Люди города и предместья (сборник) Улицкая Людмила
Одиннадцать часов находился Папа Павел VI на территории Израиля: с 9:40 пятого января 1964 года до 20:50 того же дня. Понтифик прибыл в Израиль по шоссе Дженин — Мегидо и выехал через переход Мандельбаума в Иерусалиме. Днем ранее он прилетел из Рима в Рабат-Аммон; оттуда поехал в Иерусалим. Иорданцы использовали визит папы для раздувания яростной антисемитской пропаганды. В Старом городе папу встречали толпы народа. Полиция с трудом сдерживала натиск толпы. Понтифика чуть не смяли. В Израиле же встреча была довольно прохладной. В Нацерете тридцать тысяч человек собрались на улицах города. В Иерусалиме особого оживления не было.
На торжественную встречу в Мегидо отправились президент Израиля Залман Шазар, премьер-министр Эшколь, его заместитель Аба Эбен, министр по делам религий Зерах Вархафтиг, председатель Кнессета Кадиш Луз и министр внутренней безопасности Шалом Шитрит. Голда Меир накануне сломала ногу, поэтому не смогла увидеть «обожаемого» ею понтифика. Те, кто ожидал, что папа упомянет Государство Израиль, жестоко ошиблись. Хотя представители правительства не уставали повторять, что визит носит чисто религиозный характер, они подчеркивали, что визит Павла VI имеет большое государственное значение. Через одиннадцать часов после приезда папа держал прощальную речь. Сначала он поблагодарил «власти» и сказал, что никогда не забудет визита в святые места. Он отметил также, что «церковь любит всех». И тут среди ясного неба раздался гром: папа упомянул Пия XII: «Мой предшественник, великий Пий XII, делал все возможное во время последней войны, чтобы помочь гонимым, вне зависимости от их происхождения. Сегодня слышатся голоса обвиняющих этого святого человека в грехах. Мы заявляем, что нет большей несправедливости, чем эти обвинения. Его память для нас священна». (Кто такой Пий XII? Во многом благодаря попустительству сего «святого» мужа погибли шесть миллионов евреев, а он даже пальцем не пошевелил ради их спасения. А ведь стоило только слово сказать! Сколько бы жизней было спасено!) Даже католики были возмущены откровениями Павла VI. Само упоминание имени антисемита-папы в Иерусалиме было по меньшей мере бестактно. С борта самолета понтифик послал благодарственные телеграммы всем принимавшим сторонам. К королю Хусейну папа обратился по полному титулу и также добавил благодарность «любимому мной народу Иордании». Не так поступил паломник с Израилем. Телеграмма начиналась словами: «Господину президенту Шазару, Тель-Авив». Не Иерусалим, упаси Бог.
Соб. корр. Ариель Гиват.
24
Июль, 1964 г., Хайфа.
Письмо к настоятелю Ливанской провинции Ордена босых братьев Пресвятой Девы Марии с горы Кармель
Ваше Высокопреподобие!
Довожу до Вашего сведения, что в прошлом месяце я получил огорчительную информацию о реакции одного из братьев нашей обители на встречу понтифика с группой политических деятелей в Meгидо. Речь идет о брате Даниэле Штайне, переведенном в наш монастырь из Польши в 1959 году. В то время была большая нужда в священнике, владеющем польским языком для совершения служб и пастырской работы среди польскоговорящего населения Хайфы. Брат Даниэль успешно справляется со своими обязанностями, все отзывы от прихожан весьма положительного характера, чего нельзя было сказать о его предшественнике.
После получения апелляции от одного из наших братьев я вызвал брата Даниэля Штайна для увещевательной беседы. Он высказал мне свою точку зрения на некоторые вопросы церковной политики, которые можно резюмировать следующим образом:
1. Брат Д. полагает, что на земле Израиля должна быть восстановлена христианская еврейская община (!).
2. Брат Д. полагает, что современная Католическая Церковь, порвав с иудейской традицией, утратила связь со своими корнями и находится в состоянии болезни.
3. Брат Д. полагает, что для исцеления этой «болезни» необходима «делатинизация» церкви через инкультурацию христианства в местные культуры.
Мною было указано на церковную дисциплину, которой он обязан придерживаться в своем служении, в чем он согласился со мной только отчасти и заявил, что проведение служб на иврите, которое он пытается осуществить, не противоречит никаким церковным установлениям.
Не чувствуя себя достаточно компетентным для принятия какого-либо решения, я счел долгом изложить содержание нашей беседы Вам. К моему письму прилагаю также и первичный документ, на основании которого мною была проведена настоящая беседа.
С глубоким уважением,
брат Н. Сарименте,
настоятель монастыря «Стелла Марис».
Июнь, 1964 г.
Ваше Высокопреподобие!
Считаю долгом своего монашеского послушания поставить Вас в известность о недопустимых высказываниях нашего насельника брата Даниэля Штайна, которые он давно себе позволяет относительно позиции Святого Престола.
Высказывания Д.Штайна и ранее выражали несогласие с церковной политикой на Ближнем Востоке. Он заявлял, что непризнание Государства Израиль со стороны Ватикана ошибочно и является продолжением антисемитской политики Церкви. Он позволял себе ряд конкретных высказываний, осуждающих позицию Папы Пия XII в годы нацизма, и возлагал на него вину за непротивление уничтожению евреев во время войны. Он также высказывался в том смысле, что Ватикан ведет политическую интригу в пользу арабов из страха перед арабским миром. Брат Даниэль, будучи евреем, придерживается произраильских взглядов, и я отношу это за счет его происхождения, и это отчасти объясняет его позицию.
Однако его комментарии к важнейшему событию последнего времени — приезду Его Святейшества на Ближний Восток и исторической встречи Его Святейшества с государственными деятелями Израиля на дороге Дженин — Мегидо — носят огорчивший меня характер осуждения церковной позиции, о чем не могу не поставить Вас в известность. Его взгляды представляются не вполне соответствующими тем представлениям, которые приняты в Ордене.
Брат Илия.
Август, 1964 г.
Письмо к генералу Ордена кармелитов от настоятеля Ливанской провинции Ордена босых братьев Пресвятой Девы Марии с горы Кармель
Ваше Высокопреподобие,
дорогой брат Генерал!
Посылаю Вам ряд документов, связанных с пребыванием и деятельностью в монастыре «Стелла Марис» священника Даниэля Штайна. Не представляется ли Вам целесообразным передать настоящие документы в соответствующие ведомства Римской курии?
Я имел беседу со священником Штайном и предложил ему изложить в письменном виде свои соображения по поводу служения на иврите. Не берусь принимать решение без Ваших рекомендаций.
Настоятель Ливанской провинции
Ордена босых братьев Пресвятой Девы Марии
с горы Кармель
.
25
1996 г., Галилея. Мошав Ноф А-Галиль.
Магнитофонная запись разговора Авигдора Штайна с Эвой Манукян
АВИГДОР. Ну что, Эва, я могу рассказать тебе о жизни Даниэля в монастыре? Во-первых, сам я там ни разу не был. Ты же заходила туда, ты лучше знаешь, как там все устроено.
ЭВА. Видела немного. Дальше порога не пустили. Женщин не пускают. Только Голду Меир однажды там принимали. Там со мной никто не захотел разговаривать. Сказали, что настоятеля нет. А секретарь его, грек, не знает английского, только руками машет: нет, нет!
АВИГДОР. Ты мне напомни, я найду тебе письмо, которое я получил от одного нашего приятеля из «Акивы» вскоре после войны. Оно у меня хранится. Там про самое начало его жизни в монастыре, еще в Польше. А ты сама почему его не спросила?
ЭВА. Тогда он меня расспрашивал. И вообще — о другом говорили.
АВИГДОР. Да, он о себе не любил говорить. Он как партизан: если не считает нужным что-то говорить — не проговаривается. Лет пять прошло, прежде чем я понял, насколько ему трудно жить в монастыре. Понимаешь, там очень многое зависело от настоятеля. Если настоятелем был человек терпимый, широких взглядов, складывались нормальные отношения. Но настоятели меняются, кажется, раз в три года. За те годы, что он жил в «Стелла Марис», их сменилось много. Без малого сорок лет прожил Даниэль в этом месте.
Один настоятель, как я помню, его просто ненавидел. Я не знаю, что там делают и как живут другие монахи. Но все они живут внутри монастыря и наружу почти не выходят. Никто не знает иврита. Когда кто-то из монахов заболевал, попадал в больницу, Даниэль всегда сопровождал его как переводчик. Без него ни одно дело, связанное с внешним миром, не могло решаться. Опять-таки машина. Ты понимаешь, он, вскоре после того как приехал, купил мотороллер «Веспа» и начал гонять по всей стране. А потом купил машину. Ну, это уже когда он стал зарабатывать экскурсиями.
Сначала была «мазда», совершенно разбитая. Потом «фордик» допотопный. Вот ты понимаешь, как я это видел со стороны: там живут двенадцать, пятнадцать, что ли, монахов. Даниэль вставал в четыре утра на молитву. Что там они делают, я не знаю. Ну, в саду работают, там чудесный сад и небольшой виноградник. В саду Даниэль никогда не работал. Он после утренней молитвы уезжал — с самого начала стал вроде социального работника. Это только так называется — священник! Понимаешь, по-хорошему говоря, он должен был быть врачом или учителем. Он был бы очень хорошим врачом. Наверное, он был хорошим монахом. Вообще все, что он делал, он делал по-честному, очень хорошо.
А тамошние монахи — совсем другое дело. Он был для них чужак. Во-первых, еврей. Там жил один монах, который с ним вообще не здоровался. Всю жизнь в одном монастыре, а он так с ним до смерти и не разговаривал. Даниэль смеялся. Брат его везет к врачу, а тот молчит и в сторону смотрит. Очень сложное у него было положение. Но ты же поняла его характер — он никогда не жаловался, только как будто посмеивался над собой.
А его приход? Что такое был его приход? Люди неприкаянные, оторванные от своих мест, в основном католички, вышедшие замуж за евреев, — то больные, то сумасшедшие, с детьми, сбитыми с толку. Ты не думай, пожалуйста, что я не понимаю, как трудно жить в Израиле нееврею. Очень сложно. До Даниэля был один священник, ирландец, и его прихожане не захотели, потому что он был настоящий антисемит. А эти здешние католики, они же все связаны с евреями кровными узами. У Даниэля была одна прихожанка, которая спасла своего мужа, он полтора года жил в подвале, а она каждую ночь приносила ему еду, уносила горшок, все это под носом у немцев. И такой женщине священник говорил: ты наплодила жиденят! В общем, этого ирландца перевели на какой-то греческий остров, где про евреев и не слыхали, и всем хорошо. А Даниэля — в Хайфу, к здешним католикам. Он служил первые годы по-польски. А потом к полякам стали прибавляться венгры, русские, румыны, кого только у него не было. Все языки. И все приезжие учили иврит — как пройти, сколько за хлеб платить. И постепенно у них язык общения стал иврит. Через несколько лет Даниэль стал служить на иврите. Его прихожане — почти все нищие, толком не работают, рожают детей и получают социальную помощь.
Я приехал в 41-м году в Израиль — через три дня я работал. На том самом месте, где и сейчас. Ну, конечно, подсобным рабочим был сначала. Но про социальную помощь и мысли не было! А эти все его люди — беспомощные, потерянные. И брат стал при них социальным работником — бумаги им писал! Учиться устраивал. И детей тоже, между прочим.
Потом — экскурсии. Сначала приезжали делегации церковные, итальянские католики, немецкие. Он им все показывал. Потом стали приезжать уже не католические группы, просто туристы, и просили его показать святые места. А он Израиль лучше меня знал. Я-то по стране мало ездил — когда мне? Работа, дети. А он здесь каждый куст знал, каждую тропинку. Особенно в Галилее. Он деньги этим зарабатывал. Часть в монастырь отдавал, а часть — на прихожан тратил. Моя старшая дочь всегда говорила: дядька наш — настоящий менеджер. Он все может организовать. Он организовал и школу для приезжих детей, и приют, и богадельню. Дом для прихода купил.
ЭВА. А почему он не ушел из монастыря?
АВИГДОР. Я думаю, что он был солдат! Он был как солдат на службе. Там строгая дисциплина. Он всегда возвращался ночевать в монастырь. Утром уходил, к полуночи возвращался. Не знаю, зачем ему этот монастырь был нужен. Я давно ему говорил — переезжай к нам. Особенно в последние годы, когда дети уехали. Дом у нас уже был этот, большой. Мы с Милкой вдвоем. Хотя бы тарелку супу домашнего ел! Нет, и все. Доносы на него писали. У меня долго одна бумажка лежала, Даниэль принес. Его как-то вызвал настоятель и вручил повестку в канцелярию премьер-министра. Даниэль приехал к нам, показывает: что бы это значило. А это было уже после суда, казалось бы, вся эта газетная шумиха утихла. Я смотрю на повестку — там адрес вовсе не канцелярии, а службы безопасности. Шинбет. Вроде вашего ЦРУ. Я говорю: не ходи. Он сидит, молчит, за ухом чешет. У него такая привычка была — когда задумается, за ухом чешет.
«Нет, — говорит, — пойду. У меня с этими службами всю жизнь отношения — я и в полиции работал, и в партизанах был. У меня, между прочим, две медали есть, с Лениным и Сталиным… Я и в НКВД месяца два служил, пока не сбежал». Я удивился — он мне про НКВД не рассказывал. Тогда он мне рассказал: когда русские вошли в Белоруссию, его сначала наградили медалью, а потом вызвали в НКВД. Один допрашивал, другой писал, а третий сидел и слушал. Когда, где родился, кто мама-папа, бабушка-дедушка, с кем в школе за партой сидел, кто был сосед справа, сосед слева. Ответил. Они опять те же самые вопросы задают. И по третьему кругу: когда, где, папа-мама… Потом говорят — помоги нам, и мы тебе поможем. Мне, говорю, ваша помощь не нужна, а чем я могу служить? Помоги нам разобрать ту канцелярию, где ты работал в Эмске, там все на немецком языке, а нам надо проверить, найти ихних агентов.
А мечтал Даниэль только об одном — поскорее уйти ото всех, он уже свое решение принял. Но он понимал, что добром его не отпустят, согласился, что все им переведет, сдаст им все гестаповские документы. Отвезли его в Эмск, в тот самый дом, откуда он сбежал, за тот же самый стол. Только вместо немецкого капитана русский. И два лейтенанта, русский и белорус. Опять ему форму выдали, на довольствие поставили в той же столовой, где сидел с полицаями. Работа та же самая — все, что когда-то на немецкий с белорусского переводил, теперь на русский переводил. И понимает, что как только все переведет, сразу же арестуют. Вот, месяца два прошло, настал день, когда капитана вызвали в Минск, и русский лейтенант с ним поехал. Белорус за начальника остался. А брат мой — умнейший человек! Подумал-подумал и явился к лейтенанту отпрашиваться — сказал: «Я всю работу закончил, как договаривались. У меня в Гродно родня, я хочу их навестить. Дайте мне отпуск на несколько дней». А лейтенант-белорус с ним очень конкурировал, думал, что Даниэля за знание иностранных языков могут на его место взять, и он подумал-подумал, и говорит: «Отпустить я тебя не могу, нет у меня таких полномочий. Но если ты к своей родне съездишь, я лично могу этого и не знать…» То есть он не говорит: «А ты сбеги без разрешения», — но вроде бы дает понять. И тогда Даниэль в последний, кажется, раз сбежал от секретной службы.
А теперь своя, израильская, вызывает — что делать? Я говорю — не ходи. Ты сам себе хозяин, к тому же монах. Не ходи, и все.
А Даниэль ухо свое вычесал и говорит: «Нет, я пойду. Это моя страна. Я здесь гражданин». И пошел. Потом дня через три приезжает, я спрашиваю: как сходил? Он смеется.
«Во-первых, — говорит, — что тот капитан, что этот — одно лицо. И вопросы все те же: когда, где родился, кто мама-папа, бабушка-дедушка, с кем в школе на парте сидел, кто был сосед справа, сосед слева… Ответил я. Он опять те же самые вопросы задает. И по третьему кругу — все они как будто одну академию кончали!» Так смешно он, Эва, это рассказывал. Хотя, казалось бы, смешного мало. Потом его спросили, не хочет ли он помочь стране. Даниэль сказал, что помочь стране он всегда рад. Тот оживился и предложил ему давать информацию о прихожанах. Сказал, что среди них есть наверняка один или несколько засланных агентов из России.
ЭВА. Что ты говоришь, Авигдор! Не может быть!
АВИГДОР. Что, Эва, не может быть? Все может быть! Ты думаешь, не было агентов? Сколько еще было. Здесь — тамошних, там — наших, всюду — ваших. А уж сколько английских служб здесь было, это всем известно. Это же Ближний Восток. Ты думаешь, я здесь в деревне сижу, так в политике не разбираюсь? Очень даже разбираюсь, не хуже Даниэля, хотя он все иностранные газеты читал.
В общем, дальше было дело так — он отказался. «Нет, — говорит, — у меня есть профессиональный долг и профессиональная тайна. Если я почувствую угрозу государству, тогда буду думать, как поступить, но пока я с такими ситуациями не сталкивался».
Тогда капитан говорит: «Может, мы можем быть вам чем-нибудь полезны? Мы вас уважаем, знаем о вашем боевом прошлом, о ваших наградах. Может, у вас есть проблемы, которые мы поможем вам решить?» — «Да, — сказал Даниэль. — Я здесь поставил машину на платную стоянку, будет стоить три лиры. Вы мне их возместите, пожалуйста».
Вот такая история была.
ЭВА. А в каком году?
АВИГДОР. Ну, точно не помню. Помню, он сказал «лиры». Значит, до 80-го года.
26
Август, 1965 г., Хайфа.
Даниэль Штайн — Владиславу Клеху
Дорогой брат!
Спасибо за книги. Только что получил посылку. К сожалению, сейчас совершенно нет времени для чтения. Нет даже времени, чтобы ответить на твое письмо. Поэтому обещаю написать длинное письмо с «объяснениями». Твоя интуиция правильно тебе говорит, что вскоре после приезда в Израиль начался некоторый внутренний процесс, и очень многие мои старые взгляды зашатались. Это страна невероятно интенсивной жизни — и социальной, и политической, и духовной — я не люблю этого слова, потому что не принимаю этого разделения жизни на высшую и низшую, на духовную и плотскую. Вопрос, который встал для меня очень остро вскоре после прибытия в Израиль, можно сформулировать так: во что веровал наш Учитель? Вопрос не о том, что Он проповедовал, а именно — во что Он веровал? Это интересует меня более всего. Не обещаю, что напишу тебе о моих размышлениях по этому поводу в ближайшее время, но сделаю это непременно.
Поздравляю тебя с праздником Преображения. Вчера я служил мессу на вершине горы Табор. Там стоят два храма — католический и православный, отгороженные друг от друга решетками. Мы нашли место на склоне горы, чуть ниже вершины. Думаю, как раз в том месте, где апостолы пали на землю, пораженные видением. И там мы молились. Кроме моих постоянных прихожан с нами были несколько православных и две англиканки. Большая радость.
Ржавая решетка, которая разделяет эти две церкви, мне даже во сне приснилась. Эта решетка между Петром и Павлом! И в таком месте! Из головы не выходит. Но поскольку долгие раздумья мне, человеку легкомысленному, не очень свойственны, я написал уже прошение Латинскому Патриарху о разрешении создать здесь, в Хайфе, христианский союз всех номинаций — для совместной молитвы. Я в душе размышляю также и о возможности совместной литургии. Если в этом направлении работать, то можно было бы увидеть это при нашей жизни. Я не сумасшедший и понимаю, как много препятствий на этом пути, но если Бог этого захочет, то оно и будет.
Братский поцелуй.
Твой Даниэль.
Конец первой части
2006.03.01. Москва.
Письмо Людмилы Улицкой Елене Костюкович
Дорогая Ляля!
Вот какое у меня неожиданное сообщение — еще в ноябре, в Воллензеле, оказавшись с отрубленным телефоном, неработающим компьютером и говорящей исключительно по-фламандски хозяйкой, в комнате с медитативным ковром из индонезийской тапы, я поняла, что больше всего хочу написать о Даниэле. Ни увлекательный мифологический сюжет, ни «Зеленый шатер», который уже отчасти существует, — ничего этого. Только о Даниэле. Но я полностью отказалась от документального хода, хотя все книжки-бумажки, документы, публикации и воспоминания сотен людей выучила, как полагается рабу документа, наизусть. Начала писать роман, или как это там называется, о человеке в тех обстоятельствах, с теми проблемами — сегодня. Он всей своей жизнью втащил сюда целый ворох неразрешенных, умалчиваемых и крайне неудобных для всех вопросов. О ценности жизни, обращенной в слякоть под ногами, о свободе, которая мало кому нужна, о Боге, которого чем дальше, тем больше нет в нашей жизни, об усилиях по выковыриванию Бога из обветшавших слов, из всего этого церковного мусора и самой на себя замкнувшейся жизни. Здорово завернула?
С самого дня знакомства с Даниэлем я вокруг этого кручусь, и ты знаешь, сколько я сделала попыток к этому прикоснуться. Вот еще одну делаю. Я попытаюсь на этот раз освободиться от удавки документа, от имен и фамилий реальных людей, которых можно уязвить, причинить им вред и сохранить то, что имеет «нечастное» значение. Я меняю имена, вставляю своих собственных, вымышленных или полувымышленных героев, меняю то место действия, то время события, а себя держу строго и стараюсь не своевольничать. То есть я заинтересована только в полной правдивости высказывания. Оставляю за собой право — как всегда — на полную неудачу. Пожалуй, это самая большая роскошь, которую может позволить себе автор в эпоху рыночных отношений.
В общем, посылаю тебе первую часть того, что я успела написать. Боюсь, что мне не справиться без твоего участия — дружеского и профессионального. Многое я тебе рассказывала раньше, но ты встретишь и совершенно тебе неизвестных героев, которые только что придуманы и еще мягонькие и теплые, как свежеснесенные яйца — знаешь ли ты, что скорлупа яйца внутри курицы гораздо мягче, чем после выхода из клоаки? У птиц, дорогая моя, не задница, а клоака. Это немногие остатки моего биологического образования.
Как детки и твой Андрей? Мой Андрей улетел в Цюрих, вслед за своими работами. Детки в порядке, не очень донимают. Большая новость — к лету будет второй внук.
Целую.
Л.
Часть вторая
1
Сентябрь, 1965 г., Хайфа.
Письмо Хильды Энгель матери
Дорогая мама!
Поздравляю тебя с днем рождения. К сожалению, не могла тебе позвонить, потому что мы с Даниэлем ездили на несколько дней в Иерусалим, ходили там по разному начальству: в совет по делам религий, в латинский патриархат, пришлось даже идти на прием к одному русскому архимандриту — все это связано с одним потрясающим планом. Не знаю, получится ли, но очень хочется. Опишу тебе потом все в подробностях. Но сначала — про твои дела.
Из твоего последнего письма я знаю, что последние анализы нормальные. Слава Богу. Конечно, это ужасно, что ты так тяжело заболела, но я нахожу в этом и нечто хорошее — никогда у нас с тобой не было таких сердечных отношений. За тот месяц, что я провела с тобой, я гораздо лучше стала тебя понимать. И чувствую, что и ты меня тоже лучше понимаешь. Неужели для того, чтобы понимать друг друга, надо обязательно заплатить такую цену?
Ты просишь писать поподробнее о том, что я делаю. Трудно ответить — я делаю очень много движений, но они далеко не все имеют смысл. Брат Даниэль — о нем чем больше знаешь, тем больше хочется рассказывать — постоянно надо мной смеется и дразнит меня. Он говорит, что я машу руками, как ветряная мельница, но сыплется из меня не мука, а носовые платки, кошельки и авторучки…
Я действительно на прошлой неделе опять потеряла кошелек, но в нем было всего 15 лир. К счастью, как раз в этот день утром я отнесла 300 одной нуждающейся семье и 800 перевела за учебу одной девушки. В прошлом месяце пришло пожертвование из Германии, и мы смогли заплатить долг за электричество. Понимаешь, мы оплачиваем электричество в арабской церкви: у них служба утренняя, и они свет не жгут, а у нас — вечерняя, и без света мы не можем. С тех пор как они разрешили нам у них служить, плата за электричество возросла в четыре раза.
Теперь про наш план. Некоторое время тому назад мы пошли на экскурсию на гору Кармель — Даниэль повел человек десять наших молодых прихожан, и я, конечно, пошла. Чудесное место, старинная друзская деревня. Про друзов ты вряд ли слышала. Такой народ довольно редкостный, ни на кого не похожий. Даниэль сказал, что они происходят от мусульман, но почитают неизвестного мусульманам святого Аль-Хакима, который во многом напоминает Иисуса, и как и христиане они ожидают Второго Пришествия. Что свою веру они держат в великой тайне. Почитают Тору, Новый Завет и Коран, но имеют еще и какие-то свои книги, секретные. И даже у них есть какой-то особый принцип — забыла, как называется, — который предписывает им скрывать свои подлинные взгляды и внешне приспосабливаться к нравам и религии окружающих. Как всегда, Даниэль рассказывает очень интересно. В деревню не заходили, поднялись по горе выше…
В этих местах, где ни копни, обязательно уже что-то стояло в древности. Недалеко от этой деревни Даниэль показал не совсем еще развалившуюся старую церковь, и мы подумали, как бы хорошо ее приспособить для себя — ведь община у нас есть, а своего помещения нет. Мы бы отстроили сами. Правда, здесь нет ни водопровода, ни электричества, ближайший источник — у друзов. И электропередача на них кончается. Без электричества еще кое-как можно прожить, а вот без воды — никак. Даниэль сказал, что попробует поговорить со старейшиной деревни, может, они дадут разрешение на отвод воды, и если эта затея удастся, будет гениально: мы сможем уехать из Хайфы, жить здесь автономно, а Даниэлю пешком до монастыря — пять километров, приятная прогулка. А если ехать на машине, надо делать крюк чуть ли не в тридцать.
Да, еще Даниэль сказал, что от друзов воду получить проще, чем разрешение от церковного начальства. Вот мы и ездили хлопотать. На днях он пойдет к друзскому старейшине. Я хотела идти с ним вместе, а он сказал, что лучше пойдет один, а потом все подробно мне расскажет.
Пишу и чувствую, что нечто важное забыла написать: Даниэль мне сказал, что с моим вполне приличным ивритом я могла бы пойти поучиться в университет. Обещал поискать для этого деньги. Там есть такое отделение подготовительное — мехина называется. Есть курс — очно-заочный: на лекции надо приезжать раз в месяц на несколько дней, а остальное самостоятельно готовить. И после этого первого года переводят на первый курс иудаики. Мне бы очень хотелось.
Все, надо спать ложиться, а то завтра вставать в пять утра. Целую. Большой привет всей семье.
Твоя Хильда.
Не успела отправить, и как раз Даниэль приехал — от друзов. Очень доволен.
Главное — воду они разрешили отвести. И рассказ про них тоже очень интересный. Деревня довольно большая, дома современные, все очень чистенько. В одном дворе под навесом сидел старик, что-то шил большой иглой, видимо шорник. Даниэль сказал первому встречному, что хочет поговорить со старейшиной, и человек сразу же повел его к себе в дом — угощать. Оказалось, что старейшина у них в деревне учитель и сейчас он как раз на занятиях в школе. Пока они разговаривали, этот парень сварил кофе. На задах дома шла какая-то тихая суета. Как потом выяснилось, резали ягненка для плова. Выпили кофе, и хозяин дома Салим повел Даниэля по деревне. Первое место, которое ему показали, — кладбище. Двенадцать человек из этой деревни погибли, один полковник, несколько офицеров и солдатики. Показывал с гордостью — мы военный народ. Странно, потому что по виду очень мирные люди, крестьяне — у них сады хорошие, виноградники. Потом пошли дальше, и Даниэль спросил, почему нет мечети и ничего такого… Мечетей у них нет, а есть хальва — дом для молитвенных собраний. Мусульмане их за своих не почитают, потому что у них, кроме Корана и Библии, и еще другие, их собственные священные книги, которые они от всех держат в тайне. И есть особая доктрина, удивительная, называется «такийя». Тайное учение, только для друзов. И старейшина их, посвященный в эту тайную доктрину, передает ее устно только достойным. Но главный принцип жизни — что они живут в мире с религией той страны, где обитают. Нет у них родины, их родина — их учение. И Даниэль сказал даже с грустью — вот, Хильда, ведь и у христиан так должно было быть, так хотели. Только не получилось. А у друзов, выходит, получилось. Они принимают внешние меняющиеся законы мира, но живут по своим внутренним, незыблемым.
Еще они считают, что Бог воплощался в мире семь раз — в Адаме, Ное, Аврааме, Моисее, Иисусе, Мухаммаде и в их святом фатимском шейхе Хакиме… Они проповедовали свое учение до XI века, а потом произошло «Закрытие Ворот», и с тех пор уже нельзя было стать друзом — они себя называют «муахиддун». Друзом можно только родиться. Вот закрытая религия — можно только выйти, войти нельзя. Нет никакого прозелитизма. Дверь затворилась.
Потом пришел «уккаль» — их старейшина и учитель. Очень старый и приветливый. Сели есть плов.
Вина не пьют — вода и сок. Под конец, когда Даниэль сказал, что хочет восстановить церковь на горе, но воды там нет, старейшина сказал, что вода есть. Был в старину источник, но ушел. И его можно найти. Еще он сказал, что если источник снова не выйдет, то они свою воду дадут. Земля там не друзская, а арабская. Арабская деревня, которая стояла на этом месте до 48-го года, вся ушла. А развалины эти старые, здесь еще крестоносцы первый храм христианский построили. Что же касается друзской деревни, уккаль сказал, она в те времена уже была. Даниэль в этом сомневается. Старейшина сказал, что когда друзы пришли сюда из Египта, здесь еще храма не было. При них строили. Даниэль говорит, что это правдоподобно, что друзы тоже из Египта вышли, только гораздо позже, чем евреи. Мне забавно стало — он говорит так, как будто все это своими глазами видел.
— Стройте, — сказал друзский старейшина, — мы никому не враги — ни иудеям, ни христианам, ни мусульманам. Но мы этой страны граждане, и мы ее защищаем.
Вот такой народ, мама. Старейшину зовут Керим. На днях Даниэль познакомит меня с друзским строителем, который будет нам помогать с восстановлением храма. Они, как и арабы, хорошие строители. А начальником стройки буду я! Можешь себе представить? Я должна подготовить проект, составить смету, найти деньги и рабочих. Скажи, пожалуйста, об этом моему отчиму и напиши, как он на это отреагировал!
Целую, Хильда.
2
1961 г., Кфар Тавор.
Гражина — Виктории
Дорогая Виктория!
Как ты обрадовала меня своим письмом! Любимая школьная подруга, четыре года на одной парте сидели. С тобой связаны самые приятные воспоминания детства. Помнишь, как мы в начальной школе ставили спектакль? А как мы убежали из дому и потерялись? А как мой братик в тебя был влюблен? Я уверена была, что ваша семья в России сгинула. Какое счастье, что выжили, вернулись. Счастье, что ты меня разыскала. Счастье, что получили квартиру после стольких лет мучений. Как же я хотела бы тебя повидать! Могу себе представить, что вы пережили после высылки в Россию. Это было в конце 44-го? Или уже в 45-м? Мы до конца 51-го еще жили в Кельце.
Уже больше десяти лет прошло, как мы уехали в Израиль, а мне иногда кажется, что это было давным-давно, и та жизнь отодвинулась очень далеко. За эти годы я только один раз была в Польше, когда мама умерла. Сама понимаешь, что это была за поездка — одна печаль и горечь: мама так и не простила мне Метека. Тоскую я очень. Иногда во сне снится, что мы с братом гостим у бабушки в Закопане. Вспоминаю Краков, куда я один раз со школой ездила. А Кельце стараюсь и не вспоминать — тяжело очень.
Я, конечно, передала твое приглашение приехать в гости Метеку, но он только и сказал: «Никогда, Гражина, никогда я туда не поеду. Если хочешь, поезжай одна».
У него к Польше сложное отношение — он по культуре поляк, польскую поэзию наизусть знает, Шопен — бог для него. Но простить не может полякам Келецкого погрома. Он говорит, что шесть миллионов евреев, погибших в войне, — это космическая катастрофа, какое-то злодеяние планет, а вот те сорок два еврея, которые погибли в Кельце уже после войны, в июле 46-го года, на совести поляков. Слышала ли ты об этих событиях, или до вас в России это не дошло?
Говорят, что погром организовал комитет госбезопасности, польский или советский, значения не имеет. И милиция, и армия были замешаны. Какая разница? Убийства были совершены польскими руками. Все как в Средневековье — опять пущен был слух о похищении христианского младенца. Кровь, маца, еврейская пасха…
И все это произошло после того, как почти все келецкие евреи погибли в лагерях смерти, и вернулось-то после войны человек двести выживших. Поселили их на улице Планты. Там, в большом доме, квартиры на верхних этажах заняли еврейские коммунисты, чекисты и все, кто привечал новую власть, а внизу жили простые люди. Вот на них и обрушился погром. Метека в тот день в городе не было, он поехал на два дня в Варшаву на прослушивание, вроде его пригласили в оркестр.
Погром начался с того, что ворвались в нижние этажи дома. Сначала искали похищенного младенца, а потом золото. Какое золото? Все были нищие. Ничего не нашли и стали убивать.
У Метека вся семья в лагерях погибла, только Ривка, младшая сестренка, выжила. Когда Метек вернулся из Варшавы — Ривки не было в живых. В сарае возле станции лежали убитые. Его вызвали на опознание.
Похоронили ее, и Метек мне сказал: «Гражина, не могу здесь оставаться. Поедем в Палестину». Я согласилась, Виктория. Он мой муж, уже Анджей родился, и я не хотела, чтобы мой сын рос в страхе.
Пять лет Метек добивался выезда. Не понимали, почему всех отпускают, а его нет. Потом Метек догадался — потому что он из Кельце и в этом сарае был. Власть скрывала правду об этих послевоенных погромах, а Метек был свидетель. Еще были погромы в Кракове и в Жешуве, и Метек потом встретился с краковскими евреями, которых тоже долго не выпускали по той же причине. Наконец дали в пятьдесят первом году разрешение, и мы уехали.
Сказать, что мне в Израиле легко, не могу. Но и в Польше сердце мое разрывалось на части — от сострадания к мужу. Единственное, что придает смысл этому переезду, — детям здесь очень хорошо.
Характер Метека нелегкий, да и пережил он столько, что его постоянную подавленность можно объяснить. Признаюсь тебе, дорогая Виктория, что мы хорошие супруги и составляем друг для друга смысл существования. Мы, конечно, очень любим детей, Метек особенно привязан к дочке, у меня, пожалуй, более близкие отношения с сыном, но мы с мужем как одно существо. Только благодаря нашей любви нам удалось выжить — и в войну, и теперь. Здесь очень-очень нелегкая жизнь.
Милая Виктория! Пришли мне свою фотографию. Я посылаю тебе наши фотографии — чтобы мы узнали друг друга, если Бог приведет нам увидеться. Может, со временем?
Я так рада, что ты снова появилась в жизни. Надеюсь, уж теперь-то мы друг друга не потеряем.
Целую.
Твоя Гражина.
Март, 1965 г., Кфар Тавор.
Гражина — Виктории
Здравствуй, Виктория!
Вот уже две недели, как я дома, и никак не могу прийти в себя. Перед поездкой у меня еще была мысль, что, может, можно поменять жизнь, вернуться в Польшу. Сейчас вижу — нет.
После смерти Метека, когда я поняла, что могу уехать из Израиля, меня останавливала только Хана. Метек ее обожал. С Анджеем у него никогда не было таких близких отношений. Анджей был отчужден, и никогда мы уже не узнаем, почему в отношении к отцу был у него холодок. Анджей был мой любимец. Хана, наоборот, остается и по сей день «папенькиной» дочкой и весь год после смерти Метека очень тоскует. У нее трудный возраст, и такая смесь слабости и отчаянной дерзости. Как ее оставить одну?
После гибели Анджея в армию ее не возьмут — есть такое правило, что если остается единственный ребенок, его не призывают. А она спит и видит пойти в армию, причем дразнит меня, говорит, что пойдет в десант. Она музыкальна, как Метек, у нее хорошая фигура, как у меня была в юности, и красива — неизвестно в кого. Мы с Метеком не были такими красивыми никогда. После гибели Анджея, после смерти Метека я бы сразу же вернулась в Польшу. Но Хана! Она обожает Израиль. Вся здешняя молодежь обожает свою страну. Она никогда отсюда не уедет. Потом — что ей Польша? Да и какая она католичка? Хотя мне так хотелось сохранить ее в нашей вере. Все детство я водила ее в церковь, и она охотно ходила, без всякого сопротивления. А потом — как отрезало. Сказала мне, что хочет принять гиюр, то есть стать еврейкой. Она, как дочь христианки, не считается по здешнему закону еврейкой, ей иудаизм надо было принимать.
«Мне до Бога нет никакого дела, я хочу быть как все», — это она так говорит, потому что она девочка еврейская, израильтянка, мечтает поскорее пойти в армию, взять в руки автомат. Она ходила прежде со мной к здешнему ксендзу, он тоже из Польши. С самого начала он говорил: человек всюду должен сознательно принимать решение, а особенно здесь, в Израиле. То, что ты ее крестила, ничего не значит, пока она не вырастет. Говорил, води ее в церковь, пока она маленькая, но в наших сложных условиях надо ждать от человека самостоятельного решения. Он оказался прав: она больше в церковь не ходит. Ясное дело, отрезанный ломоть. Она со мной в Польшу никогда не поедет. А у меня теперь нет никого, кроме нее. Ей семнадцать лет. Я уже мечтала, что она вырастет, выйдет замуж, и я уеду доживать на родину. А теперь, когда я увидела Польшу после стольких лет, поняла, что мне и там будет плохо. Почему так сложилось: нет как будто для меня на земле подходящего места — плохо, очень плохо мне в Израиле, плохо и в Польше. Здесь я всегда устаю от шума, от повышенной экспансивности людей — орут соседи, орут в автобусе, орет хозяйка в мастерской. Арабская музыка вечно. Мне все время хочется выключить звук. Здесь слишком яркое солнце, и тоже хочется немного пригасить. Жара меня изнуряет — а в нашем домике летом невыносимо, у меня от жары такое чувство, что кровь спеклась. Подхожу к окну — из окна виден Табор. Гора Преображения. Нет, лучше новостройки Кельце. А теперь, вернувшись из унылого нашего Кельце, поняла, что и там не смогу. Все, что у меня есть, — две могилы на Святой земле.
Я очень благодарна, Виктория, что ты меня так радушно приняла. Ты мне оказалась ближе сестры, но это не основание, чтобы возвращаться в Польшу. Там все так серо, так бесцветно, и люди слишком уж молчаливы.
Вчера была годовщина смерти Метека. Он умер за два дня до своего пятидесятипятилетия. Анджей погиб за два дня до двадцати. Пришли вчера сослуживцы из музыкальной школы, соседи, принесли и еды, и водки. Так хорошо про него говорили. Хана сначала смеялась до неприличия, потом рыдала. У нее вообще характер истерический. Анджей был полная противоположность — такой светлый, спокойный. Вчера я поняла, какая же была счастливая у нас семья четыре года тому назад. Смириться невозможно. Молиться не могу. Вместо сердца камень. Хана хоть плачет. А у меня слез нет.
Виктория, дорогая, приходят в голову разные темные мысли. Так хочется уснуть и не проснуться. Самое ужасное именно пробуждение. Во сне мне хорошо — снов у меня нет, и меня совсем нет, и это так хорошо, когда расстаешься с собой и своими мыслями. Сначала просыпаешься, как младенец, после сна все смыто, разглажено. Потом удар: приезжают двое военных, полковник и сержант, — сообщают о смерти Анджея. Все как заново обрывается во мне, и за минуту прокручивается вся эта лента — до похорон в закрытом гробу. Такая дыра в сердце.
Потом — опять неожиданно — в мастерскую ко мне пришел директор музыкальной школы и пожилая преподавательница по классу фортепиано, Элишева Зак. Здесь в Израиле свой ритуал сообщения о смерти: редко по телефону звонят — приезжают. И каждое утро заново я проживаю эти смерти, мальчика моего и мужа. А лет мне сорок шесть, и здоровье хорошее, так, как с Метеком, — остановка сердца, и все! — со мной не будет. И просыпаться мне еще сорок, а то и пятьдесят лет вот так каждое утро, а потом тащиться в мастерскую и строчить на машинке занавески, занавески, занавески… А без занавесок этих не могу. Пенсия у меня за сына большая, но если не строчить, я повешусь. Даже не замечу, как это сделаю. Без всяких колебаний, решений, подготовки. Это так просто, слишком просто.
Какая нелепая и странная жизнь: лучшие годы — как теперь вспоминается — годы оккупации, когда я каждую ночь бегала в подвал соседнего разбомбленного дома, по тайной тропочке, через узкий лаз, куда только я одна и могла пронырнуть. И действительно — пронырнуть, потому что трех ступенек не было, и спрыгнуть в темноту. И Метековы руки встречали меня. Зажигали свечечку. Метек не любил меня обнимать в темноте, говорил, что красоту мою хочет видеть. Виктория, Виктория, кругом лютая смерть, убивают и убивают, а мы как в раю. И рай наш длился полтора года. Он одного не знал и никогда не узнал: что сосед Мочульский подсмотрел, выследил, как я по ночам к Метеку ходила, и шантажировал меня. А что у меня было, ничего у меня не было, кроме того, что бабы под юбкой носят. Он старый, он противный, он негодяй — а зовет меня, и я иду. Требовал-то нечасто, силы не было. А я встряхнусь — и к Метеку, очиститься от мерзости. Ну, Господь с Мочульским распорядился по справедливости: он попал к русским в лагеря после войны, тоже по какому-то доносу, и его бандиты зарезали в лагере году в 47-м.
Метек любил меня да музыку, ну, детей еще наших любил. И это весь мир для него, а в центре я. Из-за меня он и карьеру музыкальную не сделал. Ему в Америке место предлагали в Бостонском симфоническом оркестре, в пятьдесят первом году, я сказала — ни за что в Америку не поеду. Ну и поехали в Израиль. Вот тебе судьба! Он всегда поступал так, как я хотела. Ты, говорит, столько горшков с моим дерьмом вынесла, что заслужила золотой памятник. Вот он, памятник мой, — две могилы. А жить мне совсем не хочется, Виктория, милая.
Так подробно я тебе все это описываю, чтобы ты поняла меня, не сердилась и не обижалась, но теперь я окончательно решила в Польшу не возвращаться. Привет передавай Ирэнке, Вячеку, всем нашим, кого увидишь.
Сохрани тебя Бог.
Твоя подруга Гражина.
3
Апрель, 1965 г., Хайфа.
Даниэль Штайн — Владиславу Клеху
Какая невыразимая печаль, дорогой брат, sic transit все на свете… Я погружен в уныние и горечь. Обычно я не знаю, что такое настроение, это слишком большая роскошь для занятого человека иметь настроение. Но последние несколько дней — печаль и горечь. Хоронил одну прихожанку-самоубийцу. Я знал ее с первых дней в Хайфе — тихая полька, скорее деревенского, чем городского облика, но очень приятного. Из породы утренних женщин — которые с утра веселы и нежны, а к вечеру устают и закрываются, как цветы. Я большой знаток женщин, для монаха — исключительно большой. Я вижу твою насмешливую улыбку, дорогой Владек. Я думаю, что мои обеты спасли мир от большого ловеласа, потому что мне очень нравятся женщины, и это большое счастье, что я не женат, потому что я причинял бы много беспокойства жене, заглядываясь на женщин. Тем более что почти все они кажутся мне очень привлекательными. Но Гражина, о которой я пишу, была действительно прелестная женщина, похожая на лисичку, рыжеватая, с узким подбородком и острыми зубками, как у зверька.
Война ужасные вещи проделала с людьми, даже если они уцелели физически, но души у всех покалечены. Кто стал жесток, кто труслив, кто отгородился от Бога и от мира каменной стеной. Гражина с ее мужем Метеком очень много пережили, она прятала его полтора года в подвале, натерпелась страху, родила старшего ребенка еще до освобождения, вынесла тяжелый разрыв с семьей из-за этого ребенка, потом они поженились. Он был сумрачный, артистический человек, не вполне удавшийся скрипач. Первенец их — я знал его совсем немного, потому что он погиб в тот год, когда я сюда приехал, — погиб в последний день военной службы, его машина подорвалась на мине по дороге из расположения части в Иерусалим. Гражина готовила в этот час дома праздничный стол, но до дома сын не доехал. А через несколько лет Метек неожиданно скончался от остановки сердца, и она совсем замкнулась и съежилась. Я несколько раз за это время с Гражиной разговаривал, но разговор всякий раз оказывался вежливым и совершенно бессодержательным. Единственное, что я понял, что очень ослабли те нити, которые связывают человека с жизнью.
Про смерть я знаю еще больше, чем про женщин. И опять — война, война, нет ничего гаже и противоестественней на свете. Как война искажает не то что жизнь, но и смерть. Смерть на войне кровава, полна животного страха, всегда насильственна, а то, что мне приходилось видеть — массовые убийства, казни евреев и партизан, — еще и смертельно разрушительно для исполнителей этого ужаса. О тех, кто убивал, мало знают. А я был близко знаком с такими убийцами, с одним, белорусом Семеновичем, жил под одной крышей и видел, как он напивался и какие жестокие страдания испытывал. Это были не только физические страдания и не только нравственные. Нет, пожалуй, это было неразделимо. Адские страдания.
Уже став священником в польском приходе, я увидел другую сторону смерти — как же умирали после войны деревенские старухи! Меня вызывали к ним для причастия, и бывали такие минуты, когда я отчетливо видел, в чьи руки их передаю. Их встречали Небесные Силы, и они уходили со счастливыми лицами. Не все, не все, но несколько раз я это видел и потому знаю, как это должно быть в мире неискаженном.
Но самоубийство, дорогой Владек, самоубийство! Свидетельство того, что сама душа отказывается от своего бытия. Бедная Гражина! Люди с экстравертным характером обычно не совершают этого поступка, они всегда находят способ вывернуть свое страдание наружу, разделить его с кем-то, дистанцироваться. Мужа своего она спасла, а сама оказалась нежизнеспособна в его отсутствие. Он всегда ее сопровождал. Она никуда не выходила из дому без него. Утром он провожал ее в пошивочную мастерскую, где она работала, вечером встречал. Если у него был вечерний урок, она ждала в мастерской и час, и два, пока он за ней не приходил. Он всегда приводил ее на мессу и терпеливо ждал в садике, пока служба не закончится. Когда я приглашал его зайти посидеть с нами после службы за столом, он чаще отказывался, но иногда и заходил. Сидел молча и никогда ничего не ел. Аскетичное, очень красивое еврейское лицо. Говорят, он был очень хороший преподаватель, к нему возили из окрестных городов маленьких мальчиков с крошечными скрипочками.
Год Гражина терпела, потом устроила поминки, попросила местных евреев собрать миньян, прочитали кадиш. Через неделю ее дочка ушла в армию, а на следующий день она выпила что-то и не проснулась.
Много лет я не сталкивался с самоубийствами. В партизанском отряде, среди евреев гетто самоубийства были нередки. Люди были загнаны в самый темный угол и отвергали дар жизни, предпочитая мучительным испытаниям — голод, страх, гибель и мучения близких и ежеминутное ожидание лютой смерти — самую смерть. Попытка отчаявшегося человека забежать вперед. На меня в свое время произвело ужасное впечатление сообщение о самоубийстве Геббельса вместе с его шестью детьми. Он не доверял Богу, полагал, что ни сам, ни его дети не заслуживают снисхождения. Он вынес приговор и сам привел его в исполнение.
Но — бедная Гражина! Ей нужна была только любовь мужа, а другой любви она не знала. Или мало знала. И о той жестокости, которую проявила к дочери, не подумала. Бедная Хана — брат, отец, теперь мать. Ей дали в армии отпуск на три дня, но она приехала на несколько часов, только на похороны. Не захотела остаться. Не вошла в дом. С какой травмой девочка будет теперь жить!
Похоронили Гражину на местном арабском кладбище. Это небольшое католическое кладбище наших братьев на окраине города. Арабы пустили меня служить в свой храм, я служу мессу на одном с ними алтаре. В Страстной четверг у нас была с ними общая служба. Служили мессу на арабском и на иврите. А в пятницу она не проснулась.
Христианам, дорогой брат, в Израиле трудно жить — по многим причинам. Очень трудно христианам-арабам — недоверие и ненависть евреев, еще большее недоверие и ненависть арабов-мусульман. Но как сложно христианина похоронить, особенно если это не монах, живущий в монастыре со своими садами, землями и кладбищами, и не араб, которые здесь обжились лучше других, а человек не укорененный, более или менее случайный в Израиле и не принадлежащий ни к духовенству, ни к чиновникам.
Сколько здесь трагедий: приезжают иммигранты со смешанными семьями, с ними старушки-матери, часто католички, иногда православные, и когда они умирают, начинается нечто неописуемое: невозможно похоронить. Есть еврейские кладбища, где хоронят только иудеев, есть христианские монастырские, где тоже отказываются хоронить «посторонних» за недостатком места. Из-за дикой дороговизны земли участок на кладбище стоит таких денег, каких нет у бедных людей. Но мы, люди из Польши, прекрасно знаем, сколько людей может вместить земля.
Араб — настоятель храма, в котором мы сослужим, позволяет мне изредка хоронить на здешнем кладбище, и Гражину мы похоронили там. Прошу твоих молитв, дорогой брат Владек.
Я написал тебе такое сумбурное письмо, что, только перечитав, понял, насколько оно жалобное, а вовсе не благодарственное, как я собирался писать. Дело в том, что я получил три книги от тебя, и одна из них оказалась очень нужной, и я тебе благодарен также за полное понимание, которое ты высказываешь в своем письме. Кроме того, должен тебе признаться, что в моем сложном положении поддержка твоя для меня чрезвычайно важна.
Твой брат во Христе Д.
4
Декабрь, 1965 г., Краков.
Из письма Владислава Клеха Даниэлю Штайну
…Ну, Даниэль, ты не перестаешь меня удивлять. Письмо твое и впрямь сумбурное. Горе твое понятно — жалко погибшую женщину. Но самоубийство давно уже определено Церковью как грех, и ты позволяешь себе эмоции, которые только опустошают душу и ослабляют веру.
Все мыслимые вопросы уже давно поставлены, и ответы на них получены. Другое дело, что мы не умеем читать, и там, где нашим предшественникам все было ясно как божий день, нам, в нашем лукавстве, представляется сложным и запутанным. Неужели ты считаешь, что все разделения и схизмы чисто человеческие? А нет ли в них Божественной правды? А может, наоборот: то, что Бог разделил, человеку не соединить?
Нет, даже и слышать не хочу о таком твоем направлении мыслей. Если, как ты говоришь, создать общую литургию всех христиан, куда прикажешь определить тех протестантов, которые вообще отказались в своей практике от евхаристии, как мы ее понимаем? Не знаю, не знаю, дорогой Даниэль. Если такое и будет, то не при нашей жизни. А скорее в Царствии Небесном. Сдается мне, что жизнь в Израиле изрядно мутит твое ясное сознание. Прежде ничего подобного ты не высказывал.
Ты писал мне не однажды, как велики разногласия среди христиан на Святой земле, но каковы, интересно мне, взаимоотношения с иудеями? А уж если христиане между собой не могут договориться, то как разговаривать с евреями? О мусульманах я даже и не упоминаю — еще один неразрешимый вопрос.
Морозы в этом году очень сильные, у меня тут нищий возле костела замерз. Это не у вас, в теплых странах, надо строить приюты для бездомных, а у нас, на севере. Или устроить трансфер — наших нищих вам переправить?
Твой брат в Господе Вл.
5
Сентябрь, 1966 г., Хайфа.
Из письма Хильды матери
Не огорчайся, мама, что я не приеду в этом году. Подумай сама, какой может быть отпуск, когда все строительство на мне. Ты представить себе не можешь, как много мы успели сделать за этот год. Это при том, что со всех сторон — одно противодействие, и со стороны церковных властей, и со стороны государства. Единственная помощь — из Германии. Еще нам подарил один местный араб машину камня. В Германии это стоило бы целое состояние, а в Израиле строительный материал дешевый. В июле приехала целая бригада немецких студентов, они два месяца работали на стройке, вырыли котлован для церковного дома и начали рыть еще один — для приюта. Студенты, которые приехали, почти все из Франкфурта, какие-то особенные ребята. Я таких в Германии просто не встречала. Воду уже отвели из друзской деревни.
А храм какой красивый! Восстановили стены, поставили двери. Есть крыша! Только окон нет. Даниэль говорит, что не надо вставлять рамы, а просто ставни сделать от непогоды, и достаточно будет. Помещение небольшое, — он говорит, — летом без рам обойдемся, а зимой дыханием обогреем. И хотя еще стройка не закончена, мы уже здесь служим. Есть алтарь, есть навес, где можно в тени посидеть. Нашли заваленный источник, восстановили его, не без помощи соседей-друзов. Так что мы теперь называемся храм Илии у Источника. Правда, красиво?
Я готова была сюда совсем перебраться уже сейчас, но Даниэль говорит, что он мне одной здесь жить не разрешит. Пока студенты жили, мы устроили вроде лагеря под открытым небом, даже палаток не ставили, потому что в палатке очень душно. Еду готовили на очаге, а ели раз в день, вечером. Утром чуть-чуть — лепешки с медом и кофе.
Можешь себе представить? Я веду всю бухгалтерию, все расчеты с рабочими, которых пришлось нанимать для работы на крыше. Кровлю сделали черепичную, это дорого, но нам помогли.
Брат Даниэль проводил здесь очень мало времени, так что почти все решения я принимала сама. У него и летом много работы, но основная масса туристов приезжает как раз осенью, на еврейские праздники. Он возит экскурсии по всему Израилю. Мне тоже в этом году удалось с ним поехать, правда, совсем недалеко, в город Зихрон Иаков. Помнишь, в Библии упоминается роза Сарона. Это роза из долины Шарон. Здесь земледелия не было тысячу лет, все заболочено. И вот в конце XIX века приехали десять еврейских семей из Бессарабии, они хотели здешние места снова превратить в сады, но у них ничего не получалось, пока барон Ротшильд не дал им денег и не прислал специалистов. Тогда у них дело пошло, все болота осушили. Начали заново осваивать землю. Даниэль показывал нам эти виноградники и сады. Эти роскошные плантации видны от могилы Ротшильда, потому что он завещал себя здесь похоронить. Вот ведь счастливый человек, как он мудро распорядился деньгами, болота с помощью денег стали садами, и теперь по всему миру фрукты из этих садов продают. Здесь есть генетическая лаборатория, в ней просто чудеса творят. Главное, что Даниэль все это знает, показывал нам разные сорта и рассказывал про цветы. Он точно знает, какие растения здесь с библейских времен, а какие завезли потом. В Зихрон Иакове даже есть маленький ботанический сад с растениями, которые в Библии упомянуты. Нет только кедра ливанского, он почему-то не хочет сам расти. Теперь, чтобы вырастить кедр, надо много усилий приложить. За каждым деревом уход. Даже паспорт заводят на каждое дерево! А в древние времена здесь были кедровые леса и дубравы.
Представляешь, что есть такая наука — библейская палеоботаника, эти ученые восстановили картину здешней природы, какой она была две и три тысячи лет тому назад. Когда мы осматривали этот сад, пришел как раз ботаник, местный араб Муса. Он показал такое растение, с виду ничего особенного, но оно очень похоже на тот куст, из которого с Моисеем говорил Бог. Оказывается, у этого растения очень высокое содержание эфирных масел, и даже, как он сказал, если очень аккуратно зажечь спичку, тогда масла будут выгорать, и вокруг куста будет пламя, а сам куст останется цел. Неопалимая Купина!
Муса происходит из старинной арабской семьи, образование он получил в Англии. У них здесь много земли, и им принадлежал тот участок, на котором сейчас государственная тюрьма для палестинцев, которые воюют с евреями всякими незаконными способами. Это тюрьма Дамун. Но смотреть на эту тюрьму мы не поехали, потому что было мало времени. Зато я успела посмотреть вместе с группой еще одно потрясающее место, в направлении города Шхема. Там пасли скот братья Иосифа, он их сначала не нашел, а потом нашел, и они сбросили его в сухой колодец, разозлившись на него за толкование сна. Даниэль показал нам такой сухой колодец. Возможно, тот самый. Километрах в двадцати есть еще один сухой колодец, и, скорее всего, именно в этом или в очень похожем месте они его вытащили из колодца и отдали проходящим купцам. Неподалеку по дну высохшего русла — вади — проходил караванный путь. То есть вся история, которая описана сначала в Библии, а потом у Томаса Манна, просто буквально вот здесь происходила. Купцы купили Иосифа как раба, это стоило на современные деньги гораздо меньше, чем сегодня стоит овца, и отвезли в Египет. Вот такая история. А эта караванная дорога местами еще видна. Там же, возле сухого колодца, мы встретили двух арабских мальчиков, которые пасли коз.
Муса сказал, что козы — самые вредные для страны животные: они съели всю Древнюю Грецию и Палестину. Я это слушаю, развесив уши, и понимаю, что больше всего на свете хочу пойти учиться в Иерусалимский университет. Даниэль говорит, что это вполне возможно, и он сам об этом думал, но ему будет трудно без меня обходиться. Ты себе не представляешь, как это мне было приятно слышать. Теперь я быстро дописываю письмо и отдаю одной немецкой девушке, которая едет в Германию и опустит его в ящик прямо в Мюнхене. Я надеюсь, что со здоровьем у тебя все в порядке и ты не будешь на меня сердиться, что я не приеду в отпуск.
Если все организуется, как говорит Даниэль, с января у меня начнется учеба в университете. Совершенно не представляю себе, как это я буду успевать. Но очень хочется.
Привет всем домашним.
Твоя Хильда.
6
Сентябрь, 1966 г., Хайфа.
Записка, найденная Хильдой в тот же вечер в ее собственной сумке
Хильда, если ты не возражаешь, чтобы я приехал на вашу стройку, позвони, пожалуйста, по тел. 05-12-47 и скажи только, что не возражаешь. Муса.
7
1996 г., Хайфа.
Из разговора Хильды с Эвой Манукян
Нет, нет, меня совсем не удивляет, что три дня общения с Даниэлем развернули твою жизнь в другом направлении. Я ведь тоже выжила только благодаря Даниэлю. Он пас меня, как козу. Много лет. История эта началась тридцать лет тому назад и уже давно закончилась. Мне иногда кажется, что это вообще не из моей жизни, а из какого-то бульварного романа.
Осенью 66-го, обнаружив в сумке записку от Мусы, я ему позвонила, и он приехал. Я знала, что семья его очень богатая, и надеялась, что приезд его связан с тем, что он хочет сделать взнос на строительство.
Мне было двадцать лет, и для своего возраста я была исключительно по-женски глупа. Когда мужчина смотрел на меня, я испытывала беспокойство, что у меня что-то не в порядке — пятно на блузке или рваный чулок. У меня всегда была очень низкая самооценка, мои сводные братья называли меня «доской».
В детстве я очень страдала из-за моего роста — мне хотелось быть маленькой и пухленькой, и с полным лифчиком добра, но лифчик надевать мне было решительно не на что. Меня можно было приспособить к какому-нибудь спорту — к лыжам или к бегу, туда, где требуются длинные ноги, — но я терпеть не могла соревнований, и отсутствие спортивного духа сразу же чувствовали все тренеры, какие попадались на моем пути. На спорт меня направлял мой отчим, большой болельщик всего на свете, но все, что исходило от него, мне заранее не нравилось. Мать в те годы не очень мной интересовалась, мой младший брат Аксель был очень болезненный, мать постоянно с ним возилась. Излишек роста и недостаток любви — вот диагноз, который я поставила себе много лет спустя.
Позднее, когда я уже переехала в Израиль, после того, как мама перенесла онкологическую операцию, наши отношения стали лучше. Даже можно сказать, что они вообще возникли только после ее болезни. Сейчас я знаю о ней гораздо больше, чем в юности, и многое мне стало понятно. Хотя я навещаю ее довольно редко, раз в два-три года я бываю в Мюнхене, но мы постоянно переписываемся, и у нас очень близкие отношения. Она, несмотря на плохое здоровье, приезжала сюда несколько раз. Но в юности мы были очень далеки, я была очень одинокой девочкой.
Встретив Даниэля, я перестала быть несчастной, потому что он распространял вокруг себя радость. С тех пор, как я увидела его в первый раз, я почувствовала, что хочу быть с ним рядом. Конечно, он заменил мне отца, и он прекрасно это знал. Он многим кого-нибудь заменял — отца, старшего брата, погибшего ребенка, даже мужа. Половина прихожанок были в него тайно влюблены, а некоторая часть — вполне явно. Была даже одна сумасшедшая, которая преследовала его своей любовью лет восемь, пока он ее не выдал замуж.
Но я хочу рассказать о Мусе. Он приехал на строительство, я обрадовалась, ожидая от него денег на строительство. Но в тот раз он привез чудесные арабские сладости. Через несколько дней приехал еще раз, помог рабочим вкапывать столбы. Студенты уже уехали. Потом не появлялся месяц, но приехал с небольшим экскаватором. В тот же вечер закончили копать яму под фунудамент для служебного строения, и он оплатил эту работу. Мы с ним почти не разговаривали — только за столом, когда ужинали, перекидывались несколькими словами, и он уезжал. Я видела, что он очень красив, любовалась его руками — таких рук не встретишь у европейцев. Вообще у арабов — и у женщин, и у мужчин — руки совершенной формы и необыкновенного благородства. Наверное, оттого, что тела их так укутаны одеждой, и это единственное у женщины место, которое можно не держать под покрывалом, и руки стараются взять на себя все. И у мужчин тоже ведь лица не особенно видны — растительность, куфии головы покрывают. Так, один нос торчит, как у Арафата. Арабы тела не показывают. А я там работала в шортах и в маечке без рукавов, и Муса не смотрел в мою сторону, потому что «глазам было больно» — так он потом говорил. Он умирал от страсти — но я об этом не догадывалась. Он был в отчаянии, потому что думал, что я его не считаю за мужчину. В каком-то смысле так оно и было. Только дело было в том, что это себя я не считала за женщину.
Однажды он сказал, что спланировал сад, который посадит, когда строительство закончится, и рассказал, какие там будут растения. Перед ним лежал лист бумаги, и он рисовал на нем синим фломастером. Ушел и оставил этот листок на столе, а я его положила в деловую папку.
Почти год мы общались, и он мне очень нравился — как нравятся красивые вещи: бронзовый древний предмет, или картина, или переплет старинной книги. Он весь был золотистым и коричневатым, как скорлупа лесного ореха, но тело его не было жестким, оно было мягким и плотным, и он умел плакать от любви. Все это я узнала потом. И я уверена, что никогда бы ничего об этом не узнала, если бы весной меня не ужалила змея. Мы сидели под навесом возле нашей уже почти законченной стройки и пили чай, который он приготовил. Это было место, на котором мы всегда проводили самые жаркие часы, когда работать невозможно, и оно было ровным, утоптанным, и почему никто не увидел заползшей туда змеи, даже удивительно. Я взяла стакан чая из рук Мусы и устроилась поудобнее, опершись на левую руку. Тонкий укол в предплечье, и как будто метнулся в боковом зрении темный шнурок. Я даже не поняла, что произошло, но Муса уже смотал полотенце в жгут и крепко затянул мне руку выше укуса.
— Цефа. Это была цефа, — сказал он.
Цефа — местная разновидность гадюки, я знала, что весной они бывают очень активны. Муса припал к моей руке и, как мне показалось, сильно укусил. Потом сплюнул. Змеиный укус был такой маленький, что я его даже не разглядела. Он взял меня на руки и понес вниз к машине.
— Я сама, я сама! — кричала я, но он сказал, что мне нужно быть очень спокойной и не совершать никаких движений, пока не введут сыворотку. Притащил меня к своей машине, усадил на заднее сиденье и повез в больницу. Рука у меня болела в том месте, где он ее цапнул.
Он отвез меня в больницу, мне сразу же сделали укол и велели час лежать. Возле раны было покраснение и синяки — следы зубов Мусы. Врач сказал, что если через час никакой реакции не будет, значит, Мусе удалось высосать весь яд, и это очень редко бывает, чтобы удалось так быстро это сделать.
Меня положили на кушетку, а Муса ждал меня в коридоре. Потом он вошел и сказал, что он чуть не умер от страха за меня. И он заплакал, а я не заплакала, потому что я поняла, что он меня любит, и это меня изумило больше, чем укус змеи.