Ангел, автор и другие. Беседы за чаем. Наблюдения Генри (сборник) Джером Джером
Потратив совершенно напрасно чуть не целый час и испортив себе на весь остальной день настроение, ваш знакомый, в сильном возбуждении, возвращается в свою гостиницу и посылает оттуда свое письмо с тамошним швейцаром, который лучше знает, как угодить почтовым чиновникам.
Это германские порядки. Посмотрим теперь швейцарские. Как-то раз я с двумя товарищами собрался побродить пешком по Тиролю. Ввиду этого мы отправились налегке, а весь свой багаж послали из Констанца в Инсбрук почтой. Мы рассчитывали попасть в Инсбрук недели через две, и нам, разумеется, было приятно сознавать, что у нас там будет во что переодеться; с собою же мы взяли только по две смены белья.
Чемоданы наши действительно оказались на месте, и мы могли любоваться на них сквозь решетку в почтамте, но получить их не могли, по случаю несоблюдения какой-то формальности в Констанце. Этим упущением было возбуждено внимание швейцарских властей, и те послали инсбрукскому почтамту специальное предписание выдать данный багаж с особой осмотрительностью, так как возникло опасение, что он может попасть в руки ненастоящих собственников.
Забота об интересах путешественников, разумеется, очень трогательна. Но, к несчастью, констанцские власти не научили инсбрукский почтамт, как распознать истинного собственника от самозваного. И вот получилась такая картина.
Трое загорелых, обветренных, покрытых потом и пылью людей, с сумками на плечах и толстыми палками в руках, ввалились в почтамт и заявили, что желают получить свой багаж: «Вот те три чемодана в углу». Эти чемоданы были новенькие, чистенькие и, видимо, дорогие, а потому резко дисгармонировали с наружным видом лиц, претендовавших на них. Эти претенденты предъявили какие-то сильно помятые бумажные клочки, будто бы выданные им в констанцском почтамте в виде квитанций в приеме посылок. Но в глухих тирольских ущельях одинокий путник легко может быть ограбленным троими предприимчивыми молодцами и сброшенным в пропасть. Принимая во внимание эту возможность, почтовый чиновник качает головой и говорит, что желал бы видеть нас в сопровождении такого лица, которое могло бы засвидетельствовать наши личности. Посоветовавшись между собою, мы пришли к заключению, что сделать это в состоянии только швейцар той гостиницы, где мы остановились, и мы бегом отправились назад в гостиницу, обступили швейцара и представились ему:
— Вот, господин швейцар, моя фамилия такая-то, а фамилии моих спутников — такие-то.
— Очень рад познакомиться с вами, господа, — с любезной улыбкой и ловким поклоном заявляет швейцар. — Чем могу служить?
— Не можете ли вы дойти с нами до почты и удостоверить там наши личности? — продолжаю я, ободренный такою любезностью.
Швейцары при гостиницах всегда люди очень любезные и готовые отнестись с полным сочувствием к путешественникам, страдающим от излишних формальностей властей. Поэтому и тот швейцар, о котором я повествую, без всяких возражений отправился с нами на почту. Он делал там все, что только было в его силах, но и этого оказалось мало.
Он подробно разъяснил почтовому чиновнику, кто мы такие, и когда тот спросил, откуда он это знает, швейцар ответил, что находит такой вопрос очень странным, и намекнул, что так как он человек занятой и ему некогда долго болтать, то лучше бы нам скорее выдали наши чемоданы и отпустили бы всех нас с миром.
Тогда чиновник спросил, давно ли он нас знает. Швейцар с красноречивым жестом поднял к потолку обе руки и заявил, что память его положительно отказывается идти так далеко назад, но что он знает нас с самого детства, когда мы вместе с ним еще играли в лошадки.
На новый вопрос со стороны исполнительного чиновника, знает ли он кого-нибудь, кто также знал бы нас, швейцар поспешил ответить, что все обитатели Инсбрука хорошо знают и уважают нас, — все, решительно все, за исключением, очевидно, одних почтовых чиновников.
Вследствие этого чиновник осведомился, не будет ли господин швейцар настолько любезен и не приведет ли хоть одного вполне благонадежного гражданина, который мог бы поручиться за нас. Этот вопрос заставил нашего почтенного ходатая забыть нас и наши тревоги; дело перешло уже на личную почву между швейцаром и почтовым чиновником. Если уж он, швейцар такой-то гостиницы, не вполне надежный гражданин Инсбрука, то кого же еще можно считать таковым?
Оба джентльмена пришли в сильное возбуждение, и их беседа приняла совершенно непонятный для меня характер, так как я не мог разобрать, что они кричали друг другу. Понял я только, что чиновник припомнил, будто некоторые намеки на деда швейцара относительно пропажи у кого-то коровы до сих пор еще не получили достаточного освещения. Кажется, если я не ошибаюсь, швейцар возражал на эти инсинуации в том духе, что почтовые чиновники, тетки которых подозревались в нежных чувствах к артиллерийским офицерам, должны бы быть поосторожнее в своих намеках на его деда.
Наши симпатии были, разумеется, на стороне швейцара. Ведь он заступался за наши интересы, хотя до сих пор и безуспешно. Но так как разгоревшийся спор грозил затянуться, то мы кое-как убедили нашего заступника не волноваться больше из-за нас и вернуться с нами в гостиницу. Мы страшно проголодались, а ему пора было быть на своем посту. Дело же о чемоданах мы решили повернуть иначе.
На следующее утро мы снова, но уже одни, отправились на почту и жалобными словами довели чиновника чуть не до слез. Он размяк и был готов признать нас за действительных владельцев чемоданов, но ему не приказано было выдавать. Ввиду этого он, сжалившись над нашим положением, предлагает нам приходить в установленные часы на почту и переодеваться там, за большим шкафом, в наши вещи, находившиеся в чемоданах. Хотя такое предложение и было не совсем удобно для нас, но за неимением другого выхода мы согласились на него, тем более что чиновник в своем человеколюбии дошел до того, что разрешил нам входить с заднего крыльца.
Таким образом, в течение нескольких дней, до возвращения в Инсбрук отсутствовавшего великобританского консула, местное почтовое учреждение служило нам туалетной комнатой.
И все это благодаря тому, что швейцарские почтовые чиновники страдают излишней осторожностью.
IV
Удобство иметь хвост
Один из моих приятелей часто горюет по поводу того, что мы лишились наших хвостов. И я нахожу, что он прав. Было так полезно иметь хвост, который весело болтался бы из стороны в сторону, когда мы в духе, и неподвижно висел бы вниз, когда мы огорчены; а когда на нас нападала бы сумасбродная отвага, то закручивался бы кверху винтом.
— Навещайте нас почаще, — говорит нам при прощанье наша любезная хозяйка. — Не заставляйте себя просить. Приходите как только вам вздумается. Мы вам всегда так рады.
Мы верим ей на слово и приходим дня через три. Отворяющая нам служанка на наш вопрос: «Дома ли хозяйка?» — отвечает, что «посмотрит». Слышно торопливое шмыганье ног, смешанный говор встревоженных голосов, хлопанье дверями. Служанка, вся красная и запыхавшаяся — должно быть, от долгого и усердного искания хозяйки, на счастье оказавшейся дома, — приглашает нас в гостиную. Мы становимся на каминный коврик, крепко прижимая к груди шляпу, как единственный близкий нам предмет; нам кажется, что мы попали в гостиную хирурга и должны подвергнуться болезненной операции.
Ожидаем мы довольно долго. Наконец появляется хозяйка.
Напудренное лицо ее с подведенными бровями сияет приветливостью, подкрашенные губы улыбаются. Неужели она в самом деле рада нам, или только притворяется обрадованной, а в глубине души проклинает нас за то, что мы помешали ей сделать что-нибудь нужное по хозяйству?
Как бы там ни было, но она делает вид, что очень обрадована нашим посещением, и упрашивает нас разделить с ней полдник. И она и мы были бы спасены от лицемерия, если бы у нее был хвост: высунувшись где-нибудь из-под юбки, он показал бы нам истинное настроение его обладательницы.
Впрочем, если бы у нас и остались хвосты, то мы, по всей вероятности, научились бы управлять и ими так же искусно, как лицами, взглядами и улыбками, чтобы скрыть свои истинные чувства; научились бы размахивать хвостами точно в полном восторге, хотя на самом деле готовы были бы лопнуть от досады. Прикрывая свою телесную наготу фиговыми листочками, мы стараемся этим прикрыть свои мысли.
Но, спрашивается, много ли выиграл человек такою маскировкой? Не лучше ли быть правдивым? Один из моих маленьких друзей, десятилетний мальчик, воспитан так, что привык всегда говорить только правду или, по крайней мере, то, что он считает правдой. Я с большим интересом наблюдаю результаты такого правдолюбия. Когда вы спросите мальчика, какого он о вас мнения, он тотчас же откровенно выскажет его. Многим это не нравится, и они в негодовании восклицают:
— Какой, однако, ты грубый, мой милый!
Но мальчик резонно возражает:
— Я же просил вас лучше не спрашивать меня, какого я о вас мнения, а вы спросили. Ну вот я и сказал.
Таким образом мальчик сделался авторитетом. Те, которые получили от него удовлетворительные ответы, ходят довольные и надутые гордостью, как индийские петухи, а получившие ответы неудовлетворительные имеют вид мокрых куриц и уверяют, что мальчик крайне невежлив.
Кстати о вежливости. Она, вероятно, изобретена только для лжи. Мы освещаем и греем солнцем нашей вежливости одинаково праведных и неправедных, без разбора. Мы уверяем каждую хозяйку дома, что проводим у нее самые счастливые часы нашей жизни. В том же самом уверяют нас и наши гости, и мы стараемся верить друг другу.
Помню, как однажды зимою знакомая мне приличная пожилая дама устроила из одного южногерманского городка санную прогулку в лес. Такая прогулка совсем не то, что пикник. Люди, желающие быть вместе, во время таких прогулок не могут уединиться от остальной, лишней для них компании, как это делается на пикниках, а должны все время оставаться на глазах у других.
Нам предстояло проехать шестерым в одних санях миль двадцать за город, пообедать в уединенной «Лесной вилле», потом позабавиться пением и танцами, а затем возвращаться домой при свете луны. Успех таких увеселительных поездок зависит от желания и способностей каждого участвующего вносить свою долю оживления в компанию. Инициаторша нашей поездки решила программу предстоящего увеселения накануне вечером, в гостиной нашего «пансиона». Оставалось одно свободное место в санях. Стали придумывать, кем бы пополнить его.
— Томпкинсом, — предложил кто-то из участников поездки. Все дружно подхватили это имя.
Томпкинс был именно тот, кого было нужно, чтобы не только пополнить, но и внести жизнь и веселье в нашу поездку. Трудно было подыскать более подвижного и остроумного человека.
Он сидел на другом конце нашего длинного стола, но его заразительный смех разносился по всей зале. Устроительница поездки не знала его в лицо и, когда ей указали его, она направилась к нему. К несчастью, она была близорука, поэтому ошиблась и обратилась к человеку самого зловещего вида. Этого несносного человека год тому назад я встретил в Шварцвальде и надеялся никогда больше не встречать на своем жизненном пути. Я отвел ее в сторону и шепнул ей на ухо:
— Что вы делаете? Зачем вы пригласили его? Ведь мы не успеем проехать и полдороги, как он наведет на всех нас смертельное уныние.
— О ком вы говорите? — недоумевала дама.
— Конечно, о Джонсоне.
— О каком Джонсоне? Я его совсем не знаю.
— Да это и есть та прелесть, которую вы привели с того конца сюда, — пояснял я.
— Ах, боже мой! — с отчаянием прошептала она. — А ведь я думала, что это Томпкинс. Но я уже успела пригласить его, и он согласился…
Она была помешана на деликатностях, поэтому и слышать не хотела о том, чтобы напрямик показать Джонсону, что он был приглашен ею по ошибке.
Разумеется, как я и предвидел, все наше удовольствие было отравлено этим несноснейшим субъектом. Начал он с того, что поссорился с нашим возницей, которого нам потом соединенными усилиями едва удалось успокоить; потом всю дорогу мучил нас скучнейшими рассуждениями на тему о государственных доходах и обложениях; хозяину «Лесной виллы» высказал крайне нелестное и, кстати сказать, очень несправедливое мнение об его кухне, и настаивал, чтобы все окна были отворены. Это зимою-то при порядочном холоде с ветром!
Один из участвовавших, немецкий студент, запел было какую-то патриотическую песенку. Это повело к горячему диспуту между студентом и Джонсоном, который грубо и злобно прошелся насчет неуместности патриотических чувств в наше время, и по пути дал такую характеристику тевтонского национализма, что было прямо удивительно, как это только сошло ему с рук. Мы не танцевали, потому что Джонсон объявил, что не может представить себе более дурацкого зрелища, чем вид прыгающих, подобно дикарям, приличных людей. Обратный путь он уснащал анализом увеселения, так что мы едва могли дождаться, когда отделаемся от этого сокровища. Тем не менее наша председательница нашла нужным поблагодарить его за «удовольствие», которое он доставил нам своей компанией.
Мы дорого платим за свою потребность в искренности. От платы за похвалы мы освобождены, потому что похвала в настоящее время ровно ничего не стоит. Люди горячо жмут мне руку и уверяют меня, что им нравятся мои сочинения. Но это только раздражает меня, не потому, чтобы я стоял выше желания похвал, а просто потому, что я уже не верю в них. Я знаю, что люди будут напевать мне похвалу даже и в том случае, когда не прочли ни одной моей строчки. Когда я при посещении какого-нибудь дома вижу открытой на столе одну из моих книг, мой подозрительный ум не преисполняется горделивой радостью. Мне представляется, что накануне происходила между хозяевами этого дома такого рода беседа:
— Не забудь, дорогая, что завтра к нам придет Джером…
— Завтра?! Что же ты мне ничего не сказал об этом раньше?
— Я говорил тебе на той еще неделе. Но, видно, ты забыла… Какая плохая стала у тебя память.
— Напротив, это у тебя, дорогой, память никуда не годится. Уверяю тебя, ты и не думал мне говорить об этом… Как его?.. Ах да! — о Джероме. Иначе я обязательно запомнила бы… Кстати: что, собственно, представляет собою этот Джером? Я слышала, о нем много говорят, но не обращала внимания. Какая-нибудь знаменитость?
— О нет! Просто писатель… книги пишет.
— Книги?.. А приличный ли он вообще человек?
— Вполне приличный. Разве я стану приглашать неприличных людей? Эти писатели нынче везде приняты… Кстати, есть у нас хоть одна из его книг? Читали мы его?
— Кажется, нет. Впрочем, посмотрю… Вот если бы ты сказал мне вовремя, что ждешь его, я бы послала в книжный магазин.
— Я сам достану. Все равно мне нужно в город…
— Жаль тратить зря деньги. Не будешь ли ты около брата. Он всегда покупает новые книги. Может быть, у него найдется и этот… как его?..
— Нет, лучше уж я возьму прямо из магазина. Это будет гораздо приличнее, в особенности, если в хорошем переплете. Сразу будет видно, что мы — люди, интересующиеся последним словом литературы, и не скаредничаем на приобретение новых книг. В таких случаях жалеть денег не надо…
Но, может статься, что происходил разговор и в другом духе. Например:
— Ах, как я рада, что он будет! Я уж давно жажду встретиться с ним.
— Да, и я очень доволен, что мне наконец удалось познакомиться с ним лично и пригласить его к себе. Вообще, я считаю его посещение большой честью для себя. Не забыть бы вот только приобрести его новую книгу и постараться просмотреть ее…
И все в таком роде, во многих местах. Сознание, что мы неискренни, привело к тому, что все комплименты принимаются нами за одни казенные фразы. Раз на одном вечере, когда только что прибыл главный гость — знаменитый писатель, — знакомая дама спросила у меня:
— Скажите, пожалуйста, что написал этот джентльмен? У меня нет времени на чтение, и я почти ничего не читаю.
Пока я собирался ответить, меня предупредил один закоренелый шутник, оказавшийся поблизости и своим тонким слухом подхвативший вопрос дамы.
— «Монастырь и сердце» и «Адам Беде», — поспешил сказать он.
Дама благодарно улыбнулась ему. Он знал ее давно, поэтому ему было известно, что она только названные им литературные произведения и читала во всю свою жизнь, и что они были ей вполне по уму и по сердцу; небезызвестно ему было и то, что дама, конечно, не помнит, что автор этих произведений совсем другое лицо.
Так и оказалось. Дама весь вечер надоедала знаменитому писателю с восторженными похвалами этих двух книг. Но при прощании она шепнула ему:
— Однако нельзя сказать, чтобы этот ваш литературный лев отличался излишней скромностью: сам говорит, что «Монастырь и сердце» и «Адам Беде» — самые лучшие из произведений современной литературы.
Хорошо бы, если бы читающая публика хоть отмечала в своей памяти имена авторов, во избежание подобных недоразумений; то же самое можно посоветовать и посетителям театра.
Один наш известный драматург рассказывал мне, как однажды он предложил знакомой супружеской чете билеты на представление своей пьесы, не предупредив, однако, супругов, что он — автор этой пьесы. Он позаботился снабдить их и программой, но они даже и не взглянули на нее, как это часто делают многие из театральных посетителей. Во время представления лица супругов все более и более вытягивались: драма была совсем не в их вкусе. Едва дождавшись конца первого действия, они ушли из театра, и потом, когда встретились с драматургом, пожавшим в тот вечер особенно обильные лавры, заявили ему, что удивляются, как он мог дать им билеты на представление такой скучной веши. Хорошо еще, что все трое были давно дружны, а драматург к тому же был человек, что называется, покладистый. Он только весело расхохотался и сказал, что не надо было так плотно обедать перед поездкой в театр. Они, действительно, в тот день пообедали вместе у Кёттнера, где, как известно, кормят на убой.
Один из моих молодых приятелей — человек небогатый, но древнего аристократического рода — сделал мезальянс, женившись на дочери богатого канадского фермера, очень миленькой, прямодушной и неглупенькой девушке, но слишком доверчивой.
Я встретился с ним месяца три спустя после его возвращения в Лондон, и между нами произошел следующий диалог.
— Ну, — спросил я его, — как вы себя чувствуете в новом положении?
— Ах, я был бы так счастлив, если бы моя жена не обладала одним крупным недостатком! — воскликнул он. — Она очень мила, но, представьте себе, верит всему, что говорят ей.
— Ничего, — утешал я его, — это у нее скоро пройдет: здесь, в столице, она быстро избавится от такого недостатка.
— Надеюсь. Но пока очень неловко.
— Верю. Воображаю, в какие неудобные положения она ставит себя своей доверчивостью, — продолжал я.
Видимо, обрадованный случаем высказаться сочувствующему человеку, мой приятель пустился в подробности.
— У нее нет светского образования и такта, — начал он, — Она сознавала это и даже ставила мне на вид, когда я за нее сватался. Теперь же ей вдруг показалось (а вернее всего, кто-нибудь для смеха сказал ей), что она совершенство и в светском отношении, но только не знала этого до сих пор сама. Она бренчит на пианино, точно школьница, играющая по праздникам для развлечения гостей своих родителей, как это принято у простых людей. Так и у нас. Начинается с того, что мою жену просят сыграть. Сначала она отнекивается, уверяя, что играет очень плохо. Тогда ее, в свою очередь, уверяют, что она говорит это из одной ложной скромности, что, напротив, они слышали от других, какая она дивная музыкантша, и горят нетерпением услышать ее сами. Разумеется, она сдается на эти усиленные просьбы. Она такая добродушная и мягкосердечная, что только и думает, как бы доставить удовольствие другим. Если бы от нее потребовали стать на голову, чтобы доставить кому-нибудь удовольствие, честное слово, она сделала бы и это.
Ну-с, вот она садится и играет. Игра ее прямо невозможная, но слушатели восторгаются ею «выходящим из ряда, своеобразным» туше (они совершенно правы, но только не в том смысле, в каком это понимается моей женой), и выражают удивление и сожаление, почему она не сделалась музыкантшей по профессии. Она слушает эти лживые комплименты и, в конце концов, сама удивляется, почему ей, в самом деле, не пришло в голову сделаться музыкальной знаменитостью.
Насмешники не довольствуются тем, что она с грехом пополам сыграла одну пьесу, и умоляют ее доставить им возможность еще насладиться ее «дивной» игрою. Она снова садится и старается изо всех сил. Однажды она отбарабанила подряд целых четыре пьесы, между прочим, и сонату Бетховена. Мы были предупреждены ею, что это — именно соната Бетховена, иначе нам ни за что бы не догадаться. Все мы, то есть гости и я, сидели вокруг музыкантши с деревянными лицами и пристально рассматривали узоры на ковре.
По окончании этого испытания гости окружили жену и меня, воспевая ее «изумительный» талант. Спрашивали меня, почему я не говорил им, что привез из-за моря такое музыкальное чудо. И все в таком духе… Право, они когда-нибудь доведут меня до того, что я сделаю какую-нибудь непоправимую глупость. Все это положительно нестерпимо.
Теперь она ударилась в декламацию. Это нечто такое, чего, как вы ни ломайте себе голову, вам ни за что не понять. Интонация у нее такая, что не то это щебечет ангел с небес, не то хнычет ребенок, не то завывает собака. Под влиянием похвал наших милых «друзей», заглазно издевающихся над нею, она и в этом искусстве старается вовсю… Ах, не будь она так мила!.. — заключил со вздохом мой собеседник.
Я молчал, выжидая дальнейших излияний своего приятеля.
— Разумеется, всего больнее мне то, что она сама выставляет себя на смех, — продолжал он, помолчав. — Но что же мне делать? Если объяснить ей, в чем, собственно, суть, она умрет от стыда, а если перенесет такое открытие, то этим может быть убито ее доверие к людям; а именно полная доверчивость и составляет ее главную прелесть. Между тем, не подозревая горькой правды, она не слушается моих скромных советов хотя бы относительно ее туалета. Как на грех только одного меня и не слушается. Когда я намекаю ей, что такое-то платье, шляпка или прическа совсем не идут к ней, она смеется и повторяет мне слова, которые обыкновенно говорят простушки, лишенные вкуса и неудачным выбором туалета портящие свою наружность. А для женщины, если она не желает быть всеобщим посмешищем, согласитесь сами, всего важнее быть прилично и, как говорится, к лицу одетой.
На прошлой неделе она приобрела себе новую шляпку, на которой нет только свечей, чтобы быть полным подобием рождественской елки. Коварные подруги пришли в наружный восторг и, внутренне подсмеиваясь над женой… понимаете, над моей женой! — единогласно объявили, что непременно достанут и себе такую же прелесть. А жена, вся сияющая от радости, с увлечением рассказывает, где и как она откопала эту «прелесть».
Когда нас приглашают куда-нибудь, жена всегда настоит на том, чтобы мы явились, по крайней мере, за полчаса до назначенного времени. Боится опоздать, чтобы не показаться невежливой. Ее уверили, что без нее и вечер не вечер, и никакое собрание не может считаться открытым, пока она не пожалует. Она, разумеется, верит и этому. Уходим мы всегда последними: ей напели, что если она удалится хоть на минуту раньше остальных гостей, то все удовольствие хозяев будет испорчено; что они никем так не дорожат, как ею; что она единственная, общепризнанная царица сезона и т. п. вранье. Жена чуть с ног не валится от усталости; хозяева не знают, как от нас отделаться. Но лишь только я намекну, что пора бы, мол, и поблагодарить хозяев, поднимается такой протест, точно мы собираемся совершить бог весть какое преступление, и нас начинают упрашивать остаться еще «хоть на полчасика». Жена опять верит, и находит, что я совершенно напрасно хочу обидеть так искренно любящих нас друзей… Хотелось бы мне знать, почему это так много нескладицы в нашей жизни? — с новым тяжким вздохом заключил мой молодой приятель свои жалобы.
Разумеется, я ничего не мог ответить ему на это.
V
Камины и печи
Обитатели северо-восточных стран Европы очень странные люди. В холодные вечера они как ни в чем не бывало сидят на воздухе и постоянно пьют что-нибудь горячее, преимущественно чай, а в морозные дни стоят с папиросами в зубах на площадке трамвая, несущегося по ледяному воздуху со скоростью пятнадцати миль в час, и упорно отказываются войти в вагон. В железнодорожных вагонах, где такая жара, что прямо можно испечься, они, наоборот, настаивают на том, чтобы окна оставались наглухо закрытыми, и с видом замороженной трески кутаются в свои шубы с огромными меховыми воротниками.
В своих домах они держат окна герметически закупоренными в течение нескольких месяцев, а от их печей пышет таким зноем, что к ним опасно подходить, если вы не желаете обжечься. Путешествия расширяют кругозор; между прочим, они могут внушить нам, британцам, ту истину, что наши соотечественники вовсе не так глупы, как их рисуют. Было время, когда я, сидя с вытянутыми ногами перед камином, в котором ярко пылали дрова или уголья, внимательно слушал людей, которых считал всезнающими, распространявшихся на тему бессмысленности и разорительности наших английских обычаев.
Они объясняли мне, что весь жар от огня совершенно бесцельно выходит наружу через широкие трубы наших каминов. Я не решался возражать им, что чувствую себя перед моим камином вполне тепло и уютно. Я готов был признать, что меня согревают вовсе не дрова, а моя британская глупость и упорство. И в самом деле, как же огонь может согревать меня, когда вся его сила уходит прямо на воздух? Конечно, только теплота невежества могла согревать кровь в моих вытянутых перед «холодным» огнем ногах. Они уверяют меня, что если я чувствую себя тепло и уютно, то лишь потому, что сижу перед огнем и гляжу на него; а попробуй я сесть в стороне от камина — сразу почувствую совсем другое.
Тогда я не решался возражать на это, а теперь скажу, что у меня совсем нет надобности сидеть на другом конце комнаты, потому что места возле камина совершенно достаточно не только лично для меня, но и для всех тех, которые мне близки; что каминный огонек является приятным объединяющим центром семьи и друзей. А мне продолжали расписывать все прелести печки, стоящей посередине комнаты и равномерно распределяющей по ней тепло посредством тянущихся вокруг стен железных, покрытых пылью и сажей труб. Такая печь дает возможность сидеть по всем углам и вместе с тем вдыхать тяжелый, очень вредный запах.
С тех пор я имел немало случаев на практике ознакомиться с этими «культурными» печами, которые мне так расхваливали, но остался при своей любви к нашим, хотя и старомодным, «негигиеничным», «бесцельным» и «разорительным» открытым каминам. Мне нужно, чтобы тепло уходило в трубу, вместо того чтобы оставаться закупоренным в комнате, причинять мне головную боль и заставлять столы вокруг меня ходить ходуном. Я люблю, чтобы огонь был открыт; люблю, когда возвращаюсь домой с холода, чтобы огонь встречал меня веселым блеском и треском и как бы говорил мне: «Что, дорогой хозяин, холодно на дворе? Иди и садись против меня. Закури трубочку, протяни ко мне озябшие руки и поставь на решетку закоченевшие ноги. Я их моментально согрею».
Я все это проделываю и блаженствую.
Мне нужно иметь чего-нибудь такое, что приятно грело бы спину, когда я, повернувшись ею к камину и засунув руки в карманы, стою и разглагольствую перед своими слушателями. Я не чувствую ни малейшей потребности в торчащей где-нибудь в углу, за диваном, высокой белой штуке, видом и запахом напоминающей семейный склеп. Может быть, такая штука и гигиенична и равномерно распределяет тепло, но она мне не нравится. Положим, не отрицаю, есть у нее свои преимущества; например, в ней помещаются такие тайники, в которых можно кое-что сушить и вместе с тем… забыть. Последнее обстоятельство вызывает известные осложнения. Люди начинают ощущать запах горелого, выражают опасения, что в доме пожар, бегут отыскивать место, где мог возникнуть огонь, и только с большим трудом вам удается внушить им мысль, что это, наверное, горят их башмаки и чулки, которые они сами же пихнули в печной тайник с целью просушки.
Внутреннее устройство этих печей таково, что требует особого уменья с ним обращаться и особо тщательного наблюдения. Если вы не знаете специального секрета этих печей и переложите топлива, то они производят взрыв; а если не подложите топлива вовремя и огонь вдруг погаснет, прежде чем вы успели принять меры, повернув что-то внутри, печь опять-таки дает взрыв. В домах, где обзавелись этими печами, часто возникают такие сцены.
— Ах, боже мой, взрыв в столовой! — испуганно восклицает хозяйка, выскакивая из-за стола.
— Нет… кажется, в спальне, — неуверенно возражает хозяин, также срываясь с места.
В гостиной, над вашей головой, начинает сыпаться штукатурка, а висящая против вас картина подвигается по направлению к вам.
— Нет! нет! — в свою очередь кричите вы, поднимаясь с такой стремительностью со стула, что опрокидываете его. — Взрыв произошел в здешней печи… Это просто перемещение звука…
Подхватив на руки детей, бегут вон из гостиной, в которой все трещит и валится. Потом посылают за печниками и тратят порядочные деньги, чтобы иметь покой в течение нескольких дней хоть в этой комнате, пока будут взрываться по очереди печи в других.
Говорят, германские печи очень экономичны. Может быть. Но лично мне они в одну зиму обошлись в пятьдесят фунтов.
Северо-восточные европейцы постоянно хвастаются своими «рациональными» печами. Одни комнаты отапливаются у них так называемыми «голландскими» печами, в других красуются железные, питающиеся исключительно коксом и… картофельными очистками! Если вы вздумаете предложить им что-нибудь другое, они от негодования лопаются. Кухонные же печи питаются исключительно дровами; попробуйте угостить их коксом, — они откажутся служить.
Особенно причудливы и коварны бельгийские печи; у них дверка вверху и дверка внизу, и они похожи на перечницы. Все их благополучие зависит от дверок. По временам они чувствуют потребность в том, чтобы верхняя дверка была открыта, а нижняя закрыта, или наоборот; по временам же — чтобы обе дверки были открыты или же закрыты.
Правильно обращаться с этими печами может только местный уроженец, с раннего детства уже приспособившийся к их капризам. К счастью, они довольно мирные и редко взрываются; они только сильно горячатся, сбрасывают с себя крышку и раскидывают по всей комнате горячие уголья. Собственно говоря, эта печь или, вернее, грелка, обретается в железном шкафчике с двумя дверками. Когда вам нужно согреть комнату, вы отворяете дверки и выдвигаете эту грелку. Когда воздух достаточно нагрелся, следует осторожно вдвинуть грелку обратно на место. Нередко при этой операции все сооружение опрокидывается, горничная, с простертыми к потолку руками, испуганно взвизгивает и громко начинает призывать на помощь. Прибегают кухарка и поденщица и в свою очередь разражаются воплями. Потом все три женщины бегут за водой. Пока происходит вся эта суматоха, вы решаете немедленно заменить эту причудливую печь обыкновенною, которая хотя иногда и взрывается, но к которой вы все-таки более привыкли.
Когда вы почувствуете в своем помещении сильный запах, так называемый угар, то, конечно, можете открыть окна и таким путем парализовать губительное действие иноземных печей. Разумеется, вся улица сочтет вас за сумасшедшего. Но вы этим не смущайтесь: англичане вообще везде считаются сумасшедшими; это как бы особая их привилегия. Во всяком случае, улица пусть думает о вас что хочет, а вы зато можете свободно дышать и избавиться от головной боли.
Только в железнодорожном вагоне вам не позволят быть «сумасшедшим». В европейских поездах бесполезно возбуждать вопрос о свежем воздухе, если только вы не склонны разогнать всех пассажиров, выбросить кондуктора из окна и занять весь вагон одной своей особой. В поездах за границей существует такое правило, что если хоть один пассажир протестует против открывания окна, то оно немедленно должно закрыться. Англичанин в этих случаях не станет спорить; он просто дергает за ручку звонка и указывает явившемуся кондуктору, что термометр показывает девятнадцать градусов и что поэтому нужно открыть окно. В противном случае он, англичанин, сам откроет это окно и выбросит в него кондуктора.
Кондуктором обыкновенно состоит отставной солдат; он понимает, что его могут выбросить из окна, но законов гигиены не знает. Если вы вышвырнете его в окно, он не станет против этого протестовать и со спокойным духом оставит вас разбирать поднятое вами дело со вторым кондуктором. А так как в поезде находится чуть не с десяток кондукторов, то вам, в конце концов, надоест выбрасывать их всех в окно, и вы скрепя сердце подчинитесь существующему правилу. Не сделаете вы этого только в том случае, если вы — американец, а еще лучше — американка; с ними — дело другое.
Никогда я еще так не восторгался Америкой, как в один летний день по пути между Берном и Вевеем. Мы, пассажиры, уже целый час жарились в атмосфере, которая была способна привести в состояние полного очумения самого Данте, на что уж привыкшего к температуре ада. Наверное, он, после десятиминутного пребывания в таком пекле, потерял бы всякий интерес к показываемому ему его спутником, Вергилием, зрелищу и шепнул бы ему: «Голубчик, уйдем отсюда скорее!»
Вагон был битком набит самой разноязычной публикой. Все окна и вентиляторы были закрыты. Семнадцать мужчин курили, четыре женщины и несколько ребятишек сосали мятные лепешки, а одна старая еврейская супружеская чета полдничала, потребляя главным образом лук и чеснок. Вдруг на одной из остановок отворилась дверь. Обыкновенные местные пассажиры чуть-чуть приотворяют дверь, проскальзывают в нее и тщательно снова закрывают ее за собою. Но на этот раз явились не обыкновенные пассажиры, а пять американок. Они широко распахнули дверь и вошли нагруженные всякими корзиночками и свертками. Шести свободных мест подряд для них не нашлось, поэтому они разместились по всему вагону. Лишь только каждой из этих американок удалось освободить руки от ноши, их первым делом было броситься к ближайшему окну и открыть его.
— Удивляюсь, как это никто не умер в этом вагоне! — громко заметила одна из них.
Вероятно, эти дамы были убеждены, что если бы не их появление, то мы, пассажиры, не догадавшиеся сами открыть окна, непременно задохнулись бы.
— Нужно устроить свободный приток воздуха, — заметила другая, и она тут же отворила настежь дверь на одном конце вагона, между тем как одна из ее спутниц открыла противоположную дверь. Потом они все вместе вышли на одну из платформ и стали снимать вид Женевского озера.
Пассажиры возмутились и на нескольких языках начали проклинать предприимчивых американок. Задребезжали звонки, явились кондукторы и вместе с пассажирами принялись доказывать американкам незаконность их самоуправства.
Однако это оказалось бесполезным. Американки были непоколебимо тверды. Они, в свою очередь, стали доказывать необходимость своих действий и делали это, стоя в открытых дверях. Кондукторы, по всей вероятности, уже знакомые с американками, только пожали плечами и молча покинули вагон, а пассажиры, также молча, развязали свои чемоданы и корзины, достали оттуда фуфайки, платки и т. п. теплые вещи, — вообще приняли меры против угрожавшей им (больше, впрочем, в воображении) простуды, и на том успокоились.
VI
Почтовые открытки
Мания почтовых открыток с видами начинает проходить в Германии — месте рождения этого изобретения, как мне объяснили. В Германии или совсем не берутся за дело, или же, если возьмутся, то доводят его до конца и даже пересаливают. Когда немец принимается рассылать почтовые открытки, то забывает все остальное в мире. Немецкий турист никогда не знает, где он был, пока, вернувшись на родину, не попросит кого-нибудь из своих ближних или друзей показать ему открытки, которые он им прислал. Только тогда он начинает наслаждаться своим путешествием.
— Ах какой прелестный старинный городок! — восклицает он, взглянув на открытку. — Как жаль, что у меня не было времени выйти из гостиницы и походить по улицам. Но уже одно сознание, что я был в таком чудном местечке, так приятно.
— Почему же у вас не было времени? — спрашивают его.
— Да я попал туда лишь вечером и до самого закрытия покупал открытки, а на другой день едва поспел написать и разослать их. Потом надо было ехать дальше.
Попадается ему на глаза вид с одной горной вершины, и он говорит:
— Если бы я знал, что это такой великолепный вид, я бы остался там еще на день… Ведь это ошеломляюще хорошо!
Интересно было наблюдать прибытие немецких туристов в Шварцвальд. Я там жил в одной из особенно часто посещаемых деревень. Едва немцы успеют выскочить из коляски, как бросаются к единственному местному жандарму и спрашивают:
— Где здесь продаются почтовые карточки? Скажите нам скорее. У нас всего часа два времени.
Жандарм, чуя хорошую «благодарность», поспешно ведет их к требуемому месту. За жандармом взапуски несутся запыхавшиеся старички, торопятся, отчаянно семеня ногами и судорожно подбирая юбки, пожилые дамы и грациозно порхают молоденькие девицы или дамочки, уцепившись за руку своих ухажеров, женихов или мужей, которые тоже имеют такой вид, точно спешат на пожар или бегут от неприятеля. Более осторожные встречные торопливо прячутся от них в первую попавшуюся дверь, а неосторожные сталкиваются ими в канаву; вообще они изображают собою нечто вроде маленького урагана, все сметающего на своем пути.
В узком проходе лавочки, торгующей почтовыми открытками, происходит давка. Окрестности оглашаются криками полузадушенных женщин, воплями полузадавленных детей и проклятиями мужчин. Немцы, в общем, народ мирный, тихий и законопослушный, но одна мысль о почтовых открытках превращает их в диких зверей. Если случится так, что немка пропустила поезд, потому что была погружена в выбор открыток, то она, заметив это обстоятельство, сначала разражается слезами, а потом бросается колотить своим зонтиком всех, стоящих близ нее. Ловкие и сильные из мужчин хватают лучшие открытки, а более сдержанным, вялым или вежливым достаются только однообразные виды почтовых учреждений да железнодорожных станций.
Явившись усталыми и растерзанными в гостиницу и поместившись в общей зале, они бесцеремонно сбрасывают со стола всю посуду, требуют чернил и перьев и с лихорадочным усердием принимаются готовить свои открытки к отправке на родину. Наскоро потом закусив, они снова садятся в коляску и уезжают далее, осведомляясь у возницы о названии того места, где пробыли несколько часов, но ничего не видели и не узнали.
Страсть немцев к открыткам доходит прямо до мании. В одном из немецких иллюстрированных журналов я видел изображение двух молодых людей, очевидно из мелких приказчиков или конторщиков, обсуждающих вопрос об использовании свободных летних дней.
— Ну, куда ты собираешься нынешним летом? — спрашивает один у другого…
— Никуда, — мрачно отвечает другой.
— Финансы не позволяют? — сочувственно продолжает первый.
— Увы, да! — уныло сознается второй. — Набрал на одни открытки, а на само путешествие не хватает.
Люди тащили с собой в путешествие целые тетради с именами и адресами лиц, которым собирались посылать с дороги открытки. На живописных лесных полянах, возле серебристых озер и рек, на горных тропинках, среди ущелий, обрывов и пропастей, — словом, повсюду, — встречались, видимо, преждевременно состарившиеся туристы, озабоченно бормотавшие себе под нос: «Боже мой! Никак не могу припомнить, послал ли я тете Анне карточку с последней стоянки? Уж не отправил ли я две кузине Лизе? Вот беда-то!»
Немало было хлопот и с воспроизведением видов на карточках. Неважные на вид городки и местечки, подобно обделенным природою старым девам, требовали от фотографов сделать их красивыми.
«Я не требую, чтобы вы мне польстили, — говорил вид какого-нибудь городка или местечка. — Я только прошу не искажать меня до неузнаваемости, как делают многие фотографы. Пожалуйста, не испортите меня и старайтесь, чтобы я выглядел приятным».
И фотограф старается изо всех сил. Все недочеты городка тщательно им стушевываются и придаются такие достоинства, каких никогда и не видывал этот городок.
«Не будь этих пошлых современных домов, Большая улица имела бы живописный средневековый вид», — говорит фотограф.
И он придает Большой улице такой вид, какой она должна была бы иметь, чтобы быть живописной…
Взглянув на такое произведение фотографа, любители вычурного зодчества прошлых веков спешат в предполагаемый оригинал, то есть тот городок, название которого обозначено на открытке, видят обман и разочаровываются.
Я сам однажды испытал такое разочарование. Приобретя почтовую открытку с живописным видом рынка одного французского городка, я пришел к заключению, что хотя и объездил всю Францию, но этого городка не видал. Соблазненный живописным видом, изображенным на открытке, я нарочно отправился вновь во Францию, прямо в этот городок, и попал на его рынок как раз в те часы, когда рыночная жизнь должна была быть в самом разгаре. Достигнув рыночной площади и окинув ее взглядом, я спросил местного полисмена, где находится рынок. Полисмен ответил, что я стою перед ним. Я возразил, что той обыденщиной, которую вижу, вовсе не интересуюсь, и прошу указать мне, где у них тут рынок более живописный. Полисмен сказал, что у них в городе только этот рынок и имеется. Тогда я достал открытку.
— Где же тут все эти девушки? — спрашивал я, указывая на открытку.
— Какие девушки? — недоумевал он.
— Да вот эти, которые изображены тут, на карточке? — пояснял я, суя ему прямо в нос открытку. — Видите, сколько их и какие все миленькие.
Действительно, на открытке вся площадь была покрыта миловидными крестьянскими девушками в красивых национальных костюмах, продававшими цветы, плоды, овощи и всякого рода ягоды; все это было свежее, только что сорванное и еще сверкавшее утренней росою.
Полисмен отвечал, что он сроду не видывал в этом городке таких девушек и с таким товаром. Клянясь всеми святыми, он уверял, что во всем городке и днем с огнем не найдешь ни одного такого миловидного личика, какие были изображены целыми сотнями на открытке.
Посередине рынка, вокруг фонарного столба, было сгруппировано с полдюжины ветхих старушек. Две из них продавали рыбу малопривлекательного вида, а остальные четыре торговали какими-то карикатурами на овощи. Цветов и ягод и в помине не было.
Весело одетая и весело улыбающаяся густая толпа покупателей, изображенная на открытке, в действительности сводилась к двум блузникам, озабоченно толковавшим о чем-то между собою, оборванцу, очевидно, высматривавшему, как бы стащить огурец у зазевавшейся торговки, и жалкой голодной собачонке, с тупою покорностью ожидавшей грустных последствий своего вечно пустого желудка. Больше на площади не было ни одной живой души.
На открытке красовался в центре рынка прекрасный готический собор почтенной древности. Я спросил полисмена: где же, по крайней мере, этот собор? Полисмен ответил, что собор, хотя и не такой красивый, действительно был когда-то на этой площади, но давно уже превращен в пивоварню, и что сохранилась еще часть одной из его стен. Эту развалину хозяин пивоварни, может быть, и согласится мне показать. Насчет же фонтана, окруженного голубями, которыми на открытке была снабжена площадь, полисмен объяснил, что городская управа действительно хотела было завести такой фонтан, но, за неимением средств, передумала, хотя был уже сделан и рисунок.
Я уехал со следующим же поездом, и с тех пор больше не стремлюсь к оригиналам видов, снятых на почтовых карточках. Наверное и другие любители живописных видов тоже были вводимы в заблуждение этими карточками, так что последние с течением времени стали терять свою цену в качестве путеводителей.
В настоящее время почтовые открытки посвящены почти исключительно «вечной женственности». Благодаря любезности моих корреспондентов я сам обладаю целой коллекцией открыток, половина которых изображает женщин, или, вернее сказать, одну и ту же женщину в различных шляпах и с различными выражениями лица.
Удивляюсь, как только этим художникам не надоест изображать на открытках исключительно одних женщин!
Я знаю, что и самим женщинам эта красавица с открыток намозолила глаза. Мне кажется, художники, работающие для открыток, напрасно так игнорируют мужской элемент; это должно раздосадовать женщину. Отчего бы, в самом деле, не рисовать молодых людей в различного рода шляпах и костюмах и с различными выражениями лиц? Женщина не любит увешивать свои стены портретами других женщин; ей гораздо приятнее, когда на этих стенах висят портреты красивых мужчин.
Кроме того, художники совсем неверно изображают женщину и этим наносят ей не только досаду, но даже и очень существенный вред.
Взглянув на красотку с открыток, каждая здравомыслящая женщина скажет:
«Да разве мы бываем или можем быть такими? Ни таких цветущих лиц, ни таких огромных глаз, ни таких розовых бутончиков на месте рта у нас нет; ни у одной настоящей, живой женщины не увидишь и таких крохотных ручек и ножек. А как костюмы нарисованы! Разве юбки когда-нибудь сидят на нас так, точно приклеенные? А талии! Разве можно существовать с такими осиными талиями?»
Действительно, природа, создающая женщину, не достигает идеала художников. Молодой человек знакомится с женской красотой по открыткам, по раскрашенным альманахам, раздаваемым к Рождеству местными колониальными торговцами, по объявлениям о мыле и т. п., а потом на реальных девиц и смотреть не хочет, как бы они ни были милы и дельны. Таким образом и возникает для девушки горькая необходимость, вместо замужества, браться за стенографию или за работу на пишущей машине. И это все благодаря фантазии художников.
Мистер Анстей поведал нам, как один молодой парикмахер влюбился в свою восковую модель. Он стал мечтать о том, что вот-вот к нему явится несуществующий живой оригинал этой модели: девушка с таким же прелестным личиком и с такой же приветливой улыбкой. Ни одна из знакомых ему девушек не выдерживала даже поверхностного сравнения с его восковой красавицей. Если я не ошибаюсь, этот парикмахер так и умер холостяком, постоянно мечтая о куклоподобной красавице, которой не нашел в действительности.
Хорошо, что художники никогда не рисуют нас такими совершенствами, как женщин. Что бы тогда было, если бы на всех открытках, во всех иллюстрированных журналах и объявлениях рисовались одни молодые красавцы? Ведь это, пожалуй, кончилось бы тем, что все мы, реальные мужчины, были бы обречены до самой смерти готовить сами себе кушанье и выполнять всю домашнюю работу.
Новеллисты и драматурги и так уж порядочно навредили нам. Создаваемые ими молодые люди объясняются в любви с таким красноречием и с такою силою изображения, словно они подготовлялись к этому целыми годами. Что же должна подумать юная читательница повестей и посетительница театров, когда ей начнет объясняться в любви реальный молодой человек? Он не называет ее ни ангелом, ни богиней, не сравнивает ни с какой классической героиней; разве только в возбуждении бессознательно намекнет, что она его «сивая уточка», «белая маргариточка», «трудолюбивая пчелка» или что-нибудь в этом роде. Но ведь это совсем не то, что произносится героями повести или драмы. Эти герои во время любовных объяснений для своих живописных сравнений обыкновенно исчерпывают всю ботанику, астрологию и зоологию, не говоря уже об истории и мифологии. Что же касается «героини», то у нее, в конце концов, должно возникнуть такое представление о себе, что она является в некотором роде южнокенсингтонским музеем. Но этого не принимает во внимание обыкновенная девушка, слушающая любовный лепет обыкновенного молодого человека. В результате — разочарование и разбитая жизнь.
Бедная Анджелина непременно должна быть недовольна реальным Эдвином. Мне кажется, что искусство и выдумка еще более отягчают нам жизнь. Вид с вершины горы не так привлекателен, каким он представляется на почтовых открытках. Краски даже театрального представления бледнеют перед колоритностью пестрого объявления. Полли Поркинс не хуже других живых девиц, но разве она может пойти в сравнение с обольстительной красавицей, глядящей на вас со страниц альманаха! Бедный милый Джон очень недурен и любит нас, судя по его смущенному, застенчивому лепету, но как же можем мы ответить ему взаимностью, когда у нас перед глазами витает образ демонически прекрасного, ловкого, пылкого, красноречивого и увлекательного театрального героя.
Своими грезами артист заставляет реальную жизнь казаться еще более бесцветной и тусклой, чем она есть.
VII
Дикари первобытные и дикари современные
Недостаток нашей цивилизации состоит главным образом в том, что мы часто не знаем, чем заняться. В каменном веке было, наверное, не так; смело можно предположить, что тогда люди постоянно были заняты по горло. Несмотря на все свое умственное невежество, они отличались такою кипучею деятельностью, о какой в наше культурное время мы и понятия не имеем. Не успеют они спуститься с вершины кокосового дерева, с которого собирали исполинские орехи, как, глядишь, уже швыряются камнями, поссорившись во время дележки плодов. Так как обе стороны обладали такими крепкими головами, которые не могли быть сразу проломлены, то «каменная» аргументация всегда должна была быть очень «сильною» и продолжительною.
Когда политический деятель той отдаленной эпохи хвалился тем, что «победил» своего противника, это означало, что он в прямом смысле ухитрился размозжить ему череп; а это было делом не легким. Когда говорилось, что какой-нибудь выдающийся член того первобытного общества «устранил» своего оппонента, то никто из родных и друзей последнего более уже не интересовался им, потому что все знали: он устранен реально, а не иносказательно. Когда приверженцы какого-нибудь мощного обитателя пещер замечали, что он «метет пол своим соперником», это не значило, что он победил своего соперника ораторским искусством, в присутствии двух десятков друзей и репортера, но должно было пониматься так, как оно действительно происходило, то есть что мистер такой-то схватил мистера такого-то за ноги и поволок его по камням вокруг своего обиталища, оставляя мокрые следы…
Быть может, пещерный житель находил нужным переселиться в другое место, когда находил, что количество орехов и плодов вокруг его пещеры начинает убывать. Он убеждал в необходимости переселения и своих соседей; но между ними, наверное, находились и такие, которые восставали против этого проекта, и таким образом возникал спор, возбуждались прения «за» и «против». Разгоревшиеся политические страсти успокаивались лишь тогда, когда одна из спорящих сторон в буквальном смысле «оставалась на месте». «Работы» при этом, разумеется, было немало, и время проходило незаметно.
Теперь не то. Цивилизация внесла в общество элемент, которому нечего делать, и он поневоле предается разного рода забавам и играм. Животные тоже любят забавляться и играть, пока они молоды, а человек готов заниматься этим всю жизнь; он — единственное животное, которое скачет, прыгает и вертится и по достижении своей зрелости. Если бы какой-нибудь почтенный бородатый козел начал подпрыгивать кверху и вообще вести себя так, как вел в то время, когда еще был козленком, то мы подумали бы, что он взбесился. Между тем мы сбегаемся целыми толпами, чтобы полюбоваться, как пожилые дамы и почтенные джентльмены прыгают вслед за шаром или мячиком, рвутся за ним, выпучив глаза, сшибают друг друга с ног, перескакивают друг через друга, кричат, пыхтят, визжат, — и за все эти ребяческие проделки мы вознаграждаем их аплодисментами.
Представьте себе один из отдаленных миров, рассматривающий нас в зрительную трубу с сильно увеличивающими стеклами, как мы рассматриваем муравьев. Наверное, наши способы развлечений сильно поразили бы этого наблюдателя. Наши палки и шары, наверное, вызвали бы в нем целый ряд научных умозаключений.
«Что бы такое это значило? — рассуждал бы он. — Почему все эти обитатели земли (ради краткости буду называть их людьми) так яростно колотят шары? После целого ряда тщательных наблюдений и глубокомысленных заключений наблюдатель с неподвижной звезды, в конце концов, должен был прийти к такому выводу, что шары — самые злейшие враги людей, и что, судя по тому, что творится на наших площадках для игры в крикет, лаун-теннис и гольф, часть людей взяла на себя тяжелую обязанность вести неустанную борьбу с этим врагом, чтобы избавить от него остальную часть».
«Очевидно, — написал бы он в своем научном отчете, — такая трудная обязанность могла быть возложена этими копошащимися там двуногими существами только на особо приспособленную, сильную, мощную, проворную и храбрую разновидность своей породы».
«Эту разновидность, — продолжал бы он далее, — очевидно, только для такой цели воспитывают и содержат. Насколько я мог заметить, она ничем больше не занимается. Вся ее жизненная задача состоит в том, чтобы бегать по всей планете и отыскивать врагов, то есть шары. Как только эти люди заметят где-нибудь шар, они сей же час принимаются уничтожать его. Но живучесть этих шаров прямо изумительная. Есть вид красноватого шара средней величины, на уничтожение которого приходится затрачивать не менее трех дней. Когда где-нибудь открывается экземпляр этого вида, то для уничтожения его созываются со всех сторон особо тренированные чемпионы, которые и являются, горя усердием и жаждою битвы, и эта битва происходит непременно в присутствии огромной толпы зрителей. Число этих чемпионов, по неизвестным пока мне причинам, ограничено двадцатью двумя. Каждый из них вооружается большим куском дерева, которым и старается ударить изо всех сил катящийся по земле или летящий по воздуху шар. Когда же совершенно изнеможенный борец не в состоянии больше действовать, он складывает свое оружие и удаляется в шатер, где его силы, очевидно, восстанавливаются обильным приемом какого-то специфического снадобья.
Тем временем другой чемпион подбирает оставленное первым оружие, и борьба продолжается без малейшего перерыва. Шар делает отчаянные усилия, чтобы ускользнуть от своих преследователей, но постоянно захватывается в плен и отправляется обратно. Насколько можно судить, шар не делает никаких попыток к обороне или возмездию, а хлопочет лишь о том, как бы ему удрать от своих врагов. Иногда, впрочем, случается, что он хватит кого-нибудь из врагов, а чаще всего — из зрителей, то по голове, то по руке или прямо в грудь, после чего обыкновенно следуют очень интересные, хотя и непонятные сцены.
Очевидно, этот умеренный по своему объему красноватый шар вызывается к существованию силою одного летнего солнца, потому что при наступлении холодов на земле он исчезает, уступая место шару гораздо больших размеров. Этот последний шар побивается ногами и головами чемпионов. Бывает, впрочем, и так, что они умерщвляют его путем задушения, навалившись на него всем скопом.
Другою разновидностью этих, на вид как будто бы и безобидных врагов человечества, является небольшой белый шар, обладающий, однако, огромною силою и интересными особенностями. Он с необычайною энергией преследуется существом округлых форм, с цветущим лицом и гордым видом. Это существо вооружено длинною, по-видимому, металлическою дубиною, одним могучим ударом которой оно заставляет шар подняться в воздух на высоту иногда до четверти мили; но крепость этих белых шаров такова, что они возвращаются на землю очень мало пострадавшими. Шар, после падения на землю, яростно преследуется такими же округлыми, как первое, существами, вооруженными одинаковыми дубинами. Хотя шар и отличается замечательным белым цветом, тем не менее ему иногда удается скрыться в кустах или в густых и высоких зарослях, и тогда страшно становится смотреть на его искаженных от ярости преследователей. Прыгая вокруг того места, где исчез шар, они ожесточенно колотят палками по окружающей растительности. Бывает, что нечаянно задетый при этом маленький шар промелькнет перед их носами и снова скроется. Тогда первый из преследователей шара садится на землю и, с бешенством колотя по ней своею дубиной, ломает ее.
Обыкновенно при таких случаях происходит новое странное зрелище: обступившие товарища другие, похожие на него, существа зажимают себе руками рты, отвертываются в сторону, причем тело каждого судорожно подергивается, и издают какие-то особенные, трескучие звуки, судя по колебанию ветвей кустарников. Следует ли смотреть на это как на выражение их горести по поводу неудачи их товарища, или же они таким образом совершают обряд моления своим богам о том, чтобы тот в следующий раз был счастливее, я пока еще не в состоянии решить. Сам чемпион, в конце концов, простирает обе крепко сложенные руки к небу и возносит, вероятно, тоже молитву, нарочно составленную на такие случаи».
Описав игру в крикет, небесный наблюдатель в таком же роде может описать и наши бильярдные терзания, мучения лаун-тенниса, пытки в крикет и прочие наши «благородные» забавы. Но, быть может, ему никогда не придет в голову догадка, что большая часть нашей породы, которая так гордится своей цивилизацией, оказалась настолько легкомысленной, что не нашла другого способа убивать свое праздное время кроме игр, отличающихся от игр первобытных дикарей разве только тем, что эти игры производятся в наше время, а не в давно прошедшее.
Один из моих знакомых, человек средних лет, магистр Кембриджского университета, сознался мне однажды, что он никогда не чувствовал такого полного удовольствия, как в тот день, когда ему удалось прокатиться верхом… на палке! Красноречивый комментарий к нашей современной цивилизации!
«Певцы пели; строители строили; художники создавали свои чудные грезы», — сказал один поэт, а мы от себя добавим: борцы за мысль и свободу умирали смертью мучеников; из костей невежества выросло знание; цивилизация с огромным трудом прокладывала себе путь в течение многих тысяч лет — и все это лишь для того, чтобы наша цивилизованная разновидность могла находить самое великое наслаждение в жизни в подшвыривании мячика куском дерева!
Сколько напрасно было затрачено в эти тысячи лет человеческой энергии и человеческих страданий! Такой венец счастья мог быть добыт человеком несравненно раньше и гораздо легче. То ли было назначено нам? Находимся ли мы на верном пути? Игра детей мудрее. Ободранная кукла представляется ребенку принцессой. В возведенных им песочных зданиях обитает чудовище-людоед. Ребенок создает свои игры с помощью одного воображения. Его игры имеют некоторое отношение к действительной жизни. Одни взрослые нынче удовлетворяются ударами по мячику! Большинство человечества осуждено так напряженно трудиться ради куска хлеба, что совершенно лишено времени и возможности развивать свой мозг. Цивилизация устроила так, что лишь привилегированное меньшинство имеет досуг, необходимый для развития мозга. А чем отвечает на этот дар привилегированное меньшинство?
«Мы, — говорит оно, — не хотим ничего делать для мира, который питает, одевает и окружает нас роскошью. Мы хотим посвятить свою жизнь единственно тому, чтобы сбивать шары, смотреть, как сбивают их другие, спорить друг с другом насчет того, кто может считаться самым ловким и искусным в сбивании шаров».
И что всего хуже, большая часть человечества, работающая до полного изнеможения, чтобы поддерживать этих «игроков» в полной праздности, сама же восторгается ими. «Фланелированные шуты», «запачканные олухи», как титулует их печать, являются любимцами трудящихся масс, их героями, их идеалами…
VIII
Вокзальная и отельная прислуга
Самые мешкотные слуги — это, бесспорно, те, которые состоят при пассажирских британских железных дорогах. Одно уж дыхание такого прислужника — тихое, ровное, спокойное, проникнутое лучшими свойствами прадедовских часов, — внушает вам понятие о достоинстве и величии этого джентльмена. От всей его выразительной особы веет атмосферою страны грёз. Благодаря ему сами по себе непривлекательные пассажирские залы становятся чем-то вроде оазисов покоя среди бешеной суеты тревожного мира. Вся их обстановка вполне гармонирует с прислужником: старые сиденья, тянущиеся бок о бок тесными рядами, как мертвецы в морге, покрытые такими же белыми чехлами и свидетельствующие о смерти и разрушении; блюдо с мертвыми мухами, глубокомысленно водворенное как раз в центре стола; пестро разрисованные объявления о пиве и портере необыкновенных качеств и о чудо-шампанском, бьющем фонтаном из стен старого, по всей вероятности, судя по его виду, осаждаемого привидениями замка, расположенного в мертвой пустыне; однообразное, снотворное жужжание больших синих мух и т. п. вокзальные аксессуары.
Дух этого «оазиса» быстро овладевает вами. Вы вошли в залу с намерением использовать оставшиеся до отхода поезда пятнадцать минут и наскоро съесть баранью котлетку, запив ее стаканом кларета. Но один взгляд на прислужника убеждает вас, что такое намерение может показаться ему неуместным и, пожалуй, даже, так сказать, не английским. Поэтому вы заказываете порцию холодного мяса и кружку пива. Британский вокзальный прислужник относится отрицательно к вину; он — человек Средневековья, а пивные кружки с крышками напоминают именно те времена. К мясу вам, быть может, подадут картофелину, видом и вкусом напоминающую мыло; потом поставят перед вами пародию на сыр и блюдо с плавающей в воде зеленью, похожею на корм для кроликов, но долженствующею изображать салат.
Пока вы справляетесь со всем этим, поезд уходит, и на вас нападает странная сонливость. Понемногу у вас исчезает последний проблеск сожаления о том, что вы прозевали поезд и вместе с тем нарушили известное принятое вами на себя обязательство, что должно навлечь на вас серьезные неприятности, а быть может, и невознаградимые потери. И все это благодаря нашему, английскому, вокзальному прислужнику. Поговорим теперь об иноземных.
Для английского путешественника иноземные прислужники, не только вокзальные, но и отельные, прямо невыносимы, по крайней мере, на первых стадиях их карьеры. Я только тогда могу терпеть такого прислужника, когда понимаю его, а он понимает меня. Меня всегда сильно раздражает, когда его английский язык хуже моего французского или немецкого, но он, вероятно, в целях дальнейшего усовершенствования в английском языке, упорно настаивает на том, чтобы беседа велась исключительно по-английски. И это в то время, когда я наскоро закусываю на вокзале или обедаю в гостинице, то есть в то время, когда все мои мысли устремлены исключительно на еду и заботу о хорошем пищеварении, а вовсе не на лингвистические экзерсисы.
Один прислужник, которого я встретил в отеле в Дижоне, знал по-английски не больше попугая. Когда я вошел в столовую и подозвал его, чтобы заказать обед, он вдруг воскликнул на немыслимом английском языке и каким-то странным тоном:
— А! Вы… англичанин!
— Да, англичанин, — ответил я. — Ну и что из того?
Шла англо-бурская война, и я был уверен, что этот прислужник хочет в моем лице оскорбить всю английскую нацию, а потому приготовился дать ему надлежащий отпор.
— Вы англичанин… англичанин, — твердил он в ответ, видимо не зная, что еще добавить; при этом в его тоне звучала радостная нотка.
Я понял, что он пытался только предложить мне вопрос: не англичанин ли я? Я еще раз сознался ему, что он угадал верно, и стал обвинять его в том, что он — француз. Он не возражал против этого. Полагая, что «введение» этим и ограничится, я начал заказывать себе обед. Я заказывал его на французском языке. Я не хвалюсь своим французским, потому что никогда не был охотником учиться по-французски; меня заставляли, пользуясь моим малолетством и моей, как принято нынче добавлять в этих случаях, «беспомощностью и беззащитностью». И я старался учиться этой, по моему тогдашнему мнению, тарабарщине как можно меньше. Несмотря на это, я все-таки выучился болтать по-французски настолько, чтобы иметь возможность жить в местностях, где не могут или не хотят говорить на других языках, кроме французского. Предоставленный самому себе, я с полным успехом мог бы заказать себе на этом языке приличный обед.
Я был очень утомлен долгим переездом и чувствовал сильный голод. В этом отеле имелся отличный стол, как мне было уже известно через других лиц, знавших это по собственному опыту. Я уже несколько часов тому назад начал мечтать о предстоящем обеде и мысленно предвкушал его. Поэтому понятно, с каким нетерпением вступил я в пространные объяснения с этим прислужником, стараясь растолковать ему, какой именно обед желал бы получить. Но прислужник и слушать меня не хотел. Он вбил себе в свою клинообразную голову, будто англичане питаются исключительно мясом, и я никак не мог его разуверить в этом. Он пропускал мимо ушей все мои возражения и твердил свое.
— Ви хочет хорош бифстек, — лопотал он. — Я дать бифстек…
— Нет, — возражал я, — мне не нужно бифштекса, в особенности приготовленного во французском провинциальном отеле. Я желаю получить что-нибудь съедобное, вполне съедобное, понимаете? Например, я хотел бы…