняка, который и сейчас используют здесь для строительства.

Остатки древних стен, микву и маслодавильню с двумя огромными каменными жерновами каждое лето копает парочка поджарых американских археологов-пенсионеров.

Совет поселения выделил им, по соседству с Зяминым, «караван», и эти, всегда приветливые летние старички, в нахлобученных белых панамах, с утра до захода солнца копают в свое удовольствие, так напоминающее тяжелый изматывающий труд.

— Ты слышишь, — сказала она псу, — это верная мысль: настоящее удовольствие должно очень напоминать тяжелый изматывающий труд. Ведь и в любви так?

Кондрат гонял вокруг «каравана», поминутно подбегая к краю дорожки, за которым громоздились желтые валуны, росла трава, покачивался на ветру путаный сухой кустарник, оглядываясь на хозяйку и не решаясь нарушить запрет.

— Не ходи туда, — сказала ему Зяма негромко. — Там может быть змея. Или скорпион.

Его жалил уже яростный майский скорпион (сто шекелей за визит к ветеринару да еще тридцать за лекарство), он знал и это слово. И все-таки забежал немного вперед, в траву.

Нравом этот пес обладал независимым и склочным. Трехнедельным щенком его по недоразумению приволокла соседская девочка. В почтенном семействе ее учительницы-американки ощенилась любимая сука. Одного из трех щенков — белого, мохнатого, с черными, словно на пробор расчесанными ушами, назвали Конрад.

— Ты что! — ахнула Зяма, увидев эту мохнатую плюшку на протянутых ладонях соседки. — Куда нам собаку — в «караван»!

— Так ваша же дочка вчера выпросила, — расстроилась девочка. — Я его из Иерусалима за пазухой везла. Ну гляньте, какой он мотэк!

Щенок смотрел на Зяму из-под спадающего мохнатого уха бешеным глазом казачьего есаула.

— Ну ты, антисемит! — Зяма потрепала щенка по сбитой набекрень папахе. Он прихватил зубами ее палец и тут же принялся суетливо зализывать. Вообще, всячески подчеркивал судьбоносность момента. Морда у него была продувная; фас — чванного купца, профиль — ухмылка интеллектуала-шулера, нос — из черного дермантина.

Обнаружилось, что гладить щенка необыкновенно приятно. Рука сама тянулась к этому живому мохнатому теплу, к этому комочку с таким одушевленным взглядом. Мелочь стояла рядом и тихо, безутешно голосила.

— Ты считаешь, что он для нас достаточно сюськоватый? — строго спросила ее мать. Мелочь взвыла в предвкушении падения твердыни.

— Как его? Конрад? Ну, мы люди простые. Будешь Кондрашка, Кондрашук…

Соседка с облегчением вздохнула и вывалила щенка прямо в подставленный подол платьишка новой его хозяйки — Мелочи.

— Построим тебе будку, — пообещала Зяма, — назначим сторожевым псом. Будешь при деле.

Оказалось — пустые мечты. Назначить его никем не удалось — он сам назначал себе занятия и цели, которых, кстати, планомерно и неустанно достигал. Оказался величайшим бездельником и созерцателем. Был необыкновенно, проницательно и даже пугающе умен. Очеловечился до безобразия, весьма скоро выучился по-русски, да и на иврите с Мелочью мог поддержать беседу. Понимал не только слова и фразы, но и намерения, и движения души, и когда случалось настроение — участвовал в разговоре различными, довольно внятными, междометиями. Ел он, конечно, когда и что хотел. Спал, конечно, где душа пожелает (собачьи коврики и подстилки, предложенные ему поначалу, были со страшным презрением оттрепаны и вышвырнуты за дверь).

Когда пришло время делать щенку прививки, выяснилось, что он — чистокровный тибетский терьер, порода умнейшая, собака тибетских монахов. Привыкла быть при человеке, рядом. Словом, он сразу потребовал к себе уважения.

Впоследствии обнаружилось, что этот пес на все имел свое мнение и не собирался держать его при себе.

С каждым из домашних он придерживался особой линии отношений — к отцу подходил с почтительным достоинством, как дипломат небольшого, но достаточно независимого государства, с Мелочью постоянно соперничал и выяснял отношения, иногда прикусывал, не позволяя ей фамильярничать. А Зяму обожал исступленно, страшно ревновал к отцу, поминутно лез к ней с поцелуями и по-настоящему страдал, когда эти двое по вечерам выставляли его из комнаты и запирали дверь. Тогда, развесив уши, он слонялся, как потерянный, и короткими стонущими вздохами задавал себе вопрос: ну чем, чем можно заниматься там без меня и что ему от нее надо?!

Когда отец возвращался домой после ночного дежурства, щенок, дрожа от охотничьего восторга, ждал, когда тот разуется и снимет носки. Тогда с алчным урчанием он хватал носок и весь вечер слонялся с ним в зубах по «каравану», ревниво и грозно огрызаясь, если кто-то из домашних пытался отнять у него его богатство. Во всей его походке так и читалось: и мы тоже не лыком шиты, и у нас, между прочим, кой-какое имущество имеется…

— …Ну-ка, поди сюда! — строго проговорила Зяма. Он внимательно наблюдал из травы за ее реакцией: выжидал, выводил из себя.

— Ах так… — сказала она, делая вид, что обиделась. — Ну, как хочешь. Только потом не прибегай с жалобами.

Тогда он примчался, вспрыгнул к ней на колени, норовя лизнуть ее прямо в губы. Она уворачивалась.

— Кофе же, дурак, кофе расплескаешь! Наконец он свалился у ее ног, вытянулся в тени от кресла.

— Для чего я тебя держу? — сурово спросила его Зяма. — Для охраны или для душевной прелести?

Несколько минут они молчали, пока Зяма бегло просматривала воспоминания бывшего лагерника.

— Ну ладно, дадим три отрывка, страниц по шесть, — сказала она псу. — Подкормим доходягу.

— А ты почему опять нагадил на участке Наоми Шиндлер? — вдруг вспомнила она и возмутилась. — Мало тебе вокруг подходящих отхожих мест?

Кондрат, лениво подняв голову, смотрел на нее наглым лаковым глазом.

— Ну? — громко зевнув, спросил он.

— Я тебе дам «ну»! Попробуй-ка еще раз насрать в цивильном месте!

Он ахнул и бессильно уронил башку, и завалился на бок. Демонстрировал обморок: «сил нет слушать ваши непристойности»…

Затем правили очередной отрывок из «Иудейской войны» Иосифа Флавия, которая давно и безобразно была переведена с немецкого, с сохранением буквальных речевых оборотов немецкого языка.

«Так он добрался к самаритянину Антипатру, управлявшему домом Антипатра. Подвергнутый пыткам, он признался в следующем: Антипатр поручил одному из своих близких друзей, Антифилу, доставить из Египта смертельный яд для царя; Антифил вручил яд дяде Антипатра, Феодиону; этот передал его в руки Ферору, которому Антипатр предложил отравить Ирода в то время, когда он сам будет находиться вне пределов подозрения — в Риме, а Ферор отдал яд на сохранение своей жене».

— Милые все люди, — проговорила Зяма.

Она не любила Флавия. Ни самого этого липового полководца, который сдал римлянам прекрасно укрепленную Иотапату и развалил всю оборону Галилеи, а затем переметнулся на сторону всемогущего врага, ни его лицемерные свидетельства, за которые Веспасиан наградил его землями, почетом да и деньжатами. Зяма не любила и презирала этого умницу из славного священнического рода Матитьягу — рода, освободившего когда-то Иудею от греко-римских шакалов, — за то еще, что взял себе имя римских императоров, за то, что забыл умереть во славу предков, за то, что отдал сердце свое большому городу Риму…

Словом, Зяма не любила древнееврейского историка Иосифа Флавия приблизительно за то же, за что не любила в России своих крестившихся соплеменников.

Подготавливая к печати очередную главу, Зяма каждый раз язвительно возбуждалась, читала вслух и комментировала некоторые места, казавшиеся ей особенно вопиющими. При этом она называла давно умершего, славного античного историка Флавия нелицеприятными словами.

— Ага! Вот что мне нравится: его скромное упоминание о себе в третьем лице, вроде «всесторонние таланты Иосифа не могли остаться незамеченными». Слушай, Кондрашук, как эта сука описывает Иоанна Гисхальского: «В то время, когда Иосиф правил Галилеей, против него объявился противник в лице сына Леви, Иоанна из Гисхалы — пронырливейшего и коварнейшего из влиятельных людей, который в гнусности не имел себе подобного». (Ну да — противник же…) «Он всегда был готов солгать, и в совершенстве владел искусством делать свою ложь правдоподобной. Он притворялся человеколюбивым, но в действительности был до крайности кровожаден…» Ни одного примера, обрати внимание… Наверняка брешет, скотина. Зато, забыв о кровожадности Иоанна, уже через три страницы хвастается своей удалью, этот миротворец. Слушай: «Против них Иосиф опять употребил другую хитрость. Он взошел на крышу, дал знак рукой, чтобы они замолчали, и сказал: „Я, собственно, не знаю, в чем состоит ваше желание, ибо я вас не могу понять, когда вы все вместе кричите. Но я готов сделать все, что от меня потребуют, если вы нескольких из своей среды пошлете ко мне в дом для того, чтобы я мог спокойно объясниться с ними“. По этому предложению к нему зашли знатнейшие из них вместе с зачинщиками. Иосиф приказал потащить в самый отдаленный угол его дома и при закрытых дверях бичевать их до тех пор, пока не обнажатся их внутренности. Толпа в это время стояла на улице и полагала, что продолжительные переговоры так долго задерживают депутатов. Иосиф же велел распахнуть двери и выбросить вон на улицу обагренных кровью людей…»

— Ну! Не милашка ли? Парламентеров, а?! Вот гад! «Пока не обнажатся их внутренности», а?! Но зато Иоанн Гисхальский — «до крайности кровожаден». А вот еще дивная у этого мерзавца история с гражданами Тивериады.

«Так как остальные громогласно указывали на некоего Клита как на главного зачинщика отпадения, то он, решив никого не наказывать смертью, послал одного из своих телохранителей, Леви, с приказанием отрубить тому обе руки…» (добрейшая душа!). «Но Леви из боязни перед массой врагов не хотел идти сам один. Клит же, видя, как Иосиф, полный негодования, сам, стоя в лодке, порывается вперед, чтобы лично исполнить наказание, начал умолять с берега, чтобы хоть одну руку оставил ему. Иосиф удовлетворил его просьбу, с тем чтобы он сам отрубил себе одну из рук. И действительно, тот правой рукой поднял свой меч и отсек себе левую — так велик был его страх перед Иосифом».

И минут двадцать еще, выправляя дубовые германизмы в переводе, Зяма ахала, повторяла фразу вслух, качала головой и, призывая лежащего рядом пса в слушатели, называла своего предка, великого античного историка Иосифа Флавия негодяем, изменником и римской подстилкой. И если учесть, что имя бен Матитьягу было проклято по всей земле Израиля, можно легко вообразить, что эти опоясанные террасами серые курганы, эта долинка, эти замшелые камни и молодое родниковое небо над Самарией много веков назад уже слышали те же слова, произнесенные по тому же адресу, но только на другом языке…

Потом они с Кондрашей перехватили бутерброд с колбасой. Стоя на задних лапах и положив передние ей на колени, он требовал кусок за куском, а если она медлила, протягивал лапу и теребил ее руку.

— Ты сожрал больше половины, — сказала ему Зяма, отряхивая крошки с юбки, — впрочем, ни для кого не секрет, что ты наглец и проходимец… Жаль, что я не назвала тебя Флавием!

Настроение по-прежнему было хорошим, хотя она уже несколько раз вспоминала, что ближе к вечеру надо ехать. Но сейчас еще время лишь восходило к двенадцати, здесь, в тени «каравана», шлялся тихий ветерок, поддувая лепестки красных, похожих на маки, горных цветов, что на днях показались из-под серых валунов.

Метрах в ста от нее по долинке, обрамленной оливами, шел пастух за стадом коз. Звякали колокольцы. Пастух, высокий старик в белой куфие, перетянутой двойным шнуром, и в серой, до пят, галабие, — не смотрел в сторону «караванов», как будто этого не было, как будто не стояли на этой земле ни вагончики, ни — выше, на горе, — полукруглый ряд вилл, ни коттеджи, ни школа, ни водонапорная башня с магазином.

Кондрат вскочил и залаял, забегал вдоль дорожки, оглядываясь на Зяму, спрашивая: дать им, как следует, или не стоит?

— Не стоит, — сказала ему Зяма. — Поди сюда, не мельтеши. Это просто пастух гонит стадо коз…

То и дело старик палкой подправлял полубег какой-нибудь козочки. Бренча колокольцами, те объедали по пути кустики и были — издали — очень милы: буколическая картинка, сельский пейзаж.

— Вот так они съели всю страну, эти их козы, — сказала Зяма Кондрату, — пока здесь не было хозяев…

— А ведь он мог бы сейчас меня убить? — задумчиво спросила она пса. — Теоретически? Выхватить из-за пазухи своей рубахи пистолет, а? И пристрелить… Теоретически — да. Он вовсе не так стар, а оружием наводнены и Иудея и Самария… А что, Кондрашук, ведь это ему — как чихнуть раз. Мужчин наших сейчас нет, разве что Арье в своей лавочке, да от него какой толк… Два-три солдатика у ворот — до них отсюда не докричишься, да и не успеют добежать… Ей-богу, странные люди эти арабы… Нет, конечно, потом наши спустились бы в Рамаллу и переколотили все окна, и перевернули бы все машины, их бы усмиряла наша доблестная армия. Потом наши основали бы где-то поблизости новое поселение: Неве-Зьяма, или Гиват-Зьяма, или Кфар-Зьяма… Да что там! — почету мне было бы навалом… И евреи — странные люди, Кондрашук… Вообще, с людьми, согласись, не все в порядке…

Пока пастух перегонял мимо «караванов» свое стадо, пес стоял рядом с хозяйкой, дрожа от возбуждения и полаивая — вероятно, оскорблял большую пастушью собаку, рыжую, короткошерстую и молчаливую…

— А я могла бы его убить? — спросила вдруг женщина сама себя. И самой себе ответила твердо: — Да. Теоретически…

Тень уже поджималась к сваям вагончика, вот-вот нырнет под него и вынырнет по другую сторону. Солнце палило дорожку, выметая над нею бабочек и мух. Гудение пчел стало тихим и сонным.

Зяма захлопнула «Иудейскую войну», поднялась и занесла в вагончик табурет.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Впервые на русском – долгожданное продолжение одного из самых поразительных романов начала XXI века....
Виола Тараканова – председатель жюри конкурса «Девочка года»! Ее издатель, который приветствует любо...
В Старом Городе Вильнюса 108 улиц, и на каждой что-нибудь да происходит. Здесь стираются границы меж...
В Старом Городе Вильнюса 108 улиц, и на каждой что-нибудь да происходит. Здесь оживают игрушечные пс...
Немецкому дворянину Филиппу Ауреолу Теофрасту Бомбасту фон Гогенгейму довелось жить в страшное время...
«Все возрасты любви» – единственная серия рассказов и повестей о любви, призванная отобразить все ли...