Валькирия Семёнова Мария
Мы долго носились в синеющей полутьме. Если по совести, это был не мороз, четверть мороза. Ярун повернулся ко мне, хотел говорить, но тут кто-то из отроков, плечистый наглыш, вытянул ногу, и мой побратим, непривычный к подвохам, едва не посунулся лбом в утоптанный снег. Быть бы драке, не встань подле обидчика Славомир. Он молча взял почти обсохшего парня за вышитый ворот и, как щенка, вдругорядь швырнул в дымную воду.
– Охолонь! – сказал строго, когда отрок вынырнул и, ошалело моргая, схватился за край. – Тебе с ним одним щитом голову прикрывать!
Дом встретил нас теплом очагов, свежим хлебом и запахом горячего сбитня в глиняных чашках. Что за благодать вылить в горло питьё, духовитое, сладкое, натянуть вязаные носки и сесть у огня! Потом собрали столы, но не в гриднице, а в самой дружинной избе. И опять я служила доброму Хагену и между делом разглядывала людей и палату. Не то что вчера; вчера всё во мне было слишком натянуто, ни взора, ни памяти, одна трепетная струна. Вели поподробнее описать гридницу да сидевших, и не возьмусь. Ныне освоилась, поотошла от первого страха. Да и вода омыла, очистила, заново оживила…
Так вот он, мой новый род. Будущие побратимы. Словене, корелы, весь и, конечно, варяги, которых я научилась уже выделять не по отличию черт, не по выражению – по отблеску выражения, присущему людям издалека. Не могу лучше сказать. Кто хоть раз видал гостей из-за моря, поймёт сам.
Степенные мужи не спеша ели масляную овсянку, в очередь черпали из общих мис, а потом честно клали ложки чашечками вниз, чтобы недобрый дух не лизнул. А по стенам висело оружие и щиты, одни круглые, другие вытянутые, с острым нижним концом. Страшные отметины их украшали. И на каждом – грозная птица Рарог, сокол огня. Щиты так и притягивали глаз, но кто-то другой мстил мечтать, шептал на ухо: не быть тому никогда. Видно, крепко сидел во мне ужас перед вождём, ещё дома родившийся. Как он глянул на Славомира, когда тот при отплытии смехом пообещал взять меня на корабль!.. Допустит ли из молодшей в старшую чадь? Ой вряд ли!..
Или, может, глухая тоска брала оттого, что и в этом дому не казался мне Тот, кого я узнаю с первого взгляда, Тот, кого я всегда жду? Стало быть, я ещё не изгрызла те медные короваи, не стоптала железные сапоги?..
Это жило во мне не так, как рассказываю. Не слитной мыслью – клочками, урывками дум, что летали, хлопая крыльями, как обезглавленные петухи по двору. Некогда было присесть, раскинуть умишком. Хаген выспрашивал о потехе на льду и о том, не страшилась ли я лезть в холодную прорубь. И знай приставлял к уху ладонь, просил рассказывать громче. Сперва я дивилась – чуткий слепец, он же слышал лучше меня. Потом поняла – и прихлынула поздняя благодарность. Не любопытство тешил старик и расспрашивал не для себя – для кметей, слушавших поневоле. Не все ходили к нам летом, не все меня знали. Один Славомир мог поведать кое о чём да Нежата… тут наконец я вспомнила про Нежату, не виденного ни накануне, ни днесь, и посмела спросить – жив ли молодец?
– На воропе Нежата, – ответил мне Хаген. – За Сувяр-реку побежал, скоро придёт.
Наша память разборчива и добра. Если б жёны пристально помнили муку, в какой рожали дитя, перевелось бы племя людское. Так и я. Осмеяла Нежату, выгнала со двора, а ныне сама хотела увидеть и вспоминала хорошее – ласковый взгляд красивого парня, ласковые слова. И чувствовала затылком, что вождь слыхал моё вопрошание и был опять недоволен. Верно, думал, моё воинское усердие – одна болтовня, а на уме ничего, кроме утех.
Когда же я села есть и взяла ложку, я вдруг ощутила прикосновение, совсем лёгкое, словно пуховым пёрышком по бедру. Не сразу и почувствовала сквозь одежду. Потом скосила глаза.
Подле меня стояла собака. Старая-престарая пятнистая сука с поседелой спиной и висячими тряпочными ушами. Наши лайки да волкодавы рождались пушистыми по-лесному, мороз их не морозил, дождь не мочил. У этой нежная шерсть стекала длинными прядями, лёгкими и волнистыми по концам. Карие глаза смотрели с кротким лукавством ветхого существа, которое почти отжило век, но всё ещё очень не прочь и полакомиться, и поиграть. Только не думай, я не выпрашиваю, внятно молвили эти глаза. Но если меня вдруг приласкают и угостят такой маленькой, совсем маленькой корочкой?..
Я отрезала от своего ломтя немножко вкусного мяса. Псица взяла бережно, не прикоснувшись к ладони. Я опустила руку ей на голову, погладила, почесала мягкие ушки. Мой Молчан не стерпел бы подобного ни от кого, кроме хозяйки. Гордый до лютости, он и еды никогда не брал у чужих…
Сука доверчиво положила голову мне на колено. Прикрыла глаза, нежась и отдыхая. Все мы когда-нибудь превращаемся в старых собак, которым уже неохота лаять в лесу, задорно летя по жаркому следу, неохота встречать незнакомца, явившегося у ворот… даже нюхаться с красавцем псом, приведённым в гости… Остынут, подёрнутся пеплом ярость и любопытство, широкий мир потускнеет и сузится: был бы клочок сена в углу, подальше от сквозняков, да сытое брюшко… да самое главное – любимый хозяин, который не выпнет никчёмную на дождь и мороз, не поскупится на ласку и на тепло…
Я покосилась на Хагена. Конечно, он был совсем не таков. Но здесь, в Нета-дуне, неплохо жилось и ему, и тихой Велете, и седой старой собаке. А может, ещё иным тварям, чей покой и достоинство было так же легко растоптать. Или оградить.
Смейтесь, если смешно!.. Но мне только сильней захотелось остаться. А ведь я не искала широкой спины, чтобы сидеть за ней до могилы.
5
Теперь надобно помянуть про Нежату: взялась, так всё сказывай, любо, не любо. Нежата вернулся в яркий солнечный полдень и сам был, как тот полдень, радостен и румян. Шестеро молодцов неслись вслед размеренным шагом, и по этому шагу я тотчас признала словен. Весские парни бегали ино, а уж варяги – куда ни поедут, семи вёрст не доедут, отроду не было крепких морозов у них на море Варяжском, дожди вместо снега кропили в месяце грудне.
Нежата с собой уводил пятерых, вернулся с прибытком. Этот шестой летел позади, красуясь лыжной сноровкой, а у правого уха блестела серебряная крестовина меча. Да, подумала я. Вовсе не то, что я или побратим. Этот выглядел воином.
Мстивой, к моему удивлению, Нежату не похвалил.
– Отроков я беру сам, – молвил он хмуро.
Шестой мигом опознал в нём вождя и встрял с ухмылкой, бесстрашно:
– А я не отрок.
У него был отчаянный взгляд не привыкшего ничем дорожить. Такому что свой живот, что чужой: не промедлит и не усомнится, если пошлют, как Яруна, со смертью на беззащитного. Это почуял в нём вождь, другое ли что? Откуда мне знать.
– Здесь передо мною все отроки, – ответил он невозмутимо. – Издалече идёшь, молодец?
– Из Нового Града, – сказал прибылой и перестал скалиться. – Думал хоть у тебя правды сыскать.
Из Нового Града!.. Двадцать лет прожила я в знакомом лесу, путешествие в Нета-дун казалось походом за край света, да я сказывала. Старград варяжский был мне вовсе где-то за звёздами, слишком далеко, чтобы уразуметь. Новый Град и стольная Ладога помещались чуть ближе, но тоже у кромки, под самым пологом тьмы. Возле белого камня, скрепившего древние заговоры… Мы переглянулись с Яруном. Мы были двумя синицами, выпугнутыми из куста. Варяги, залётные соколы, знали, как выглядит земля из-под облаков. Их смутить было труднее.
– Как величать-то? – спросил вождь. Он смотрел на Нежату: привёл, отвечай, – но Нежата как раз увидел меня и, если судить по лицу, почти испугался, и мне прыгнуло в душу что-то холодное, а новогородец немного повременил и откликнулся с вызовом:
– Блудом люди рекут.
Блуд – Ходящий Опричь! Хорошее назвище. Другое уже навряд ли пристанет.
– А князя что бросил, Блуд? – продолжал допрос воевода. Это он говорил о храбром Вадиме, который вышел из Ладоги и выстроил Новый Град, поссорясь с варягами, и о том слыхали даже мы в нашей чащобе.
Дерзкий Блуд показал разом сорок зубов:
– Вадиму в горохе только стоять. И людям его с ним.
Хаген, уже привыкший держать меня за плечо, покачал седой головой:
– Беда, коли язык проворней ума.
Он опять видел недоступное зрячим. Расспросить тотчас я не успела. А после – забыла.
– Князя лаешь, болячка тебе! – проворчал хромоногий Плотица. Юные воины перед ним трепетали, но тут коса напала на кремень. Блуд выхватил оружие с такой быстротой, что лезвие очертило в воздухе золотой полукруг.
– Ты меня не учи. Я тебя под стрелами не видал.
Бесстрашия, наглости и насмешки в нём было поровну. Причём на десятерых. Плотица потемнел, косолапо шагнул навстречу. Зоркий Блуд опустил меч.
– Две с одной не дерутся, слава не та.
– Достанет одной пнуть тебя за ворота, – пообещал воин. – Думай, щеня, где славы искать!
Вождь его удержал. Вожди не бывают гневливыми, скорыми на расправу. Гнев вождей превращается в чёрные тучи, разящие невидимым громом. Раньше это могло случиться с гневом каждого человека, и люди были ласковее друг к другу. Ныне благая вера ослабла, но не про вождей. Кмети не помнили, чтобы Мстивой Ломаный кричал или бранился. Он и теперь продолжал по-прежнему ровно:
– Чем же светлый князь перед тобой оплошал?
Блуд ответил немедленно:
– А хоть тем, что датчан прежде нас потчевать стал.
Почему-то эти слова прозвучали как заклинание.
Кмети сдержанно загудели, вождь сжал зубы, как в судороге, потом бросил, более не раздумывая:
– Отроком будешь.
– У Вадима я повыше сидел, – сказал Блуд уже ему в спину. Воевода как не услышал. Нравится – оставайся, не нравится – уходи, а спорить без толку. Какое-то время Блуд стоял неподвижно. Потом с видимым усилием обуздал бесновавшуюся гордость, убрал меч и стал снимать лыжи. Припал на колено и начал казаться крепко избитым, и тут я заметила, что отчаянный малый на самом-то деле был бледен и тощ, тёмные усы выделялись, словно приклеенные, нарядный полушубок глядел чужим, слишком просторным, и даже лыжный бег по морозу не раскрасил молодца, только зажёг на скулах багровые пятна. Мы с Яруном дошли сюда крепкими и краснощёкими. А у него глаза глядели будто из темноты, и тлела в глазах волчья готовность лязгать зубами и огрызаться, пока не вшибут в глотку копья…
Возле двери вождь взял Нежату за плечо, и мой слух, отточенный на охоте, донёс сказанное в треть голоса, но с клокочущей яростью:
– Ты, беспутный, девку привабил?
Румяный Нежата дернулся из его кованых пальцев:
– Да ну её!.. Чего ещё наплела?
Вот оно – белым личиком об морской лёд. Я совсем не ждала радостной встречи, не думала снова сумерничать с ним на крыльце, позовёт – не пошла бы… Так, но я задохнулась от обиды и предательства, хотя какое предательство, если ни в чём друг другу не обещались?..
А потом схлынула первая горечь, и я поразмыслила и решила: всё к лучшему. Знать, хранило меня, глупую, дедушкино громовое колесо. Не был Нежата Тем, кого я всегда жду. А иным не для чего меня обнимать. Смейтесь, если смешно. Сестрица Белёна уж точно животик бы надорвала. Она там небось замуж вылетела – дверь скрипнуть вслед не успела. Белёне жилось на свете повеселей моего. А впрочем, не знаю.
Но воевода!.. Решил, что Нежата сманил меня в Нета-дун, и съесть готов был Нежату! Насмешек боялся? Хорош вождь с дружиной, в которой девки хоробрствуют?.. Я так и этак вертела подслушанный разговор, и за ворот сыпались муравьи. Сколь веселей было бы, стой во главе дружины хоть Славомир. У Славомира солнце было в глазах. Светел весь, как речная струя над чистым песком. Брат вождю, а сколь непохож. На того солнышко совсем не светило. Омуты были в нём, тёмные омуты. И студенцы, плещущие со дна.
Едва ли не в тот самый вечер я поднялась в горницу спать и в дверях занесла ногу повыше – перешагнуть девку. И не увидела знакомой овчины.
– А чернавушка где? – зевая и почесывая шею, спросила я хозяйку. Велета подняла глаза со странным смущением:
– Её… Бренн сказал, я теперь… теперь мы…
Беспомощно смолкла и процвела такой отчаянной краской, как будто не я – грозный брат вошёл и застиг её за поцелуями с каким-нибудь кметем. Эта краска лучше речей втолковала мне приговор воеводы. На что ей чернавка, отроковицу заставит сказки сказывать на ночь… яблочки сушёные подносить…
– Мне как – у порога ложиться? – спросила я сипло. – Или ино где?..
А тут ещё попался на глаза плотно крытый горшочек, казавший краешек из-под лавки, – чернавкина первая утренная забота. Велета перехватила мой взгляд. Всплеснула руками, вскочила… бросилась ко мне, отшатнулась… залилась слезами и накрепко обхватила за шею, так что мне стало смешно сквозь обиду и, нечего делать, её же пришлось утешать. Улеглись мы, конечно, бок о бок. И во сне я в который раз гладила пышное одеяло, помстившееся родным загривком Молчана. И кто-то другой тотчас будил меня, и я убирала руку с плеча крепко спавшей Велеты и лежала с открытыми глазами, глядя во тьму.
Так поселились мы с побратимом в воинском доме, у варяга Мстивоя Ломаного в дружине. Жить начали, а вот добра нажить повезёт ли? Там поглядим.
Я уже говорила: для новой жизни надо снова родиться, а перед тем умереть. Родится мужняя женщина – девушка умирает. Родится кметь – отроком меньше. Воины помоложе, только что опоясанные и хорошо помнившие собственный страх, всласть нас пугали. Ничего прямо не сказывали, намекали намёками, и у меня волосы шевелились: неужто вроют в землю по пояс и трижды тремя копьями уязвят, это сколько живы останутся? А потом заведут в лес, велят бежать что есть мочи да первому, кто попадётся, кровь отворить – хоть своей сестрице брюхатой?.. Где сыскать удальство такое, безжалостность?.. А как третий страх хуже первых двух, самому Перуну в очи глядеть в святой храмине, за дверью с личинами…
Да. Однако всё это нас ждало не завтра, и сказывать наперёд ни к чему, сказ не белка туда-сюда по древу скакать. И хватало нам, если честно, во всякий день и забот, и хлопот, и синяков со ссадинами. Скоро я поняла, отчего улыбался мой Хаген, говоря, мол, пищами не утолстеешь. В прежней нашей жизни хватало трудов, суди сам, кто вскакивал ни свет ни заря и спешил на репище, на покос, к недоенным коровам в хлеву. А охота на лося, на яростного кабана! А сеть, что ведут из проруби в прорубь обледенелым норилом!.. Только прежние тяготы против новых были уже и легки, и привычны, и одолимы чуть ли не с песнями. Так рука, давно вроде упрятанная в мозоли, встречает вдруг дело, от коего снова вспухают нежные волдыри… Яруну приходилось хуже, чем мне. Меня всё-таки боронила моя девичья особость, и радоваться ей или клясть, решить я не могла.
Дома особость эта нередко мне досаждала. Весело ли тянуть равную ношу, притом хорошо зная – у глуздыря-сорванца испросят совета скорей, чем у меня. Мужу будущему с детства почёт, мне же, девке, ума словно бы не положено, за меня и подумают, и рассудят, и судьбу решат, не спросив… и кто же станет решать – боявшиеся схватиться со мной! Загадок моих не умевшие раскусить!..
Я надеялась: здесь судили не по одёжкам, не по тому, корел или весин, усатый или безусый и даже – росла честная борода по щекам или долгая коса на затылке. Я пришла в Нета-дун, возмечтав обмануть свою Долю, откинуть путы измучившие… И кой-чего вроде даже добилась. Отроки, поначалу шалившие, пытавшиеся играть, скоро поняли, что драться надо на равных. И даже старшие кмети лишь ухмылялись, помалкивая, когда я с разбегу метала себя в холодную воду или катилась по снегу, сцепившись с кем-нибудь из ребят… Я была с ними, была как они, а что вождь никогда меня не похвалит… не гонит, и ладно, спасибо хоть и на том.
Но вот что дивно. При всём том я здесь чувствовала себя девкой много больше, чем дома. И совсем иначе, чем дома. Я не знаю, в ком дело, во мне самой или в мужах подле меня. Не могу объяснить, не могу лучше сказать.
6
Когда учили бороться, Ярун ходил синий от синяков. Славомир волен был ринуть об стену, прижать локтем хребет: постигай, непонятливый, воинскую премудрость, пока учат добром, в бою за науку иную цену возьмут… Мой Хаген тоже был не из слабеньких. Выбирал потолще сугроб и кидал меня то за ногу, то через голову. И всё втолковывал: хороша сила, когда при ней ум, хороша поворотливость, да со сноровкою. Я долго глотала слёзы и снег, потом однажды сама метнула наставника и страшно перепугалась, бросилась поднимать. Хаген встал очень довольный:
– Так, дитятко, и не бойся, не развалюсь.
Он же выучил змеёй ползти вон из рук и больно бить пяткой в колено, буде кто без спросу обнимет. Ярун приходил вечером, морщился, тёр поясницу, хотел поплакаться и чаще всего стыдился, просил Хагена что-нибудь объяснить. Старик не отказывал. У него выходило понятней, чем даже у Славомира.
Как-то он возложил побратима на лавку кверху лицом:
– Подбирай ноги, – и тотчас вытянул поперёк голеней хворостиной. Ярун ахнул от боли и неожиданности, и я поняла, почему Хаген начал не с меня.
– В бою будет больней, – сказал он Яруну. – И вряд ли предупредят.
Хворостина снова взвилась – и хлестнула твёрдое дерево: мой охотник перекувырнулся на лавке, а ноги сберёг. Старик согнал его на пол, отдал мне хворостину и велел ткнуть Яруна, как тычут копьём сбитого. Лишь остерёг:
– Глаза не попорть.
Ярун смотрел с пола беспомощно и сердито. Я осторожно подняла палку, метя в плечо… Ярун, натерпевшийся вполне достаточно мук, рванулся прочь и взвыл в голос, ударясь локтем о лавку. Старая сука, дремавшая в уголке, проснулась и подошла, виляя хвостом.
– Таков должен быть воин, – сказал мой наставник и безошибочно нагнулся к собаке. – Видишь вот, даже Арва согласна. Я слеп, а всегда знаю, что позади.
– Дед Хаген! – кривясь и терзая ушибленный локоть, заговорил вдруг Ярун. – Где ты жил, когда был молодым? Какого ты племени?
Позже он рассказал мне, что именно дёрнуло его за язык. Накануне он видел, как мылись в бане старшие кмети и вождь, как летели распаренные из двери в холодную прорубь: он подновлял прорубь пешнёй и засмотрелся на воинов, и тогда-то у многих, в том числе у Славомира с братом, обнаружились на жестоких телах замечательные узоры, вкраплённые, как понял Ярун, острой иглой. Иглу ту макали поочерёдно в разные краски, и по живой коже ползли волшебные змеи, летели хищные птицы. И каждый нёс соколиное знамя – кто на плече, кто на груди… Диво дивное – умереть, а разузнать. И кого, если не Хагена, про то расспросить?
Но тогда я об этом не ведала и взволновалась: а ну обидится старец! Не все рады прожитому, не всех тешит память, разворошённая праздным чужим любопытством…
Хаген вздохнул, улыбнулся, провёл рукой по усам. У меня отлегло от души – не рассердился.
– Я жил далеко… – Он не спеша опустился на лавку. Он не щупал рукой, он действительно знал, где что вокруг. – Я сакс. Так прозвали нас те, кому выпало убедиться в нашей отваге, это из-за боевых ножей, которыми владел мой народ. Некогда мы взяли себе лесной край между вендами и франками, южнее датчан…
Мы с побратимом переглянулись. Что ни день, касались края нашего слуха такие вот баснословные, чужедальние имена. Ярун сел перед Хагеном на полу, притянул к себе Арву, вдел пальцы в длинную шерсть. Ласковая псица лизнула его в щёку.
– Я слышал от стариков, – продолжал Хаген, – мы с франками от века то враждовали, то жили спокойно и не бранили детей, вздумавших породниться. Так велось, пока франки не взяли себе нового Бога.
Мы были одни в дружинной избе. Я совсем не хотела, чтобы вошли шумные кмети, стали мешать, но внезапно дверь отворилась – мерцавший очаг осветил Блуда. Вот принесло! Разве этот удержит колкое слово, разве посмотрит, кто перед ним, ровня-отрок или муж седоволосый… Я не глядя почувствовала досаду Яруна, и только Арва приветливо застучала хвостом. А Хаген продолжал, не обращая на Блуда внимания:
– Говорят, этот Бог некогда ходил по земле. Его называли Христос, что значит Вождь, и он умер за своих людей, как подобает вождю. Я слышал, ему вбивали гвозди в ладони, а он сказал только – не попадите по пальцам. Раньше бывало, такие снова рождались. Франки ждут, что Христос будет жить во второй раз.
Дерзкий Блуд подал голос:
– Мне рассказывали, у Христа была неплохая дружина, но дело не обошлось без предательства.
Хаген кивнул:
– Не обошлось. Иные помнят о клятвах, только пока длится удача. Ему бы одного-двоих, как Якко и Бренн, это люди. Так вот, у франков многие верят, что Вождь возвратится и отомстит…
– Знаменитая будет схватка, – сказал Блуд мечтательно. Наверное, он не врал, когда называл себя воином. Он и тут держался смелей, чем мы двое, вместе взятые. Он расстегнул меховой плащ, бросил на лавку и сел, кажется, позабыв, для чего шёл в дружинную избу.
– Люди думают, – продолжал Хаген, – всё дело в том, что Христос погиб совсем молодым. Он не успел обнять женщину и не оставил детей. Целомудрие достойно мужчины, но всегда скверно, когда прекращается род и не найти законных наследников.
Старик помолчал, нахмурившись невесть почему: или чей-то род грозил оборваться? Потом заговорил вновь:
– Христиане не терпят подле себя верующих иначе. Я не знаю, что скажет им Вождь, когда возвратится, но сегодня с ними не уживёшься.
– Почему? – спросил Блуд. – Коли я что-нибудь понял, этот Христос Правду чтил!
Хаген пожал плечами:
– Если хорош предводитель, совсем не обязательно, что хороши и все его люди… Франки подняли на нас великую рать. Меня ослепили в плену, и я целый год крутил жернова, но мои друзья меня не забыли, решив убежать. Я был молод тогда и думал жениться…
– Блуд!.. – влетел со двора нетерпеливый крик Славомира. Вздрогнув, Блуд подхватил плащ, сдёрнул со стенки меч в ножнах и выбежал вон.
– Моя невеста была совсем девочкой, – сказал Хаген задумчиво. – Она не подошла ко мне, когда я её разыскал.
– Она тебя не любила, – слетело у меня с языка. Я испуганно закрыла рот ладонью, но Хаген только нагнулся и провёл рукой по моим волосам.
– Не суди её… Никто не знает заранее, какую ношу поднимет. Да и не худо я прожил, если подумать. Мальчишками мы ходили на вендов, и так вышло, что один вендский воин узнал меня, встретив на морском берегу. Он позвал меня жить к себе в дом. Это был славный Стойгнев, отец нашего Бренна.
Мы молчали, не смея дышать. Хаген прислушался к чему-то и засмеялся:
– Хватит бездельничать! Берите-ка по копью и быстро во двор, а то Бренн решит, что я вправду состарился и годен только для болтовни!
Повесть Хагена смутила меня необыкновенно… Остаток дня я ходила как в полусне.
– Наш Мстивой действительно из хорошего рода, – вечером, за едой, шепнул мне Ярун. – Каков же его отец был со своими, если и врага не бросил в беде!
Помню, я недоуменно вскинула на побратима глаза и тотчас устыдилась, поняв, сколь по-разному впитали мы одни и те же слова. Ох, не годился мой бедный женский рассудок думать гордые думы! Вот хоть Ярун: из него будет толк, не случайно он так приглянулся вождю ещё летом, совсем неумехой. Он и теперь целый день размышлял о чём следовало. О славном Стойгневе, приютившем врага, и о могучем Вожде, которого звали Христос. А я, недалёкая?.. О девчонке, бросившей жениха. Я корила себя, но всё без толку. Наверное, у старого сакса лежали одинаковые шрамы на сердце и на лице. Теперь их можно было тихонько погладить. Он не лгал, он, конечно, давно простил девку, шарахнувшуюся от его слепого лица. Но что бы он ни говорил, я знала истину: она его не любила. Замуж хотела. За мужа. Как все. Не был Хаген для неё тем единственным, кого ради не жалко пойти босой ногой по огню, а уж поводырём сделаться – праздник желанный… Оттого и не подбежала к ослепшему, не захотела губить красы за калекой. Что ей, умнице, в подобном супруге? Ни бус на белую шею, ни паволоки на грудь. И себя не покажешь подле такого…
А что басни не сложат, в том ли беда.
Ой, как ясно я видела Хагена, бредущего без дороги в осенней сырой темноте… берегом моря, под крик белых птиц, вьющихся над головой!..
…А поздно вечером, на лавке подле Велеты, ударило в сердце мало не насмерть: Тот, кого я всегда жду! А если скрутили, ранив в бою, и кто-то жестокий, глумясь, исколол гордые глаза кровавым ножом?!. Поднялось в потёмках лицо, искажённое мукой, любимое… ни разу не виданное… и глубоко внутри молча взвыл ужас. И затопила такая отчаянная, невыносимая нежность: только бы встретился! Век не оставлю, не погляжу на другого, только не пройди мимо неузнанным, не покинь, не устыдись себя оказать!.. Я ли не отыщу заветного слова, я ли не расскажу о цветущих лугах, о зыбучих зимних сугробах – и убежит посрамлённой чёрная тьма, которой хотели навек тебя окружить!..
…а что, если Тот, кого я должна угадать с первого взгляда, давным-давно прожил, не знав обо мне, разминувшись со мною на целых сто лет? Может, его когда-то Хагеном звали? А может, он ещё не родился? Или живёт себе поживает – но у другого края земли?
Сколь тропинок порознь бежит, как тут встретиться, как разглядеть – одного-то на весь белый свет…
7
Старейшина Третьяк прислал в крепость сына – звать на посиделки.
Кажется, я уже говорила, что жившие в Нета-дуне не водили жён и не знали иных семей и родства, кроме дружинного. Своим домом живя, трудновато отдать себя вождю без остатка, по первому зову сорваться в поход или, паче, на новое место. Не уйдёшь от хлевов со скотиной, от житной пашни и огорода. Не бросишь.
Однако женской любовью дружина была отнюдь не обижена. Ближним деревням жилось за её щитом вовсе не плохо, два минувших лета видоками. Конечно, прожорливых молодых мужчин надо было кормить, зато сеяли и пахали без страха, не вздумается ли кому отнять собранный урожай, перерезать скотину, назвать рабами самих. А ещё за хлеб-соль доставалась деревне не худшая доля ратной добычи: серая лесная земля вблизи крепости сохраняла пузатые горшки серебра. Мстивоя Ломаного берегли могучие Боги, на его воинах лежал священный отблеск удачи. Потому каждый род хлопотал прислать сюда девушек, прислать именно с тем, чтобы они, возвратясь через малое время домой, внесли под родной кров часть этой удачи. А повезёт, так и сына родили от прославленного удальца… парни, благоговевшие перед дружиной, этих девчонок сватали наперебой. Да что говорить! Даже у нас нюхом учуяли милость Богов, пребывавшую с мореходами. Я уже сказывала, как набежали ретивые девки и ещё мне пеняли, что с ними не шла, глумились – Зимка-мёрзлая… Их-то в ту самую осень свели со дворов женихи, да не свели – умчали!
Со всех сторон собирались девушки и ребята, с прялками, с вышивкой, с орехами, с пирогами. Прибегали на лыжах через леса, катили на саночках, запряжённых послушными ручными лосями. И столько, что никакая изба, откупленная у хозяина на ночь, не могла вместить половины. Думал, думал Третьяк и о прошлом годе затеял большущую храмину нарочно для бесед-посиделок. Народу на помочи собралось без числа; дюжие молодцы спустя год ещё спорили, кто больше всех испил потом на пиру.
Славное место для дома избрал разумный старейшина и позаботился вселить доброго Домового: не поскупился на жертву, привёл гнедого коня и зарыл его голову под красным углом, попросил незлобивую душу пойти жить в строение. Так, наверное, и сбылось. На посиделках почти не дрались, толкнут друг друга плечами да и замирятся. Домовой их студил? Или кмети с жилистыми руками, способные хоть кого выкинуть через тын, сознавали свою грозную силу и берегли её, не тратили впусте, споря, у кого на коленях девке сидеть? Или всё оттого, что ходил на беседы сам Мстивой Ломаный, воевода? Садился опричь у стены, не спеша потягивал мёд и ленился даже плясать… Но гридни, матёрые удалью и летами, сивогривые старые волки, держали себя при нём мальчишками при отце. Одно слово, вождь.
Вести о посиделках всегда разносят заранее, чтобы хозяева успели добела выскоблить дом, а гости – перетряхнуть наряды и наготовить съестного. Нет человека, который бы не радел себя показать. Даже воевода впервые смягчился и разрешил нас, юнцов, ото всех дел, велел топить бани, штопать рубахи, чистить гнутые гривны и светлые пояса. Драгоценная справа была, конечно, не наша, наших наставников. Добытая в битвах, полученная в награду за доблестные дела… Безусые отроки любовались и вслух мечтали, как сами наденут такое же славное серебро. Бахвалились друг перед другом, а может, впрямь думали выдержать Посвящение, обрести славу в походах… Я помалкивала. Мне и верилось, да что-то не очень.