Лисья Честность (сборник) Вагнер Яна
— А в полицию пойдёте? — спросил Паланеску. — Не ходите, Тоши-сан, в полицию. У вас ничего нету, мистика одна.
— И то, — согласился Тоши. — И то. Пойду я, Иозеф. Светает. Спокойной вам ночи. Как он закрывается-то?
— Не знаю, — сказал Паланеску, — он сам открывается и закрывается тоже сам. Он всё сам. Самурай, они становились бессмертными, честное слово. Верьте мне. Честное слово.
Тоши вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь, спустился на два пролёта вниз. Вернулся. Открыл дверь. Иозеф сидел в той же позе — в кресле, глядя в пол.
— А книжки-то как подписаны? — спросил Тоши.
— Марио Паэлло, — ответил Иозеф.
— Не знаю такого, — сказал Тоши.
— Я пока не слишком известен, — смутился Иозеф.
— А суп? — спросил Тоши. — Я мог заказать суп?
— Могли, — ответил Иозеф.
— И? — настойчиво спросил Тоши
— И ничего, — тускло сказал Иозеф. — Съели бы да домой пошли. С теми, кто заказывает суп в ночном баре, вряд ли что- то может случиться. — И, заметив выражение Тошиного лица, добавил: — Вы себе можете представить, что ваш Роберт заказал суп?
— Нет, — сказал Тоши, — не могу.
Самурай шёл, сжимая в руке нож. Как только он вышел на улицу, в руках у него снова был лишь кусок тёмного дерева странной формы. Конечно, он не станет им пользоваться, о чём разговор. Так, разве в руках подержать. С ножом в руке… зачем в руке — просто в кармане, всё было простым и ясным, все поступки — совершенными, а мысли — острыми как сталь. Как у настоящего самурая.
Он думал, что идёт домой. Но оказалось, что на Брайант он свернул налево (а надо было направо) и в задумчивости дошёл до самого моста. Было очень рано, на мосту было почти пусто — только парочка романтических туристов вдалеке.
«Никто не увидит, — спокойно подумал вдруг Самурай. — Никто ничего не заметит. Просто подойти сзади и очень быстро — раз, два. Я могу это сделать. Запросто».
Он нащупал в кармане нож, вытащил и не спеша пошёл по мосту к туристам. В свете фонарей лезвие отливало оранжевым. Поравнявшись с парочкой, он приветственно помахал свободной рукой.
— Ты дурак, Тоши-сан, — сказал кто-то у него в голове, ласково и насмешливо.
Самурай подошёл к парапету, широко замахнулся и бросил нож в залив.
— Аминь! — прокричал он торжественно, обращаясь к туристам. — Я убил василиска!
Туристы нервно переглянулись.
— Это цитата, — пояснил Самурай, приятно улыбаясь. — Роберт Льюис Стивенсон, знаменитый английский писатель. Это цитата[4].
Туристы снова переглянулись и быстрым шагом пошли прочь.
Он сел на корточки, прислонился виском к холодному железу парапета, задрал голову и стал смотреть, как постепенно с восходом солнца опора моста из бесцветной становится коричневой, а потом загорается наглым красно-оранжевым. Он сидел так довольно долго, пока из настоящего самурая не превратился обратно в Кимитоши Сато, менеджера группы разработки.
Потом он всё-таки пошёл домой.
Яна Вагнер
Лизина любовь
Лиза точно знает — когда-нибудь он уйдёт от неё. Это будет обычный день, такой же, как сегодня, и она не удивится, когда это случится, она уже решила, что ему будет просто её оставить — он может не бояться её слёз, потому что она не станет плакать. Она наблюдала, как он переходит к ней от той, другой женщины — по частям, кусочками, — она помнит первый раз, когда он остался на ночь, так просто и естественно, как будто нет в этом городе другой постели, половина которой ждёт его, с несмятой подушкой, на которую не ляжет в эту ночь ничья голова; потом, чуть позже, его первая рубашка появилась в её шкафу — только одна поначалу, он принёс эту рубашку так, как приносят в дом кошку, и когда он уехал утром, рубашка осталась, а Лиза распахнула шкаф и смотрела на нее издалека, не решаясь к ней прикоснуться, — одна мужская рубашка, окружённая Лизиными платьями, и тогда она стащила с вешалок несколько этих платьев — торопливо, суеверно, скомкала, убрала и больше не доставала, как будто принесла их в жертву, и оставила вешалки пустыми — и жертва её была принята, рубашек его стало больше, а пустых вешалок совсем не осталось; на её глазах он перелистнул ту, другую женщину, как прочитанную страницу, — без сожаления, не оглянувшись, он оставил её с несмятой подушкой и пустыми вешалками в шкафу, без права на апелляцию, отмахнулся от её слез, от её слов, от её обиды, она просто перестала существовать — как будто исчезла, как будто её никогда и не было, и вот тогда Лиза увидела ясно и четко, что когда-нибудь ей придётся пережить день, когда он оставит и её, и с тех пор она готовится к нему.
Как раковый больной, которому дали три года жизни, Лиза наслаждается каждым днём, потому что знает им счёт. Они будут двигаться от десяти глинтвейнов в маленьком кафе на углу, когда невозможно разжать руки и расцепить взгляды, и официанты перестают задавать вопросы и просто молча меняют бокалы — красные потёки на стенках, на дне — треугольнички яблок, полная пепельница; от гостиниц, в которые приезжают за полночь и которые покидают в начале четвёртого, не стесняясь взглядов ночных портье, — прохладные простыни, ванные-близнецы с белыми махровыми полотенцами на полу; от объятий на глазах у таксиста, когда плевать, что он смотрит в зеркало заднего вида — к первому утру вдвоём, босиком на кухню — сварить кофе, сброшенное на пол одеяло, сигаретный дым и два бокала в мойке; к общим друзьям — разговоры, смех, его рука на её колене; к длинным, спокойным выходным загородом — тёплый свитер, треск дров в камине, отключенный телефон. Отпущенное Лизе время делится на части — разделила его не она, но границы видны ей так четко, словно она сама их нарисовала, — до первой такой границы он ещё любит её — всю; спит, обхватив её руками, положив левую ладонь ей на грудь, — по ночам она чувствует его тёплое дыхание на своей шее, и когда он засыпает, она боится пошевелиться, чтобы не потревожить его сон, он греет в руках её замерзшие ступни, внимательно смотрит ей в глаза — сейчас ему ещё важно, о чем она думает, и Лиза прячет от него свои настоящие мысли не потому, что это так уж необходимо, — ей просто нужно научиться этому до того, как у неё не останется права на ошибку.
И она научится, конечно — нет вещей невозможных для женщины, которая хочет остаться счастливой. Лиза придумает фильтр, лёгкую, полупрозрачную ширму, шёлковую паутину, которая будет задерживать жалобы, усталость и раздражение, — ей известно, что мужчина смотрит прямо, а не под углом, и ничего не ставит под сомнение, если увиденное достаточно отчетливо. Перед тем, как заснуть, Лиза будет осторожно выпутывать из своей паутины горькие мысли, разглаживать её и готовить к завтрашнему дню — это окажется настолько просто, что она забеспокоится — ведь не может быть, чтобы никому до неё это не пришло в голову, и тогда она начнет рисовать на своей паутине — улыбки её сделаются чуть ярче, глаза — чуть нежнее, Лиза хороший художник, никаких густых мазков, только тонкие штрихи, очень важно понимать, что это не маска, между прочными нитями по-прежнему будет видно Лизу, живую и тёплую, а на ощупь и вовсе ничего не будет заметно.
К моменту, когда она на самом деле понадобится Лизе, паутина будет совершенно готова — тонкая, звенящая, отсекающая слёзы, слабости и обиды, и Лиза привыкнет к ней настолько, что перестанет её чувствовать. Как раз в это время любовь, которую Лиза вызывает в нем, станет тоньше — она по-прежнему будет любовью, но впервые горизонт как будто придвинется, станет виден берег — и Лиза не удивится этому, просто внутри у неё кто-то тихим, спокойным голосом скажет — «так», Лизе известно, что ничего плохого ещё не случилось и до самого страшного пока далеко, есть ещё время, нужно просто заново построить войска, выровнять ряды, и она займется этим почти с облегчением — как человек, чьи ожидания, наконец, подтвердились, а ведь это означает всего лишь, что он всё делает правильно.
Здесь Лиза станет другой — но сделает это осторожно, внимательно следя за тем, чтобы не перейти границы; она аккуратно поменяет полюсы — заплачет в том месте, где раньше смеялась, проявит беспомощность там, где раньше справилась бы и сама, и даже позволит себе иногда быть капризной, как маленькая девочка. Она сменит причёску и немного похудеет — она покажет ему новую, незнакомую Лизу, которая снова очень понравится ему, — всё же не случайно он так сильно полюбил её в самом начале, — это будет, все тот же парный танец, но движения в нём будут другие, и ему опять станет интересно танцевать с ней. Для Лизы не секрет, что это искусственная реанимация, — но ей будет тепло от мысли, что она и так получила больше, чем рассчитывала, и, кроме того, это даст ей немного времени, чтобы подготовиться к следующему этапу, — дальше будет самая сложная часть, и Лиза боится, что сил ей может не хватить, и она рада передышке.
Сколько бы ни длилась эта отсрочка — если Лизе повезёт, она выиграет год, а может быть, даже несколько лет, — она непременно закончится, ведь на свете нет ничего вечного, и в особенности — это Лиза знает точно — это касается счастья. День, когда он больше не захочет танцевать совсем, какие бы движения она ему ни предлагала, когда он просто не заметит, улыбается она или плачет, потому что взгляд его соскальзывает и больше не задерживается на ней, обязательно наступит — голос у нее внутри громко скажет — «ну, вот», и тогда она выпрямит спину, поднимет голову повыше и затаит дыхание, потому что сейчас ей нельзя сделать ни одного неверного шага, она почти уверена, что справится, и старается не дрожать, чтобы не сбиться с ритма.
Возможно, он сам ещё не понимает того, что уже начал уходить от Лизы, — пока он возвращается каждый день, ест то, что она ему приготовила, спит в её постели, отпечатки его присутствия в её доме — чашка с кофейной гущей в раковине, капли воды на полу в ванной после того, как он примет душ, — ещё четкие и горячие и не успевают остыть между его уходами и возвращениями; его рубашки по-прежнему висят в Лизином шкафу — все до одной, она наизусть знает, сколько их, и не пропустила бы пустую вешалку. Пока она готовит для него ужин и позже, уже сидя с ним за столом, Лиза ловит себя на том, что каждый кусочек, приготовленный для него, нашпигован её пронзительной мыслью — останься со мной, она смотрит, как он ест, и боится, что он заметит эту мысль, что она камешком скрипнет у него на зубах, что он поперхнется и разгадает несложную Лизину ворожбу, и она пытается хотя бы не смотреть так пристально.
Лиза знает, что даже когда у него появится предлог, чтобы уйти, он не сделает этого в один день — он будет колебаться, думает Лиза (и она права), он решится не сразу — в том, что он решится рано или поздно, Лиза уверена, теперь она просто старается хоть немного продлить его сомнения. Как неумелый стрелок, который боится того, что при малейшей ошибке его сразу же вызовут на дуэль и непременно убьют, она ходит теперь на цыпочках, взвешивает каждое слово и ведет себя ещё осторожнее, чем всегда, — а мы знаем, как осторожна Лиза, — чтобы не дать ему повода убить её. Она знает, что это случится всё равно — в конце концов, все мы смертны, — но считает победой каждый отвоёванный день жизни, особенно после того, как наступает день, когда первая его рубашка не вернется на свое место к вечеру, — с этого дня Лиза каждый раз мысленно считает до пяти, прежде чем заговорить с ним, — она считала бы и дольше, но пауза не должна быть неприлично длинной, это может быть заметно, правда? Маленький солдат, Лиза начинает отсчитывать шаги до линии огня, начинает прощаться с ним — время, исчисляемое годами, закончилось, и счёт уже идёт на месяцы, возможно, даже на недели, и по ночам отныне она обнимает его жадно, впрок, только теперь для этого приходится дожидаться, пока он заснёт, — ведь он больше не радуется её объятиям, а ей больно, когда он отводит глаза, застывает и пытается думать о чём-то другом. Обнимая его, она больше не старается внушить ему «останься со мной», теперь ей нужно всего лишь задержать его ещё на какое-то время — хотя бы до зимы, думает она сначала, а потом она думает — ещё на неделю, а затем, уже в самом конце, — пожалуйста, ещё не завтра.
Как ещё можно назвать это, если не дуэль, — он ищет удобного момента, чтобы поговорить с ней, и Лиза чувствует, что впервые за долгое время он очень внимательно смотрит на неё, поэтому, пока у неё есть силы, она не даёт ему такой возможности — сегодня она весела и ласкова, и серьёзный разговор был бы неуместен, назавтра она больна, зависима и печальна, и было бы жестоко добивать её; Лиза с её легкими ногами, ясными глазами, с её шёлковой паутиной — слишком сложный противник для него, привыкшего к невидимым рельсам, по которым течёт их общее пока ещё время, — она знает все его настроения, может истолковать любое выражение его лица, угадать и предвосхитить любую его фразу. Лизе тоже трудно — она так привыкла помогать ему чувствовать, она почти дышит за него, а теперь она переживает его недоумение, его беспомощность и тревогу и вынуждена помочь ему ещё раз: она выбирает день, когда чувствует в себе чуть больше сил (всё-таки хорошо, что она может выбрать день), и на время убирает защиту. Она обещала себе, что не станет плакать, и она не кричит, не плачет, и разговор, которого он так боялся, оставляет у него чувство облегчения и признательности к Лизе, которая нежно улыбается ему, много раз повторяет «я понимаю», провожает его до двери, закрывает её за ним, и только после этого садится на пол в прихожей и ещё несколько нескончаемых минут безуспешно пытается вдохнуть.
Если забыть об этих минутах на полу в прихожей, Лиза даже рада тому, что осталась одна, — она устала делать вид, что ей не больно, и теперь, когда он не смотрит, она может ходить, ходить по улицам, не следить за выражением лица, может перестать есть, лежать на полу, слушать песню Purple Rain и не вытирать слезы, может, наконец, не улыбаться — как же ей это надоело — улыбаться нежно, понимающе, удовлетворённо после любви, восхищённо, Лизе кажется, она не захочет больше улыбаться никогда — а ведь ей придётся, просто есть ещё немного времени до следующей встречи с ним (то, что она произойдёт, Лиза знает наверняка), — и она использует это время, и не улыбается совсем.
Именно потому, что она не может пока улыбнуться, она не соглашается встретиться с ним, когда он звонит узнать, как у неё дела — он хочет видеть Лизу, хочет убедиться, что она в порядке, он хочет, — и, если вдуматься, это не так уж и странно — рассказать о том, как он счастлив, именно ей ведь у него нет пока на земле человека ближе, чем Лиза, и она никогда прежде ещё не подводила его. Она отказывает ему аккуратно, зная, что он позвонит ещё, и, положив трубку, отправляется к зеркалу и учится улыбаться заново. Всё, что делает Лиза, получается у нее хорошо, — когда он снова звонит, она для тренировки улыбается в телефонную трубку и остается довольна результатом — это значит, что она может разрешить ему приехать навестить её.
Нет смысла описывать их первую встречу — впрочем, как и несколько последующих, для нашей истории имеет значение то, что после первой встречи последует вторая, а затем ещё одна, — от Лизы трудно отказаться совсем, к тому же — он так виноват перед ней, к тому же — ему почему-то важно убедиться, что ей, оставленной им, действительно плохо, — она так смирно переносит его уход, но печаль трудно скрыть, хотя она не плачет при нем — по-прежнему не плачет, и никогда не жалуется, а ещё ей иногда бывает нужна его помощь — какая-нибудь мелочь, которая легко даётся ему, и так важна для неё, и она рада его советам — она пропадёт без них, слабая, непрактичная Лиза, ведь нет ничего плохого в том, чтобы чувствовать ответственность за женщину, которую любил когда-то. Его новая женщина так не считает — она предпочла бы, чтобы Лиза оказалась сварливой, обиженной, неумной, или, может быть, сильной и самолюбивой, поэтому Лизе предстоит ещё одно испытание.
И вот Лиза сидит в кафе напротив женщины, у которой в шкафу теперь висят его рубашки, у которой на полочке в ванной лежит его бритва, женщина взволнована, горда и много говорит, у них с Лизой разная работа — женщина пытается не торжествовать слишком явно, а Лиза — Лиза смотрит на неё и старается думать о том, что женщина эта перед ней ни в чём не виновата, и убрать жёсткость из своего взгляда. Она совсем не волнуется и не опускает глаз, и даже может улыбнуться, правда, для того чтобы отпить кофе, ей приходится быстро наклонить голову и нырнуть вниз, к чашке, и глоток получается совсем маленький, а когда женщина, которая забрала его, выходит в туалет, Лиза быстро садится на свои руки, и сидит на них, и крепко зажмуривается, и открывает глаза как раз в тот момент, когда кресло напротив снова оказывается занято. Её никогда не били, даже папа, даже в школе, ещё ни один человек во всем мире не смог ударить Лизу — и поэтому женщина, забравшая его, уходит из кафе и чувствует очень много разных вещей, но только не торжество.
А дальше Лиза ждёт. Она знает — ах, Лиза, она знает так много, что иногда ей кажется, что было бы легче без этого знания, ведь тогда она могла бы вздрагивать от телефонных звонков, искать взглядом его машину возле подъезда, купить новое платье, делать все эти замечательные глупые вещи, которые только на первый взгляд разрушают, а на самом деле заполняют собой пустоту, — но нет, в голове у Лизы календарик, в котором на ближайшие несколько лет одна запись — дышать каждый день. И Лиза дышит. Ещё она ест, ходит в кино, моет посуду; закинув руку за спину, вытаскивает запутавшийся ценник в примерочной кабинке, получает новую должность, обрезает розы под струей воды, меняет резину на зимнюю, потом — на летнюю. Лиза спит с другими мужчинами (с кем-то ей нужно спать, а он сейчас слишком влюблён в ту, другую), — и это приятно, ведь она может не делать вид, что кончила, и потому на самом деле кончает — не каждый раз, конечно.
На исходе первого года жизни без него Лиза знает, что по ночам он больше не кладёт ладонь на грудь женщины, в шкафу которой висят сейчас его рубашки, и спит теперь, отвернувшись, на своей подушке. Он не рассказывает ей об этом — но ему и не нужно рассказывать, это правило существует само по себе, и это ещё одна причина, по которой Лиза согласилась слушать эту женщину над дымящимся кофе, — ей важно было увидеть, имеет ли смысл её ожидание, она была почти уверена, но нужно было убедиться; зато теперь она перед сном может представить себе, как он ровно дышит во сне, и осторожно лечь между ними, повторяя очертания его тела.
Ошибки, которые совершает женщина, ради которой он её оставил, предсказуемы и понятны Лизе — вот она обиженно молчит, вот отмахивается от его нежности, вот подшучивает над ним при посторонних, пытается заставить его ревновать, у неё плохое настроение, вот она кричит, плачет, некрасиво морщит лицо, у женщины нет Лизиной шёлковой паутины, и все её оглушительные, жадные желания ничем не прикрыты, никак не спрятаны, и он не может о них не споткнуться — он всё ещё любит эту женщину, ещё ищет в ней радость, но ему уже зябко возле неё — хорошо, что по- прежнему есть Лиза, спокойная и улыбчивая, которая рада ему, не задаёт вопросов, не говорит ни слова о той, другой (которая выплёвывает Лизино имя в ссорах), не прикасается к нему (не потому, что ей не хочется, — просто ещё не время), уклоняется от разговоров о себе, которая читала все его любимые книги, которая ничего не поменяла в доме, где он жил с ней когда-то, где в шкафу остались пустые вешалки, на которых раньше висели его рубашки. Когда он приезжает навестить её (нечасто), дом обнимает его с жадностью любящей женщины — ведь Лиза пока не может этого сделать сама.
Внутри у Лизы — живой, точный, чутко настроенный на него сонар; как осторожная летучая мышь, она посылает к нему невидимые сигналы, несущие ей отражение его мыслей раньше, чем он успевает их осознать, и поэтому она подойдёт на шаг ближе и поднимет к нему своё лицо именно в тот день, когда он впервые после всего, что случилось с ними, задаст себе вопрос — позволит ли она поцеловать её, изменилось ли её тело, какова теперь её кожа на ощупь, — и, пока он разбирается с ответами на эти вопросы, Лиза обхватывает его ногами и думает не об удовольствии, она снова проверяет свою маленькую армию, меняет строй и расположение войск, потому что это, конечно, ещё не победа (она не настолько наивна), а всего только маленький шаг в её сторону.
Думаю, нам пора оставить Лизу именно здесь — впереди у неё ещё много длинных дней, наполненных осторожными движениями и взвешенными словами. Как бы ни закончилась эта история, нет нужды беспокоиться о ней — может быть, он вернётся, привезёт обратно все свои рубашки и снова будет спать рядом с ней, тесно прижавшись, согревая её шею своим дыханием, и вполне возможно даже, что он не захочет больше никуда уходить от неё, и она будет смотреть, как он стареет, проводить пальцем по его лбу в том месте, где волосы начинают редеть, в ожидании дня, когда можно будет распустить свою армию по домам. А может быть, не дождавшись этого дня, Лиза оставит его сама, отмахнувшись от его уговоров, не слушая упрёков, и уйдет, и освободится. Будет ли она после этого счастлива? Возможно, что не будет. Но она, наконец, будет спокойна.
Дура
По пути на кухню за чистыми бокалами Саша чуть скашивает глаза и сквозь балконную дверь видит тёмный силуэт мужа и рядом с ним, чуть ближе к свету, Алисину невысокую фигурку, они стоят на балконе и курят — единственные, кто за последний год не поддался всеобщему стремлению к жизни без сигарет, и теперь их обоих во время застолья всякий раз изгоняют из-за стола, даже в ресторанах им приходится выходить на улицу — большинством голосов теперь выбираются стерильные некурящие залы, где на столиках вместо пепельниц маленькие бесполые букетики и где они ровно спустя четверть часа ловят друг друга взглядом, одновременно встают и начинают пробираться к выходу — часто случается, что под конец вечера они перебираются на улицу совсем — Алиса сидит в платье прямо на краю тротуара, заталкивая окурки в канализационную решётку, в его пиджаке на плечах, время от времени он скрывается внутри и выносит ей коктейли.
Все привыкли к этой их отдельности настолько, что даже перестали шутить по этому поводу. Открывая дверь, Саша говорит — ну наконец-то, сколько можно опаздывать — все собрались, но он без тебя такой скучный, за сорок минут не произнёс ни слова, и — ему — приехала твоя собутыльница, давайте только без конкурсов в этот раз, ладно, в прошлую пятницу залили весь стол своей текилой, побили рюмок, мы вас еле растащили по кроватям; спустя несколько часов Алиса кричит ему через стол — вот! да! эта песня! ты знал! — и он вскакивает и делает погромче, заглушая разговоры, а она торопливо, цепляясь чулками, выбирается сквозь чужие ноги танцевать, муж её при этом разводит руками, улыбаясь, и говорит — ну пока, дорогая, и все смеются; ещё часа через три — кто-то уехал, кто-то, зевая, ждёт такси в гостиной, а они вдвоём сидят на кухне и стучат маленькими текильными стаканчиками, громко крича — пять! шесть! — и Саша просовывает голову в дверь и говорит ему — да тише вы, разбудите Катьку, он тихонько стукает рюмкой по столешнице и шёпотом говорит — семь, и потом, громче — эй, ты не выпила! — и Алиса смеется — заметил, наконец, я уже третью пропускаю, как ребёнок, ей-богу.
Изредка появляющиеся в компании новые люди переглядываются и поднимают брови, и нередко заводят осторожные разговоры с Сашей или с Алисиным мужем, но муж Алисы слишком насмешлив с чужаками и на вкрадчивые полувопросы отвечает — мы по пятницам меняемся женами, вас что, не предупредили, а от Саши намеки и вовсе отскакивают, как шарики для пинг-понга, она улыбается — очень вежливо — и как бы ждет продолжения незаконченных фраз, которые невозможно произнести целиком, не оказавшись бестактным, и которые повисают в воздухе без ответа.
Разумеется, это спокойствие было с Сашей не всегда — лет пять назад она ещё не научилась следить за лицом, в самом начале — и сейчас ей неловко об этом вспоминать — она затеяла с ним несколько неприятных ночных разговоров, которые только его рассмешили, какое-то время она боялась оставлять их с Алисой наедине, разогнав прочих гостей и роняя голову на стол, пыталась досидеть с ними до утра, теряя нить их разговоров, не улавливая смысла шуток, ей не удавалось столько выпить столько не спать, она никак не могла научиться разбираться в музыке, которую они обожали, и бросала книжки, которые они совали друг другу, после десятой страницы. Когда силы оставляли её, Саша сдавалась, уходила спать, но в любой момент заглянув к ним позже, она заставала их только и исключительно за разговорами.
Одно время, когда уже было ясно, что ей не удастся сдвинуть в сторону глыбу этой странной дружбы, она старательно пыталась быть красивее — и не было в её жизни ни раньше, ни когда-нибудь потом периода, когда бы вопрос выбора одежды стоял так остро, так мучительно, — она всякий раз трижды переодевалась даже перед простой поездкой в лес на шашлыки, не говоря уже о каких-нибудь более торжественных поводах, — и ей так ни разу и не удалось попасть в точку, в платье с открытой спиной она чувствовала себя разряженной дурой рядом с Алисиными простыми черными брючками, а стоило одеться проще — Алиса появлялась в шёлковом футляре с длиннющей ниткой жемчуга вокруг шеи, и Сашу опять начинало преследовать чувство собственной невыносимой неуместности. Алисе всё было к лицу, всё у неё было к месту — и рваные джинсы, и шёлк, трёх небрежных движений было ей достаточно, чтобы превратить её обычные мальчишечьи вихры в гладкую вечернюю прическу с блестящим пробором, в отчаянии как-то раз Саша чуть было тоже не остригла волосы — но, поделившись этой идеей с мужем, вызвала у него панический ужас, Шурик, ты рехнулась, такая роскошная грива, даже не думай, и вовремя остановилась.
Алиса была всегда. С самого начала он рассказывал о ней слишком много, они вместе учились, потом работали, соревнуясь карьерами, как-то раз, давно, отдыхая дикарями в Крыму, даже вместе дрались с какой-то местной шпаной, Алиске разбили губу, я её еле оттащил, она совершенно ненормальная, говорил он Саше с гордостью, и из-за этого Саша больше волновалась перед встречей с ней, чем перед знакомством с его родителями, — её не покидало нелепое ощущение, что именно Алисе она должна понравиться, она была заранее раздражена и, неожиданно для себя, поняла, что она действительно, по какой-то непонятной причине понравилась Алисе, а та, вопреки здравому смыслу, понравилась ей.
Степень неприличной, бесполой интимности, существующей между ними, поначалу шокировала Сашу — ты поменьше корми его, раньше бегал по бабам, был поджарый, а с тобой успокоился и кабанеет, говорит Алиса и хлопает его по животу — испуганно метнувшись глазами к его лицу, Саша видит, что он улыбается; позже, вечером спустя полбутылки текилы, они обсуждают Алисиных любовников — соскочит, мне кажется, говорит Алиса горестно; жалко, такого марафонца так сразу и не найдёшь, он отвечает — сиськи у тебя прекрасные, девочка моя, но ты опять раньше времени открыла рот, правда, как я тебя учил, — никто не любит умных баб, не надо ему про Доу-Джонса, улыбайся и молчи, мне скучно молчать, ты же знаешь, говорит она, знаю, говорит он, знаю.
Аписин муж не ревнует к нему — так думает Саша, — хотя в точности этого не знает никто, впрочем, он не такой уж давнишний, этот её муж, и прав у него пока не так уж и много, а тот, что был до него, исчез совершенно по другому поводу, Алисе не везёт с мужчинами — это вечная тема для шуток между ними, над которыми смеётся даже она сама; когда Саша упрямится, он говорит ей — не включай мне Алису, а как-то в постели, под утро, после очередной красочной Алисиной ссоры с мальчиком у них на кухне, он говорит — я бы на его месте дал ей в зубы как следует разок, и Саша потом долго лежит без сна, слушая его ровное дыхание, и думает, что же именно он хотел сказать.
Всё переломилось вдруг, когда Саша была беременна Катькой, — заботливый, предупредительный, он в правильных местах беспокоился и очень её баловал, но она вдруг остро осознала отсутствие плотской радости, которая всегда была между ними раньше, — возможно, оттого, что ей самой стало сложно любить своё обезображенное беременностью тело, стоя у зеркала, она рассматривала выпученный, чужой живот, выросший на ней к седьмому месяцу, — твердый, с какой-то жуткой черной полоской шерсти ниже пупка, у неё отекло лицо и щиколотки, а руки — раньше тонкие, покрытые золотистым пухом, с четким контуром мышц под светлой кожей — вдруг провисли, и любая маечка оставляла на них уродливые следы, ей стало душно спать с ним, как прежде, ложкой, и во сне она сбрасывала его руку. Она слишком хорошо его знала, чтобы не обратить внимание на его раздражение, которое он пытался в себе гасить, а затем, даже раньше, чем он сам, она отчетливо и бессильно вдруг увидела, с кем именно он ей изменит, и потом уже только наблюдала, отмечая про себя этапы, с ужасом понимая, что не может помешать этому, потому что за всё время, которое успела прожить с ним рядом, не сумела придумать языка, на котором могла бы поговорить с ним об этом, и сейчас была слишком слаба, чтобы бороться. Он выбрал самый лёгкий и привычный вариант — следя за Алисой, Саша не смогла вовремя сбросить нескольких своих вечно голодных, малоискренних подруг из прошлой жизни, одна из которых с радостью ответила и подхватила его внимание, и хотя его увлечение было явно неглубоко и временно, Саша задохнулась от боли, сжалась и — неожиданно — расплакалась Алисе в телефон, а Алиса — так же неожиданно — вдруг приехала, села близко, рядом, молча выслушала Сашины слёзы, а после коротко обняла её и сказала — не будь дурой, не реви, иди уже и накрась глаза наконец, сейчас мы порвём эту козу, и буквально за пару следующих вечеров уничтожила Сашину подружку-стервятника начисто, несколькими мазками — Алисе было можно всё, и она хамила, провоцировала, задирала её до тех пор, пока не вызвала у неё омерзительную истерику, после которой они с облегчением посадили её в такси и полчаса потом все вместе, на кухне, брезгливо обсуждали случившееся — в эту ночь Саша засыпала спокойно, не сбрасывая его руки, чувствуя, что всё закончилось.
С этого момента жить стало как-то проще и понятнее — а когда в два года Катька вдруг заболела, тяжело и, как всегда это бывает с маленькими детьми, непредсказуемо, Саша уже не удивилась тому, что именно Алиса — когда оба они с мужем растерялись и повисли в воздухе, сами превратившись в испуганных детей, боящихся принять неправильное решение, — перевернула вверх дном весь город, через своих многочисленных родственников нашла лучшего в округе доктора, буквально встряхнула их за уши и заставила проснуться, поверить в то, что всё будет хорошо, и вылечить Катьку; а когда та поправилась, Саша, с её аллергией к церковным обрядам, почти до смерти удивила мужа тем, что предложила крестить дочь и — главное — сделать Алису крёстной матерью, и сама поговорила с ней об этом — бездетная Алиса сопротивлялась какое-то время, говорила — Сашка, иди ты к чёрту, к чему твоей православной девке еврейская крёстная мать, но после сдалась, купила Катьке умопомрачительный какой-то крестик — я вас знаю, жадные говнюки, купите какую-нибудь хрень железную на нитке, а детке потом позориться, — а на крестинах долго вполголоса шипела на священника и потом расплакалась вместе с возмущённой Катькой, прижимая её к себе.
По пути в кухню за чистыми бокалами Саша замирает возле балконной двери и скрытая непрозрачной шторой, сквозь кусочки разговоров, музыку и смех за спиной слышит обрывок Алисиной фразы — «полёт нормальный, шеф, бабу он себе уже завёл, даже если я проявлю чудеса терпимости, мы продержимся до осени максимум, не говори ничего, я все знаю, только, твою мать, ещё позже открывать рот — этак я вовсе, пожалуй, разучусь разговаривать, ты же знаешь, я так не умею, пора просто признать — неталантлива я в этом плане, может, мне уже пора на девочек переключиться, как-то у меня с ними лучше получается», а после Саша слышит голос своего мужа, который говорит — ты дура, боже, ну какая же ты дура, и его интонация — нежная, настойчивая, отменяет смысл сказанного почти полностью — я ненавижу таких баб, как ты, ты же всегда права, вечно ты споришь, всё знаешь лучше, ругаешься, как грузчик, рот бы тебе вымыл с мылом, ты говоришь — «блять», а я терпеть этого не могу, вечные эти твои выебоны, перегнуть бы тебя прямо здесь, через перила, одно твое слово, я люблю тебя, ты, дура, все мои друзья знают, жена моя всю жизнь к тебе ревнует, одна ты ничего не видишь, рассказываешь мне про своих идиотов, столько лет, невозможно — и пауза, и Саша стоит тихо, боясь шевельнуться, и не заглядывает за штору, не хочет видеть — что там, и потом слышит Алисин охрипший голос ~ знаешь, иди-ка ты к жене, и потом тихо ещё какое-то время, а после опять — какая же ты дура, говорит он после паузы, и голос его звучит устало.
Здесь Саша быстро идёт в направлении кухни, и набирает полные руки бокалов, и какое-то время стоит ещё, приводя лицо в порядок, а после входит в гостиную, расставляет чёртовы бокалы на столе, садится, улыбается гостям и пытается поймать ускользающий хвост разговора.
В это время он щелчком выбрасывает недокуренную сигарету куда-то вниз, в зелёные кроны деревьев, и пока Алиса смотрит на россыпь искр внизу, тихо закрывает за собой балконную дверь. В гостиной он садится рядом с женой и чувствует, как она, не прерывая разговора, незаметно сжимает его плечо.
Алиса стоит на балконе ещё какое-то время, затем достаёт из пачки ещё одну сигарету и щёлкает зажигалкой. Когда она возвращается в гостиную, Саша поднимает на неё глаза и почти незаметно улыбается ей.
Ловушка
Ловушка, захлопнувшаяся над её подругами в восемнадцать, миновала её одну — удивляясь, она наблюдала за тем, как её красивые неглупые девочки одна за другой, как будто торопясь, выхватывают из бессмысленной толпы ровесников любого, первого, и начинают увлечённо играть с ним в семейную жизнь — ни одной яркой истории, думала она, какие-то дурацкие, нелепые суррогаты, они ведь не могут всерьёз считать, что именно это — настоящее? Она вежливо бывала на свадьбах, аккуратно, чтобы никого не обидеть, произносила банальные поздравления, подписывала открытки, незаметно уклонялась от летящих букетов, улыбалась, но не испытывала ничего, кроме досадливой неловкости.
С той же неловкостью она наблюдала за тем, как они дурнеют, беременеют, рожают, изредка бывая у них и принося обязательные мягкие игрушки и шоколадки, пыталась нащупать темы для разговора, вглядывалась в лица — и не узнавала, как будто их выдернуло в какую-то параллельную реальность. Постепенно ей стало понятно, что им гораздо проще друг с другом, — её пугали и раздражали их капризные, требующие постоянного внимания младенцы и мужья, и это раздражение не всегда удавалось скрыть; постепенно у неё возникло чувство, что она осталась одна. Наверное, это было и грустно, и странно, и несправедливо, но её не оставляло ощущение, будто она выиграла в какую-то лотерею, о которой другие не знали, — никто не торопил и не подталкивал её, родители, напротив, были рады её как будто продлившемуся детству, она не спеша ходила на лекции, в кино, на свидания, была уверена, что всё самое главное случится с ней когда-нибудь, позже, и была абсолютно спокойна.
Ей всегда было очень просто с мужчинами — тонкая, насмешливая, безразличная, она в любой компании привлекала к себе внимание, ей никогда не приходило в голову щадить их самолюбие, как-то сглаживать углы, чувствовать себя обязанной — она с лёгкостью принимала от них подарки ухаживания и опеку, их попытки произвести впечатление казались ей прозрачными и забавными одновременно, в любых, даже вполне романтических ситуациях она как будто оставалась снаружи и чуть сверху, ей было даже жаль, что не с кем на минутку отбежать в сторону и немного посмеяться. Мама как-то сказала ей — малыш, такое ощущение, что, когда молоденьким девочкам раздавали розовые очки, тебе они не достались — в целом, я рада, я только надеюсь, что это не сильно помешает тебе в жизни.
У неё было пять любовников — сначала, подряд, два мальчика-ровесника, которые быстро надоели ей своей незамысловатой преданностью и нытьём и потому не оставили ни сожаления, ни приятных воспоминаний; потом один модный журналист от шоу-бизнеса — он был не очень молод и не очень, в общем-то, хорош собой, зато язвителен, остроумен и изобретателен в постели — какое-то время ей льстило его внимание, нравилась лёгкость, с которой он организовывал гостиничные номера на несколько часов, пока она рассеянно курила, рассматривая рекламные брошюрки на стойке, — он, правда, довольно быстро охладел к ней, но она совсем не переживала, потому что совершенно не влюбилась; четвёртый — преподаватель в институте, которого она соблазнила сама — из любопытства, заметив, как он путает слова и сбивается во время лекций, встретившись с ней взглядом, он был старше её всего лишь лет на семь, немного заикался и оказался неожиданно темпераментным любовником — в тот единственный раз, когда они занимались любовью в его заваленном бумагами кабинете, он даже не заметил, что со стола, на котором все происходило, упала и разбилась настольная лампа. Пятым был муж одной её приятельницы — достаточно дальней, чтобы не чувствовать себя виноватой, но знакомой настолько, чтобы можно было изредка пересекаться в общих компаниях, вести ничего не значащие разговоры, снимать туфли под столом и незаметно гладить его босой ногой, позволять наспех целовать себя на балконе, испытывая щекочущее чувство опасности. Встречи с ним наедине были, к сожалению, не настолько же увлекательны, и когда он вдруг заговорил о том, чтобы оставить жену, она быстро бросила его.
В этот момент мыльные брачные пузыри её подруг один за другим полопались, и те стали возвращаться к нормальной жизни — похудевшие, помрачневшие, они, казалось, по одной всплывали на поверхность из глубины. Она радовалась их возвращению, но они опять оказались все вместе — и как будто отдельно от неё, принялись исправлять ошибки, зарабатывать деньги, пристраивать детей в садики, она опять чувствовала себя лишней, когда через её голову они об этом рассказывали, ей даже почему- то скучно было говорить с ними о мужчинах, на которых они набросились, будто бы что-то навёрстывая, с таким же жаром, ей был непонятен этот неумеренный азарт, эта спешка, как будто все необходимо успеть в ближайший год — она как раз заканчивала свою неторопливую учёбу и так же спокойно раздумывала о том, что стоило бы пойти работать — было бы приятно ходить на службу в какой-нибудь маленький офис, купить несколько строгих брючных костюмов и шёлковых блузок, что-нибудь тихое, без авралов и переработок, — мысль была несрочной, её родители были щедры, а разные милые мелочи с радостью брали на себя мужчины, с которыми она встречалась.
Именно в этот момент она вдруг решила выйти замуж. Он ничем не отличался от остальных — был не красивее, не умнее и даже не успешнее, но ей понравилось спокойствие, с которым он за ней ухаживал, надежная регулярность их встреч, внимательная немногословность, с которой он слушал её, когда она за ужином, размахивая руками, полчаса пересказывала сюжет понравившегося фильма, его как будто никогда не задевала её обычная насмешливая манера разговаривать, он не предъявлял к ней никаких требований и не заявлял никаких прав на неё, она была благодарна ему зато, что он был неизменно сдержан, не терял голову и не заставлял её чувствовать неловкость, которую она часто испытывала с другими, — её давно перестало забавлять, когда взрослые, неглупые, симпатичные ей люди вдруг, захлебываясь эмоциями, начинали произносить банальности и вели себя как школьники. Она встречалась с ним чаще и чаще, а когда, спустя полгода, он так же спокойно заговорил с ней о замужестве, она неожиданно легко и сразу согласилась.
Если родители или друзья и были удивлены тем, что из множества мужчин, окружавших её, она выбрала именно этого, ей об этом не сказали. У неё никогда не было привычки откровенничать с кем бы то ни было, поэтому она не ждала ни одобрения, ни вопросов, его приняли — и этого было достаточно. Довольно быстро она поняла, что его немногословность вызвана тем, что ему, как правило, просто нечего сказать, он был почти незаметен как в компании, так и дома, у него не было никаких особенных увлечений, иногда ей казалось, что, когда она выходит из комнаты — он исчезает и появляется вновь только с её возвращением. Тем не менее в компании её шумных, язвительных друзей он редко вызывал на себя огонь насмешек — возможно, потому, что почти никогда не заговаривал сам, если к нему не обращались, а если ему и случалось, вдруг оживившись, во внезапно наступившей тишине ляпнуть какую-нибудь глупость, — он же первый миролюбиво посмеивался над собой и никогда ни с кем не спорил. К нему быстро привыкли и относились мягко и с симпатией.
Всё это нисколько её не расстраивало. Он небыстро, но настойчиво делал карьеру, что позволило ей выбрать приятную, несуетливую и почти не оплачиваемую работу в маленьком издательстве одного из приятелей свёкра. Муж с одинаковой лёгкостью отпускал её одну, если ей хотелось пообщаться с друзьями без него, или отправлялся с ней и просто незаметно присутствовал где-то поблизости, — ей и в голову не пришло бы ждать от него остроумных реплик или переживать из-за его пассивности, он не мешал ей вести себя так, как ей хочется, она была свободна. Эта свобода была самым ценным её приобретением — от неё ничего больше не ждали, не нужно было ничего никому доказывать, она могла просто быть, жить так, как ей хочется, — в то время, пока вокруг всех остальных постоянно бушевали какие-то невероятные штормы — мучительные разводы, вынимающие душу любовные истории, карьерные трагедии, банкротства, — она всего лишь наблюдала за этим со стороны, неомрачённая, как за остросюжетным сериалом.
Она была настолько безмятежна, настолько уверена в прочности своей вселенной, что не сразу поняла истинную причину частых визитов автора книги, которую она редактировала, — вопреки обыкновению, книга ей понравилась, ей было интересно поговорить с ним, она предложила пообедать вместе, — и спустя несколько минут они уже шли через маленький пыльный сквер, а ещё через полчаса — ещё даже не успели принести салат — она вдруг обнаружила, что совершенно не хочет есть, что говорят они вовсе не о книге, и что она неожиданно для себя краснеет под его прямым взглядом. Так же неожиданно для себя самой спустя несколько дней она обнаружила себя в его постели — это было удивительно ещё и потому, что он, казалось, не приложил к этому никаких усилий, она не успела поймать его ни на одной из тех плоских прозрачных уловок, которые так всегда её смешили, все, что он делал, всё, что он говорил, было хорошо, уместно и доставляло ей удовольствие, какое-то время она ещё сопротивлялась и по привычке искала в нём недостатки, над которыми можно было бы посмеяться, и с тревогой обнаружила, что он кажется ей безупречным.
Предоставленная свобода очень ей пригодилась — она не давала себе труда придумывать объяснения, когда они были вместе, отключала телефон или просто не брала трубку, она отставила в сторону подруг, бросила любимые прежде прогулки по магазинам и при любой возможности набирала его номер, чтобы условиться о встрече или просто переброситься парой фраз. За несколько месяцев они объездили дюжину гостиниц — ей было жаль тратить время на ужин, и, проголодавшись, они просто заказывали еду в номер, в перерывах между любовью ели в постели, отпивая по очереди вино прямо из бутылки. Она подняла бы на смех любого, кто ещё недавно предположил бы, что она, безмятежная, насмешливая, способна выучить все родинки на его теле, перечитывать его короткие нежные сообщения в памяти телефона, что ей покажется символичным, что её маленькая машинка — вдвое меньше, чем у него, — при этом такого же цвета, что она будет проводить время, набивая в Яндексе его имя, и жадно вчитываться в любые упоминания о нём.
Он часто ехал за ней следом до самого её дома, разговаривая с ней по телефону, поставив свою машину в гараж, она перебиралась к нему, и они проводили ещё полчаса или час вместе, скрытые за затемнёнными стеклами. В один такой вечер, опустив стекло, чтобы выбросить сигарету, она вдруг увидела мужа, стоящего прямо возле машины, — и, вместо того, чтобы испугаться, неожиданно для себя рассердилась оттого, что её так глупо поймали, — представив со стороны, как она выглядит — измятая блузка, волосы в беспорядке, она мгновенно почувствовала, как неуместно было бы сейчас придумывать причину, по которой она могла оказаться в машине с этим мужчиной, и сказала только — что ты здесь делаешь? Ему никогда не давались ловкие фразы, он внимательно посмотрел на неё и коротко — на её спутника, молчавшего рядом, наморщил лоб, но так ничего и не произнес вслух, и тогда она сказала — иди домой, я сейчас поднимусь, и, увидев, что он по-прежнему стоит и не двигается с места, повысила голос — иди домой, и тогда он повернулся и пошел к дому, а она смотрела ему вслед, возмущённая нелепостью того что только что произошло с ней.
Скандала не получилось — она не стала отпираться и призналась, к её удивлению, муж, в наивности которого она была так уверена, рассказал ей, что знает обо всём уже какое-то время, прочёл сообщения в её электронной почте, навёл справки о её любовнике у свёкра — пока он говорил, он ни разу не взглянул на неё, а ей вдруг стало ясно, что в её тайну посвящены все — родители мужа, её родители, хозяин издательства ~ друг семьи, слушая его, она думала о том, в какую пошлую и глупую западню она попала, и у неё стало горько во рту. В конце этого короткого, тихого разговора муж сказал, что готов дать ей время разобраться во всём, собрал небольшую сумку и уехал к родителям, оставив её одну.
Началось странное время — зная, что все посвящены, она ожесточилась и отказывалась обсуждать ситуацию с мамой, подругами или коллегами на работе, ей так не хотелось примерять на себя смешную роль источника для сплетен и разговоров, каждое утро она приезжала в издательство, ни с кем не разговаривала, одна ходила обедать, вечерами иногда она встречалась с любовником, и редко — с мужем. Любовник был встревоженно нежен, но не настаивал на подробностях и, услышав от нее, что всё в порядке, успокоился, по какой-то причине она ни разу не смогла предложить ему провести ночь у неё, в пустой теперь квартире, и они по-прежнему прощались возле её подъезда. Муж говорил с ней тепло и участливо, интересовался её делами, но никогда не приезжал домой, приглашая её поужинать где-нибудь в городе, — она заметила, что он осунулся и как будто потемнел, и её сердце сжималось от жалости, но когда он изредка спрашивал, что им делать дальше, она не знала, что ему ответить, и просила дать ей больше времени.
Решать, собственно, было и нечего — она поняла вдруг, что никаких перемен ей не нужно, что ей не хочется цирка с разводом, с каким-нибудь разделом имущества, не хочется возвращаться к родителям, больше всего ей хотелось бы все оставить, как есть, не принимая никаких решений, но спокойствие ушло, время превратилось в сжатую пружину, все чего-то ждали от неё, но никто ничего не предлагал ей, а она давно определила для себя правило — никогда и ничего не решать, не брать на себя ответственности, не принимать участия в этой общей суматохе постоянного мучительного выбора и тянула время, и сердилась на них обоих — на одного за его покорную готовность ждать, за то, что, несмотря на эту покорность, он рано или поздно примет решение сам, — и это может быть не то решение, которое ей понравилось бы; на другого — за то, что он не помогает ей, не подталкивает, не принимает решения за неё. Они по-прежнему занимались любовью и много разговаривали, но что-то неуловимо изменилось — ушла какая-то лёгкость, виной тому была, возможно, и её теперешняя озабоченность, и то, что он был раздражён, — его книгу после непродолжительной и невнятной заминки отказались издавать, и ему казалось, что это произошло не случайно, а в наказание, и он много говорил об этом.
Постепенно, со странным облегчением она стала замечать, что его безупречность как-то потускнела, что её начинают раздражать его словечки и маленькие привычки, она уже не так поспешно брала трубку, когда он звонил, и не говорила с ним часами, какое-то время секс с ним по-прежнему был незаменим и важен для неё, но и это происходило всё реже, в один из дней вместо любимой гостиницы он привез её в пустующую квартиру своего приятеля, где прямо на пороге спальни, оглядев чужие вещи и подозрительное постельное бельё, лежащее стопкой на краю кровати, она вдруг поняла, что не хочет оставаться ни минуты с этим посторонним мужчиной, ищущим штопор на чужой кухне, выдавила из себя какое-то невразумительное оправдание и сбежала так поспешно, что застёгивала пряжки туфель уже в лифте.
Какое-то время она ещё жила одна, по инерции, понимая, что решать уже ничего не нужно — все разрешилось само собой, и к концу лета согласилась на несмелое предложение мужа лететь с ним в отпуск, после которого они оба вернулись домой и стали жить дальше в точности так, как жили раньше, словно не было этой странной, нелепой и неприличной истории, и ни она, ни муж, ни даже родители и друзья никогда ни словом не вспоминали об этом.
Женщина в его доме
Он хотел бы видеть её чаще — каждая встреча наполняет его даже не радостью, а каким-то торжеством — выходя от неё, он чувствует себя другим человеком, господи, бывают же такие женщины, кто бы рассказал об этом раньше, столько времени потеряно зря, не мальчик уже, казалось — всё видел, всё попробовал, женат второй раз, и ведь никакой горечи, никакого сожаления — пускай раз в месяц, не чаще, чёрт с ним, просто знать, что она где-то ходит, дышит, закрыть за собой дверь и сразу же, немедленно, представить, как она идёт от входной двери обратно, в глубь просторной, полупустой квартиры, — её так и не удалось убедить добавить мебели, только самое необходимое, не надо мне никаких шкафов, люблю пустые белые стены — босиком, длинные, узкие ступни на прохладной плитке, улыбается чему-то своему, садится у окна, закуривает сигарету — он уверен, она смотрит ему вслед — ну хорошо, может быть, не вслед, может быть, просто смотрит в окно, иногда ему кажется, если бы не этот эркер, возможно, ничего бы этого не было, смешно, поймать счастье на вид из окна, она уж точно могла бы найти что- нибудь лучше, шикарнее, а увидела окно — и осталась, кто бы мог подумать, ему всегда казалось — это так непрактично, столько стекла, вечно оттуда дует, а ей нравится, сидит на подоконнике, прислонившись лбом к стеклу, выпускает горьковатый дым — она часто так делает, даже когда он рядом, — смотрит в окно, курит, и он чувствует на себе этот взгляд, пока идёт к машине, и даже походка его меняется.
Этого тёплого чувства, этой наполненности хватает ему на неделю-полторы, а потом ему хочется хотя бы позвонить ей — услышать медленный, ленивый голос в телефонной трубке, говорить о чём угодно — просто чтобы заставить этот голос звучать подольше, представлять, чем она занята, от чего он её отвлек — она сидит на этой своей большой кровати, зажав трубку между плечом и ухом, наклонив голову, оливковые тонкие пальцы ног на белом покрывале, и неспешно наносит лак цвета спелых томатов — но он никогда не звонит ей, звонки между встречами не приняты, как и эти разговоры ни о чём, он боится показаться стареющим сентиментальным дураком, ведь не скажешь — нет, ничего не нужно, просто снег сегодня с утра падал густыми хлопьями, стало холодно и захотелось убедиться, что всё по-прежнему, ничего не изменилось, и мы увидимся через пару недель.
Ещё через неделю этот голод, эта пустота становится все сильнее, он начинает считать дни, смотрит на календарь, наспех глотает свою обычную, повседневную жизнь, работа, взрослеющие дети, встречи с друзьями, в общем, он всем доволен, всё благополучно, он состоялся, ни о чём не жалеет, вот только за неделю до встречи он начинает готовиться и предвкушать, и волнуется, и даже, чёрт возьми, думает, что надеть, — приехать с работы, не снимая костюма, галстук, рубашка с жестким воротничком, жена всегда говорит, что он хорош в джинсах, уже тысячу лет ему всё равно, как он выглядит, как мальчишка, честное слово.
Он звонит ей только однажды — подтвердить встречу, и всякий раз почти ожидает, почти готов услышать отказ, хотя имеет право на эту встречу, всего одну, ведь он не жаден, он терпеливо ждал весь месяц, не спрашивал, чем она была занята всё это время, о чём она думала, с кем встречалась, на кого смотрела, он признаёт эту её отдельную от него жизнь, ему нужен всего лишь небольшой отрезок её времени, иногда больше, иногда меньше — временами ему кажется, она из вежливости терпит его присутствие, ждёт, пока он уедет, а порой он уверен, что она ему рада, он пытается определить, ждала ли она его, готовилась ли к его приезду по тому, как она одета, — и теряется, что значат эти босые ноги, небрежность или интимность, она открывает ему сонная, чуть встрепанная, а в другой раз подведённые глаза, духи, и нельзя спросить, вернулась ли она откуда-то только что, или это для него, и что именно адресовано ему — ленивая, нежная, босая или острая, чужая, собранная, к тому же, сам он не знает, что ему нравится больше, — обычная простудная припухлость на розовой верхней губе однажды лишила его сна на неделю — он набирает номер, слышит в трубке её неторопливый голос и задает один вопрос — я приеду завтра?
Она кладёт трубку, морщит нос и говорит — чёрт, завтра опять двадцать третье, скорее бы уже переехать, может быть, ты наконец приедешь пораньше с работы, я замучилась встречаться с ним сама, в конце концов, мы оба снимаем у него квартиру, вечно он сидит целый час, несёт всякую ерунду, он так на меня смотрит каждый раз, мне даже неуютно.
Обмен
Проснувшись, она открывает глаза и какое-то время лежит без движения, спокойно, наблюдая за солнечным лучом, пробивающимся сквозь лёгкую занавеску. Постель рядом с ней пуста — она чувствует это, не поворачивая головы, хотя он всегда спит беззвучно, и к утру они обязательно откатываются друг от друга, даже если засыпали, обнявшись. Он говорит, что это она, засыпая, осторожно высвобождается из объятий и отстраняется, — она не спорит, скорее всего, так и есть, — ей и правда так лучше спится.
С годами он постепенно привык не будить её по утрам, хотя, разбуженная, она всегда сонно и нежно улыбается ему и готова заняться любовью, если у него возникнет желание, а после босиком идёт вниз по лестнице провожать его к двери, подставляя тёплую щёку для поцелуя, — но взгляд её при этом рассеян, и, замешкавшись, надевая обувь и гремя ключами от машины он чувствует неловкость за её прерванный утренний сон, за нарушенную гармонию, и спешит отпустить её назад, в залитую солнцем спальню — и, пока он едет в город, покупает бумажный стаканчик кофе на заправке, стоит на железнодорожном переезде, ему приятно представлять себе, как она спит, по-детски подложив руку под щёку, тёплая и безмятежная.
Она любит спать допоздна — ей не жаль пропущенных утренних часов, которые всё равно было бы нечем занять, её день начинается в тот момент, когда он, закончив утренние совещания, раздумывает, успеет ли он съесть салат в кафе на углу, или отправить секретаршу за сэндвичами — и ему не нужно смотреть на часы, чтобы почувствовать, как она наливает себе кофе в старую кружку с отбитым краешком, садится на веранде с сигаретой и набирает его номер, чтобы пожелать ему доброго утра, иногда он достаёт телефон ещё до того, как раздаётся её звонок. После этого наступает время его звонков — иногда он ругает себя за то, что звонит так часто, бережно собирая поводы для каждого разговора, мини-новости, смешные эпизоды, уточняя планы на вечер, иногда задаётся вопросом — почему она звонит только раз, сразу после пробуждения, но она никогда не звучит потревоженно, и никогда — раздражённо, и берёт трубку после второго гудка, потому что всегда носит телефон с собой, перемещаясь по дому, чтобы он не беспокоился.
Пока его нет, её время течёт размеренно и спокойно, она сидит с остывшим кофе за ноутбуком и пишет или читает, иногда смотрит фильмы, которые бы ему не понравились, ей никогда не бывает скучно. Особенное удовольствие доставляет ей возможность провести день, ни разу не взглянув в зеркало; оставаясь одна, больше всего она любит носить старые рубашки, хранящие форму его плеч, и ходить босиком по тёплым паркетным доскам. Перед его приездом она переодевается, расчёсывает короткие блестящие волосы, подкрашивает глаза и долго стоит у зеркала. Войдя в дом, он с порога с удовольствием охватывает её взглядом — она по-прежнему кажется ему красивейшей из женщин, узкое лицо с большими глазами, — с возрастом чёткие прежде линии стали чуть мягче, в уголках глаз появились морщинки, но она всё так же стройна, так же чудесно пахнет, так же забавно морщит нос, когда смеётся, и волнует его совершенно так же, как в первые годы.
Если у него нет дел в городе, они проводят длинные вечера вместе — он разводит огонь, она смешивает напитки, они разговаривают обо всем, что случилось за день, — у нее всегда есть свои новости, даже если она никуда не выезжала, и она умеет так рассказать ему о том, что увидела из окна второго этажа, так пересказать телефонный разговор (тут он чувствует лёгкий укол возле сердца — кому-то же она звонит в течение дня), что ему начинает казаться, что день его, такой насыщенный, такой плотный, был пустым и неинтересным, и он пропускает события, по дороге домой казавшиеся ему стоящими упоминания, чтобы послушать её рассказы.
Иногда к ним приезжают друзья — редко, но чаще, чем ему хотелось бы, просто ей так нравится их рассаживать вокруг стола на веранде, кормить их, устраивать их на ночлег, управлять разговором, выбирать музыку, ей приятно быть дирижёром их настроения, вызывать их на откровенность, она любит потом, когда все улягутся спать, выпить последний стаканчик перед сном и, укладывая голову к нему на колени, лениво перебирать с ним впечатления, говорить «он как-то нервничает последнее время и резковат с ней, ты не находишь?» и «надо бы её познакомить с тем симпатичным архитектором, который заезжал к тебе на прошлой неделе, мне кажется, он ей понравился бы, как ты думаешь?» Со временем они перестали делить их на её и его друзей, хотя в самом начале, без всякого нажима с её стороны, сами собой — хотя она неизменно была приветлива с ними — вдруг отпали сначала одни, потом другие, знавшие его ещё с тех времен, когда он был женат в первый раз, он даже не успел заметить, как это произошло. Он не жалеет об их потере — ему достаточно тех, кто остался, к тому же, говоря откровенно, и этих бывает слишком, больше всего он любит оставаться с ней вдвоём, когда не нужно ни с кем делить её, ему всегда недостаточно её общества, её внимания, и, пока у них в доме гости, он старается чаще прикасаться к ней.
Он давно перестал прятать это от неё — она знает, она слишком хорошо научилась его чувствовать и, хотя она пытается не отвлекаться от него всё время, пока он рядом, с готовностью прерывает разговоры, закрывает крышку компьютера, откладывает книгу, у него по-прежнему всякий раз сжимается сердце, стоит ей сделать паузу чуть длиннее, замереть на мгновение, задумавшись, с отсутствующим выражением лица, ему хотелось бы проникнуть в её мысли встать между её глазами и остальным миром, пометить своим присутствием всё, на что она смотрит, всё, что она слышит.
Проснувшись, она открывает глаза и какое-то время лежит без движения, спокойно, наблюдая за солнечным лучом, пробивающимся сквозь лёгкую занавеску. Постель рядом с ней пуста — она чувствует это, не поворачивая головы, хотя он всегда спит беззвучно, и к утру они обязательно откатываются друг от друга, даже если засыпали, обнявшись. Вчера приехали друзья — как обычно, легли уже под утро, можно было бы поспать подольше, но за окном слышны голоса — кто-то из гостей уже проснулся, нужно спуститься вниз, придумать какой-нибудь завтрак, не стоит перекладывать это на его плечи. Она подходит к окну спальни и с удовольствием смотрит на него сверху — по-прежнему красивый, разве что чуть погрузневший с годами, широкие плечи, густая грива волос без седины, ей всегда нравилась его непринуждённая, ленивая красота, о которой он, казалось, даже не подозревает, его способность хорошо выглядеть в любой одежде, его манера, улыбаясь, слегка прищуривать глаза, умение понижать вдруг голос так, что каждое слово как будто застревает у тебя внутри, вызывая дрожь. Со второго этажа невозможно разобрать, что он говорит, но женщина, с которой он разговаривает, уже сделала стойку — наклон головы, шея, грудь, руки, интонации, женщины всегда на него так реагируют, надо бы всё-таки познакомить её с тем архитектором, пока не поздно, думает она, ни к чему всё так осложнять — хотя, вполне возможно, уже действительно поздно.
Они вместе пятнадцать лет, десять из которых она знает, что он изменяет ей. Когда это случается, ещё на пороге, пока он снимает обувь и кладёт ключи, пока целует её, она с абсолютной точностью уже знает, что сегодня он был с женщиной. Ей не нужно проверять его телефон или пытаться уловить чужой запах в его волосах — он осторожен, — но это видно в его глазах, в том, как он проходит мимо неё в гардеробную, в том, как он снимает брюки, это отражается от его обнаженной кожи, пока они вместе принимают душ, это ощущается в его поцелуях и в том, как он любит её ночью, — он всегда особенно жаден с ней в постели в такие дни. У него часто случаются дела в городе вечером — а ей последнее время всё меньше хочется уезжать из дома, в котором ей так спокойно, в котором ей никогда не скучно, и потому она всегда легко соглашается, когда он говорит ей, что задержится, — она никогда не ложится спать до его приезда, погруженная в свои медленные, уютные дела, наслаждается временным внеурочным одиночеством, но она всегда очень рада его возвращению и понимает, как скучала по нему, улыбаясь, слушая его рассказ о том, как прошёл вечер. Он уверен, главное — придумать какую-нибудь одну правдоподобную деталь, я не голоден, говорит он, мы перекусили с А., представляешь, официантка была с такой забавной короткой губой, как у кролика, — и показывает, и она смеётся. Не хочу пока спать, говорит он, посидим еще, хочешь, я разведу огонь, она ставит стакан на пол, опускается рядом с ним, обхватывая его руками покрепче, впитывая его тепло, и думает о том, что очень счастлива, и что совершенно неважно, где он был в этот вечер, потому что от этого ему всего лишь становится немного легче жить с ней.
Он чувствует её взгляд и оборачивается. Она отодвигает занавеску, распахивает окно, широко и нежно улыбается ему. Он поспешно направляется к дому, на лестнице перепрыгивая через две ступени, чтобы побыстрее обнять её и пожелать ей доброго утра.
Анна говорит
В день, когда мне предстоит тебя встретить, я выхожу из дома раньше обычного, чтобы можно было пройтись пешком по набережной; у меня встреча в высотном здании — я не люблю высотные здания и не люблю встречи, и обещаю себе придумать способ, как в будущем избежать и того, и другого. Войдя в лифт, я уже вижу тебя, но ещё не знаю, кто ты, и успеваю подумать, что не люблю ездить в лифте с незнакомыми людьми, что вообще не люблю лифтов — моя квартира на третьем этаже и я всегда хожу пешком, но в этом здании у меня встреча на двадцать седьмом, поэтому я нажимаю кнопку 27, готовясь провести несколько неловких минут в этом ограниченном пространстве, в котором не за что зацепиться взглядом, кроме другого человека, и старательно избегая смотреть в твою сторону.
Когда кабина вдруг дёргается и останавливается так резко, что у меня подгибаются колени и из рук выскальзывает портфель с бумагами, раздаётся длинный металлический лязг. Я представляю себе: стальной канат, на котором висит наша остановившаяся между этажами кабина, распадается на отдельные струны, как плохо заплетённая коса; одна из струн уже лопнула, издав тот самый зловещий лязгающий звук, за ней, одна за другой, лопаются остальные, и кабина летит вниз, набирая скорость, чтобы с оглушительным грохотом удариться о нижние перекрытия и превратиться в груду искорёженного металла. Я вижу это настолько отчётливо, что могу представить себе позу, в которой буду лежать под рваными кусками железа, свои раздробленные кости и вкус крови во рту.
Я открываю глаза и вижу, что сижу в своей светлой юбке прямо на полу лифта, подогнув под себя ногу. Совсем близко я вижу твоё встревоженное лицо — ты сидишь на корточках возле меня, держишь меня за плечи и что-то говоришь, но звук пока ко мне не вернулся и я тебя не слышу; я не вижу крови и разрушений и делаю вывод, что мы пока не упали, — правда, почему-то я до сих пор не могу вдохнуть. Голос появляется словно издалека — ничего страшного, такое случается, мы просто застряли, я смотрю на твои губы и понимаю, что эти слова произносишь ты. Мне становится немного неловко, и я пытаюсь сказать — я ненавижу лифты и высотные здания, — но не уверена, что ты слышишь меня. У вас паническая атака, говоришь ты, попробуйте отвлечься и, главное, дышите, иначе мне придётся делать вам искусственное дыхание, а это не очень удобно, потому что мы незнакомы, давайте так — пока вы снова не отключились, я должен хотя бы назвать вам своё имя — и ты представляешься. Я пытаюсь произнести своё имя, но в этот момент жуткий лязгающий звук повторяется, и кабина рывком опускается ещё на метр или два — здравый смысл опять покидает меня, и когда я в очередной раз открываю глаза, я вижу — крупно — золотистые нитки, составляющие узор на твоем галстуке, немного думаю о том, что ты приятно пахнешь, теперь твой голос звучит иначе, потому что моя голова прижата к твоей грудной клетке, — знаете что, говоришь ты, по-моему, нам придётся тут посидеть какое-то время, у меня есть с собой неплохая книжка, но мне почему-то кажется, что для вас было бы полезнее поговорить о чём-нибудь, так что вот как мы поступим — вы рассказывайте, а я буду вас слушать — говорите о чём угодно, к примеру, расскажите мне о себе — кто вы такая, сколько вам лет, где живёте, что вы любите, чего не любите — ладно? Меня зовут Анна, быстро говорю я, чтобы опять не потерять сознание, и я не люблю лифты и высотные здания.
Я не люблю общественный транспорт — бессмысленное скопление чужих друг другу людей, вынужденных сидеть, соприкасаясь бедрами и локтями, смешиваясь запахами, пересекаясь взглядами, и поэтому от моего дома до работы всего пять кварталов пешком, а на случай, если понадобится попасть куда-то еще, я купила машину — в центре её трудно парковать, но мне проще полчаса кружить вокруг нужного места в поисках парковки, чем спуститься в подземку и проехать две остановки.
Понимаю, говоришь ты, не останавливайтесь, я слушаю.
Я не люблю большие компании, в которых люди одновременно перекрикивают друг друга, и громкую музыку, которую никому не приходит в голову сделать потише, — иногда мне кажется, что её нарочно включают, чтобы паузы, которые может понадобиться заполнить словами, не возникали совсем, сквозь какофонию громких звуков можно успеть вставить только небольшую шутку, остроумное замечание или короткую сплетню, иногда люди вообще не успевают расслышать друг друга, но не переспрашивают — чтобы казаться вежливыми, они просто делают приветливые лица и кивают или смеются, если им показалось, что не расслышанные ими слова должны были быть смешны, — на самом деле, им всё равно не интересно, чего именно они не расслышали; я не люблю терять время.
Ты говоришь — мне кажется, нам не помешало бы немного позитива, может, расскажете, что вы любите?
Я люблю свою жизнь — неискренних и лишних людей я давно сбросила, а те, кто остался, знают меня так хорошо, что мне одинаково легко молчать и разговаривать с ними, за годы я и мои друзья научились не требовать друг от друга больше, чем было бы благоразумно, не вмешиваться в жизнь друг друга, не давать бестактных советов и делать перерывы между встречами, достаточные для того, чтобы не уставать от общения; я люблю свой дом — трёхметровые потолки, широкие подоконники, скрипучий паркет — одно время все настойчиво советовали мне продать, обменять, переехать, кому нужен этот центр города, ни с коляской погулять, ни собаку вывести, зачем вам двоим столько комнат, и я отмахивалась, пока они не отстали, — у меня нет собаки, дети вырастают, а для счастья не нужно много денег, нужен просто дом, к которому ты привыкла и в котором тебе хорошо.
Я люблю свои платья, свои кольца и духи — женщина состоит из сложных мелочей, цветов и ароматов, до тридцати мне достаточно было подкрасить глаза и губы, теперь красота составляется из множества мелких штрихов и деталей, но каждый — на месте, к тому же, теперь я знаю все правила — всё, что раньше казалось мне непостижимым и трудным, вдруг разложилось, как пасьянс, — я знаю, что нужно говорить, как нужно молчать, когда улыбнуться, моё выражение лица и голос повинуются мне беспрекословно. В тридцать девять мне не дать и тридцати пяти. От мамы мне достались тонкие щиколотки и запястья, благодаря которым я выгляжу стройной, даже если позволю себе несколько вечеров подряд плотный ужин — мне нравится есть, и — даже если некому — я люблю готовить, включить музыку погромче, зажать сигарету во рту, налить бокал вина и приготовить что-нибудь сложное, мне не нравятся рецепты, рассчитанные на четверть часа, я люблю замысловатые блюда готовить которые — как рисовать картину, это почти танец — растереть в пальцах пахучие специи, что-нибудь мелко нарезать, отхлебнуть из бокала, попробовать соус, зажечь новую сигарету — правда, когда всё готово, у меня нередко пропадает аппетит, а Анюта редко ест дома — её почти никогда нет вечерами, — и я закатываю еду в целлофан и ставлю в холодильник, где она вянет до тех пор, пока её уже не жаль выбросить. Я не люблю есть сама всё, что готовлю, — иначе меня не спасут даже мои запястья и щиколотки.
Анюта, это кто, спрашиваешь ты. Анюта, отвечаю я, это моя дочь.
Наверное, мне уже сложнее выглядеть свежей по утрам — например, я давно знаю, что четвёртый виски, выпитый накануне, уберёт блеск из моих глаз и кожи на весь следующий день до самого вечера; правда, это не страшно, потому что янтарная искристая односолодовая линза, сквозь которую виден только безопасный кусочек жизни, как раз к четвёртой порции мутнеет и делает мысли тяжёлыми. Впрочем, я могу себе позволить нарушить и это правило — мне не нужно выглядеть свежей по утрам, я просыпаюсь одна. Мне неудобно просыпаться в чужой постели, я не люблю смотреться в чужое зеркало в ванной, надевать вчерашнее платье — мне нужны моя спальня, моя утренняя чашка кофе в тишине, мои мягкие полотенца; все было проще, пока Анюта была маленькой, — после того, как она ложилась спать, мне достаточно было просто закрыть дверь в детскую, чтобы получить дом в свое полное распоряжение, и за час до её пробуждения никого уже не было, только я и она, а теперь она поздно ложится и среди ночи, хлопая дверьми, может прошлёпать в ванную босиком, в мятой футболке, так что, когда мне нужен мужчина, мне проще уехать из дома и вернуться поздно — это совсем не трудно, найти себе любовника, который не стремится знакомиться с твоей дочерью и остаться у тебя ночевать, мне нравятся мои мужчины, они такие удобные.
Ого, говоришь ты, наверное, чтобы просто что-нибудь сказать, вероятно, ты немного растерян — кто бы мог подумать, что незнакомая женщина в лифте станет говорить с тобой о своих любовниках, но меня уже не остановить, и потом — я не вижу твоего лица — я по-прежнему смотрю на твой галстук.
Я люблю свою работу — когда-то она стоила мне нервов и усилий, но теперь, спустя много лет, в ней почти не осталось неприятных сюрпризов, неразрешимых проблем, сложных задач — я точно знаю, с чего начнётся мой день и чем он закончится, всё, что мне приходится делать, я делала многие тысячи раз, и теперь мои ежедневные дела занимают всё меньше времени, я могу работать и одновременно думать о чём-то другом. Кроме того, у меня отдельный кабинет с маленькой кофе-машиной и пепельницей на столе, специально для меня в кабинете отключили датчики дыма, и мне не нужно больше выходить и слушать чужие разговоры в курилке, девочки из секретариата зовут меня Анна Сергеевна, и мне не обязательно теперь объяснять, почему я не хочу ходить на обед с кем-то из коллег, — иногда я не обедаю совсем, а иногда, под настроение, я выбираю какое-нибудь из множества рассыпанных по нашей улице маленьких кафе, в котором съедаю салат или суп, листая книгу. На нашей улице очень много офисных зданий, но ко мне за столик никогда не подсаживают чужих людей, даже когда кафе переполнено. Мне не обязательно торопиться с обедом — я могу задержаться и вернуться на час позже — никому не придёт в голову делать мне замечаний.
Хорошо бы вам ещё выбить себе право не ездить на встречи в высотные здания, раз вы так боитесь лифтов, говоришь, ты — ну простите, простите, я зря это сказал, я перебил вас, продолжайте.
Да, я не люблю высотные здания и ненавижу лифты, и обязательно придумаю, как избегать их в будущем. Жизнь становится намного проще, когда понимаешь, что именно доставляет тебе удовольствие, а что — нет, когда ты можешь разложить мир на две части — это я люблю, а это — не люблю, и отодвинуть вторую часть как можно дальше; мне понадобилось довольно много времени на то, чтобы понять эту простую вещь, но теперь я научилась никогда не заставлять себя делать то, чего не люблю, — даже когда мне кажется, что окружающий мир ждёт этого от меня. К моему удивлению, мир принимает все мои решения невероятно легко и совсем не сопротивляется. Есть только одна вещь, с которой я совершенно не знаю, как поступить, — последнее время мне кажется, что я больше не люблю свою дочь.
Я делаю паузу — но ты ничего не говоришь. Возможно, ты шокирован и раздумываешь над тем, как бы повежливее оттолкнуть меня, которая не любит свою дочь, от своего галстука. Может быть, ты не видишь в этом ничего плохого — предположим, у тебя тоже есть дочь и ты тоже её не любишь. А может, у тебя вовсе нет детей. Так или иначе, мне кажется неправильным оставить эту фразу без объяснения, и я продолжаю.
Боюсь, я не заметила, когда точно это произошло, в моей памяти нет водораздела — я не могу сказать себе — в её пятнадцатый день рождения я ещё любила её, а в шестнадцатый — уже нет, мне проще вспоминать фрагменты — я люблю её, когда ей два с половиной, и ночью она просыпается от плохого сна и босиком приходит ко мне в спальню, стоит на пороге, тихо всхлипывая, пока я не проснусь, я приподнимаю край одеяла, она с облегчением прячется под ним, я вдыхаю сладкий густой запах её волос, сжимаю в ладони обе её замерзшие пятки, мы засыпаем; люблю её, когда ей шесть, я наполняю ей пенную ванну, и она играет в ней, пока не остынет вода, — я оставляю дверь приоткрытой и каждые несколько минут заглядываю, даже если слышу её негромкую болтовню, она любит делать себе корону из мыльной пены, она похожа на мокрый персик, тёмные волосы мокрыми колечками лежат на лбу и на щеках, потом я вытираю её, заворачивая в большое жёлтое полотенце с капюшоном, она гладкая и блестящая, как пластмассовая куколка, и зажмуривается, когда я вытираю ей голову; люблю её, когда ей одиннадцать, она стоит перед зеркалом в моей спальне, я неожиданно вхожу, она отпрыгивает, скрестив руки на груди, и краснеет до корней волос — после длинного осторожного разговора я выясняю, что у нее начала расти грудь, один смешной розовый холмик пока больше другого, и она боится, что это некрасиво, что все будут смеяться, а потом мы примеряем с ней моё тёмно-синее шелковое платье, на которое она наступает, красим у зеркала губы, укладываем волосы; у меня много воспоминаний, которые я могу листать бесконечно, как альбом с фотографиями, у меня много доказательств моей любви.
Я не помню, в какой именно момент я замечаю, что моя сладкая девочка превращается в незнакомое, колючее существо, которое называет меня «Ма», хлопает дверью, швыряет вещи на пол, которое красит голову в ненатуральный чёрный цвет и оставляет спутанные пересушенные волосы на моей расчёске в ванной (а если я что-то не люблю, так это чужие волосы на моей расчёске), у которого плохая кожа с россыпью маленьких прыщиков на подбородке, от которого пахнет совсем не незабудками — входя к ней в комнату, я сразу же открываю окно, которое немедленно снова оказывается закрыто; она неестественно громко смеется в телефонную трубку так, что мне слышно даже сквозь закрытые двери, она носит стоптанные кеды, бесформенные трикотажные балахоны, засаленные кожаные шнурки на шее и ужасную пыльную холщовую сумку до колен; иногда, когда она позволяет обнять её, или когда мы, как раньше, вдруг смеёмся с ней над какой-нибудь глупостью, на какое-то мгновение я опять чувствую свою любовь, но в остальное время я не узнаю её лица, её голоса, её запаха, затаившись, я замираю в ожидании момента, когда она вернётся ко мне, но когда эта пугающая меня, чужая оболочка слетает с неё, как треснувшая скорлупа, на свет появляется незнакомая отстранённая молодая женщина, с которой мы неловко сталкиваемся каждый день под одной крышей, и мне начинает казаться, что я просто забыла момент, когда мою девочку забрали у меня и куда-то увезли, потому что её нет — нет нигде вокруг, кроме моей памяти, моих альбомов с фотографиями.
Знаете, это самый странный разговор, который у меня был в жизни, говоришь ты — я тебе верю, потому что я и сама никогда не веду таких разговоров, тут снаружи раздаётся какой-то шум, и я даже не успеваю испугаться (ты действительно отвлёк меня), как кабина приходит в движение, а потом двери открываются на одном из ближайших этажей, и мне приходится оторвать взгляд от твоего галстука (мне кажется, тебе стоило бы подарить мне этот галстук, — в любой из последующих дней, закрывая глаза, я смогла бы представить рисунок, который был на нём, в мельчайших подробностях) и взглянуть в лица людей, стоящих снаружи, на глазах у которых мы сидим на полу, обнявшись, среди разбросанных бумаг, выпавших из моего портфеля. Нам обоим кажется глупым закончить разговор именно в этом месте — ведь если предположить, что мы до сих пор сидим на полу лифта, он бы ещё продолжался — к тому же нам обоим хочется выпить, несмотря на то, что нет ещё и полудня; мы стоим возле лифта (портфель с собранными бумагами уже опять у меня в руке) и решаем, что тебе нужно отвезти меня домой — я живу недалеко и пришла сюда пешком, — чтобы убедиться, что я в порядке; мы одновременно вынимаем телефонные трубки и что-то объясняем людям на другом конце провода после чего направляемся к выходу и находим твою машину на парковке. Сидя на пассажирском сиденье, я недоумеваю, отчего мы не двигаемся с места, но ты ждёшь, пока я назову тебе адрес, и я почему-то удивлена, что ты его не знаешь.
К моменту, когда Анюта вернётся домой, я успею выпить намного больше четырех порций виски (впрочем, и ты тоже), какое-то время мне будет казаться неестественным сидеть на расстоянии от тебя и видеть твое лицо, пока я рассказываю, — я буду скучать по твоему галстуку, с которым знакома гораздо лучше, чем с тобой, и спустя несколько историй я предложу тебе сесть поближе, а ты с восторгом согласишься (в этот момент я подумаю о том, что, возможно, завтра как раз тот самый день, когда мне хотелось бы выглядеть свежей утром, какая жалость, что четвёртая порция виски давно позади). К этому времени мы уже будем на «ты», и я расскажу тебе почти всё, что помню о себе, — а о тебе не буду знать даже, женат ли ты (ты не женат).
Анюта выберет именно этот день для того, чтобы вернуться домой пораньше, и если она удивится тому, что видит на кухне нас троих — меня, тебя и твой галстук, к которому я всё-таки стараюсь держаться поближе, — то этого не покажет; мы воспользуемся её приходом для того, чтобы торжественно извлечь из холодильника накрытый целлофаном воскресный обед, который в воскресенье никого не заинтересовал, и немного поужинать; как ни странно, для нас с Анютой это будет первый семейный ужин за последний год. За едой мы с тобой, перебивая друг друга, расскажем ей об утренней лифтовой катастрофе, и в результате этого рассказа и этого ужина ни у кого — даже у меня — не возникнет сомнений в том, что тебе необходимо остаться у нас ночевать.
Она ужасно на тебя похожа, скажешь ты, когда она выйдет из кухни, пожелав нам спокойной ночи. На какое-то мгновение я не найдусь с ответом и мысленно представлю себе её маленькое хмурое личико со слипшимися от туши ресницами — она не смывает тушь перед сном и поэтому по утрам выглядит как худенькая неулыбчивая панда — на некоторых её детских фотографиях я действительно узнаю свои глаза и брови, свой подбородок, но если мы с ней и похожи сейчас, я этого не замечаю, — а после предложу тебе, наконец, рассказать что-нибудь о себе — должна же я узнать хоть что-то о человеке, с которым собираюсь лечь в постель. Вероятно, ты тоже думаешь о постели, поэтому твой рассказ будет короче моего, — слушая тебя, я отмечу про себя факт, что ты моложе меня на шесть лет, и с тревогой подумаю о том, что, кажется, это впервые меня беспокоит.
Всякому, кто считает, что секс на первом свидании редко бывает удачным, я порекомендовала бы заглянуть к нам в спальню в эту ночь — с другой стороны, наверное, это было бы неуместно. Утром мы попробуем ещё раз — просто чтобы убедиться в том, что ночная удача не случайна, — и ты обрадуешь меня тем, что запомнил мой вчерашний рассказ в лифте — то место, где я говорила, что люблю просыпаться у себя дома, а я удивлюсь тому, что мысль оставить мужчину ночевать у себя ни разу до этой ночи не пришла мне в голову. В этот день мы оба опоздаем на работу, но ехать всё равно придётся — второй пропуск подряд не смогу себе позволить даже я с моим свободным графиком; с утра нам будет неловко обмениваться телефонами или, что было бы ещё хуже, визитными карточками — этим стоило заняться накануне, но мы это упустили, — и к концу дня я почти привыкну к мысли, что чудесный эпизод моего спасения из лифта позади, и даже найду в нём некоторую логическую законченность, но вечером ты придёшь безо всяких звонков и останешься на ночь, и будешь приходить ещё и ещё.
Очень скоро — надеюсь, я не одна, кого удивляет, насколько скоро это всегда происходит, — ты станешь единственным (когда-то этим человеком была Анюта — не теперь, нет), кого я не смогу разделить на две части — люблю, не люблю, кто целиком — со всеми своими привычками, интонациями и словечками — поместится в одну половинку мира, который я так удачно разделила для себя. Ты будешь оставлять на моём зеркале в ванной брызги от пены для бритья, опаздывать к ужину, ты обязательно разобьёшь мою любимую чашку или ещё какую-нибудь безделушку, к которой я очень привязана, мои платья будут вечно соскальзывать с вешалок — и ты не станешь поднимать их — когда по утрам будешь доставать из шкафа свои рубашки, и, несмотря на всё это, я буду неприлично сильно любить тебя всего целиком, без условий. Мне будет очень легко проверить, люблю ли я тебя по-настоящему — я никогда не могла заставить себя откусывать с кем-то от одного яблока и даже в детстве всегда переворачивала его к себе нетронутой стороной, — надо попробовать это с Анютой мы очень давно не ели с ней одно яблоко на двоих — от твоего яблока я смогу откусить в любом месте, я даже с удовольствием съем огрызок.
Анюта станет чаще приходить домой пораньше, вылезать из своей берлоги, готовить с нами ужин — окажется, что идея с танцами вокруг еды ей тоже близка, просто танцевать со мной ей было не так интересно. Мы проведём бесчисленное множество вечеров втроём — сугробы, которые нанесло в последнее время в моём доме, с твоим появлением растают, и я снова увижу, какая она красивая, когда улыбается, как идут ей платья, в твой день рождения мы вместе пойдем ужинать — и я, как раньше, уложу ей волосы, и, стоя возле зеркала за её спиной, я наконец узнаю своё лицо — только на двадцать лет моложе — потому что у нас с ней будет одинаковое выражение глаз.
А потом я вернусь пораньше домой, или случайно войду в комнату, или просто отведу вдруг взгляд от экрана, когда мы будем втроём, лежа на ковре, смотреть телевизор — или нет, так было бы слишком банально. Давай, я лучше представлю, что ничего не произойдёт — совершенно ничего, просто я пойму, наконец, в чем причина её улыбок, её звонкого голоса, её ранних возвращений и новых платьев, и тогда я скажу тебе — это будет очень глупо, но, видимо, я скажу всё равно, потому что всем нам свойственно иногда произносить вслух вещи, которые не стоило бы озвучивать, — в общем, я скажу тебе, что мне сложно посчитать, какая цифра ближе к тридцати трем — тридцать девять или девятнадцать, и я не могу больше ждать, пока это посчитает кто-нибудь из вас. Думаю, ты на это скажешь мне, что единственный день, когда я была с тобой по-настоящему откровенна, — это день, когда мы застряли в лифте, — я подумаю, ну конечно, глупый, ведь я тогда тебя ещё не любила, разве ты не знаешь, что это смертельно опасно — быть откровенным с тем, кого любишь, — вот я попробовала только что, и ты сейчас увидишь, что из этого выйдет. Потом ты скажешь — обязательно — что любовь для меня — слишком сильное чувство, и посоветуешь добавить её в список вещей, которые я стараюсь отодвинуть от себя подальше, вместе с лифтами и высотными зданиями, — и я подумаю, она давно уже там, мой милый, она была там задолго до того, как я тебя встретила. А после этого ты уйдёшь — от нас обеих.
Если мы в чем-то и похожи с моей дочерью, так это в том, что нам обеим наверняка понравишься ты — и я бы очень хотела, чтобы ты это понял — как бы ни развернулась эта история, чем бы она ни закончилась, я её потеряю. Моя девочка, возвращения которой я жду так давно, никогда ко мне не вернётся. Понимаешь, я очень, очень скучаю без неё.
Поэтому, сидя в машине на пассажирском сиденье, в то время, когда ты ждёшь, пока я назову тебе адрес, я говорю тебе — знаете, я передумала, пожалуй, я вполне в состоянии дойти до дома пешком, спасибо за помощь — без вас я бы точно сошла с ума в этом лифте. Ты удивлён и как будто даже расстроен — наверное, какая-то часть из того, что я себе представляю, всегда просачивается наружу, и ты тоже увидел одну или две из моих картинок — интересно, какие именно, — и с сожалением открываешь мне дверь — вы уверены, вы точно не хотите, чтобы я вас подвёз, знаете, я подумал, мы могли бы просто выпить где-нибудь, всё-таки не каждый день удаётся избежать неминуемой гибели, и тогда я решительно качаю головой, улыбаюсь тебе и быстро иду прочь, чтобы не передумать.
Я говорила тебе, пока мы с тобой сидели на полу лифта и ты прижимал мою голову к своему галстуку, — жаль, что мне нельзя забрать его с собой на память — я не люблю терять время.
Глория My
Ясно
А утром Яндекс сказал мне: +7. Ясно?
— Да ясно, ясно, — покладисто проворчала я, и они выпустили солнце.
А ближе к полудню позвонил Серёня:
— Ты праздника хотела? Собирайся. У Рафа день рождения. Мы приглашены. — И, терпеливо выслушав все мои «мненечегонадеть», «мненечегоподарить», «янемо- гупошевелиться», добавил: — Через два часа заеду. Подарить можешь фейерверк, Раф склонен к вульгарным развлечениям.
Через два часа Серёня увозил меня и ящик пиротехники за город в голубом вертолёте (ну, ладно, ладно — в синем «рено»).
Свернувшись на переднем сиденье, я думала о Луи Рено, сыне галантерейщика, бесстрашном гонщике, практичном мечтателе, который изобрёл самый добропорядочный, самый буржуазный автомобиль на свете. И о Сарёне, которому, как никому другому, подходил этот автомобиль
Какое счастье, думала я, что моя мама не знакома с Серёней! Если бы она только его увидала, хотя бы вот одним глазком, — всё, тут бы и наступил конец нашей безмятежной жизни. Мама бы костьми легла, чтобы нас поженить. Серёня был идеальным мужчиной (с маминой точки зрение, конечно) — высокий, не сказать, чтобы красивый, но приятный. Он был похож на молодого ученого из советских послевоенных фильмов — узколицый, бледный, с близко посажеными тёмными глазами и карей чёлкой, косо падающей на чистый, высоким лоб.
Серёня безукоризненно одевался. Серёня был вежлив и начисто лишен чувства юмора. Серёня служил каким-то важным клерком в одном из солидных московских банков. В общем — сама респектабельность в серёненом лице осеняла мою бестолковую жизнь серым крылом.
Бедная моя мама ела бы мой мозг десертной ложкой, отплясывала бы цыганочку на моих белых костях, била бы в моё смелое сердце, как в тамбурин, и неустанно бы напевала — какой мужчина! Какой мужчина! Редкий изумруд! Положительный и серьёзный! Ату его, ату!
И даже то, что Серёня — гей махровый, её бы на остановило. У каждого свои недостатки, философски заметила бы мама, только и всего.
— Что у тебя со спиной? — спросил Серёня, мельком взглянув на мена и снова уставившись на дорогу. — Опять таскала тяжести?
— Сорвала на трюке, — равнодушно ответила я, достала сигареты, но, вспомнив, что Серёня не переносит табачного дыма, с досады бросила пачку на торпеду.
— Да кури ужа, горе ты моё, только окно открой.
Я закурила, а Серёня, плавно обойдя на повороте толстозадый «лексус», затянул свою любимую:
— Гло, что ты себе думаешь? Тебе уже за тридцать, у тебя две вышки, а занимаешься чёрт знает чем. И живёшь черт знает с кем, И выгладишь чёрт знает как. Пора остепениться, подумать о будущем… А ты? О чем ты думаешь, вообще, я не понимаю…
— Я думаю об эльфьих подменышах, кота.
— Что?!
— Мы ведь с тобой почти ровесники. Дав надели разницы. А моя бедная мама всю жизнь плакала, что ей меня подменили в роддоме. И теперь а знаю, что она права, знаю, кого она должна была получить вместо меня в белом конверте с кружевами.
— Кого? — удивлённо спросил Серёня.
— Тебя! страшным басом прорычала я, — потому что этот текст «… что ты себе думаешь…» я слышу от неё лет двадцать. Это гены, Серёня, точно тебе говорю. Добрый час, счастливая минутка! Королевский детёныш нашёлся!
— А, ты шутишь, — «королевский детёныш» с облегчением вздохнул, — какая ты все-таки, Гло… Редкая. Напугала, уф.
— Серёня, — вкрадчиво спросила я, — как же ты так? Ты что, совсем шуток не понимаешь? Даже интонации не чувствуешь? Вот все хохочут, а ты просто терпишь, да?
— Ну да, — ответил он, сворачивая к какому-то пафосному подмосковному поселку. — Когда я был помоложе, то смеялся вместе со всеми, чтобы не отрываться от коллектива, а потом даже пошёл дальше и стал смеяться, когда слышал какую- нибудь нелепость. Шутка — это ведь нелепость, так?
— Ну примерно. И что?
— Не поверишь, — грустно сказал Серёня, — какие нелепости, оказывается, говорят люди совершенно серьёзно.
Я расхохоталась.
— С тобой всё ясно. — Серёня, по-старушечьи покачав головой, остановил машину у глухого железного забора и посигналил.
Сим-сим открылся — тяжёлые ворота отъехали в сторону, и «рено» двинулся по неширокой, мощённой плиткой дороге сквозь бессовестно голый, пронизанный солнцем сад к дому.
Я восхищённо уставилась в окно.
Нет, дом был самым обычным — типовой двухэтажный коттедж, безликий, аккуратный, с большой верандой, но сад, сад поразил меня.
Огромный, явно очень старый, с беспорядочно пылающими там и сям кострами хризантем, он казался живым и вольным лесом, невесть как оказавшимся в железном кольце двухметровых заборов, асфальтированных дорог, чистеньких домиков.
Большие, как в детстве, деревья тянули друг к другу и к небу массивные корявые ветки, смыкаясь в причудливые гаудианские арки, прозрачный, невесомый храмовый свод; я выглядывала из машины, как Золушка из тыквы, и всё не могла наглядеться на ломкую, беззащитную красоту осенних ветвей, осенних цветов, осенних листьев, догорающих алым и золотым.
Хозяин дома, лысый, длинномордый и кадыкастый, мне понравился.
— Раф. Гло, — произнёс Серёня заклинание, и мы с Рафом рассмеялись.
На нём была чёрная галабея, края широких рукавов которой украшала изящная вышивка чёрной же нитью. Высокий, тощий, он наверняка выглядел бы значительным и строгим, но, увы, галабея была женского кроя, а на шее Рафа красовалось разухабистое боа фиолетового пера.
Перья, торчащие во все стороны вкруг длинной шеи, делали его похожим на редкую птицу марабу, и я улыбнулась — мне всегда были симпатичны люди, не боящиеся выглядеть смешными.
— Показывай свою Золушку, — сказал он Серёне, а меня явно собрался трогать руками. Я вежливо увернулась, Серёня же, проходя в дом, ответил:
— Это не Золушка, это девочка в красных башмачках. У неё всегда неприятности, поверь мне.
— Девочка со спичками, — сказала я. — Раф, мы привезли вам кучу огненных игрушек, вечером можно будет устроить в саду маленький фейерверк, если позволите, конечно.
— Фейерверк! — по-детски обрадовался Раф, и глаза его, серые, ясные, заискрились смехом. — Позволю ли я? Да я требую, слышите, требую устроить фейерверк! Ах, какой подарок, хорошая моя, ах, как вы угодили старику! Полвека — шутка ли, это надо отметить как следует! Я требую фейерверка в свою честь!
Раф всё-таки ухватил меня под руку и повёл гулять по дому, пока Серёня, гостивший здесь не в первый раз, ускользнул наверх принять душ (Серёня отличался параноидальной чистоплотностью и менял рубашки по три раза на дню).
Мы прошли через небольшую гостиную, где явно шла подготовка к празднику — дубовые полы натерты, столы сдвинуты и покрыты мягкими белыми скатертями.
Большое, во всю стену, окно было распахнуто, и ветерок шнырял по комнате невидимой кошкой, тёрся по ногам, играл с занавесками.
— У вас прекрасный сад, — сказала я Рафу.
— О да. Пошли мне сад на старость лет…
— За этот ад?
— За этот бред. Домок на закраине, лицом, крыльцом в овраг… — Он легко рассмеялся. — Из-за сада-то и купил участок. Лет ему, уж всяко, поболе, чем мне, а эти варвары, вы только представьте, собирались повыкорчевать, погубить стариканов.
Обещали устроить здесь, как они выразились, модный ландшафтный дизайн. — Раф посмотрел на меня, выжидательно подняв брови, приглашая возмутиться вместе с ним варварством неведомых «их», но я только улыбнулась, обогнула стол, вышла из окна (или стеклянной двери?) прямо на веранду и стояла там, подставив лицо небу, жадно втягивая носом солнечный, осенний дух — прелой земли, тлена, горького цветочного ветра.
К дикому ветру, несущему запах засыпающего сада, погибающих цветов и стылых луж, примешался вдруг тихий, домашний — откуда-то сбоку потянуло бисквитами, а ещё чем-то пряным — загадочным, но вполне мирным.
— Кто-то печёт бисквиты? — обернулась я к Рафу.
— Это Бальтасар. Пойдемте. — Раф поманил меня обратно, я вернулась в дом, и через неприметную дверь у камина мы прошли на кухню.
Мне почему-то казалось, что кухня должна располагаться где-нибудь в подвале, но она примыкала прямо к гостиной — светлая и полная чудес.
Там был большой разделочный стол с мраморной столешницей, печь с медным вытяжным колпаком, по стенам, как самурайские мечи, были развешены ножи, шумовки, вертела, сковородки, какие-то не опознанные мною металлические штуки.
Хрупкий большеглазый повар-филиппинец повернул голову, когда мы вошли, кивнул и снова вернулся к своим делам — все конфорки были уставлены кастрюльками, в которых бурлило и булькало, а от духовки шёл упоительный запах свежих бисквитов.
Я немедленно полезла к повару с вопросами, а носом — в его кастрюльки. Ничего хорошего не вышло, он только горестно застывал воспитанной курицей, у которой разоряют гнездо, пришлось отстать.
— А вы умеете жить, Ниро, — сказала я Рафу.
— Не умею. Но люблю, — ответил он мне, а повару мягко сказал что-то на испанском, настолько маленьком и плохом, что даже я умудрилась опознать одну старую поговорку.
Буркнув в сторону Рафа «chorizo», я, не дожидаясь его, рванула прочь из кухни.
Раф догнал меня у тяжёлой двери светлого дерева, ведущей неизвестно куда.
— Я же не знал, что вы говорите по-испански, — сказал он виновато, но глаза его смеялись.
— Poco-pocito. Но вы-то, вы хороши! Да вы ведь сами привели меня туда, лицемерная лысая мартышка! Лисица на экскурсии в курятнике! Курица, глупая курица на экскурсии в лисятнике — вот что вы должны были сказать вашему волхву.
— А вас легко рассердить, — с удовольствием констатировал Раф, распахивая передо мной двери — как оказалось, в библиотеку.
И тут впервые в жизни я испытала приступ настоящей зависти. Оказалось, что это очень противно — как будто тебя бьют под дых на вдохе, и воздух кончается, и на глаза наворачиваются злые слезы.
Мне захотелось залечь вот прямо здесь, на тёплом полу, и утяжелиться, как это делают кошки, чтобы не смогли поднять и унести, чтобы остаться тут насовсем, бесполезным зверьком шарить по полкам, спать в креслах, а кресел было много, по-глупому разных, это выглядело почти нелепо.
— Не смогли выбрать? — спросила я.
— Не захотел.
Я шла вдоль стен-стеллажей, разглядывая корешки книг, проводя рукой по тем, до которых могла дотянуться, и тут появились они.
Сначала одна плоская змеиная головёнка поднялась из кресла, за ней — ещё две, и вот уже волна разномастных кошек хлынула отовсюду. Длинномордые, как их хозяин, грациозные, страшно ушастые, они появлялись ниоткуда, словно призраки, и всё это блеяло как стадо обезумевших коз:
— Мэээ! Мэээ! Мнэээ! Мыр-мыр-мыр! Мэ- ээ! Муэ! Ай-нэ-нэ! Уэээ! Муээээ!
— Кошки! Кошки! Какая роскошь! — воскликнула я.
Раф нагнулся, набрал полные руки кошек и стал поочерёдно целовать их в макушки. Зверьки жмурились, смешно растопыривая уши, кто-то вырывался и сбегал, кто-то карабкался ему на плечи, кто-то смирно висел, не делая попытки удрать.
— Какие! Да сколько! — не могла нарадоваться я и, подхватив одну, пеструю, на руки, прижала к себе, но кошка стекла сквозь пальцы как вода, затанцевала рядом, задрав хвост, мимолётно, словно невзначай касаясь подола моей юбки.
Откуда они? Откуда столько? — спросила я, подбирая юбку и опускаясь на колени, чтобы погладить кого поймаю.
— Купил, — пожал плечами Раф, наглаживая крупную, чёрную с теплым коричневым отливом кошку, похожую на ожившую картинку из бестиария, — змеиная голова, уши нетопыря, подбородок льва, глаза химеры. — Случайно зашёл на какую-то кошачью выставку, влюбился и купил. Как султан — жену. Одной показалось мало. Теперь, как видите, у меня целый гарем. — Он снова смачно поцеловал зверька в макушку. Кошка извернулась, обхватила его руку передними лапами и прикусила пальцы. — Кошки — сплошная нежность, нежность и лень…