Люди города и предместья (сборник) Улицкая Людмила
Умница моя Эстер смотрит на меня с изумлением, положила ручку мне на руку и говорит:
— Эва, то, о чем ты говоришь, я знаю только из художественной литературы. Должна тебе признаться, хотя рискую потерять твое уважение, что я плохой эксперт: всю жизнь у меня был единственный мужчина, мой муж, и я плохо понимаю про любовников. Наши отношения с мужем были столь полны, что мне никогда не хотелось к ним что-то прибавить. Продолжай, но не рассчитывай, что я смогу дать тебе разумный совет в этой сфере.
Тут я понимаю, что преамбула слишком длинна, и говорю совсем не о том, что меня действительно волнует.
— Да, да, я не за советом по поводу моих отношений с Гришей. Дело совершенно в другом, и все гораздо больнее.
Алексу было шесть лет, когда мы с Рэем развелись по обоюдному соглашению. Он в то время еще не был так знаменит и богат, как сейчас, но, в общем, суд был в мою пользу, и мы с Алексом вполне обеспечены. Алекс обожал отца. Когда мы с Гришей поженились, он с трудом принял нового мужчину. Алекс все время указывал на предметы — на стул, на тарелку, на подушку — и требовал, чтобы Гриша не трогал ничего, потому что это папино. Психолог посоветовал поменять обстановку, мы поменяли квартиру. Алекс не принимал Гришу, не хотел вечерами ложиться спать без папы, хотя Рэй никогда не укладывал его спать. Словом, два года Алекс страдал и портил нам с Гришей кровь. Потом я попала в больницу, лежала почти месяц, и за это время все наладилось. Они остались без меня, и Алекс, видимо, почувствовал, что Гриша готов его защитить, не только я. Рэй в это время уже переехал в Калифорнию и крайне редко общался с сыном. Алекс обижался и однажды отказался встречаться с отцом, когда тот приехал в Бостон. Рэй забыл поздравить его с днем рождения, и Алекс очень переживал.
Последние три-четыре года отношения у Алекса с Гришей замечательные. Алекс обожает Гришу. Гриша проводит с ним много времени. У них множество общих интересов. Эстер, что к этому добавить. Им так хорошо без меня, что я ревную…
Она не поняла, что я имею в виду. Да я и сама это кошмарное подозрение высказала в первый раз. В момент, когда я это произнесла, у меня как будто что-то оборвалось. Я ощутила, что это правда. То есть я не знаю, какая там степень близости, что именно происходит между ними, но стало вдруг очевидным, что они влюблены друг в друга…
Алексу пятнадцать лет. У него прекрасные отношения с одноклассниками. Но он совершенно не интересуется девочками. Я не знаю, что мне сейчас делать. Я боюсь узнать наверняка то, что вызывает смутные подозрения. Я в полной растерянности. Я пытаюсь предвидеть разные варианты. Да, а вдруг мои подозрения подтвердятся? Что я должна делать? Убить Гришу своими руками? Посадить его в тюрьму? Немедленно с ним разъехаться?
Я, конечно, схожу с ума, но во всем этом кошмаре есть еще и ревность… И ужасное женское унижение… Я совершенно не готова к такому повороту событий, при котором окажется, что мой муж и мой сын — гомосексуалисты.
В общем, я все это ей выпалила.
Тут я и поняла, что такое настоящая мудрость. Такое отношение к жизни — немного с высоты птичьего полета.
Эстер вытащила из глубины шкафчика темную бутылку без этикетки, между прочим початую, поставила две большие рюмки и сказала:
— У Исаака был любимый напиток, кальвадос. Стоит со времени его смерти. Один его молодой коллега из Франции привез ему бутылку очень крепкого, с нормандской фермы. Видишь, она даже без этикетки. Ручной работы, так? Исаак не успел ее допить. Он пил по рюмочке, вечером…
Она разлила темную, похожую на коньяк жидкость. Мы выпили. Напиток был мягкий и одновременно обжигающий.
Потом она мне сказала буквально следующее:
— Мы пережили жуткую войну. У нас убили всех родственников. Мы видели деревни после экзекуции. Мы видели оттаявшие после зимы горы трупов, укрытые под снегом, объеденные животными. Расстрелянных детей. Я запретила себе об этом вспоминать. Но сейчас я вынуждена тебе сказать: твой мальчик живой и счастливый. Если все обстоит так, как ты говоришь, это несчастье. Для тебя. Но не для него. Есть множество несчастий, о которых я и не догадывалась. Конечно, я смотрю на это как на большую беду. Но твой мальчик жив и доволен жизнью. Я ничего не знаю об этих отношениях. Они вызывают у меня недоумение и даже протест. Но это — вне моего опыта. И вне твоего опыта. Оставь пока как есть. Подожди. Наверное, тебе сейчас трудно общаться с Гришей. Все это надо обдумать, но не торопись. Если эта ситуация действительно такова, то возникла она не вчера. Помни только, что никто не умер.
Какое счастье, что есть на свете Эстер!
Там было еще полбутылки, и я все выпила. Эстер посадила меня в такси, я оставила машину около ее дома. Когда я вернулась, Гриша с Алексом сидели у телевизора, как голубки, и смотрели какой-то фильм.
Я сразу пошла спать, но меня колотил такой озноб, что только Гриша давно испытанным способом сумел меня согреть.
16
Апрель, 1988 г., Хайфа.
Письмо Эвы Манукян к Эстер Гантман
Дорогая Эстер!
Ты помнишь, в какой спешке и панике я уезжала. Могла бы так не торопиться. Уже прошла неделя после инсульта, и ситуация, как говорят врачи, стабилизировалась. Все обстоит довольно грустно, но все-таки лучше, чем похороны. Сегодня ее перевели из реанимации в палату. Она по-прежнему вся опутана проводами, лежит пластом. Но врачи говорят, что есть положительная динамика. Врачи очень хорошие. Они сделали ей операцию, убрали гематому в мозгу и считают, что мать может до какой-то степени восстановиться. Во всяком случае, чувствительность правой половины тела есть, хотя ни рука, ни нога не двигаются. Она не говорит. Но мне кажется, что она просто не хочет со мной разговаривать: после того, как я поехала на Санторини вместо того, чтобы приехать к ней. Вчера при мне она довольно явственно сказала медсестре «сволочь». После чего я поняла, что могу собираться домой. Уход здесь хороший, гораздо лучший, чем можно найти в Америке, если не говорить о частных клиниках. Нет, не думай, что я прямо сегодня уеду. Я побуду здесь еще какое-то время. По крайней мере, пока ее не переведут обратно в ее богадельню.
Но маленькую радость я все же себе позволила — съездила на два дня в Иерусалим. Я была там несколько лет тому назад, как-то мельком, и стояла такая жара, что я носа из гостиницы почти не высовывала. К тому же в прошлый раз я решила взглянуть на мои корни и пошла в религиозный квартал. Там меня побили. Ну, не совсем побили, скорее поцарапали. Но было страшно интересно — мужской пол был весь в пейсах и кафтанах, а женский в париках и шляпках. В Америке тоже иногда такое встречается, но здесь все выглядело аутентичнее. Лица такие притягательные. Я смотрела на них с острым интересом, потому что понимала, что при каком-то повороте судьбы эти средневековые существа могли бы быть моими родственниками, друзьями, соседями. Пока я таращила глаза, все было ничего. А потом я заглянула в лавочку, чтобы купить воды, и здесь на меня накинулись две тетки. Одна щипала меня за преступно голые руки, а вторая вцепилась в волосы. Сумасшедшие совершенно. Я еле-еле от них отбилась и убежала. Уже на окраине этого кошерного рая я остановилась у ограды школы. Там как раз началась перемена, и мальчики всех калибров, от тощих пятилеток до упитанных тельцов вышли степенно во двор и начали прогуливаться попарно, временами сбиваясь в кучки и солидно обсуждая какие-то важные вопросы. Я, рот разинув, стояла у ограды и ждала, когда они начнут играть в футбол или хоть подерутся. Но не дождалась. Так в тот раз совершенно бесславно закончилось мое исследование корней. Корешки эти показались мне малопривлекательными, да и руки мои поцарапаны.
Так что в этот раз я решила заглянуть в историческое прошлое с другого бока: пошла в Старый город с намерением осмотреть две главные точки — Храм Гроба Господня и Дом Тайной Вечери. Храм Гроба Господня не произвел на меня ожидаемого впечатления. Толпа народу, обычные туристические экскурсии, как во всем мире. Даже японские группы были. А к месту, где была когда-то погребальная пещера, а сейчас небольшая часовня, стоит очередь, и перед входом каждый турист поворачивается и следующий его фотографирует. Тут я и ушла. Нашла по путеводителю Дом Тайной Вечери. Должна тебе признаться, милая Эстер, что со времен моего католического детства у меня осталось несколько любимых сюжетов. Тайная Вечеря — один из них. Я вошла внутрь и почувствовала, что в этом помещении никогда ничего подобного не было. Не собирались здесь двенадцать учеников с Учителем, не преломляли хлеб и не пили вина. Они сидели в другом месте, где нет никаких леонардовских окон. Та комнатка была маленькой, может, и вовсе без окон, и где-нибудь на скромной окраине города, а не в том самом месте, где гробница царя Давида. В общем, мне такая Тайная Вечеря не годится. Зато на следующее утро я поднялась в Гефсиманский сад, и там растут очень подлинные масличные деревья, такие старые, что они могли здесь и тогда стоять. И эти оливы оказались очень убедительными. Я стояла и страшно хотела отодрать на память веточку, но не решалась. И тут вышел из какой-то двери маленький монашек вполне нищего вида, отломил веточку и дал мне. И я была очень счастлива. Потом я поднялась выше по Масличной горе, вдоль стены старинного еврейского кладбища, и пришла к часовне. Это современной постройки здание, небольшое, каплевидное — часовня Плача Господня. Dominus Flevit. Господь плачет. На этом месте Христос оплакивал будущее разрушение Иерусалима. С тех пор его столько раз разрушали и восстанавливали, что теперь совершенно непонятно, о каком именно случае он плакал — ждать ли нам очередного или уже достаточно. Вид открывается неописуемый. А само место уютное, домашнее — травка яркая, в ней мелкие маки и какие-то белые цветы вроде маргариток. Напоминает мой любимый гобелен из Клюни. Только нет ни Единорога, ни Девы, но кажется, что они на минуту отлучились. Это из-за драгоценной травы. Здесь весна такая короткая, ты знаешь, и оттого, что через неделю все сгорит и станет белесым сеном, особенно сильно переживаешь это блаженное место.
Потом я все-таки зашла на старинное еврейское кладбище, которое занимает полгоры. Сначала не хотела — я не люблю кладбищ. Но все-таки зашла. Если уж я в Париже на Пер-Лашез потащилась, то сюда сам Бог велел. Пыль, камни, щебень. Возле какого-то камня вдруг возник пожилой араб, который предложил мне за десять долларов показать кладбище. Я отказалась, сказавши, что я не американская туристка, а простая женщина из Польши. Тогда он предложил мне выпить чашечку кофе. Мне показалось, что это серьезное предложение с далекоидущими последствиями, и я опять отказалась. Тогда он стал рассказывать, что у него есть пятьдесят верблюдов. Я выразила восхищение. Говорю — вот это да! Пятьдесят верблюдов — это получше, чем пятьдесят автомобилей. Он страшно обрадовался, и мы расстались друзьями. Скажи мне честно, Эстер, есть ли у тебя знакомый, у которого пятьдесят верблюдов?
Потом взяла такси и доехала до автобусной станции. Через несколько часов была в Хайфе. Побежала в больницу. Посидела под огнем ее глаз. Она не говорит, но я и так знаю до единого слова все, что она хочет мне сказать.
На дне моей души шевелится постоянно мысль об Алексе и Гришке, но я гоню ее прочь.
Целую.
Твоя Эва.
17
Апрель, 1988 г., Бостон.
Из письма Эстер Гантман к Эве Манукян
…Никак не могу тебе дозвониться. У меня возникла просьба. Не уверена, что ты сможешь выполнить, но пока ты в Израиле, может, тебе удастся мне помочь. Дело в том, что я все последнее время занимаюсь разборкой бумаг Исаака, которых очень много, и неожиданно наткнулась на нераспечатанную бандероль — оказалось, книга, присланная ему с аукциона уже после его смерти. И вот, через два года после его смерти, я раскрыла бандероль, в ней оказалась дивной красоты старинная книга — она, как мне кажется, рукописная и с прелестными миниатюрами. Я отнесла ее в Еврейский музей, и мне сказали, что это Агада, довольно редкое издание. Они сразу же предложили купить ее, но продавать книги я пока не собираюсь. А вот чего я действительно хочу — отреставрировать некоторые попорченные листы. В музее сказали, что такие книги лучше всего реставрировать у израильских мастеров. Но тот, который работал на них, недавно умер, а новыми они еще не обзавелись. Может быть, узнаешь у своих друзей, не найдут ли они такого мастера? Если нет, то и нет. В конце концов, лежала эта книга столько времени, может и еще полежать в таком виде.
Целую.
Эстер.
18
Апрель, 1988 г., Хайфа.
От Эвы Манукян к Эстер Гантман
Милая Эстер!
Задержалась еще на неделю. Дату вылета опять перенесла, теперь на шестое мая. Наконец взяла напрокат машину. У них все машины были с механической передачей, а я отвыкла, давно с автоматом езжу, и не хотела рисковать. Страна такая маленькая, что если рано встать, можно до четырех успеть полстраны объехать. Я была на Мертвом море и на Киннерете еще раз. Только до Эйлата не добралась. Как же мне нравится эта страна своей миниатюрностью! Все — рядом. Стоит только протянуть руку. Да! Твоя просьба! Один из лучших реставраторов — сосед моих иерусалимских друзей, Стива и Изабель. Только заикнулась — и в этот же день оказалась у него в гостях. Здесь, в Израиле, каждый человек — целый роман. Такие затейливые истории, такие биографии, что даже моя меркнет. Узнав от Стива, что я родом из гетто, реставратор проникся таким сочувствием, что пригласил меня вечером в пятницу к себе в дом. Таким образом, я первый раз оказалась на настоящем Шаббате. Ты, конечно, прекрасно знаешь, как он выглядит, но для меня это было в первый раз и произвело большое впечатление. Я ведь говорила тебе, что я все детство мечтала о настоящей семье. Приют, потом детский дом, потом жизнь с матерью, начисто отрицающей семейные ценности, жизнь с Эрихом, кое-какая, без любви и дружбы, одна возня в койке. Потом неудавшаяся попытка с Рэем: когда родился Алекс, он даже и не подумал отменить гастроли! Когда появился Гриша, мне казалось, что наконец-то все сложилось… Но то, что я предвижу, — провал моей мечты о семье полный и окончательный!
И вот, представь себе, стол со свечами. Красивая немолодая женщина — русская, принявшая иудаизм, как потом я узнала. Такая большая, с крупными руками, движется, как большое животное, может быть, корова, но в хорошем смысле: медленно поворачивает голову, медленно двигает глазами. Грудь большая, нависает над столом, волосы рыжие, но уже немного полинявшие. А какие у нее прежде были волосы, видно по сыновьям — два мальчика огненно-рыжих. А две девочки похожи на отца — с тонкими носами, тонкими пальцами, миниатюрные. Потом оказалось, что эта Лея совсем ненамного выше мужа, но Йосеф такой бесплотный, узенький, похож на престарелого ангела. Я, кажется, тебе говорила, что из России вывезла любовь к иконам. Знаешь, я вдруг поняла, почему у евреев нет икон — и быть не могло: у них у самих такие лица, что никакие иконы уже не нужны.
Перед ужином Йосеф повел меня в рабочую комнату. Показал свою работу, она очень искусная. Были книги миниатюр, были и просто молитвенники старинные. Он сказал, что большая часть работы сейчас приходит из Америки — американские евреи покупают на аукционах старинные еврейские книги и реставрируют, а потом передают в музеи. Такая мицва. Йосеф бывший москвич, закончил какое-то реставрационное отделение и в России занимался реставрацией икон. Жил несколько лет в монастыре. Наверное, был православным, но я не стала спрашивать. Интересно, не правда ли? Отсидел три года в тюрьме — реставрированные им иконы уплывали контрабандой на Запад, и на него кто-то донес. С женой своей познакомился тоже по реставрационному делу — она была старостой в православной церкви и давала ему работу. Это он все сам мне рассказывал. Потом улыбнулся — и замолчал. Я поняла, что там история еще на небольшую повесть. Мне уже потом друзья сказали, что старший мальчик от ее первого брака. Говорили мы по-русски, пока за стол не сели. На столе свечи. Лея их с молитвой — еврейской! — зажгла. Я постеснялась спросить, что это за молитва. Но и без перевода ясно, что какое-то благодарение. В общем, чего я тебе буду описывать то, что ты и без меня отлично знаешь?
Потом хозяин дома с молитвой разломил хлеб и налил в большую рюмку вино. Просто евхаристия, и все тут. А дальше всякая еда: две халы под салфеткой, которые Лея сама пекла, рыба, какие-то салатики, жаркое… И еще за столом сидела русская старушка Прасковья Ивановна, Леина матушка. В платочке! Перед едой перекрестилась. И сморщенной ручкой тарелочку свою перекрестила! Шаббат шалом, Христос Воскрес!
Я прямо иззавидовалась вся — это именно то, чего я всю жизнь хотела. Половина людей, с которыми я в этот приезд познакомилась: врачи, эти реставраторы, еще одна соседка моих друзей, медсестра-англичанка из больницы, — у каждого затейливая история.
Рите явно лучше. Она меня встречает словами: а, явилась… Как будто мне пятнадцать лет и я пришла под утро с гулянки. На будущей неделе ее уже перевозят в приют. Я пробуду здесь еще несколько дней.
Целую.
Эва.
19
1988 г., Хайфа.
Кассета, отправленная Ритой Ковач Павлу Кочинскому
Дорогой Павел!
Вместо письма я посылаю тебе кассету. Писать я уже не могу — руки не слушаются. Ноги тоже. Вообще лежу почти как труп, одна голова работает. Это самая ужасная мука, которую только Бог может выдумать. Я думаю-таки, что Он есть. Но скорее — черт. Во всяком случае, если наличие дьявола можно рассматривать как доказательство существования Бога, то я признаю, что эта парочка существует. Хотя и не вижу между ними принципиальной разницы. Враги человека. И вот теперь я зачем-то жива, вместо того чтобы лежать себе спокойно на кладбище, никому не мешая. Ты себе не представляешь, какую они подняли вокруг меня суету и этот старый мешок с костями зачем-то оживили. Что я ни попрошу, все выполняется. Даже принесли мне пшенной каши. Но у меня есть одна заветная просьба, которой они не исполнят, — дать мне умереть. Я это говорю совершенно спокойно. Я часто попадала в такие ситуации, что была на волосок от смерти, но мне хотелось жить и бороться, и я всегда выигрывала. Знаешь, ты мне не поверишь, но я всегда побеждала — даже в лагере. В конце концов, они дали мне реабилитацию, это значит, что я победила. Теперь для меня победить значит умереть, когда я хочу. А я хочу. Они меня лечат. Понимаешь, они меня лечат. Самое смешное, что у них даже немного получается — меня перетаскивают на кресло, я потихонечку двигаю руками, ногами, это называется «положительная динамика». Во всей этой динамике я хочу только одного — чтобы я могла дотащиться до окна, перевалиться через балконные перила и слететь вниз — там прекрасный вид, и он меня все более к себе притягивает.
Кроме тебя, никто мне не поможет. Ты любил меня в мои молодые годы, я любила тебя, пока вообще эта телесная чесотка во мне жила. Ты мой товарищ, мы из одного гнезда, и потому ты единственный, кто может и должен мне помочь. Приезжай и помоги мне. Я никогда ни о чем никого не просила. Если бы я могла обойтись без посторонней помощи, я не стала бы никого просить. Но я самостоятельно даже на горшок не могу сходить. Если бы мы были на войне, я бы попросила пристрелить меня. Но моя просьба более скромная — приезжай и выведи меня на балкон. Это такая малость.
Твоя Рита.
20
1988 г., Хайфа.
Рита Ковач к Павлу Кочинскому
Вот, Павел, пишу, как курица. Зато сама. Руки кое-как двигаются, ноги — нет. Я от тебя ничего другого и не ожидала: когда ты нужен, тебя нет. Не надо. Не думайте вы с Эвой, что я без вас ничего не могу. Есть и другие люди, которые готовы оказать мне поддержку. Передай поклон своей жене Мирке. И пусть помнит, что инфаркт лучше, чем инсульт. Что касается твоего сына, я разделяю твое горе. Что он такого натворил, твой троцкист? Не забывай, что я отсидела восемь лет в польских тюрьмах и еще пять в русских. Не думаю, что французская хуже. Три года — небольшой срок. Тем более он еще молодой. В теперешних западных тюрьмах дают кофе по утрам, меняют постельное белье раз в неделю и ставят в камере телевизор, чтоб заключенный не скучал. Это приблизительно то, что и я имею сейчас, со всеми моими наградами. Только телевизор в коридоре.
Рита.
21
Май, 1988 г.
Из дневника Эвы Манукян
Как это во мне глубоко сидит! Мало того, что я регулярно хожу к Эстер как на исповедь и получаю от нее отпущение грехов, мне еще надо это записать. Печальная правда заключается в том, что я не могу выбросить из головы обвинений, которые накопила к матери за всю жизнь. Я давно уже не испытываю ни ярости, ни гнева, которые она во мне вызывала в юности. Мне бесконечно ее жалко — лежит бледная, сухая, как высохшая оса, а глаза как фары, наполненные энергией. Но — Господи, помилуй! — что это за энергия! Очищенная, концентрированная ненависть. Ненависть к злу! Она ненавидит зло с такой страстью и яростью, что зло может жить спокойно. Она и такие, как она, делают зло бессмертным. Мне уже давно, глядя на Риту, всякая социальная несправедливость кажется милее, чем борьба с ней. В молодости у нее были планетарные идеи, потом они стали сворачиваться, сейчас, кажется, она борется с несправедливостью судьбы по отношению к ней лично. Перед инсультом она сосредоточилась на директоре дома престарелых, толстом лысом Иоханане Шамире. Сначала она с ним ругалась, потом стала писать на него доносы, потом приезжала какая-то комиссия, потом — не знаю всех подробностей — он ушел на пенсию. В мой предыдущий приезд этот Иоханан при мне ее навещал, и она с ним любезно разговаривала. Ну, это все до последнего инсульта. Сейчас она уже немного разговаривает. Но не поднимается, конечно. Даже сесть самостоятельно пока не может. Сначала, когда это случилось, я подумала — умрет бедняга, наконец. С облегчением. Потом мне стало стыдно. Теперь мне еще стыднее — что же, я ей смерти желала? А теперь я ей уже ничего не желаю, я думаю только о том, как она терзает меня до сих пор — почему я с утра до ночи думаю даже не о ней, а о моем к ней отношении. Конечно, она считает, что я сволочь. О чем не раз мне говорила. Но теперь я тоже считаю, что я сволочь — потому что не могу ее простить, не могу ее любить, мало ее жалею.
Эстер слушала все эти мои бессвязные излияния, потом сказала: я тебе ничего не могу посоветовать. Мы — обреченные люди. Те, кто остается, всегда чувствуют себя виноватыми перед теми, кто ушел. Это — временное явление, пройдет несколько десятилетий, и твой Алекс будет рассказывать какому-нибудь близкому человеку, как он виноват перед тобой, потому что мало тебя любил. Это вроде элементарной химии человеческих отношений. И сказала очень твердо: «Оставь себя в покое, Эва. Что считаешь возможным и нужным делать — делай, а что не получается — не делай. Разреши себе это. Суди по Рите — она не может быть другой, и ты позволь себе остаться такой, какова ты есть. А ты хорошая девочка». И после этих слов стало мне хорошо.
22
1996 г., Галилея.
Авигдор Штайн — Эве Манукян
Дорогая Эва!
Ноэми привезла на днях письмо, которое она получила от Даниэля лет двадцать назад, когда лежала полгода в санатории — ее лечили от костного туберкулеза. Это одно из немногих его писем, которое сохранилось. Посылаю тебе копию. Ты себе не представляешь, сколько людей ко мне приезжают, чтобы порасспросить о брате, — и журналисты из разных стран, один американский профессор приезжал, потом из России какая-то писательница. Милка шлет тебе привет. Если надумаешь приехать в Израиль, мы всегда рады тебя принять.
Авигдор.
1969 г., Хайфа.
Копия письма Даниэля к Ноэми
Хорошая моя Ноэми!
Представь себе, одна очень привлекательная особа — весьма пушистая и зеленоглазая, втянула меня в свою жизнь и требует, чтобы я усыновил ее троих детей. Случилось это так. В монастырских кельях замков нет. Украсть у нас, кажется, нечего. К тому же в жилую часть монастыря посторонних вообще не пускают. Дверь моей комнаты закрывается не очень плотно, ее можно открыть без всякого усилия. Так вот, представь себе, поздно вечером я прихожу домой и вижу, что дверь как будто чуть-чуть приоткрыта. Я вошел в комнату, умылся, не зажигая света, сел на стул и задумался. Это у меня с юности такая привычка — перед сном немного подумать о прожитом дне и о тех людях, которых я встречал или, наоборот, не встречал. Например, о тебе… Я ведь тебя не видел уже больше месяца и очень скучаю по твоей любимой мордашке. И вот сижу я в темноте и потихоньку размышляю о том о сем, и вдруг чувствую, что я не один. Еще кто-то есть, и совершенно определенно, что это не Ангел. Почему я в этом уверен? Дело в том, что я с ангелами никогда лично не общался, но мне кажется, что если бы Ангел явился, я бы сразу догадался: вряд ли приход Ангела можно спутать с приходом садовника или нашего игумена. В общем, кто-то есть. Я затаился, но свет не зажигаю. Очень странное ощущение, даже небольшой опасности.
Ночь была лунная, поэтому темнота не очень темная. А скорее серенькая. Я начал оглядываться по сторонам и увидел, что кто-то лежит в моей постели. Небольшой и кругленький. Я очень осторожно, почти не дыша, подошел к постели и обнаружил там большущую кошку. Она проснулась, открыла глаза, и они сверкнули страшным пламенем. Ты же знаешь, как в темноте горят глаза животных! Я с ней поздоровался и попросил уступить мне место. Она сделала вид, что не понимает. Тогда я ее немного погладил, и она сразу же громко замурлыкала. Я ее еще погладил, и оказалось, что она не просто кошка, а ужасно толстая кошка. И очень понятливая. Потому что она немедленно подвинулась, чтобы дать мне место. Я стал ей объяснять, что я монах и никак не могу делить ложе с дамой. Не может ли она переместиться, скажем, на стул. Она отказалась. Тогда мне пришлось положить на стул свой свитер, а ее — на свитер. Она не сопротивлялась. Но когда я лег, она сразу же вернулась ко мне на постель и деликатно устроилась на моих ногах Я сдался и заснул. Утром, когда я проснулся, ее уже не было. Но вечером она снова появилась и продемонстрировала незаурядный ум: представь себе, я нашел ее спящей на стуле. Когда же я лег в постель, она опять улеглась мне на ноги. Признаться, мне показалось это даже приятным.
Пять дней по вечерам я находил ее в своей комнате на стуле, и каждый раз после того, как я укладывался, она переходила на мою постель. Разглядеть ее мне так и не удавалось, потому что когда я просыпался, ее уже не было. К тому же утром я всегда тороплюсь, и у меня не было времени искать ее по всему монастырю или по монастырскому саду, который довольно большой.
Так вот, представь себе, настал вечер, когда я не нашел кошки на стуле. Я даже испытал нечто вроде разочарования или ревности: к кому, подумал я, она переселилась, кого выбрала взамен меня? Я даже днем об этом вспоминал: я переживал измену!
Каково же было мое удивление, когда, придя на следующий день домой, я обнаружил у себя на постели целое кошачье семейство! Так вот где она пропадала прошлой ночью — укрывшись от людей, в темноте и в тайне она родила троих котят и принесла их ко мне. Мне было даже приятно, что кошка сочла меня столь надежным человеком, что доверила мне своих новорожденных. Словом, вот уже месяц она живет на моем синем свитере вместе с Алефом, Беткой и Шином. Относительно Шина у меня есть сомнения, возможно, он окажется впоследствии Шиной.
Теперь я вынужден взять на себя заботу о всем семействе. Возвращаясь по вечерам, я приношу пакет молока для Кецеле (так я назвал кошку) и какие-то остатки от обеда, если мне в этот день выпадало пообедать. Да, я упустил из виду одну важную вещь: кошка при свете дня оказалась редкостной красавицей. Она довольно темного серого цвета, на груди у нее белый воротник из особенно пушистой шерсти, и одно ухо белое, что придает ей кокетливый вид. Она очень чистоплотна, полдня проводит за мытьем и чисткой себя и своих котят, и я думаю, если ее приспособить к уборке помещения, из нее вышла бы замечательная уборщица. К тому же она невероятно умна: каким-то образом догадалась, что держать животных в монастыре запрещено, и ведет себя как привидение — ее до сих пор никто не видел. И я тоже делаю вид, что ее не видел. Так что в тот момент, когда игумен меня спросит, что делает в моей комнате это прекрасное животное, я скажу: не видел.
Нет, к сожалению, я не смогу так ответить. Все-таки я монах, а врать монахам не положено. Это обидно, потому что все люди, кого я знаю, хоть немного да привирают, а мне не полагается. Но поскольку я знаю, что рано или поздно этот момент настанет, я должен подумать о судьбе всего семейства. Я собираюсь провести переговоры по этому поводу с моим братом. Я не уверен в успехе этих переговоров. Ты же знаешь, что у меня с твоим отцом постоянные разногласия по многим вопросам. Но тут я рассчитываю на его доброе сердце. В Милке я почему-то уверен.
Судьба котят уже почти решена: одного возьмет моя помощница Хильда, второго — наш друг Муса, а третьего, может быть, одна сестра из Тверии.
Я тебя целую, моя дорогая племянница. Кецеле передает тебе большой привет и пожелания скорейшего выздоровления.
Твой додо Даниэль.
23
Ноябрь, 1990 г., Фрайбург.
Из бесед Даниэля Штайна со школьниками
Через Моше Мильштейна наладилась прямая связь с гетто.
Вскоре я начал воровать оружие со склада, который находился на чердаке полицейского участка. Это было главным образом трофейное, то есть советское оружие. Передавать его в гетто было нелегко, особенно ружья. Каждую вынесенную со склада «единицу» я сначала прятал в саду, потом вечером привязывал к раме велосипеда ружье, обернутое тряпками, и ехал домой кружным путем, мимо замка. Там, возле пролома в стене, меня ожидали молодые люди, которые принимали у меня оружие. За все время я ни разу не вошел в гетто. Некоторые из обитателей гетто уже понимали, что они обречены на уничтожение, и хотели добыть оружие, чтобы защищать себя и своих близких. Я считал, что им надо решиться на массовый побег. Я знал, что среди партизан есть и бывшие местные коммунисты, и пленные красноармейцы, и бежавшие из гетто евреи. Но поначалу они меня не слушали: у многих был страшный опыт, приобретенный в общении с нашими нееврейскими согражданами, которые выдавали немцам и пробивавшихся из окружения красноармейцев и евреев. К тому же обитатели гетто не были уверены в том, что партизаны их примут с распростертыми объятиями.
Настал день, когда выбора уже не оставалось. В конце июля 1942 года я присутствовал при телефонном разговоре майора Рейнгольда. Последней фразой Рейнгольда было: «Так точно, Йод-Акция состоится 13 августа!» Я сразу понял, о чем идет речь. Майор сказал мне:
— Дитер, вы единственный свидетель этого разговора. Если что-нибудь станет известно, вы несете полную ответственность!
Я ответил «Яволь!».
С Рейнгольдом у меня были очень теплые отношения. По возрасту он годился мне в отцы, дома у него оставались сыновья, и в его отношении ко мне была отцовская нота. Его старшего сына звали, как и меня, Дитером. Поверьте, и я к нему очень хорошо относился. Лучше, чем к его подчиненным. Он ценил во мне порядочность — я это знал. Так что, выполняя свой человеческий долг, я предавал лично этого человека. И подписывал себе приговор.
В начале моей службы в полиции я принимал присягу — давал клятву верности «фюреру». Позже, как русский партизан, я давал клятву верности Сталину. Но эти клятвы не были истинными, они были вынужденными. Этой ценой я спасал уже не только свою жизнь, но и других людей.
Среди ситуаций, которые мне приходилось переживать, были трагические, мучительные, страшные. Теперь я могу об этом говорить. Хотя я не люблю рассказывать о тех событиях, но сейчас делаю это, потому что считаю, что должен поделиться с вами этим опытом: никто не знает заранее, в какое положение может поставить человека жизнь.
В тот же вечер я сообщил связным о назначенной акции. Люди решили защищаться тем оружием, которое я им добыл. Мне удалось убедить их, что защищаться не имеет смысла. Оружия слишком мало. Всех убьют. Значительно важнее, чтобы хотя бы некоторые остались в живых. Это важнее, чем десять минут отстреливаться от белорусов или немцев, которые придут уничтожать гетто. Я уговорил их на побег. Но делами гетто управлял юденрат, и именно юденрат должен был принять решение.
Испытывал ли я страх? Не помню. Я сразу же приспосабливался к обстоятельствам, и они полностью захватывали меня: я чувствовал, что несу ответственность за многих людей. Брать ответственность на себя важнее, чем исполнять приказ. Я благодарен Богу, что он наградил меня этим качеством.
Надо было определить дату побега. Назначили его на ночь с 9 на 10 августа.
Юденрат не поддержал этот план и разрешил побег только людям из группы сопротивления. Старики все еще не оставляли надежды, что подкупленный белорусский чиновник спасет всех.
Дальше события развивались следующим образом: накануне я подал шефу ложный рапорт, будто в эту ночь группа партизан должна пройти через одну деревню, расположенную в южном направлении, противоположном огромному малопроходимому лесу, куда собирались бежать жители гетто. Все полицейские и жандармы уехали на эту операцию, кроме четверых, которые оставались в участке. Так что гетто не патрулировалось. Вместе с остальными полицейскими я просидел всю ночь в засаде, напрасно ожидая партизан.
Ранним утром мы вернулись. В восемь часов я уже был в участке. Тут к шефу пришел взволнованный бургомистр и сообщил о побеге трехсот евреев из гетто. Я, как всегда, переводил. Майор Рейнгольд спросил, почему это произошло. Бургомиг объяснил, что евреев расстреливают то тут, то там и люди в гетто подумали, что теперь их очередь. Дело в том, что накануне пришли крестьяне и хотели купить у них мебель, и обитатели гетто встревожились. Начальник велел поставить жандармов для охраны тех, кто остался в гетто.
Когда я услышал, что сбежало только триста человек, у меня сжалось сердце. Почему не все убежали? Я хотел спасти все гетто! О деталях трагедии, которая произошла в ту ночь в гетто, я узнал только много лет спустя. До сих пор это моя боль.
На следующий день меня арестовали. Меня выдал один еврей из гетто. Я знал его прежде, это был электромонтер Наум Баух, он приходил несколько раз в участок чинить электропроводку. Он пришел к шефу утром на следующий день после побега и долго с ним разговаривал в кабинете. Меня шеф не пригласил. До сих пор ни один разговор не проходил без моего участия, и я понял, что речь идет обо мне. Я мог бы во время этого разговора убежать, но куда? К партизанам бежать я не мог: для них я был полицаем.
После полудня шеф наконец приказал меня позвать. Он сказал, что подозревает меня в измене.
Я молчал. Тогда он спросил меня:
— Правда ли, что вы выдали дату уничтожения гетто?
— Так точно, господин начальник. Это правда, — на прямой вопрос я не мог не ответить.
Он был поражен:
— Почему вы признаетесь? Я бы скорее поверил вам, чем этому еврею. Зачем вы это сделали? Я вам так доверял!
Этот упрек был тяжелым. Я ответил, что сделал это из сострадания, потому что эти люди не сделали ничего плохого, они никакие не коммунисты, а обыкновенные рабочие, ремесленники, простые люди. Иначе я не мог.
Рейнгольд сказал:
— Ты же знаешь, я не расстрелял ни одного еврея. Но кто-то должен это делать. Приказ есть приказ.
Это была правда — он никогда не участвовал в расстрелах. Он понимал, какая несправедливость творится по отношению к беззащитным людям, но его человеческая честность имела определенный предел, далее действовало солдатское повиновение, которое могло принудить его совесть к молчанию.
Потом он спросил меня об оружии и сам перечислил количество и вид оружия, переправленного в гетто. Я понял, что они уже проверили склад. Я во всем признался. Тогда он сказал, что обязан меня арестовать. Меня разоружили и посадили в подвал.
На следующий день меня снова вызвали. Майор Рейнгольд сказал мне, что не спал всю ночь и не понимает, каковы были скрытые мотивы моего поведения.
— Я полагаю, что вы поступили как польский националист, из чувства мести за уничтожение польской интеллигенции, — сказал он.
И тогда я подумал, что ему будет легче, если я скажу правду:
— Господин начальник, я вам скажу правду при условии, что вы дадите мне возможность самому покончить с жизнью. Я — еврей!
Он схватился за голову:
— Значит, полицейские были все же правы, теперь я понимаю. Это трагедия!
Я повторяю это дословно, потому что такое забыть невозможно. Видите, в какие ситуации иногда попадали немцы, не знали, как следует поступать, что делать…
— Напишите мне подробное признание, — приказал он.
Ни пощечины, ни грубого слова. Отношения остались такими же, как были прежде, — как у отца с сыном. Иначе я не могу это определить.
Я написал признание и сказал:
— Господин начальник, я дважды был на грани смерти и сумел убежать, и сюда я попал благодаря случаю, меня сюда привели, отказаться я не мог, и в моем положении не оставалось ничего другого. Я думаю, вы меня понимаете.
Он вызвал вахмистра и сказал ему:
— Следите, чтобы он не наделал глупостей.
Я просил его, чтобы он дал мне возможность застрелиться прежде, чем гестапо начнет ликвидацию других евреев. Теперь я мог только ждать и был совершенно спокоен.
В тот день я еще обедал вместе с жандармами — днем и вечером обычно все ели вместе. К вечеру шеф снова меня вызвал. Я ему напомнил:
— Господин начальник, вы мне обещали, что дадите возможность застрелиться.
Он сказал:
— Дитер, вы толковый и смелый молодой человек. Дважды вам удалось избежать смерти. Может быть, вам повезет и в этот раз.
Этого я не ожидал. Это была удивительная реакция честного человека, находящегося в трудной ситуации.
Я протянул ему руку и сказал:
— Благодарю вас, господин начальник.
Он помедлил, потом пожал руку, повернулся и ушел.
Больше я его никогда не видел. Впоследствии мне сказали, что он был тяжело ранен партизанами и умер от ран. Это было гораздо позже.
Тогда он вселил в меня мужество и желание жить…
Жандармы не относились ко мне как к преступнику. Даже после того, как прочитали мое признание и узнали, что я еврей, они выводили меня из запертой комнаты, где меня содержали, к общему столу. Мой побег устроился так — я сказал, что хочу написать письмо родным, и они отвели меня на мое прежнее рабочее место. Я написал в конторе письмо и сказал, что хочу попросить мальчика-уборщика отнести его на почту. Я знал, что мальчик уже ушел. Беспрепятственно вышел я в коридор и выбежал из здания. Я побежал в сторону поля. Во дворе стояли и разговаривали трое полицейских, правда, не из Эмска, а из другого участка, но мы были знакомы. Они не обратили на меня внимания.
Когда я убежал довольно далеко, за мной погнались — человек сорок, верхом и на велосипедах. Я залег на свежеубранном поле, забрался в сложенные в скирду снопы. Кто-то пробежал мимо. Поняли, что я где-то укрылся, и стали прочесывать поле, идя широкими рядами. Как раз когда они проходили метрах в пяти от меня, снопы надо мной повалились, скирда покосилась…
Я и по сей день не понимаю, как они меня не заметили. Я истово молился, внутри меня все кричало. Дважды в моей жизни были такие минуты — первый раз в Вильно, когда я укрывался в подвале, и вот сейчас. Они не заметили движения среди снопов и побежали дальше. Я слышал, как один из них крикнул:
— А все-таки он ушел!
…Я лежал и ждал, когда стемнеет. Потом выбрался из-под снопов, добрел до какого-то сарая, влез туда и заснул. Ночью, около пяти часов, я услышал продолжительную стрельбу. Это была йод-акция. Расстреливали оставшихся в гетто людей. Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Я плакал. Я был уничтожен — где Бог? Где во всем этом Бог? Почему он укрыл меня от преследователей и не пощадил тех пятисот — детей, стариков, больных? Где же Божественная справедливость? Я хотел встать и идти туда, чтобы быть вместе с ними. Но сил не было, чтобы встать.
24
1967 г., Хайфа.
Из дневника Хильды
Сегодня мне исполнилось 25 лет. Просто ужас! Только что было шестнадцать, и я ревела, потому что были соревнования по лыжам, я заняла первое место среди девушек, а Тони Леер сказал мне, что это несправедливо, потому что я должна соревноваться с мальчиками: надо меня проверить, кто я на самом деле, мужчина или женщина. И я его поколотила. Сегодня рано утром приехал Муса и привез мне подарок — потрясающий золотой браслет в виде змеи, а глазки у нее — сапфиры.
Мне вообще-то больше нравится серебро, и Муса это знает. Но он сказал, что не может подарить мне серебро, потому что я сама — золото. Он хотел, чтобы мы поехали в Нетанию на весь день, но все утро у меня было занято, я обещала Касе пойти с ней наниматься на работу, а потом забрать для Даниэля посылку на почте и сходить в библиотеку. Муса ждал меня четыре часа, потом мы все-таки поехали в Нетанию.
В тот день ему надо было обязательно вернуться домой, и я немного обиделась, что сразу надо было уезжать, а мне так хотелось остаться с ним подольше. Мы провели в гостинице всего три часа, и я расплакалась, когда надо было уезжать. Он стал мне объяснять, что он себе не принадлежит в той мере, в какой принадлежат себе западные люди. Он зависит от семьи, и что дядя сегодня назначил ему встречу, и он не может отказаться или отложить. Он тоже был очень расстроен. Мы встречаемся уже почти три года, но я никогда не знаю, когда мы увидимся в следующий раз. Встречи наши, если не считать церковных, очень редки. Это ужасно. Муса сказал мне, что я больше похожа на мальчика-подростка, чем на двадцатипятилетнюю женщину. И я вспомнила, как я поколотила Тони Леера за эти самые слова. Смешно.
25
Май, 1969 г., Хайфа.
Муса — Хильде
Милая Хили!
Я так и не заснул сегодня ночью — после вчерашних твоих рассуждений о том, как трудно быть в современном мире немцем. Даниэль расскажет тебе о том, как трудно быть в нашем мире евреем, а я попробую объяснить, каково это — быть арабом. Особенно христианином по вероисповеданию и израильтянином по гражданству.
Немцем быть хорошо — немцы живут в стыде и покаянии. Не очень плохо быть евреем — весь мир ненавидит их, но ведь все знают, что они избранный народ. К тому же они изумляют мир своим Израилем, построенным среди камней и развалин, цепкими мозгами и многими талантами, оскорбляющими все прочие народы. Во всем мире на видных местах полно евреев — ученых, музыкантов, писателей, юристов и банкиров. У большинства людей это вызывает раздражение.
Но каково быть арабом! Нас в 1000 раз больше, чем евреев. А кого знает мир? Насреддина Туси? Ибн Сину? Каково принадлежать народу, который всегда обижен и всегда прав. Ислам придает арабам уверенность и чувство превосходства. Арабы-мусульмане недооценены внешним миром и восхваляют сами себя. Араб-христианин — несчастное существо: евреи едва замечают разницу между арабами-мусульманами и арабами-христианами. И те и другие для них — кровные исторические враги. Но мусульманин как враг — надежнее.
Нам не доверяют евреи, хотя мы выбрали Израиль, стали его гражданами в надежде, что это будет наш общий дом. Нам не доверяют также и мусульмане: мы для них еще более злые враги, чем евреи.
Я бы уехал в Европу или в Америку, но, будучи арабом, я повязан крепчайшими семейными, родовыми отношениями. Для моей семьи я не представляю собой отдельной единицы, я живу в подчинении у всех моих родственников: старших — потому что обязан их уважать, младших — потому что обязан их поддерживать. Выскочить из этого круга почти невозможно. Если бы я мог, я бы развелся с Мириам, мы бы уехали с тобой на Кипр, поженились бы там и жили в любой стране, где растут деревья и цветы, где людям нужны сады и парки… Для этого надо перестать быть арабом, но это невозможно. Ты останешься немкой, оплакивающей помрачение и жестокость своих предков, Даниэль — евреем с безумной идеей сделать всех людей детьми Божьими, а я — арабом, жаждущим освобождения от тяжелой арабской традиции принадлежать не себе лично, а кому-то старшему — отцу, Богу или Аллаху.
Милая Хили! Когда я с тобой, одного твоего присутствия достаточно, чтобы освободить меня от этих тяжелых мыслей, от безвыходности нашего существования, только рядом с тобой я чувствую себя счастливым, и поверь мне, на свете очень мало арабских мужчин, которые решились бы сказать такие слова женщине. Я люблю тебя, и я люблю свободу, которая за тобой стоит, хотя оба мы страдаем как раз от того, что знаем — свобода не для нас, мы ее крадем, не знаю у кого. И все-таки я глубоко уверен, что Бог на нашей стороне. Не оставляй меня.
Муса.
26
1969 г., Хайфа.
Из дневника Хильды
Вчера Даниэль принес мне ветку цветущего миндаля. Это невозможно себе представить, чтобы он срезал ветку. Я посмотрела на него с удивлением. А он сказал — Хильда, вот уже пять лет мы вместе. И точно, как раз пять лет, как я приехала в Хайфу. Цветы какие-то полуматериальные, как будто из пара или тумана, и пахнут чем-то прекрасным, чего в них нет. Может, зернами миндаля, которые потом будут? Нет, у миндальных орехов запах гораздо более определенный и съестной. А этот — совершенно не съестной.
Даниэль отслужил мессу. Кроме меня, никого не было. Его огорчает, что почти все наши жильцы довольно равнодушны к церкви. Но ведь мы их кормим не из корысти, — говорит Даниэль. — Может быть, когда-нибудь они захотят с нами молиться.
Вообще-то это не совсем так — по субботам и воскресеньям у нас собирается довольно много народу. Вечером, когда Даниэль уехал, я решила записать, сколько же нас человек. Получилось вот что: Даниэль, я, Вера, Кася с детьми, Ирэна с детьми, Олаф, Шимон, Йозеф с семьей, сестры Сусанна и Сесиль, Божена, Крис, Айдин с семьей, Муся с Татой, Хенрик с Луизой, Елена, Исидор… Это те, на кого можно положиться. Потом еще человек двадцать приходят время от времени, на праздники, но все-таки участвуют в жизни общины. И десятка три «изредка заходящих». Как Муса. Сюда надо прибавить приютских, которые — хотят или не хотят — принадлежат общине по факту их пребывания в приюте. Постоянных восемь и с десяток меняющихся лиц — нищих, бродяг и наркоманов. Мы их называем «жильцы». Тоже наши. По приблизительному подсчету человек шестьдесят.
Но были и потери: Самуэль с Лидией уехали в Америку, Мириам умерла, погиб бедный Антон, в Европу вернулись Эдмунд с семьей, Аарон с Витой и детками, и еще несколько человек нас покинули ради синагоги.
Даниэль очень огорчается, когда теряет человека, но всегда повторяет: каждый человек должен искать свой собственный путь к Богу. Этот путь — личный, иначе мы составляем не общину добровольцев в Господе, а армию с генералом во главе.
Труднее всего нам с «временными». Даниэль не велел никого гнать, и потому сюда иногда приходят бездомные. В Израиле их меньше, чем в Европе, но к нам их просто тянет. С тех пор как построен «ночлежный» домик, всегда несколько человек там оседает на несколько дней, а то и на месяц. Даниэль сказал, что они должны платить — ведро воды принести из источника. Там чудесная питьевая вода, но струйка очень слабая. Та вода, которая от друзов к нам идет, не такая вкусная.
Теперь пригодился неожиданно мой немецкий опыт, все-таки есть правила общения с бездомными, которые действительно помогают найти общий язык. Сейчас живет наркоманская парочка — очень приятные девушка и молодой человек из Венгрии, они курят какую-то дрянь. Расслабленные, замедленные и доброжелательные. Девушка Лора, еврейка, хиппи, вся в цветочках. Она настоящий музыкант и чудесно играет на флейте. Я ее похвалила, она засмеялась и сказала, что она вообще-то скрипачка, но скрипки у нее теперь нет. Она такая яркая, что ее молодой человек, цыган Гига, рядом с ней выглядит как-то блекло. Они живут уже второй месяц. Мне сказали, что Лора играет на улице, возле рынка. Она даже приносит иногда деньги в церковную кассу, а Гига очень старательно моет посуду.
На прошлой неделе забрел ужасный пьяница, совершенно больной, все обгадил, я после него два дня убирала. Потом уговорила его поехать в больницу и отвезла. Навестила через два дня, оказалось, что он из больницы сбежал.
Мы не можем держать уборщицу или повариху. Все мы делаем своими руками. Хорошо, что Даниэль зарабатывает экскурсиями, приходит помощь из-за границы.
Даниэль очень много работает. Теперь, когда у него здесь есть свой угол в храме, он часто остается допоздна. Он делает переводы из Нового Завета и других текстов с греческого на иврит. Собственно, эти переводы давно существуют, но Даниэль считает, что они полны неточностей и даже ошибок, я спросила как-то, сколько он знает языков. Он сказал, что хорошо знает три — польский, немецкий и иврит. А другие, на которых он разговаривает, знает очень плохо. Но это не так: он водит группы на итальянском, испанском, греческом, французском, английском, румынском, говорил при мне с чехами, с болгарами и с арабами на их языке. А то, что он всю жизнь служил на латыни, это уж само собой разумеется. Мне кажется, что у него тот самый дар языков, который был послан когда-то апостолам. Правда, учебники разных языков все-таки стоят на полке. Значит, что-то ему Бог послал, а что-то он сам выучил! Когда он успел выучить все эти языки? Я спросила, а он мне говорит: — Пятидесятницу помнишь? — Смеется.
Конечно, я хорошо помню этот отрывок из Деяний Апостолов, когда огненные языки с неба упали на апостолов, и они начали говорить на иных языках, и все иноземцы слышали свои родные наречия. А Даниэль как будто и живет с этим языком пламени.
Правда, когда должны были приехать румыны, я купила ему учебник румынского языка, он его держал две недели на столе, а по вечерам забирал с собой.
— Очень полезно учебник положить под подушку — утром проснулся, а все уроки выучены… — вот что он мне сказал.
Глядя на него, понимаешь, что язык действительно несущественен, имеет значение только то наполнение, которое за языком. Здесь какое-то есть противоречие: если все равно, на каком языке служить, зачем тратить столько усилий, чтобы все переводить на иврит? Я постоянно делаю новые копии богослужения с разными переводами, потому что он считает, что каждое слово должно быть понятно. Вообще, я иногда замечаю некоторые противоречия в его взглядах. Он иногда говорит одно, иногда другое, и я не всегда за ним поспеваю.
27
1959–1983 гг., Бостон.
Из записок Исаака Гантмана
Проблема национального самосознания здесь, в Америке, отчасти подменяется проблемой самоидентификации — вещи разные, хотя и смежные. Национальное сознание, по крайней мере у евреев, — область, ограниченная как изнутри, так и снаружи. Объявляя себя народом Книги, евреи запрограммировали себя на обладание, освоение и реализацию Торы. Это идеология. Она определяет еврейскую избранность, исключительность и преимущество перед всеми прочими народами, а также и изоляцию в христианском и любом другом сообществе. Разумеется, всегда существовали отдельные представители народа, которые уклонялись от общей заданной программы, выпадали из русла национальной жизни. Сама по себе герметизация еврейского общества привела естественным образом к созданию легенды «еврейской тайны», что развилось за много веков в идею «всемирного еврейского заговора» против всех. Последним, уже на нашей памяти, таким «разоблаченным» заговором было дело врачей в России, незадолго до смерти Сталина. В наш секулярный век удар пришелся уже не по традиционному еврейскому сообществу, а именно по профессионалам, большая часть которых — если я правильно понимаю — не были религиозными людьми. В сущности, это выживший после Катастрофы остаток. Вероятно, это тот самый «остаток», о котором говорил пророк Исайя. Подобное истребление большинства народа происходит в истории не первый раз. Впрочем, вавилонское пленение обращало в рабство, но не отбирало жизни. То же было и в России в сталинские времена.
Европейское еврейство в том виде, в котором оно существовало последние три века, уничтожено. Я не думаю, что оно способно к восстановлению: несколько сот хасидов, добравшихся из Белоруссии до Нью-Йорка со своим любавичским цадиком, и несколько сот ешиботников во главе с ортодоксальными — митнагдимскими раввинами вряд ли жизнеспособны в современном мире. Дети ортодоксальных евреев в талесах штурмуют в Америке Голливуд, а в Палестине арабов. Я могу ошибаться, но мне представляется, что еврейство после Катастрофы утратило тот жесткий скелет, который его держал. Кроме того, мне, атеисту, встретилось и во время войны, и в послевоенные годы множество евреев, переживших кризис веры, — народ наш превратился в коллективного Иова, сидящего на пепелище, лишившегося детей, здоровья, имущества, самого смысла существования. Утратившего в большой мере и то сокровище, которым кичился, — самое веру.
Несчастная племянница моей жены, Циля, в шестилетнем возрасте стояла на деревенской улице, в толпе, польская крестьянка держала ее за руку, а все местные евреи были заперты в сарае, который собирались поджечь. Девочка молилась Богу, чтобы он спас ее мать. Но сарай подожгли, и восемьдесят человек вместе с ее матерью и сестрами сгорели. Цилю спрятали добрые католики, она пережила войну и уехала в Израиль. Девочка была из очень религиозной семьи, но с тех пор ни разу не вошла в синагогу: если Он есть, Он передо мной виноват, то я Ему не прощаю, а если Его нет, чего о Нем говорить…
Такова логика. Я не думаю, что Иова ублаготворили новые дети, которых ему дали взамен прежних. А те, невинные, убитые крышей рухнувшего дома исключительно из-за сомнительного пари Творца с некой тварью, известной как враг рода человеческого, их он забыл?.. Книга Иова весьма поэтична, но лишена логики. Впрочем, как показал нам обаятельнейший умница профессор Нойгауз из Иерусалима, чтение еврейских текстов — великое искусство, к которому я едва прикоснулся. Ровно настолько, чтобы понять, что же составляет предмет еврейской мысли. Оказалось, это космогония в самом отвлеченном и оторванном от реальности смысле, грандиозная «Игра в бисер». И за две тысячи лет, в течение которых мальчики с пятилетнего возраста проходят эту школу логики, мозги пришли-таки в рабочее состояние. И все современные еврейские физики-математики, нобелевские лауреаты и ненагражденные изобретатели — отходы основного продукта, то есть те, кто отказался от царского пути каббалы, которая рассматривала те же проблемы, что и все прочие эзотерические науки всех времен и народов. Однако именно каббала оказалась под подозрением как интеллектуальный теракт, длящийся полтысячелетия. Нет нужды опровергать эту трусливую мысль: любая интеллектуальная деятельность может рассматриваться как теракт по отношению к установившимся канонам как в области науки, так и в области культуры и социологии.
В конце концов, любая попытка идентификации, строгого самоопределения личности, основана на выстроенных в определенной иерархии ответах — пол, национальность, гражданство, уровень образования, принадлежность профессиональная, партийная и прочее. Моя личная идентификация связана с профессией. Я врач, и это основание моей жизни и деятельности — в том числе в гетто и в партизанском отряде. В любых обстоятельствах я оставался врачом. После войны, когда в течение многих месяцев я был привлечен к экспертной работе над материалами Нюрнбергского процесса — это был самый тяжелый кусок жизни, хотя угрозы физической смерти уже не существовало, — я потерял внутреннюю ориентацию, равновесие, земля уходила у меня из-под ног. Не жизнь в гетто, не зыбкое существование в лесах, а сумма знаний о происходившем с евреями в период 39–45 гг. поменяла мое мироощущение. Моя самоидентификация как врача не имела никакого значения: с точки зрения «Нюрнбергских законов» я лично, как еврей, подпадал по действие «Закона об охране германской крови и чести» от 1935 года. Закон вынуждал меня, атеиста, сознательно вышедшего из иудаизма, вернуться к национальной идентификации. Я с готовностью принял этот вызов, и результатом было мое полулегальное переселение в Палестину.
Почти десять лет я прожил в Израиле. Там я находился, когда была подписана декларация ООН о его создании, и надеюсь, что еврейское государство будет существовать и впредь. Я никогда не разделял идей сионизма. Я всегда считал, что современный мир должен организовываться не на принципах религиозных и не на принципах национальных, а на основе гражданско-территориальной. Государство должны организовывать граждане, живущие в пределах данной территории. А законодательство должно это обеспечивать. С моими идеями мало кто соглашается — даже Эстер. Бостонское предложение я принял без колебаний. С точки зрения профессиональной нигде в мире не могло быть для меня лучшей работы. Прожив несколько лет в США, я пришел к убеждению, что именно США наиболее соответствуют тому гражданско-территориальному принципу организации государства, который представляется мне оптимальным. В остальном — та же самая всемирная помойка.
Любое последовательное религиозное воспитание рождает неприятие инакомыслящих. Только общая культурная интеграция, выведение религиозной сферы в область частной жизни может сформировать общество, где все граждане имеют равные права.
Этим принципом руководствовалась Римская империя в древности, этот же принцип пытался применить Иосиф II, император Австро-Венгерской империи в XVIII веке. В 1782 году он издал «Толеранцпатент», «Указ о терпимости», провозглашавший принципиальное равенство всех граждан государства перед лицом закона. Это интереснейший сборник документов, несомненный плод влияния на императора Иозефа фон Зонненфельса. Указ открывал евреям возможность ассимиляции без принудительного крещения, давал возможности развития светского государства, интегрирующего всех граждан. Сам фон Зонненфельс был крещеным евреем, и его точка зрения на государственное устройство не нашла поддержки в еврейской среде, которая рассматривала новые законы исключительно как ограничивающие традиционный образ жизни. Именно Иосиф II отменил кагальное самоуправление, то есть возможность существования евреев по принципу «государства в государстве», — разрешил евреям заниматься ремеслами, земледелием, предоставил свободу передвижения и открыл доступ в высшие учебные заведения. Он же ввел для евреев воинскую повинность, уравняв и этой тяжелой обязанностью евреев с прочими гражданами, перевел преподавание в еврейских школах на немецкий язык и «онемечил» еврейские имена и фамилии. Именно так и возникли фамилии Эйнштейн, Фрейд, Ротшильд. Забавно, где-то я прочитал, что в придумывании пышных «немецкообразных» фамилий типа «Розенбаум», «Мандельштам» принимал участие Гофман! Эти законы, столь огорчительные для простого люда, и создали сообщество образованных людей, лишенных национальной узости и способных включаться в общегосударственную деятельность.
До нашего времени сохранилась глубокая разница между потомками западных, «австро-венгерских» евреев и евреями Восточной Европы, которые до конца войны, а точнее, до Катастрофы культивировали замкнутый образ жизни местечка. Конечно, надо сделать исключение для евреев коммунистической России, часть которых в первые годы революции была увлечена новой идеологией. Но основная часть Идишланда — Литва, Латвия, Польша — тяготела к старине. Да и сегодня в мире немало мужчин в лапсердаках образца начала XIX века и женщин в париках на бритых головках.
Профессор Нойгауз называет современный хасидизм «великой победой буквы над духом». В своем критицизме он заходил дальше, считая все наиболее консервативные течения христианства, как западного, так и восточного, двоюродными братьями хасидов. Национальное самосознание в наше время обретает устойчивость не в почитании догматов, а в кулинарных рецептах, покрое одежды и способе мытья, а также в несокрушимом заблуждении, что именно традиционалистам принадлежит вся полнота истины.
28
Май, 1969 г., Голанские высоты.
Даниэль Штайн — Владиславу Клеху
Дорогой Владек!
Сломалась машина, которая привезла группу туристов на Голанские высоты. Потекло масло, и это длинный ремонт. Мы уже все осмотрели, я все рассказал, и тут оказалось, что мы задержимся здесь по крайней мере на три часа, пока за нами не приедет другая машина.
Немцы из кельнской евангелической группы разбрелись на прогулку. Я сижу под смоковницей, моя помощница Хильда спит, прикрыв голову ковбойской шляпой, которую ей подарил заезжий техасец.
Я уже не в первый раз вожу сюда экскурсии. Здесь огромное военное кладбище техники — русские танки, БТРы, грузовики. Осыпавшиеся противотанковые рвы. Огромное количество мин — на протяжении нескольких десятилетий кто только в эту землю мин не совал — турки, англичане, сирийцы, евреи. Здесь подорвалось несколько сот советских танков. Ходить можно только по разминированным участкам. Местные саперы — козы и ослы. Время от времени они подрываются. Иногда подрываются и люди. Но людей здесь мало. Ничья земля. Огромное плато вулканического происхождения горы. В одном из кратеров потухшего вулкана стоит радарная станция. Валуны, черные и серые, колючие кусты, изредка группка деревьев. С деревьями связана история, похожая на библейскую. В Сирии жил израильский резидент, который занимал видное место в правительстве. Когда в 48-м году был создан Израиль, сирийцы здесь выстроили очень сильную оборонительную линию с подземными укреплениями. Еврейский резидент в сирийском правительстве предложил посадить возле каждого подземного укрепления деревья, чтобы солдаты могли в их тени прятаться от жары. К тому же под деревьями человека нельзя заметить с воздуха. Его предложение сочли разумным, деревья посадили. Голаны — стратегическая высота, отсюда простреливается вся Северная Галилея. Здесь были расположены сирийские ракетные точки. Израильтяне уничтожили их во время Шестидневной войны в течение десяти минут с воздуха. Евреям было известно, что над каждой из секретных установок — купа деревьев. За двадцать лет деревья успели вырасти и обозначали цель. Резидента поймали и казнили на площади Дамаска. Его звали Эли Коэн. Евреи приложили все усилия, чтобы его выкупить или обменять, но Сирия была непреклонна. Рассказы такого рода обычно гораздо интереснее туристам, чем сведения из Священной Истории.
Ранняя сирийская церковь была столь же аскетична и сурова, как здешнее вулканическое плато. Приходит в голову, что необычное разнообразие природы в Палестине — тишайшая в Галилее, жестокая в пустынях, гармоничная в Иудее — породило и разнообразие религиозных течений: все родилось здесь.
Все эти земли, завоеванные во время Шестидневной войны, предстоит отдать. Сейчас создается впечатление, что их не очень-то хотят брать. Земли-то не пустые — в Газе миллион палестинцев — нужны они Египту с их проблемами? На Западном берегу палестинцев несколько сот тысяч — для Хусейна большая обуза. Смысл во всей этой кампании был только показной — продемонстрировали военную мощь. Это дорого обойдется в последующие годы. Таковы местные проблемы, как я их вижу. Жить здесь, не погружаясь в их ежедневный поток, почти невозможно. Да и ты в Польше можешь ли работать как священник, игнорируя давление Советского Союза? Мы знаем, что во все времена политика, а не что другое, определяла направление церковной жизни.