Лавка дурных снов (сборник) Кинг Стивен
Сандерсон помогает восьмидесятитрехлетнему Крестоносцу-в-Плаще сесть в машину и закрывает дверь, чтобы не выпускать прохладу. Первая полицейская машина уже подъезжает, и сейчас они потребуют документы. Шестидесятилетний Чудо-мальчик прижимает руку к больному боку и бредет к водительской двери, чтобы поднять с земли упавшие права.
Посвящается Джону Ирвингу
Дюна[7]
Перевод Т. Покидаевой
Как я писал в предисловии к «Бэтмену и Робину», иногда – очень редко – ты получаешь целую чашку, уже с ручкой. Боже, как мне это нравится! Занимаешься своими делами, ни о чем не думаешь, и вдруг, ка-бум, рассказ прибывает специальной доставкой, законченный и готовый. Остается лишь сесть и его записать.
Дело было во Флориде, я выгуливал собаку на пляже. Поскольку стоял январь и было холодно, на пляже, кроме меня, никого не оказалось. Далеко впереди я увидел нечто похожее на надпись на песке. Подойдя ближе, понял, что это был обман зрения, игра света и тени, но ум писателя – настоящая свалка разрозненных фактов и деталей, и я сразу вспомнил цитату (оказалось, что это Омар Хайям): «И перст судьбы за знаком чертит знак». Потом мне представилось некое волшебное место, где невидимый перст судьбы пишет на песке нечто страшное, и у меня сразу сложился рассказ. Финал этого рассказа мне очень нравится. Может быть, он не так хорош, как в «Августовской жаре» У.Ф. Харви (Харви – это классика), но все равно где-то близко.
Под ясным утренним небом Судья забирается в лодку. Это медленный и неловкий процесс, занимающий почти пять минут, и Судья размышляет о том, что стариковское тело – лишь мешок, в котором ты носишь болячки и унижения. Восемьдесят лет назад, когда ему было десять, он мигом запрыгивал в лодку и отталкивался от берега: никакого громоздкого спасательного жилета, никаких горестей и волнений и, уж конечно, никаких капель мочи, натекающих в трусы. Каждая поездка на маленький безымянный островок, находящийся в заливе в двухстах ярдах от берега, словно наполовину погруженная подводная лодка, начиналась с большого тревожного волнения. Сейчас осталась только тревога. И боль, поселившаяся глубоко в животе и расходящаяся лучами по всему телу. Но он все равно ездит на остров. Очень многое утратило для него привлекательность за последние мрачные годы – почти все, что прельщало раньше, – но только не дюна на дальней стороне острова. Только не дюна.
В ранние годы своих исследований он после каждого сильного шторма боялся, что она исчезнет, и уж точно – после урагана 1944-го, потопившего эсминец «Уоррингтон» вблизи Веро-Бич. Но когда небо очистилось, остров никуда не делся. Дюна тоже осталась на месте, хотя ветер, достигший скорости сто миль в час, должен был сдуть весь песок, оставив лишь голые скалы и шишки кораллов. За эти годы Судья не раз задавался вопросом, откуда исходит волшебство: от него самого или от острова. Возможно, и от него, и от острова, но, вне всяких сомнений, больше всего волшебства заключается в дюне.
С 1932 года он побывал на острове, наверное, не одну тысячу раз. Обычно там нет ничего, кроме скал, чахлых кустов и песка, но иногда там появляется что-то еще.
Наконец кое-как усевшись в лодку, он берется за весла и медленно гребет к островку. Ветер развевает его седые волосы – те редкие волоски, что еще имеются на почти лысой голове. Над ним кружат грифы-индейки, перекликаясь противными голосами. Когда-то он был сыном самого богатого человека на побережье Флоридского залива, потом – юристом, потом – судьей в окружном суде Пинелласа, а затем его пригласили в Верховный суд штата. В годы президентства Рейгана ходили слухи о переводе в Верховный суд США, но перевод не состоялся, и через неделю после того, как президентское кресло занял этот придурок Клинтон, судья Харви Бичер – просто Судья для многочисленных знакомых (настоящих друзей у него нет) в Сарасоте, Оспри, Нокомисе и Венисе – вышел в отставку. Ну и ладно, ему все равно не нравилось в Таллахасси. Слишком холодно.
И далековато от острова и его удивительной дюны. Во время этих утренних путешествий, когда Судья неторопливо гребет и лодка скользит по тихой, гладкой воде, он готов признаться себе, что полюбил этот островок. Да и кто бы не полюбил такое диво?
На восточной стороне острова – только скалы, поросшие чахлым кустарником и усеянные птичьим пометом. Здесь он привязывает лодку и всегда проверяет, что привязал ее крепко. Было бы очень некстати застрять здесь; папины владения (он по-прежнему называет их папиными, хотя Бичер-старший умер сорок лет назад) простираются почти на две мили по побережью залива, дом стоит далеко от моря, в Сарасотской бухте, и никто не услышит криков Судьи. Томми Кертис, мажордом, возможно, заметит его отсутствие и отправится на поиски, но, скорее всего, он решит, что Судья опять заперся у себя в кабинете, где частенько сидит целыми днями и вроде бы пишет мемуары.
Раньше миссис Райли могла бы встревожиться, если бы он не вышел к обеду, но в последнее время он почти никогда не обедает (она называет его «жердь с ушами», разумеется, не в лицо). Другой прислуги в доме нет, и Кертис с миссис Райли оба знают, что Судья очень не любит, когда ему мешают работать. Хотя работа не то чтобы кипит – за два года он не добавил ни строчки к своим мемуарам и в душе уверен, что никогда их не закончит. Незавершенные воспоминания флоридского судьи? Невелика беда. А ту единственную историю, которую можно было бы записать, он никогда не запишет.
Из лодки Судья выбирается еще медленнее, чем садился. В этот раз он не устоял на ногах, и волны, набегающие на гальку, намочили рубашку и брюки. Бичера это не смущает. Он падает не впервые, и здесь его никто не видит. Наверное, он совсем выжил из ума, раз продолжает ездить на остров в столь преклонном возрасте, пусть даже остров располагается очень близко к материку, но перестать ездить сюда он не может. Это уже не любовь, а зависимость. Такое не лечится.
Бичер с трудом поднимается на ноги и держится за живот, пока боль не проходит. Отряхнув брюки от песка и мелких ракушек, привязывает лодку, потом поднимает взгляд и видит, что на верхушке самой высокой скалы сидит гриф-индейка и смотрит на него сверху вниз.
– Кыш! – кричит Судья хриплым, надтреснутым голосом, который ненавидит, – голосом сварливой старухи в глухом черном платье. – Кыш, чертяка! Лети, занимайся своими делами!
Гриф встряхивается, расправляет крылья, но тут же снова складывает. И сидит где сидел. Взгляд его черных глаз-бусинок словно говорит: Судья, сегодня мое дело — ты.
Бичер наклоняется, поднимет большую ракушку и швыряет в птицу. На этот раз гриф улетает. Хлопки его крыльев напоминают звук рвущейся ткани. Пролетев над водой, гриф садится на лодочную пристань на материке. Все равно это дурной знак, думает Бичер. Ему вспоминается, как Джимми Каслоу из флоридской автодорожной инспекции однажды сказал, что грифы-индейки знают не только, где падаль сейчас, но и где она будет.
– Я сам сколько раз наблюдал, как эти уродцы кружат над определенным местом на дороге, а потом, через день-два, там происходила авария со смертельным исходом, – сказал Каслоу. – Я понимаю, похоже на бред, но во Флориде любой дорожный полицейский скажет вам то же самое.
Судья Бичер почти каждый раз видит грифов-индеек на этом маленьком безымянном островке. Наверное, для них он пахнет смертью. И почему нет?
Он идет по тропинке, которую сам же и протоптал за долгие годы. Он посмотрит на дюну на другой стороне островка, где на пляже песок, а не галька вперемешку с битыми ракушками, потом вернется к лодке и выпьет бутылочку холодного чая. Может, даже вздремнет на утреннем солнышке (он сейчас много спит, как, наверное, все девяностолетние старики), а когда проснется (если проснется), вернется домой. Он убеждает себя, что дюна будет обычной дюной, чистым и ровным песчаным холмом, но в глубине души уверен: это не так.
И проклятые грифы тоже об этом знают.
Он долго стоит на песчаной стороне, заложив за спину руки и сцепив искривленные возрастом пальцы в замок. Спина болит, плечи болят, ноги болят; а сильнее всего болит живот. Но сейчас он об этом не думает. Может, позже подумает, но не сейчас.
Он смотрит на дюну и на то, что написано на песке.
Энтони Уэйленд прибывает в особняк Бичера «Пеликан-Пойнт» ровно в семь часов вечера, как было оговорено. Судья всегда ценил пунктуальность – как в зале суда, так и в частной жизни, – а малыш пунктуален. Бичер напоминает себе, что нельзя называть Уэйленда малышом в лицо (хотя здесь, на Юге, вполне приемлемо обращение сынок). Уэйленду еще не понять, что для девяностолетнего старика всякий мужчина моложе шестидесяти выглядит как мальчишка.
– Спасибо, что приехали, – говорит Судья, провожая Уэйленда к себе в кабинет. Они одни, Кертис и миссис Райли давно разъехались по домам в Нокомисе. – Вы принесли необходимые документы?
– Да, конечно, господин судья. – Уэйленд открывает большой портфель и достает толстую стопку бумаг. Это не веленевая бумага, как в прежние времена, но все равно очень качественная и плотная. На верхнем листе напечатано зловещим жирным шрифтом (такой шрифт всегда наводит Судью на мысли о надгробиях): «Завещание ХАРВИ Л. БИЧЕРА».
– Признаться, меня удивило, что вы не подготовили документ сами. Вы явно лучше меня разбираетесь в наследственном праве штата Флорида. Вы, наверное, забыли больше, чем знаю я.
– Вполне возможно, – сухо отвечает Судья. – В моем возрасте многое забывается.
Уэйленд краснеет до корней волос.
– Я не имел в виду…
– Знаю, что вы имели в виду, – говорит Судья. – Я не в обиде, сынок. Но раз вы спросили… знаете старую поговорку, что человек, выступающий собственным адвокатом, получает в клиенты дурака?
Уэйленд улыбается.
– Знаю и часто ею пользуюсь, когда выступаю общественным защитником и какой-нибудь скот, избивший жену, или водитель, сбежавший с места аварии, заявляет, что ему никакой адвокат не нужен и он сам будет защищаться в суде.
– Я так и думал, но вот полная версия: юрист, выступающий собственным адвокатом, получает в клиенты круглого дурака. Верно для уголовного, гражданского и наследственного права. Может, перейдем к делу? Время не ждет.
Он имеет в виду не только сегодняшний вечер.
Они переходят к делу. Миссис Райли оставила кофе без кофеина, но Уэйленд предпочитает кока-колу. Он аккуратно записывает все, что судья Бичер сухо и деловито диктует ему, внося изменения в старые пункты своего завещания и добавляя новые. Самое главное изменение: четыре миллиона долларов отходят Обществу защиты природы и пляжей округа Сарасота. Чтобы вступить во владение наследством, его представители должны добиться от законодательного органа штата, чтобы определенный крошечный островок у побережья «Пеликан-Пойнт» был навсегда объявлен заповедником дикой природы.
– С этим проблем не будет, – говорит Судья. – Можете подготовить для них документы. Я предпочел бы pro bono[8], но, разумеется, этот вопрос остается на ваше усмотрение. Все решится за одну поездку в Таллахасси. Это крошечный островок, там ничего не растет, кроме чахлых кустов. Губернатор Скотт и его шайка будут в восторге.
– Почему, господин судья?
– Потому что когда защитники природы придут к ним в следующий раз клянчить денег, им будет сказано: «Старый судья Бичер оставил вам четыре миллиона, так что давайте, ребята, идите лесом, и осторожнее, чтобы по заднице не стукнуло дверью».
Уэйленд согласен, что скорее всего так и будет, и они переходят к следующим пунктам завещания.
– Когда я подготовлю чистовик, нам понадобится нотариус и два свидетеля, – говорит Уэйленд, закончив с документом.
– Лучше заверить уже имеющийся экземпляр, для подстраховки, – советует Судья. – Если со мной что-то случится в ближайшее время, завещание останется в силе. Его никто не оспорит; я пережил всех.
– Очень мудрая предосторожность, господин судья. Лучше все сделать сегодня вечером. Как я понимаю, ваша экономка и мажордом…
– Появятся только завтра в восемь утра, – говорит Судья, – но я займусь этим вопросом в первую очередь. Гарри Стейнс, нотариус на Вамо-роуд, не откажется зайти ко мне утром по дороге в контору. Он мне кое-чем обязан. Оставьте завещание у меня, сынок. Я запру его в сейфе.
– Я должен хотя бы удостовериться…
Уэйленд умолкает, глядя на протянутую старческую руку. Когда судья Верховного суда штата (даже вышедший в отставку) протягивает тебе руку, никаких возражений быть не может. Какого черта, это всего лишь исправленное завещание, которое скоро заменится чистовым экземпляром. Он отдает Судье незаверенное завещание и наблюдает, как тот встает (с трудом), подходит к стене и сдвигает пейзаж с парком Эверглейдс. Картина поворачивается на потайных петлях. Судья набирает код, не пытаясь прикрыть сенсорную клавиатуру, и кладет завещание поверх большой, небрежно сложенной стопки наличных. Во всяком случае, Уэйленду кажется, что это наличные. Боже!
– Ну вот! – говорит Бичер. – Все готово. Осталось только нотариально заверить. Может, отметим? У меня есть очень хорошее виски.
– Ну… думается, один стаканчик не повредит.
– Раньше мне никогда не вредило, но те времена уже в прошлом, так что, простите, компанию я вам не составлю. Кофе без кофеина и слабенький сладкий чай – самое крепкое, что я себе позволяю. Проблемы с желудком. Лед?
Уэйленд показывает два пальца, и Бичер кладет в стакан два кубика льда с церемонной неторопливостью, свойственной старикам. Уэйленд делает глоток, и у него на щеках сразу же проступает румянец. Характерный румянец человека, который всегда не прочь выпить, думает судья Бичер. Уэйленд ставит стакан на стол и интересуется:
– Можно спросить, почему вдруг такая спешка? Как я понимаю, с вами все в порядке. Не считая проблем с желудком.
Судья сомневается, что молодой человек действительно так считает. Он не слепой.
– Стариковские причуды, – говорит он, покачивая рукой, и опускается в кресло, кряхтя и морщась. Секунду подумав, спрашивает: – Вы действительно хотите знать, почему такая спешка?
Уэйленд не торопится с ответом, и Судье это нравится. Потом Уэйленд кивает.
– Это связано с островком, о котором мы только что позаботились. Вы, наверное, его никогда и не замечали?
– Честно сказать, нет.
– Его почти никто не замечает. Это действительно крошечный островок. Даже морские черепахи не обращают на него внимания. И все-таки это особенный остров. Вы знали, что мой дед участвовал в Испано-американской войне?
– Нет, сэр, не знал. – Уэйленд произносит это с преувеличенным уважением, и Судья понимает, что малыш думает, будто у старика поехала крыша. Но малыш ошибается. Голова у Бичера работает четко и ясно как никогда, и, уже начав говорить, он понимает, что ему хочется рассказать эту историю хотя бы раз, прежде чем…
В общем, прежде чем.
– Да. Есть фотография, где он стоит на вершине холма Сан-Хуан. Она где-то тут. Грампи утверждал, что участвовал и в Гражданской войне, но я провел изыскания – для моих мемуаров, как вы понимаете, – и нашел убедительные доказательства, что такого быть не могло. В то время он был совсем маленьким, если вообще родился. Но он был джентльменом с весьма изощренным воображением, и в детстве я верил всем его выдумкам, даже самым безумным. Да и разве могло быть иначе? Я был ребенком и только-только перестал верить в Санта-Клауса и зубную фею.
– Он был юристом, как вы и ваш отец?
– Нет, сынок, он был вором. Тащил все, что плохо лежит. Все, что не прибито гвоздями, а что прибито, отковыривал и тоже тащил. Однако, как и большинство воров, которые не попались – взять хоть нашего нынешнего губернатора, – он называл себя бизнесменом. Помимо прочего, он проворачивал сделки с землей. Скупал за бесценок участки во Флориде, кишащие аллигаторами и мошкарой, и продавал втридорога наивным, доверчивым простакам. Бальзак однажды сказал: «За всяким большим состоянием стоит преступление». Это чистая правда по отношению к семейству Бичеров, и, пожалуйста, не забывайте, что вы мой поверенный. Все, что я говорю вам сейчас, строго конфиденциально.
– Да, господин судья. – Уэйленд отпивает еще глоток. Он в жизни не пробовал такого хорошего виски.
– Именно Грампи Бичер показал мне тот остров. Мне было тогда десять. Меня оставили с ним на весь день, а ему, думается, хотелось тишины и покоя. Или хотелось кое-чего пошумнее. В доме в то время служила смазливая горничная, и, возможно, он питал надежду исследовать райские кущи у нее под юбкой. Так вот, он сказал мне, что Эдвард Тич – больше известный как Черная Борода, – по слухам, закопал клад на этом самом острове. Несметные сокровища. «Клад так никто и не нашел, Хави, – сказал он. Он называл меня Хави. – Но вдруг тебе повезет. Вдруг ты найдешь этот клад. Драгоценные камни и золотые дублоны». Вы, наверное, уже догадались, что я сделал потом.
– Вы поплыли на остров, оставив деда развлекаться с девицей.
Судья улыбается и кивает:
– Я взял старую деревянную лодку, привязанную на пристани. Греб так, словно за мной гнались черти. Добрался до острова за пять минут. Сейчас-то это занимает не меньше четверти часа, если нет волны. На берегу, что смотрит на материк, скалы, а на стороне, выходящей к заливу, есть песчаная дюна. Она там всегда. За те восемь десятков лет, что я бываю на острове, она совершенно не изменилась.
– Как я понимаю, сокровищ вы не нашли?
– В каком-то смысле нашел. Но не золото и драгоценные камни. Я нашел имя, написанное на песке этой дюны. Как будто палкой, только палки поблизости не было. Буквы были продавлены глубоко, и из-за теней складывалось впечатление, что они выступают наружу. Почти парят над песком.
– Что за имя, господин судья?
– Думаю, чтобы вы лучше поняли, вам надо увидеть, как оно пишется.
Судья открывает верхний ящик стола, достает лист бумаги, что-то пишет на нем большими печатными буквами и переворачивает бумагу так, чтобы Уэйленд мог прочесть: «РОБИ ЛАДУШ».
– Ясно… – осторожно произносит Уэйленд.
– Это был мой лучший друг, и если бы он тогда не уехал, мы бы отправились за сокровищами вдвоем, ну, вы знаете, как это бывает, когда мальчишки крепко дружат.
– Они неразлучны, как сиамские близнецы, – говорит Уэйленд с улыбкой. Возможно, он вспоминает своего лучшего друга из давно минувших дней.
– Да, – соглашается Бичер. – Но дело было на летних каникулах, и он уехал с родителями к бабушке, маминой маме, в Мэриленд или Виргинию, в общем, куда-то на север. Так что я был один. Но обратите внимание. По-настоящему его звали Роберт Ла Дьюш.
Уэйленд опять произносит:
– Ясно…
Судья думает, что это подчеркнуто медлительное «ясно» вполне терпимо в небольших дозах, но со временем начнет раздражать. Впрочем, времени осталось не так много, так что бог с ним.
– Мы с ним были лучшими друзьями, но у нас имелась целая компания мальчишек, и все называли его Робби Ладуш. Понимаете?
– Кажется, да, – говорит Уэйленд, однако Судья видит, что тот ничего не понимает. Впрочем, это простительно; у Судьи было значительно больше времени, чтобы все обдумать. Частенько – бессонными ночами.
– Напомню, что мне тогда было десять. Если бы меня попросили написать имя моего лучшего друга, я бы написал его именно так. – Судья стучит пальцем по «РОБИ ЛАДУШ».
И добавляет, обращаясь скорее к себе, чем к собеседнику: – Значит, часть волшебства – от меня. Наверняка от меня. Вопрос в том – какая?
– Вы хотите сказать, что не вы написали имя на песке?
– Нет, не я. Мне казалось, я четко все разъяснил.
– Может, кто-то другой из вашей компании?
– Они все были из Нокомиса и даже не знали об этом острове. Если бы не рассказ деда, я бы сам туда не поплыл. Обычный крошечный островок, ничего интересного. Робби о нем знал, он жил тут, в «Пойнте», но он уехал на лето.
– Ясно…
– Мой лучший друг Робби не вернулся с каникул. Где-то через неделю нам сообщили, что он упал с лошади. Сломал шею. Мгновенная смерть. Его родители были убиты горем. Я тоже.
Какое-то время они молчат. Уэйленд раздумывает об услышанном. Бичер тоже задумался. До них донесся приглушенный шум вертолета, летящего над заливом. Управление по борьбе с наркотиками высматривает контрабандистов, решает Судья. Летают тут каждую ночь. Наступил новый век, и в каком-то смысле – во многих смыслах – Судья был бы рад избавиться от его примет.
Наконец Уэйленд произносит:
– Я правильно понимаю то, о чем вы сейчас говорите?
– Не знаю, – отвечает Судья. – О чем я, по-вашему, говорю?
Но Энтони Уэйленд – юрист и не поддается на провокации. Это укоренившаяся привычка.
– Вы сказали об этом деду?
– Когда пришла телеграмма о Робби, деда не было дома. Ему не сиделось на одном месте, он постоянно куда-то ездил. Вернулся только через полгода. Нет, я никому ничего не сказал. Это был мой секрет. Как Дева Мария, родившая Господу сына, я нес тайну свою в своем сердце. И много думал.
– И к какому пришли заключению?
– Я продолжал ездить на остров смотреть на дюну. Вот ответ на ваш вопрос. Там не было ничего… ничего… и опять ничего. Я уже был готов прекратить проверки и обо всем забыть, но однажды приплыл туда после уроков и увидел еще одно имя, написанное на песке. Выдавленное в песке, если быть точным. И опять – никакой палки поблизости, хотя палку могли зашвырнуть в воду. Питер Элдерсон. Вот что там было написано. Для меня это имя не значило ничего, но через несколько дней… Я забирал почту из почтового ящика в конце подъездной дорожки – это входило в мои обязанности по дому. На обратном пути я обычно просматривал первые полосы газет. А путь от ворот до дома, как вы знаете сами, – это добрая четверть мили. Летом я смотрел еще и спортивный раздел, проверял, как сыграли «Вашингтонские сенаторы», потому что в то время это была ближайшая к нашему Югу команда.
В тот день мое внимание привлек заголовок внизу первой страницы: «МОЙЩИК ОКОН РАЗБИЛСЯ НАСМЕРТЬ».
Бедняга мыл окна на третьем этаже Общественной библиотеки в Сарасоте. Мостки обвалились, он упал и разбился. Его звали Питер Элдерсон.
По выражению лица Уэйленда Судья понимает, что тот считает его рассказ либо розыгрышем, либо фантазией не совсем здорового старческого ума. Также Судья понимает, что Уэйленд пьет с удовольствием, и когда подливает ему еще виски, тот не отказывается. На самом деле Судье все равно, верят ему или нет. Просто рассказывать – уже удовольствие.
– Возможно, теперь вам понятно, почему я задумываюсь о том, откуда все это волшебство, – говорит он. – Я знал Робби, и ошибки в его имени были моими ошибками. Но я совершенно не знал того мойщика окон. Как бы там ни было, после этого случая дюна захватила меня целиком. Я начал плавать туда, на остров, чуть ли не каждый день, и продолжаю делать это до сих пор. Да, дюна. Я ее уважаю, я ее опасаюсь, но самое главное – меня к ней тянет. За долгие годы на ней появилось немало имен, и люди, чьи имена возникали на дюне, всегда умирали. Иногда через неделю, иногда через две, но не позже чем через месяц. Я знал некоторых из них, и если я знал их прозвища, то видел на песке прозвище. Однажды, в сороковом, я приплыл туда и увидел на песке надпись: «ГРАМПИ БИЧЕР».
Дед умер в Ки-Уэсте через три дня. Сердечный приступ.
Уэйленд произносит голосом человека, потакающего причудам явного, но не опасного психа:
– А вы никогда не пытались вмешаться в… этот процесс? Например, позвонить деду и сказать, чтобы он обратился к врачу?
Бичер качает головой:
– Я не узнал, что это сердечный приступ, пока мы не получили известие от судмедэксперта округа Монро. Это мог быть несчастный случай или даже убийство. Несомненно, у многих были причины ненавидеть моего деда. Он вел дела, скажем так, не совсем честно.
– И все-таки…
– К тому же мне было страшно. Я чувствовал… и сейчас тоже чувствую… словно там, на острове, приоткрылась какая-то дверь. По одну сторону этой двери – мир, который мы называем реальным. По другую – все механизмы Вселенной, занятые работой. Только дурак сунет руку в такой механизм, пытаясь его остановить.
– Судья Бичер, если вам хочется получить официальное утверждение завещания, на вашем месте я бы помалкивал обо всем, что вы сейчас мне рассказали. Вы уверены, что никто не оспорит ваше завещание, но когда речь идет о немалых деньгах, троюродная-пятиюродная родня имеет обыкновение появляться из ниоткуда, словно кролики из шляпы фокусника. И вам известна освященная временем формула: в здравом уме и твердой памяти.
– Я молчал восемьдесят лет, – говорит Бичер, и в его голосе Уэйленд явственно слышит: протест отклоняется. – Никому ни единого слова, до сегодняшнего дня. И, возможно, мне следует повторить, хотя это и так очевидно… все наши беседы строго конфиденциальны.
– Ясно, – говорит Уэйленд. – Я понял.
– В те дни, когда на песке появлялись имена, меня переполняло волнение… какое-то нехорошее возбуждение, нездоровое… но по-настоящему я испугался всего один раз. Испугался до глубины души и плыл обратно домой, словно за мной гнались все черти ада. Рассказать?
– Да, пожалуйста.
Уэйленд отпивает еще глоток виски. Почему бы и нет? У него почасовая оплата.
– Дело было в пятьдесят девятом. Я жил здесь, в «Пойнте». Я жил здесь всегда, кроме нескольких лет в Таллахасси, но об этом лучше не вспоминать… хотя сейчас я понимаю, что моя ненависть к этому заштатному городишке проистекала отчасти – или даже по большей части – из тяги к острову, к дюне. Понимаете, я все время думал о том, что мог упустить. Кого я мог упустить. Способность читать некрологи заранее придает человеку потрясающее ощущение силы. Возможно, вам неприятно такое слышать, и тем не менее.
Итак, пятьдесят девятый. Харви Бичер подвизается в юридической фирме в Сарасоте и живет в «Пеликан-Пойнте». Почти каждый день, если не было дождя, возвращаясь домой с работы, я переодевался в старую одежду и плыл на остров, на разведку перед ужином. В тот день мне пришлось задержаться в конторе, и когда я прибыл на остров, солнце уже садилось, большое и красное, как часто бывает у нас над заливом. Я добрался до дюны и застыл как громом пораженный. Я не мог сдвинуться с места, ноги словно приросли к земле. И это не просто фигура речи.
В тот вечер на дюне было написано не одно имя, а много имен, и в красном свете заката казалось, будто их написали кровью. Они теснились, сплетались, накладывались одно на другое. Буквально вся дюна была покрыта гобеленом имен, сверху донизу. Те, что в самом низу, уже наполовину смыла вода.
Наверное, я закричал. Точно не помню, но кажется, да. Помню только, как паралич отпустил, и я со всех ног бросился к лодке. Пока я развязывал узел, прошла целая вечность, а когда все-таки развязал, толкнул лодку в воду, даже не забравшись в нее. Промок до нитки, и удивительно, как я вообще ее не опрокинул. Хотя в те годы я легко добрался бы до берега вплавь, толкая лодку перед собой. Теперь так уже не получится. Если лодка перевернется сейчас, как говорится, пиши пропало. – Судья улыбается. – К слову о надписях.
– Тогда я советую вам оставаться на суше, во всяком случае, пока завещание не будет нотариально заверено.
Судья Бичер холодно улыбается.
– Не беспокойтесь об этом, сынок, – говорит он и задумчиво смотрит в окно, на залив. – Те имена… они так и стоят у меня перед глазами, втиснутые в эту кроваво-красную дюну. Два дня спустя в Эверглейдсе разбился пассажирский лайнер, летевший в Майами. Весь экипаж и пассажиры погибли. Сто девятнадцать человек. В газете был список пассажиров. Я узнал некоторые имена. Узнал многие имена.
– Вы их видели. Видели эти имена.
– Да. Несколько месяцев после этого я не плавал на остров и поклялся себе, что не поплыву уже никогда. Думается, наркоманы так же клянутся завязать. Но, как любой наркоман, в конечном итоге я дал слабину и возобновил свою пагубную привычку. Ну что ж… Теперь вам понятно, почему я пригласил вас сюда и почему завещание надо было исправить сегодня?
Уэйленд не верит ни единому слову, но, как во всякой фантазии, тут есть своя логика. Ее легко проследить. Судье девяносто; когда-то румяное и цветущее, его лицо стало землистым, некогда твердая походка превратилась в неуверенное старческое шарканье. У него явно сильные боли, он как-то нехорошо похудел.
– Полагаю, сегодня вы увидели на песке свое имя, – говорит Уэйленд.
Судья Бичер испуганно вздрагивает, потом улыбается. Жутковатая улыбка превращает его худое бледное лицо в оскаленный череп.
– О нет, – говорит он. – Не свое.
С мыслями об У.Ф. Харви
Гадкий мальчишка[9]
Перевод Т. Покидаевой
В жизни столько важных вопросов! Судьба или случай? Рай или ад? Любовь или влечение? Здравый смысл или минутный порыв?
«Beatles» или «Rolling Stones»?
Я всегда выбирал «Stones». «Beatles» сделались чересчур мягкими, когда стали Юпитером в Солнечной системе поп-музыки. (Моя жена говорила, что у сэра Пола Маккартни «глаза старого пса», и это отчасти суммирует мои ощущения.) Но ранние «Beatles»… они играли настоящий, честный рок, и я до сих пор слушаю их старые песни – в основном каверы – с большой любовью. Иногда я даже встаю и немного танцую.
Одной из самых любимых моих композиций у «Beatles» была их перепевка «Гадкого мальчишки» Ларри Уильямса, где Джон Леннон солировал хриплым, напористым голосом. Больше всего мне нравилась строчка: «Давай-ка, веди себя хорошо». В какой-то момент я решил, что хочу написать рассказ о гадком мальчишке, поселившемся по соседству. И это будет не сатанинский отпрыск, не ребенок, одержимый каким-то древним демоном, как в «Изгоняющем дьявола», а просто гадкий мальчишка, гнусный до мозга костей, – зло ради зла, апофеоз всех мелких гаденышей, которые были, есть и будут. Мне он виделся в шортах и бейсболке с пропеллером. Он только и делал, что пакостил всем и каждому, и никогда в жизни не вел себя хорошо.
Из этого образа вырос рассказ о гадком мальчишке, этаком зловредном двойнике Слагго из комиксов о Нэнси. В электронном виде рассказ уже вышел во Франции и Германии, где «Гадкий мальчишка» наверняка входил в репертуар «Beatles» в гамбургском «Звездном клубе». Это первая публикация на английском.
1
Тюрьма располагалась в двадцати милях от ближайшего городишки, на пустынной равнине, продуваемой всеми ветрами. Главное здание являло собой грозный каменный кошмар, возникший посреди чистого поля в начале двадцатого века. С двух сторон из него вырастали бетонные пристройки – тюремные корпуса, которые добавлялись поочередно на протяжении последних сорока пяти лет. В основном они строились на федеральные средства, хлынувшие рекой в годы президентства Никсона и с тех пор не иссякавшие.
На некотором расстоянии от главного корпуса стояло здание поменьше. Заключенные называли его Прививочным корпусом. От него отходил наружный коридор длиной сорок ярдов и шириной двадцать футов, огороженный плотной металлической сеткой: Куриный загон. Каждому из заключенных, содержавшихся в Прививочном корпусе – на тот момент их было семеро, – разрешалось гулять в загоне по два часа ежедневно. Кто-то ходил. Кто-то бегал трусцой. Большинство просто сидели, прислонившись спиной к сетчатому ограждению, и смотрели на небо или на низенький горный кряж, разрезавший равнинный пейзаж в четверти мили к востоку. Иногда там бывало на что посмотреть. Но чаще смотреть было не на что. Почти всегда дул сильный ветер. Три месяца в году в Курином загоне было жарко, как в топке. В остальное время – холодно. Зимой – так и вовсе дубак. Но даже зимой заключенные не отказывались от прогулок. Все-таки там было небо. Птицы. Иной раз олени щипали траву на вершине низеньких гор, свободные и вольные бродить где вздумается.
В центре Прививочного корпуса располагалась облицованная кафелем комната, где стоял стол в форме буквы Y и хранился рудиментарный набор медицинского оборудования. В одной стене было окно, задернутое плотными шторами. Если раздвинуть шторы, за ними открывалось обзорное помещение размером не больше гостиной в типовом пригородном доме, с дюжиной пластиковых стульев для гостей, наблюдавших за Y-образным столом. Табличка на стене гласила: «СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ И НЕ ДЕЛАЙТЕ РЕЗКИХ ДВИЖЕНИЙ ВО ВРЕМЯ ПРОЦЕДУРЫ».
В Прививочном корпусе было ровно двенадцать камер. За камерами – караульное помещение для надзирателей. За ним – пост охраны, где шло круглосуточное дежурство. За постом – комната для свиданий, где стена из толстого оргстекла отделяла стол со стороны заключенных от стола со стороны посетителей. Телефонов там не было, общение происходило через круг высверленных в стекле маленьких дырочек, похожих на дырочки микрофона в старых телефонных трубках.
Леонард Брэдли уселся за стол со своей стороны этого канала связи и открыл портфель. Выложил на стол блокнот и ручку. Потом просто сидел и ждал. Когда минутная стрелка у него на часах сделала три полных круга и пошла на четвертый, дверь, ведущая во внутренние помещения Прививочного корпуса, открылась с громким лязгом отодвигаемых задвижек. Брэдли уже знал всех охранников. Сегодня дежурил Макгрегор. Неплохой парень. Он держал Джорджа Халласа за руку повыше локтя. Руки Халласа были свободны, но по полу звенела стальная цепь, сковывавшая лодыжки. Поверх оранжевой тюремной робы на нем был широкий кожаный ремень, и когда Халлас уселся за стол с той стороны стекла, Макгрегор приковал его к спинке стула еще одной стальной цепью, закрепленной на поясе. Он застегнул цепь, подергал ее, проверяя на прочность, и отсалютовал Брэдли двумя пальцами:
– Добрый день, адвокат.
– Добрый день, Макгрегор.
Халлас не произнес ни слова.
– Вы знаете правила, – сказал Макгрегор. – Сегодня время не ограничено. Беседуйте сколько хотите. Ну или сколько сможете выдержать.
– Я знаю.
Обычно общение клиента с адвокатом ограничивалось одним часом. За месяц до предстоящего клиенту похода в комнату с Y-образным столом время увеличивалось до полутора часов, в течение которых адвокат и его все более нервозный партнер в этом вальсе со смертью, санкционированном властями, обсуждали возможные варианты, число которых стремилось к нулю. В последнюю неделю не было никаких ограничений по времени. Правило действовало и для близких родственников, и для адвокатов, но жена Халласа подала на развод сразу после того, как суд признал его виновным, а детей у них не было. Он остался один в целом свете, если не считать Лена Брэдли, однако Халлас не проявлял интереса к многочисленным апелляциям и, как следствие, отсрочкам, которые подавал адвокат.
До сегодняшнего дня.
Он еще с вами заговорит, сказал ему Макгрегор после короткой десятиминутной встречи месяц назад, когда участие Халласа в беседе сводилось к нет, нет и нет.
Когда время подходит, они становятся разговорчивыми. Потому что им страшно. Они забывают о том, как собирались войти в комнату для инъекций с высоко поднятой головой и расправленными плечами. До них потихоньку доходит, что это не кино, это по-настоящему, и смерть близка, и вот тогда они начинают хвататься за любую возможность отменить неизбежное. Или хотя бы отсрочить.
Однако Халлас не производил впечатления человека, которому страшно. Он был таким, как всегда: невысокий мужчина, слегка сутулый, с бледным землистым лицом, редеющими волосами и невыразительными глазами, которые казались нарисованными. Он походил на бухгалтера – им и был в прошлой жизни, – потерявшего интерес к числам, которые раньше казались такими важными.
– Ладно, ребята, приятного вам общения, – сказал Макгрегор и отошел в угол, где стоял стул. Там он уселся, включил свой айпод и заткнул уши музыкой. Однако он не сводил взгляда со своего подопечного и его собеседника. Сквозь мелкие переговорные дырочки не пролез бы и тоненький карандаш, а вот иголка – запросто.
– Что я могу для вас сделать, Джордж?
Халлас ответил не сразу. Он молча разглядывал свои руки, маленькие и слабые с виду, – и не скажешь, что это руки убийцы. Потом он поднял взгляд.
– Вы хороший человек, мистер Брэдли.
Брэдли удивился и не знал, что ответить.
Халлас кивнул, словно Брэдли пытался ему возразить:
– Да. Вы хороший человек. Вы продолжали меня защищать даже после того, как я дал вам понять, что не хочу никаких апелляций и пусть все идет своим чередом. Но вы от меня не отказались. Так поступили бы очень немногие защитники, назначенные судом. Они бы просто пожали плечами, сказав: «Ну как хотите», – и занялись следующим неудачником, которого им подсунут. Но вы не такой. Вы мне рассказывали о шагах, которые думали предпринять, и когда я говорил, что не надо, вы все равно делали, как считали нужным. Если бы не вы, я бы отправился на тот свет еще год назад.
– Не всегда получается так, как нам хочется, Джордж.
Халлас сдержанно улыбнулся.
– Кому, как не мне, это знать. Но было не так уж плохо. В основном из-за Куриного загона. Мне там нравится. Нравится ветер в лицо, даже когда он холодный. Нравится запах травы из прерии, нравится полная луна, когда она видна даже днем. И олени. Да, олени. Иногда они прыгают и бегают друг за другом. Мне это нравится. Иной раз я наблюдаю за ними и смеюсь.
– Жизнь – хорошая штука. И стоит того, чтобы за нее побороться.
– Чья-то другая жизнь – да. Моя – нет. Но я все равно ценю ваши усилия, ценю то, как вы за нее боролись. Я очень признателен, что вы меня не бросаете. Поэтому я расскажу вам все, о чем не стал говорить в суде. И тогда вы поймете, почему я не хотел подавать апелляции… хотя не мог помешать вам подавать их за меня.
– Апелляции, поданные без участия заявителя, не имеют почти никакого веса в суде этого штата. Как и в судах высших инстанций.
– И вы навещаете меня здесь, за что я тоже вам благодарен. Очень немногие проявили бы доброту к осужденному детоубийце, а вы – проявили.
И снова Брэдли не знал, что ответить. За последние десять минут Халлас сказал больше, чем за все их свидания в течение двух лет и десяти месяцев.
– Я не могу вам заплатить, но могу рассказать, почему я убил того ребенка. Вы мне не поверите, но я все равно расскажу. Если вы хотите послушать.
Халлас посмотрел на Брэдли сквозь дырочки в обшарпанном оргстекле и молча улыбнулся.
– А вы хотите послушать, да? Потому что вас смущают некоторые моменты. Прокурора они не смущали, а вас смущают.
– Ну… да, у меня возникали кое-какие вопросы.
– Но я это сделал. Взял револьвер и разрядил весь барабан в того мальчишку. Было много свидетелей, и вы сами знаете, что апелляции только отсрочили бы неизбежное еще года на три – или четыре, или шесть, – даже если бы я не отказывался от участия. Вопросы, которые у вас возникали, меркнут перед безоговорочным фактом предумышленного убийства. Разве не так?
– Мы могли бы заявить об ограниченной вменяемости. – Брэдли подался вперед. – И это еще можно сделать. Еще не поздно, даже теперь. Мы можем попробовать.
– Защита ссылкой на невменяемость редко бывает успешной постфактум, мистер Брэдли.
Он так и не назовет меня Леном, подумал Брэдли. Даже после неполных трех лет. Он пойдет на смерть, называя меня мистером Брэдли.
– «Редко» не значит «никогда», Джордж.
– Да, но я-то не сумасшедший. Я вменяем теперь – и был вменяем тогда. В здравом рассудке, как нельзя более здравом. Вы уверены, что хотите услышать признание, которое я не сделал в суде? Если нет, не обижусь. Но это единственное, что я мог бы вам дать.
– Конечно, хочу, – ответил Брэдли. Он взял ручку, но в итоге не записал ни единого слова. Он только слушал как завороженный, слушал, что с мягким южным акцентом говорил Джордж Халлас.
2
Моя мама, которая никогда в жизни не жаловалась на здоровье, умерла от эмболии сосудов легких через шесть часов после моего рождения. Это было в шестьдесят девятом. Должно быть, какое-то генетическое нарушение, потому что ей было всего двадцать два года. Папа был старше мамы на восемь лет. Он был хорошим человеком и хорошим отцом. Горный инженер по профессии, он работал по большей части на юго-западе, пока мне не исполнилось восемь.
Мы постоянно переезжали с места на место, и вместе с нами ездила домработница. Ее звали Нона Маккарти, и я называл ее мамой Ноной. Она была чернокожей. Наверное, папа с ней спал, хотя когда я приходил к ней в кровать, – а я часто к ней приходил по утрам, – она всегда лежала одна. Меня совершенно не волновало, что она чернокожая. Я даже не знал, что есть какая-то разница. Она относилась ко мне по-доброму, готовила обед и читала сказки на ночь, когда папы не было дома и он не мог почитать мне сам, – и только это имело значение. Да, не самый обычный расклад, и, наверное, где-то подспудно я это понимал, но был вполне счастлив.
В семьдесят седьмом мы переехали на восток, в Талбот, штат Алабама, неподалеку от Бирмингема. Там рядом располагался военный городок, Форт-Джон-Хьюи, но вообще это шахтерский край. Отца пригласили возобновить разработку на шахтах «Удача» – первой, второй и третьей – и привести их в соответствие с природоохранными требованиями, что означало строительство новых вентиляционных отверстий и новой системы удаления пустой породы, чтобы отвалы не загрязняли местные реки.
Мы жили в приятном зеленом предместье, в доме, предоставленном отцу компанией, владевшей шахтами. Маме Ноне там нравилось, потому что отец отдал ей гараж, где обустроил отдельную двухкомнатную квартиру. Как я понимаю, это делалось для того, чтобы не пошли слухи и домыслы. По выходным я помогал ему с ремонтом, подносил доски и подавал инструменты. Это было хорошее время. Мне удалось проучиться два года в одной и той же школе – достаточно долго, чтобы завести друзей и ощутить некоторую стабильность.
В частности, я дружил с одной девочкой, жившей неподалеку. Будь это история в дамском журнале или телесериал, все завершилось бы так: мы с ней поцеловались бы в первый раз в домике на дереве, влюбились друг в друга, а потом вместе пошли бы на выпускной бал. Но этого нам с Марли Джейкобс было не суждено.
Как бы мне ни хотелось верить, что мы останемся в Талботе навсегда, папа этой надежды не поощрял. Он говорил, что нет ничего хуже, чем напрасные детские мечты. Да, возможно, я отучусь в средней школе «Мэри Дей» весь пятый класс, может, даже шестой, но когда-нибудь его работа на шахте «Удача» закончится – удача вся выйдет, – и мы переберемся куда-то еще. Обратно в Техас или Нью-Мексико, в Западную Виргинию или Кентукки. Я с этим смирился, и мама Нона тоже. Папа был боссом, но боссом очень хорошим, и он нас любил. Это лишь мое мнение, но я считаю, что отец делал все правильно.
Вторая сложность касалась самой Марли. Она была… ну, теперь-то таких называют детьми с особенностями развития, но в те времена наши соседи называли ее слабой на голову. Вы, мистер Брэдли, наверное, считаете, что это жестоко, но сейчас, уже задним числом, мне думается, что в этом был свой резон. И даже некая поэтичность. Именно таким она видела мир: шатким и хрупким, размытым и мягким. Иногда… на самом деле довольно часто… так даже лучше. Опять же, это лишь мое мнение.
Мы с Марли познакомились в третьем классе, учились вместе, но ей было уже одиннадцать. На следующий год мы оба перешли в четвертый, хотя ее перевели только по той причине, что иначе пришлось бы оставить на второй год. В то время так часто делалось в небольших городках. Но Марли не была деревенской дурочкой. Она худо-бедно умела читать, знала сложение, решала простые примеры, а вот вычитание ей не давалось. Я пытался ей объяснить всякими разными способами, какие знал сам, но она, хоть убей, не могла это усвоить.
Мы не целовались в домике на дереве – мы вообще ни разу не целовались, – но всегда держались за руки утром по дороге в школу и по дороге домой после уроков. Наверное, со стороны это смотрелось смешно. Я был мелким и худосочным, а она была крупной девочкой, выше меня на четыре дюйма, и у нее уже росла грудь. Это она захотела держаться за руки, не я, но я не возражал. И меня совершенно не волновало, что она была слабой на голову. Возможно, со временем я бы напрягся по этому поводу, но мне было всего девять лет, когда ее не стало, а в этом возрасте дети еще легко принимают многое из того, что творится вокруг. Думаю, это благословенная невинность. Если бы все люди были слегка слабы на голову, как по-вашему, в мире существовали бы войны? Хрена с два.
Если бы мы жили на полмили дальше от школы, то ездили бы на автобусе. Но мы жили рядом – примерно шесть или восемь кварталов – и ходили пешком. Мама Нона вручала мне пакет с завтраком, приглаживала мой вихор, говорила: «Веди себя хорошо, Джордж», – и провожала до двери. Марли ждала меня на крыльце своего дома, одетая в платье или юбку и кофту, прическа – два хвостика с ленточками, в руках – коробка для завтраков. Эта коробка до сих пор стоит у меня перед глазами. На ней был портрет Стива Остина из сериала «Человек на шесть миллионов долларов». Ее мама говорила мне: «Привет, Джордж», – и я отвечал: «Доброе утро, миссис Джейкобс», – и она произносила: «Ладно, детишки, ведите себя хорошо», – а Марли ей отвечала: «Да, мама», – потом брала меня за руку, и мы шли в школу. Первые два-три квартала мы шли одни, а потом на нашу улицу выходили другие ребята, которые жили в предместье Рудольф. Там жило много семей военных, потому что жилье было дешевым, а Форт-Джон-Хьюи располагался всего в пяти милях к северу по шоссе номер 78.
Наверное, зрелище было и вправду дурацким – мелкий шкет с пакетом для завтраков идет за ручку с каланчой, стучащей коробкой со Стивом Остином по своей сбитой коленке в засохших струпьях, – но не помню, чтобы нас дразнили или чтобы над нами смеялись. Наверное, иногда все же смеялись, дети есть дети, но это точно были не издевательства, а просто беззлобные насмешки. Чаще всего мальчишки кричали мне: «Привет, Джордж, давай после школы сыграем в бейсбол», – а девочки здоровались с Марли: «Привет, красивые у тебя бантики». Я не помню, чтобы кто-то нас обижал. Пока не появился тот гадкий мальчишка.
Однажды после уроков я ждал Марли на школьном дворе, а она все не выходила и не выходила. Дело было вскоре после моего дня рождения, когда мне исполнилось девять. Я хорошо это помню, поскольку у меня была с собой ракетка с мячиком на резинке. Мама Нона подарила мне эту ракетку, но хватило ее ненадолго – я влупил по мячу слишком сильно, и резинка порвалась, – однако в тот день она у меня была, и я с ней играл, пока ждал Марли. Меня никто не заставлял ее ждать, я сам так решил.
Наконец она вышла из школы – в слезах. Ее лицо покраснело, нос распух, из него текло в три ручья. Я спросил, что случилось, и она сказала, что не может найти свою коробку для завтраков. Как обычно, она все съела и вернула коробку на полку в раздевалке, поставила рядом с розовой коробкой Кэти Морс, но после уроков она пропала. Ее украли, сказала Марли.
Нет, сказал я, наверное, кто-то ее переставил, и завтра она найдется. Хватит реветь, стой спокойно. Надо вытереть сопли.
Когда я выходил из дома, мама Нона всегда проверяла, чтобы у меня был с собой носовой платок, но я вытирал нос рукавом, как остальные мальчишки, ведь только девчонки и хлюпики пользуются носовыми платками, и вообще это не по-мужски. Так что платок был совсем чистым, даже ни разу не развернутым, когда я вынул его из кармана и вытер нос Марли. Она перестала реветь, улыбнулась и сказала, что ей щекотно. Потом взяла меня за руку, и мы пошли домой. Как обычно, она болтала без умолку. Но я был не против. По крайней мере, она забыла про свою коробку.
Вскоре все остальные ребята, которые жили в Рудольфе, свернули на улицу, что вела к их предместью, и пропали из виду, хотя до нас доносились их голоса и смех. Марли все щебетала и щебетала – обо всем, что приходило ей в голову. Я особо не вслушивался, иногда вставлял «да», «угу» или «да ладно», а думал совсем о другом: вот приду я сейчас домой, сразу переоденусь в старые вельветовые штаны, и если у мамы Ноны нет для меня никаких поручений, возьму свою бейсбольную перчатку и побегу на спортплощадку на Оук-стрит, где каждый день проходили дворовые матчи, до самого вечера, пока мамы не загоняли детей домой ужинать.
И вдруг мы услышали, как кто-то кричит нам с другой стороны Скул-стрит. Кричит вроде бы человеческим голосом, только больше похожим на ослиный рев:
– ДЖОРДЖ И МАРЛИ НА ВЕТКЕ! ЦЕ-ЛУ-ЮТ-СЯ!
Мы остановились. На той стороне, рядом с кустом черемухи, стоял мальчишка. Я никогда раньше его не видел, ни в школе, ни где-то еще. Ростом не больше четырех с половиной футов, коренастый, слегка полноватый. В серых шортах до колен и полосатом зелено-оранжевом свитере, обтягивавшем круглый живот и грудь. На голове – совершенно дурацкая бейсболка с пластмассовым пропеллером на макушке.
Его лицо было пухлым и жестким одновременно. Волосы – рыжие, почти оранжевые, как полоски на свитере, того морковного оттенка, который никто не любит. Торчат во все стороны над оттопыренными ушами. Нос маленький, пуговкой, а глаза – ярко-зеленые, таких глаз я не видел больше ни у кого. Губы бантиком и такие насыщенно-красные, словно он их накрасил маминой помадой. Потом я встречал многих рыжих с такими же красными губами, но все равно не с такими яркими, как у того гадкого мальчишки.
Мы стояли и смотрели на него. Марли резко умолкла. Она носила очки в розовой пластмассовой оправе, и за стеклами этих очков ее широко распахнутые глаза казались невероятно огромными.
Мальчишка – явно не старше шести-семи лет – надул красные губы и изобразил звук поцелуя. Потом схватился за задницу и стал дергать бедрами вперед-назад.
– ДЖОРДЖ И МАРЛИ НА ВЕТКЕ! ТРА-ХА-ЮТ-СЯ!