Натренированный на победу боец Терехов Александр
Вернувшаяся сиделка вытерла руки, значительно оглядела нас и уселась.
– Тогда одевайся.
Поедем. Упростилось. Чуя себя заново, я без помощи сел, натянул бушлат, взял шапку; спросить воды? Старый сходил осмотрел коридор и успокаивающе кивнул. Проверил тумбочки: ничего нужного? И – на подоконник. За ним в млечно-мутном воздухе едва виднелись очертания домов. А приехали летом.
Я пробовал, как держусь на ногах. В коридоре санитарки и беременные обсели телевизор, на лежаке поперек выхода на лестницу спал Заборов, спрятав голову под бушлат, рядом на корточках – солдат. Уборщица гнала щеткой бумажки в сторону уборной. Если задержится там?
– Как чувствуешь? Не пей.
– Так, глаза слипаются, вроде жар, а голова – обычно.
– А живот?
– Меньше. – Пекло глуше, но внутри пухло холодное резиновое мясо, все давя. Успеем.
Как ни настраивались – дрогнули, когда засигналила машина. Старый выглянул и необычно медленно проговорил:
– Что там у нас? Молоко привезли. Сядь, чего ты?
Все, обнял жар и защипало, заныло – от затылка к ступням, тяжело взлетал из нутра воздух, я сорвался на кашель, не спуская со Старого глаз, вцепившись в шапку – не забыть, чтоб там, где мы будем, не простывать.
Старый высунулся в коридор, скоро вернулся, у него появилась одышка, жадно смотрел в окно – Старый ждал, дождался и близко подошел к сонно нахохлившейся сиделке.
– Так и будете сутки? Ночь впереди. Ваша помощь понадобится главным образом ночью, когда я, как вы понимаете, сплю. Сейчас мы бы и без вас бы. – Перервалось дыхание, сиделка его не понимала, но приподнялась.
Автомобиль «Молоко» развернулся и пятился к подвальному окну – от крыльца к нему семенили буфетчицы. На дороге, до самых ворот, – ни души, один часовой прихлопывал лопатой сугробы.
– Пойдите отдохнуть. Набраться сил.
– При-ивыкла я. Сорок лет уже! Да ладно ва-ам. – Она оставалась стоять.
Автомобиль вдруг замедлил, повело на льду – забуксовал. Он не встанет под лестницу.
– Вы так еще порядочные, – прыскала старуха, благодарно шлепала Старого в плечо. – У нас такие – веревкой вяжем.
Водитель – в тулупе, собачья шапка – смотрел под задние колеса: лед. Всё. Буфетчицы закричали ему: далеко вон таскать – еще попробуй! Ругань. А если это не тот водитель, если он не уходит в подвал, если он сегодня не уйдет – чем пригрозим? Завел. Старый бессильно усмехнулся сиделке и вышел.
– А вам и совсем не надо у окна. Ишь молчит. Пойду жаловаться вашим.
Враскачку, взяв левее, автомобиль дотянул, дополз, додрожал – теперь лестница обрывалась над кабиной. Я вернулся в кровать, показал старухе: утихни, ничего нет; она куталась, засквозило – Старый открыл в уборной окно.
И вернулся бегом, уставился на улицу – глаза блестели, наверное, коридор спокоен, спят; сипло погромыхивали железные ящики – разгружают. Разгружают. Старый загляделся, как на реку, его медленные пальцы наконец-то поползли по подоконнику, показывая: водитель уходит, уходит медленно.
– Я вас попрошу, принесите клизму.
Сиделка отправилась. Старый считал:
– Осталось… шесть ящиков – пошли!
Коридор оказался новым – телевизор погас, остался брошенным кружок стульев и скамеечки в два крыла. Еще стул у поста старшей медсестры – яркая лампа, свет бил. Пустой лежак, где спал Заборов. К стене прислонилась швабра, под нею – с половой тряпкой ведро. Над выходом зияло багровое дежурное освещение.
Из растворенного окна уборной несло зимой, и дверь в палату захлопнулась – мы оказались в тени. Громыхали проволочные, суставчатые ящики, казалось – рядом, последние звуки, остается тишина снега, лестница, страх – тяжело отъехала зачерненная тенью дверь: из буфета вперевалку вышла сиделка, слепо глянула на нас:
– Гдей-то вы? Как полдник – все за сметаной. – Подергала процедурную. – Иду на первый этаж. Дотерпишь?
Мучительно долго шаркала – трогая двери, поправляя стулья, звякнул местный телефон – подняла и не расслышала. Вдруг я понял: тихо – они разгрузились, уже Старый манил меня.
– Стоят пока две. Запирают подвал. Говорят. Я – на лестницу, ты подашь мешок. Уходят! Сейчас, до угла. Пошел! – С воем-треском до упора размахнулось окно, Старый поймал лестницу, переставил ногу – вот снаружи весь, глянул вниз, захрипел:
– Мешок! Ну! Что ты слушаешь?! Ну!
– Пришли.
– Кто-о?!
В коридоре – каблуки запинались в поиске, я Старому – назад, все, потом; он кричал и вздрагивал на лестнице, лестница тряслась.
Я вышатнулся на вид.
– Мы тут. Здравствуйте.
– А-а, где они, оторвали от важных дел. Где здесь свет-то?
Осветилось, Свиридов обнимал, ковырял пальцем под ребро: а? угодил? Показывал бровями: тяжело, но привел! Видите, до уборной сам гуляет, а утром хоронить собирались, что значит: вы пришли, во-от; рядом еще переминалась мать ее в очках и неприязненно торопилась, вся росла: руки какие-то большие, будто накачивают. Невеста оказалась за спинами у всех – лицо выбеленное, черные глазастые, губастые дыры – она отворачивалась, волосы переливались в моих глазах, мелькали – волнуется? Блин! – рявкнул Старый и – о господи – опустился на лежак, забивая слова-гвозди: все! все! Итак? Ну, итак? – мать торопилась, и она, им надо: зуб удалили так неудачно – загноилась десна, да, вот такие врачи. Во-от такая дуля напухла, тронули – гной струей! Все – в гное! Дряни вылезло – чуть ли не кусок спички вылез, выдавливали-выдавливали, стакан наверное, ватой заткнули – полон рот ваты. Немного расступились, и меж нами оставались только шаги – она едва поклонилась: здра… – я мелко кивал, тряс; сиделка бросила на колени Старому клизму со змеиной трубкой, желтый наконечник; вазелин нести? Что молчите? справились уже? нести? «Да-а, – провыл Старый, – да». Да! – и прочь, смотреть за улицей. У вас… процедуры, тогда мы пойдем? А то уже время. До свиданья? Она спрашивала, чуть приблизясь, – рукой не достану. До свиданья. Выздоравливайте. А-а-ам, запел Свиридов, так э-м-м, ведь д-д-для чего-то, вроде что-то… Хотели? Да, хотел. Я: можно вас – одну минуту? Сюда. Стойте, куда это сюда? Елена Федоровна, да это их палата, да ничего страшного – пусть. А мы тут раскопки обсудим. У нее температура, еле жива! Побыстрей, слышишь, Ольга? А она поколебалась, тварь, она непритворно раздумывала. А это необходимо? Я прошу!
«Говорите». – Дверь плотно. «Сядь». – «Нет, так говорите. Говори теперь». – «Я хотел – я хочу, так выходит: нету времени», – я потянулся к ее руке. Сиделка занесла клизму – тут положу. Оторвала руку: что такое? Для чего? Начинайте говорить, или я уйду. Да. Она отшатнулась и выронила сумку, она не побежала, упорно, молча срывала мои руки, пока не упала на кровать, но пыталась еще встать, и мы съехали на пол, не била, только упиралась, и, я чуял изо всех сил, все молча, пока я погружал руки в покровы смертной слитой плоти, вянущих за вздох до касания цветов, – на лицо ей упала моя шапка, она выдернулась из меня, содрогнувшись, как от касания мерзкого, мохнатого зверька, – сверкнула белая вывернутая шея, закричала страшно так, изогнувшись, я перестал видеть: какое-то мельтешение, вскрики, беготня, я откатывался, не могу ж я кашлять в нее, нашел плоское место, сесть, пока еще могу; что за похабщина?! Руки отрубить! Как меня подводишь! – на другом конце молчала она, трогая больную щеку, обиженно плача, волосы рассыпались и раскачивались.
– Где она? – Они ее увели.
Старый бормотал, не мог убрать со стола руку с часами. Одетые мы, как на поезд. Руки еще помнят, какое тело, какая ткань. Я погладил одеяло – совсем другое. На одеяле остался сгусток ваты – из ее рта. Я понюхал пальцы, ожидая особенного запаха, кажется – да. Но слишком скоро – нет. Если бы она пришла еще. Не успеет. Вот они – скоро будут. По снегу они ходят быстрей – не лето. Выпалил:
– Старый, а машина?! Что мы сопли жуем?
– Ждет! – взвился Старый. – Ждет тебя! – Лупил по столу. – Целый день! Дурак! Дурак! – Отбросил стул и подлетел к окну. – Стоит… Слышишь? Ох ты. Все равно – водитель сейчас придет. Нет смысла. Бесполезно. – Мы вынеслись в коридор – пусто; окликнут – не оборачиваться! Ходу! Скорей! Пока дойдет, пока заведет. Я – в окно: синяя спина автомобиля так близко, хоть прыгай. Лестница! Пошел, пошел, Старый, мешок – он вырвал мешок из-под шкафа, выбрасывал из него грязные наволочки, хрипело в горле, праздничная дрожь.
– Тяжелый, ты что наложил? – Поднял. – Железо… – Он вытягивал из мешка желтую лакированную доску. Да потом! – я переставил ноги на лестницу.
– Вот черт… – Все ковырялся, и я узнал: в его руках приклад, забывшись, он подымал, тащил из тяжко повисшего мешка и вытащил ружье, перегнутое пополам, с особым стеклянным прицелом трубочкой. – Еще коробки…
– Бросай! Всю эту… Скорей!
Он потерянно уставился вниз, не выпуская оружия, – под лестницей стояла синяя «Нива».
В уборной – куда? Нет. Кому бессильно улыбнуться? Кто? Пнул дверь – нет. И не слышно. За окном – нет. Мы на холме.
– Успеть самим это сдать! – В коридор! под ожиданием окрика. Кто тут? Лампы горят, никто еще не вернулся? Старый нес в охапке – не останавливаться, я валял стулья, не скрываться, кулаком по дверям. – Так! Чье это хозяйство? – В буфете тарелки с кашей на раздаче, черный хлеб; я звал на лестнице: – Кто живой? – На первом этаже работал телевизор, на вешалках – прогулочные теплые пальто и шинели, на столиках – стаканы сметаны. – Эй, хозяева?! – Из урны дымила, наверное, папироса, но даже на вахте – нет людей, я ткнулся и в женскую уборную, уже бегом, жадной опрометью, бросился к хлопнувшей двери – Свиридов!
Он плевался:
– Ну ты дал! Ну ты! Еле упросил… А что у нас вахта не охраняется? Чья-то машина. – Он помучил телефон. – Нет гудка. Вы почему без сиделки? Где Заборов?
– Мы нашли оружие! В мешке! В уборной!
Свиридов ошарашенно озирался:
– Ни хрена себе вояки, вон уж где оружие бросают, я покажу им, где орехи растут. Но где народ? Ведь только что… Кто есть на этаже?
– Никого.
– Как? А где бабы? Ладно бабы, где охрана? Раздевалка. – Бухал в дверь. – Раздевалка, твою мать!
Он потолкался в комнаты, пожал плечами, сызнова помучил телефон, плюнул, и мы вывалили на крыльцо, в тишину – в темнеющий, но еще не перепоясанный фонарями вечер, стужу. Старый прижимал к себе приклады-стволы, как сломанные лыжи.
Свиридов побежал, вздрагивая от собственных шагов, заглянул под черные елки, постучал в сугроб, ответивший деревянным отзвуком, и посулил чьей-то матери сто чертей. Хмуро посмотрел вдоль дорожки – подальше, у ворот, расхаживал часовой.
– Тревога! – гаркнул прапорщик. – Шагом марш ко мне! Что за дела?..
Неживые окна, хоть бы очертания головы, движение белого халата, голос; скелеты деревьев, крыша, ровно присыпанная бесследным снегом. Часовой продолжал выхаживать туда-сюда.
Свиридов не снес и широко пошел к воротам, свирепо взрыкивая:
– Товарищ солдат!
Часовой стал, снял шапку и прислушался. Скользнул в калитку, и нам было видно, как он, что есть сил, вдарил бежать через площадь, набычившись против ветра.
Свиридов остолбенел, пощупал у пояса:
– Ракетницу я… Так вот отойди на час. Так, та-ак, а чьяй-то машина? Кто разрешил машину? Пропуск на машину есть?
Тишина нестерпима, она придвигалась, мы бежали за ним, страшась, что и он пропадет.
– Товарищ прапорщик, потом машину…
– Как могли въехать? – Свиридов с пьяным упорством перся к «Ниве». – И не закрыта. Ну. И где пропуск?
– Товарищ прапорщик…
– Ну-ка? – Он залез, загудел. – А? Во народ! – Загудел. – Я покажу! – И гудок.
– Мы больше не играем, – зажмурясь посильней, закричал я с холма. – Выходите! – И споткнулся о свою черную тень – обрушился свет!
Гудки слиплись в вой, я уворачивался от света, Свиридов переломился через сиденье, цепляясь за руль, его тянули за подбородок черные лапы и вырвали! Старый осел на колени, вскинув дрожащие пальцы и взвыл от первого чужого прикосновения, я очумело двинулся припасть хоть к Старому, уже волоча на себе щупальца, но немного они дали себя потянуть – на сажень, и вмерзли ноги, а я все тянулся – хоть головой, я спасал глаза, сейчас упаду, но подхватили, волоком потащили, ноги сгребали снег, подхватили ноги; закрыл глаза, чтобы они не знали. Что я вижу.
Взлет крысобоя Время «Ч» минус 1 сутки
Остаток своего времени я хочу пролежать. Холодно ли, не могу сказать, но сквозит по лицу. Я чувствую горячее в голове, неловко уснуть: как оставишь это без присмотра. Сон содержит три части: засыпание, покой, пробуждение – лучше не начинать, если не уверен, что хватит времени на все. Столько пил, столько пил сегодня. Не хочу пить, а печет горло – не залить. Отчаяние. Первое условие отчаяния – темнота. Другого не видно, человек лежит один и вынужден… Есть лазейка: представлять себя не одного, но так может молодой. Отчаиваешься всего раз и сейчас, а другие разы – воспоминания вкуса первого отчаяния. Молодой я предвидел: отчаюсь первой близкой смертью или собственной неизлечимой болезнью. Нет, получилось в Казани. Мы чистили цирк – конюшни, клетки, буфеты; наняли нас частники – пирожки, сладкая вата, только позволили «индивидуально-трудовую деятельность», такие пугливые были еще «итэдэшники». Цокольный этаж. Помойка. Старый поехал к семье, я досиживал договор. Глядел отдаленные последствия? Не, меня не отпустила падаль, я ждал заключения санэпидстанции на падаль в гостинице «Дустык». Или «Дуслык»? Почту оставляли в дверной ручке, я ходил в цирк вдоль реки, первые дни декабря. Без настроения, обслуга узкоглазая. С двенадцатого ряда циркачки с голым задом, под оркестр – розовые коровы. У гостиничной душевой они же – переломанные спортсменки плоского вида, подросткового роста, полувековые тети с детиной-мужем, детинами-помощниками. Город такой: задумаешься – за тобой очередь занимают. Забывал, что делаю, просыпаюсь и не пойму: почему?
И заболело ухо ночью. Днем – уезжаю, все, Москва, а в четыре часа–пять заболело, я ничком дожидался света, отъезда, к уху подушку – все возможное тепло, лекарств нет, никого не вызовешь, кому там? – город, я помню, блины гниющего, обрызганного, тяжелого снега в грязи, не вода – муть течет, балконы подперты ржавыми трубами, беззубые проходные дворы… Что толку в тепле, может, хуже? То вроде спишь, а то несомненно понимаешь – нет, и глаза не закрываются, и ни-ко-му здесь… Боли-ит. В ухо капала и затыкала ваткой мать, и тогда в Казани эта нестрашная боль столько вытащила за собой нестерпимого. Совсем обжился, простился, а тут вдруг невозможно снести, что не вернется немногое скудное: теплая рука, наполненный дом, отзыв на первый стон, всемогущество матери. Клочок ваты в ухе. Отчаяние – не боль. Гробы спрячешь, а дряхлость незаметно жрет заживо дорогих. Нас оставляют жить – для чего же нас берегут? Дозволяя отчаяться. Тогда в Казани отчаялся, а потом – повторения вязли на зубах, не достигая сердца, как и ни хотелось иной раз повыть и подхлестнуться.
В застенке вместо обычного деревянного помоста – нары, убираются на день, крепятся к стене. Подложили матрас, я на брюхе, голову на край. Когда рвало, когда мелко трогающая язык щекотная дрянь опять прорывалась, распирала горло, протаскивала кислую судорогу коротким выплеском, уже слюнявым, порожним, – тогда я выносил голову за край, чтоб не марать матраса, и мгновение плаксивого вздоха я видел целиком зарешеченную дверь. Я уяснял условия задачи.
Лечь на бок и видеть дверь всегда? Тогда запачкаю матрас – как спать? Переваливаться с живота на бок в застегнутых на спине наручниках?.. Рядом люди. Посчитать немедленно; допросы – потом допросы, голову потребует другое. За дверью – ступеньки наверх. Худшее – мы в подвале, ниже улицы.
Однажды по ступенькам взошли. Дверь по звуку железная, но без осмотра дверной коробки такое знание бесполезно. Ведет ли дверь на улицу? Навряд ли. Какой-нибудь внутренний дворик. Передернуло, рвота походила уже на зевоту, на невыговариваемое слово, меня подвинули обратно, свалили на спину, утерли морду поездным полотенцем – насупленный парень: пиджак и галстук и белая рубаха. Он повозился с пуговицами и воткнул мне градусник под руку.
– Сколько там время?
Он скоро, словно обрадовался, выпалил:
– Не задавать вопросов. Молчать!
Считаем, еще ночь. Крысы двигаются вторые сутки. Расстояние. Мы ведь не пешком шли. На машине, в разговоре, скрадывается. Величина пять-шесть километров условна. Не меньше? Хрен их знает, соблюдали они санитарные нормы размещения промобъектов? Караульный не ответит, в какой части города застенок. Низина? Если вотчина милиции – во дворе клетки с собаками. Ладно. Даже в паскудном раскладе полсуток еще есть. По дороге они растянутся. Достигнув домов, разойдутся. Вечером кто их увидит? Вечером еще не переполох – крыс всегда много, перемещения объяснят поджигом. При наибыстром движении мы обязаны покинуть город вечером. Последнее – завтра до подъема. В день приезда гостей. Ужас – когда переселенцы «подтопят» окраины и опять образуют поток, гуще, чем при движении вдоль дороги, вдобавок растянувшиеся остатки продолжат непрерывно входить в город – часов шесть подряд. Пока они где-то залягут. Отягчающее: небольшой город, бараки, то бишь хилые подвалы, изначальная закрысенность, праздник, шум. Местные, изувеченные поджогами, вовсе одуреют – опасней они. У переселенцев что… Голод, подавленность, нечувствительность к опасности, потекут всюду вниз.
Надо решать задачу, исходя из того, что не уйти, эти шесть часов я – один здесь с запечатанными руками или в кабинете на этаже. Когда начнется, никому будет ни до чего. Плачет кто-то. Проверим, что мне дано. Я беспрепятственно сел и встал. Караульный не покинул табурета, другой узник плакать не перестал.
– Константин. – Узнал я, наш водитель. – Да брось ты, прорвемся! Жена твоя знает?
– Позавчера к отцу. На черта она сдалась?! Подсуропила мне. – И потрогал штаны. – Заразу. Бородавку. Остроконечная…
– Кандилома?
– Она! Я называю: канделябр. Аммиаком каждый день прижигают, слезы сами текут, видишь. – И длинно высморкался.
Окна нет, кирпич, тыльная стена к улице? Полы деревянные, дерево не радует. Изношенные плинтусы. Отопление – две трубы, нехорошая нижняя. Зато без окон. Но дверь. Зарешеченная дверь. Хоть сеткой бы затянули. Над нижней петлей отверстие. Доступ свободен. Ближайшая угроза – норы.
– От двери. Сядь!
Ладно, сволочь. Коридор посмотрю, когда по моему хотению поведешь на парашу, если нет ведра; сколько увидел моей температуры? – молчит. Больно, живот. Солдат – по коридору. В шинели. Улица близко? Четыре, пять. Пять шагов и вернулся. Надеемся, он дошел до угла, а не до конца коридора. Коридор нужен длинный. Что ж, не трясут, пока я еще?.. Чтоб не налезали, коридор. Болит. Когда позовут, будем говорить, когда позовут, все решится, они меня, и если… Колола медсестра, пальто на халате. Костик спал. Караульный шлепал меня по морде.
– Требую, немедленно, пусть вызывают.
– Куда ты хочешь?
– Раз меня арестовали! Требую, в чем я виноват?! – Вдруг я перестал видеть его и пытался проговорить через тьму: – Требую допроса! Или отпустите, я… Наручники! Вызовите Клинского!
Наручники разорвались, я развел сладостно руки, и та новая сила подняла меня на свет – я зажмурился, караульный выкликал часового, доставал ключи, шепча:
– Спал бы… Какой-то там Клинский. – Убежал наверх, дверь на улицу, почему не зовут, не хватает, думай, чего не хватает, не могу понять, что вообще есть, убедить отпустить, но они мастаки переубеждать, шкуру трогает холод – как они переубедят, уходить скорей, из-за жара неявно желание спать, все равно разбудят. Когда откроют дверь, сам не встану. Держаться правильно. По-хозяйски, мы им нужны. Костик заворочался:
– Подать чего? Не жди. Продержат, пока те уедут. Давно ушел?
Сколько – час? – два, не менее. Поднялся – и почернело, жаркое; я впился в решетку – пусть заметят. Как долго. Решетка начала вырываться, словно повис. Сесть, а страшно отцепиться, взголосили: часовой! часовой! – усадили, на ладонях железный хлад, пришаркал: че ты хотел? – заспанный, без ремня, хочу на допрос – хрипом. Когда должны – покличут. Всем плохо. У всех важное.
– Ну доложите, – озвучивал меня Костик.
– А они, что ль, не спят? – пробурчал дежурный и крикнул в сторону: – Вызов кружкой или кирпичом? – Кирпичом постучал по трубе, утопающей в потолке. – Вишь, молчат. Да спят, собаки! – И еще постучал.
Я забыл, много после зашаталось, часовой пыхтел: да держись ты! – я ловил перила, лестница обтянута железной сеткой в рост – не забыть, через улицу шли – опорожнилось нутро, часовой отпрыгнул: черт! ну? все? вытрись! – в голову, под кость, набивался горячий песок, его утаптывали частыми толчками, распирался, особо больно ломясь в затылок, утоптали, сыпят еще… разрешите? Пожалуйста! Где же стул?! Я не вижу стула! Как же без стула?!
– Прошу вас на диван.
В застекленных коробках бабочки, нет бы родное – садовую муху, да мала, не признаю; приблизились, увидят, как дрожат руки, дрожат колени, подсел на диван кругломордый товарищ с маленьким ртом, из-под дешевого спортивного костюма рюмкой торчит галстук, ворот белой рубашки. Наспех застеленная раскладушка.
– Вы знаете, такая горячка, что мы по-домашнему. Здание совсем не приспособлено. Видели сетку на лестнице? Это же бывший детский сад… Что вы так волнуетесь?
– С кем… я говорю?
– Я исполняю обязанности начальника Светлоярского отдела Управления Министерства безопасности России по Тамбовской области.
– А кто Клинский?
– Подполковник Клинский… Видите ли, у него теперь другая работа.
Мои руки. На левой ладони появились две однонаправленные царапины. Мужчина предложил:
– Вас проводить?
– Что? А вы не хотите… – Нет, не с этого! – Я требую: почему нас задержали? Что вы хотите доказать? Я требую адвоката. Я объявляю голодовку. Обращаюсь к Генеральному прокурору. У вас не получится ничего… Произвол.
Мужчина умоляюще загородился ладонями.
– Прошу извинить, я в должности первый день. Я ваши обстоятельства как-то пропустил, столько дел… Одну минуту! Сейчас попытаюсь освежить. – Выгреб из-под дивана связку ключей и отпер сейф. – О-о, да тут завал, набросано… Вы не помните, на какую букву? Или по статьям надо смотреть?.. Нет, сами не найдем. Если… А прописаны вы где? В Москве? Вы там живете? А здесь почему? А, вот, Москва, двое вас, повезло – сверху лежало… Точно. Пожалуйста, ваше дело. – Положил мне на колени сшитые листы. – Как раз умыться схожу, чтоб не мешать. Будете уходить – ключи часовому. Придерживайте, если листок не подшит, чтоб не вывалилось, у нас строго. Простите, я, как говорит молодежь, не сразу врубился, у нас каждый отвечает за свое направление…
Буквы сплавились в ручейки смолы, листы слиплись – я наслюнявил щепоть, но не мог листнуть. Спекалась строка, которую пытался прочесть.
– Не могу. Прочесть.
– Да? Извольте, я вам почитаю. Что тут? Так, так, – промахивались страницы. – О, да тут много, я всего не буду, чтоб не задерживать, и так столько продержал среди ночи. Ага, вот тут, в конце, суть. Ага, ага. Я лучше перескажу человеческим языком, а то наши понапишут. Вы готовили убийство Президента России во время посещения нашего города. – Поднял глаза на календарь. – Завтра. Задержаны с оружием при погрузке в автомобиль. Автомобиль угнанный, из деревни Палатовка. Бывали в деревне? Протокол опознания. Две винтовки, снайперские, что-то марка не написана, патронов две коробки, карта города, бинокль, фонари, ваши отпечатки…
– Деньги.
– Про деньги нет. А были деньги? При задержании сразу надо было заявить. Разберемся, деньги не пропадут. У вас в рубашке схема покушения… М-м, трудно что-то понять, крестики. Винтовки в масле, похищены с гарнизонного склада, вот акт, прапорщик Свиридов похитил. Дальше список задержанных по вашему делу. И все? Нет, еще на вторую страницу список продолжается… Того, что я прочел, достаточно?
– Я не понимаю.
– Неясности тут на листке отмечены. Насколько посвящен в замысел полковник Гонтарь? А-а, теперь и я понял, почему подполковник Клинский вынужден возглавить городскую администрацию, а я очутился здесь. Роль бывшего мэра – умышленно он выбрал вас? Иван Трофимыч, кажется, умер. Если так, скорее всего допросить не удастся в полном объеме. Но суть такая – покушение на убийство.
– Вам самому не смешно? На что вы надеетесь? Отпускайте нас, пока не поздно. – Мне надо наступать! – Вы так далеко зашли, но времена уже не те! Как глупо… Ваш Клинский сядет в тюрьму, но вы хоть о себе подумайте, и вы с ним?
Мужчина потупился и вдруг погладил мое плечо.
– Послушьте, прошу, не подводите меня. Я ведь и не умею записать, как надо, спросить, я, честно признаюсь, по прежней работе не юрист, а тут такие сложности, да в первый день! Секретаря нет, лишних вывезли. Видите мое место работы – листа чистого нет. Уж не срамите, я к вам по-людски, так и вы… Это уже не наше! Мы выявили, задержали, а расследует такой уровень Москва. Вечером передовые прилетают двумя самолетами, триста человек. Отпразднуем, проводим, они вами и займутся, нам не по плечу! Я удивляюсь, как удалось без жертв задержать – повезло! У нас, – он понурился, – и держать-то вас как следует негде: заковывать? стрелять при бегстве? или живыми? Нету навыка, и слава богу. – Осенился крестом. – Ого, так что, выходит, пять часов? – Он сдвинул занавеску и загляделся.
Огонь, зажгли фонари? Но ветер перевалил огонь набок и протянул в сторону. Через улицу, на той стороне. Огонь держал человек, и огонь отразился в ряду окон, нет, не отражение – тоже огни, там играли огни, сходно поднятые над головами, и под нашими окнами также высвечивало, посверкивал снег и перемешивались тени. Огни вокруг домов, пересекаясь нитями тяжко натянутой паутины, небо мигнуло и побледнело – заскользила ракета, искрясь, огни послушно прочертили короткую дугу, и по снегу такие маленькие полились горящие комочки, бусины так больно понятной мне прерывистой линией – я услыхал, хоть невозможно, режущие крики, ржавый скрип вырвавшейся колодезной ручки. Я отвернулся, напугавшись пустить слезу.
– Красиво получилось, – произнес мужчина. – И дешево. Умеем, когда прижмет! Жаль, никто не видит. Немцы сделали б из этого народный обычай. Гости, сосиски, пиво на каждом углу. Прославились бы. Инвестиции. Оркестры, девушки в венках, почетные граждане с факелами. Первого грызуна поджигает бургомистр. Приурочили б к концу жатвы – зрелище! Вон как летают! Вы бывали в Европе? И мне не довелось. Да и зачем, как там – и так ясно.
Он уходил умываться, переоделся в костюм. Из коробки вынул туфли, вдел шнурки, обулся. Походил и снял. Вытащил из стола валик ваты, щипал и подкладывал в туфли, в носки.
Нездоровится, совсем утро. Солдаты волоком меня, под порогом – щель. Сегодня? Да, я долго не запоминал, сделали укол, давление, врач смотрел язык. Измерили температуру. Я не спросил, они не сказали, приносили есть, чай пил, так согрелся, что спал. Наш бывший водитель, Константин, вымыл полы. Мое положение отчаянное: идет день, полная крысопроницаемость двери. Народ не обучен.
Пока Константин убирался, я попросил рассказать, что по углам. Со слов я определил три норы, две – близко, по-видимому, разветвление одного хода. Я велел над каждым намалевать крестик мелом. Я не пытался вставать – надо силу сохранить. Радуюсь столу. Стол за меня. Остальное против. Бульвар перед зданием, вход в подвал с улицы, наличие обширного двора. Но стол – какой нужен, квадратный и круглые железные ножки, железо неокрашенное, скользит. Важно, что придумал Старый? Когда начнется, убедить их открыть камеры. Кого их? Все убегут.
После обеда. В обед Костик хлебал. Я попробовал сухарь – четверть часа мучительно вывертывало, я учуял привкус крови во рту. Царапины на руках подсохли и потемнели. После обеда. Я потребовал человека – хочу заявить. Старый не придумал бы лучше.
Никого не хотели звать. Никого не находили.
Позже нашли, но я уже не смог идти. Прежний мужик принес сухарей, передала жена его, заявляю: мы признаем, что готовили покушение по заданию, готовы рассказать, если для сохранения безопасности нас вывезут из города в Москву. Передайте: расскажем, что требуется. Меня недослушал – позвали чай пить, да еще я говорил тихо, я старался говорить громко, но он только сказал, что все это, наверное, важно, и приказал вернуть наручники. Я ошибся. Я понял, больше он не придет сюда, оставшееся время может кончиться хоть сейчас.
Начало – обязательно вскрикнут. Хотя солдаты невнимательны. Последует такой сухой, такой сыпучий шорох, приливающий, перекликающийся свист, потом – молния. Пусть это будет позже вечера! Может, кто-то прибежит прежде? Пустая мысль. Когда заметишь, за тебя думают ноги. Если увидел – их не перегонишь.
Мне трудно представить, мы работали с поселениями, имеющими границы. Дом. Кузница. Подвал. Они сидели, мы приходили. Тут же движется четверть миллиона, больше, выталкивает из нор местных, на огромной поляне все кипит, нам – некуда. Мы только убивали. Нам в голову не приходило переселять и смотреть: что? как? После землетрясения. Тогда их видел Паллас на Урале, и после живое стало мертвым. Шли стаи в Нижней Саксонии. Я видел статьи, но не читаю по-немецки, да и там численность не сопоставима. Пугает душа. Я знаю все про одну крысу, про любую: бежит, спит – определю и положу. Если крысы живут оседло, мне достаточно знать одну, чтобы совершенно понимать семью, стаю, подвал, свалку, мясокостный завод, даже город и край. Но когда они сдвигаются окончательно, потеряли дом и совершают главное движение своего поколения, с численностью нарастает бессилие ума: крыса – понятна, бегущая семья – сложна, бегущий мерус – трудновычислим, если из-под земли выходит парцелла – я ее не пойму. Даже если всадим меченых крыс, радиомаяки в ошейники. А если побежит кусок земли, страна… Может, только с самолета? Мы же – у них под ногами. Это случается в дикой природе, и это дикая природа.
Да, вспоминаются фермы на Пролетарской. Старый давал мне отчеты, свою молодость, подвиги государственной службы. Семьдесят второй год или третий – на Пролетарской доломали последние свинофермы, Москва их дожрала. Новостройки. В свинофермах – четыре твари на метр площади. Из труб сочится вода, зерно, комбикорм, тепло – крысы греются на спинах у свиней, подъедают последы рожениц, уши любят. У поросенка ножку отгрызть, лакомство – навозные личинки. Мы в Молдавии с одной фермы сняли двадцать шесть тысяч, еще местные не разрешили полы вскрыть. Мы заснялись у горы падали, на память.
На Пролетарской фермы докурочили – крысы ручейками переходили в подвалы новых домов, народ смеялся. Декабрь. В новогоднюю ночь вдруг оттепель, и полилось в подвалы – хреновая, конечно, изоляция, воды порядком набузовало, – крысы полезли наверх по трубам, мусоропроводам, щелям, выгрызали штукатурку, дверные коробки, полы; народ не услыхал – орут телевизоры. Дело к танцам – крысы вошли под ноги и заструились на свету, под марши, народ попрыгал на столы, били, чем под руку, но так много поднялось крыс, что шевелился пол, под диваны, под кровати… живешь и не задумываешься о крысопроницаемости зданий и сравнительной плотности резцов крыс и стройматериалов, те люди, гуляки, поняли: жизнь легко проницаема, и весь-то их покой… Милицию. А что милиция против синантропных грызунов? Сан– эпидстанция – праздники. Только третьего января приехал Старый, тогда главврач, три этажа чистили полтора месяца; похоже, но численность… Они остановятся, когда решат остановиться сами, когда войдут в им понятные берега, нет проку противиться – надо пережить. Переждем. Неизвестна их душа, куда подует? Соотношение усталости и общей, прущей в потоке силы, соотношение будет свое, какие к нам дойдут? Что решат насчет двух млекопитающих, застигнутых.
Сядем на стол. Никакую не задеть. Поцарапаются по штанам – пусть, куснут – да, они в страхе, им можно. Только не раззадоривать кровью – замотать тряпьем руки, щиколотки, лицо, уши, не отшвырнуть, на первый же крик набросятся все.
Константин. Константин! Сядь ближе, пока говорю, не спрашивай, не поздно, первое: не бойся. Второе: опустить уши на шапках, поднять воротники, втянуть кисти в рукава, закрыть лица, сесть на стол… Если куснут, первое: не бойся, не дай кровь! Ноги убирай, я сейчас еще раз объясню. А он просто еще ничего не знает, он не оборачивается, я не звал, я еще сплю, а время, поторопись окликнуть, все через силу, я сам слышу себя? Чтоб понял, когда станут кусать, – покусыванье еще не жратва, не дай им мяса! Костик смотрел, куда смотрит?! На меня, трясутся ноги мои, ничего не сделать – сами подтягиваются, рвутся от царапающих всползаний.
– Холодно? Шинель спросить? – спрашивает он.
Вот и успокой его, если сам… это ничего, озноб, они могут укусить, болезненно, скоро не заживет, слушай! Константин пропал, на его место легко опустился Клинский и дал пить – теплую, пахнущую чайниковой ржой, я тянул воду в себя; черный с переливами рукав, золотые гербовые пуговицы и снежная кромка рубашки, он расчесан и чист – я попил и рассматривал утоленными, выспавшимися глазами.
– Сколько время?
– Чего не спится? – И торжественно встряхнул истертую газету. – Визит! Начался! – И затряс головой. – Не верится! Состоялись переговоры, выступление в Верховном Совете. Программа предусматривает посещение раскопок древнего русского города Светлояра и участие в открытии памятника на истоке реки Дон. Возрождается подлинная Русь.
– Так написали?
– Да! – Провел пальцем по отчеркнутым строкам. – Завтра. Завтра. Уже вечером – первый самолет, два! Все, больше ничего не будет, все пойдет само. Готовность. Чуть пахнем паленым, – он насмешливо улыбнулся, – проветрим! Я – без дел, навестить. Круг забот, понимаешь… Не тот. Другой уровень соответствий. – Поднес руку под мой нос. – Завтра пожмут. Вершина моего рода… Я мимоходом слыхал, хотели признаться? Достойно! Нынче люди русские делятся – патриот или не патриот. Мы с вами патриоты!
– У тебя. Ничего не получится.
– Получится, – ласково прошептал Клинский и пожал мне плечо. – Дорогой. Свидетели, отпечатки, улики, видеосъемка, захват. И признание. И те, что приедут, – не мы. Не разговоры. У них ведь тоже, ох, какие свои обстоятельства – им кажется, их обстоятельств никто не поймет, а мы их еще убедим, что нас-то они вполне понимают. Вы их увлечете, сам посмотришь, какие польются слюни. Мы что? Мы так, случайно наткнулись. Повезло! А они нароют, они из этого сделают дворец! Дело – это такая странная покатость: не сможешь остановиться – точно окажешься где-то. У них, у зверья, кроме рож… А надо видеть, какие там хари, – так сразу спешишь и говорить, и любить; остается одна поджилочка и та вот так, вот так-так – ходуном! У них, кроме кулака… Кулак-то особый – или сжимается, или чуть ждет, разжиматься не может. А сжиматься – сколько хочешь. У них еще есть – я в Москве, когда мастерство повышал, нам показывали – подмога памяти. Они помогут вспомнить. Даже если не вы сами, а другие, в пивной, за столиком рядом затею излагали, у вас отложилось: помогут – и вспомните! И в деталях совпадете. Да что ты! Будут грызть и визжать! Грызть! И визжать! В клочья! – Нетерпеливо переворошил газету.
– Они спросят: зачем?
– Как?
– Как сказать, для чего мы?..
– Ха! Почем я знаю? На то и следствие. Разберутся! А вдруг Трофимыч не приемлел демократизацию? А вы не соглашались, а Свиридов начал угрожать? А вы решили сдаться? Все в ваших руках. Дайте, я отомкну вам руки. Черт, до сих пор… Быстро не научился. В знак доверия! Рискую, ваши истории известны поверхностно. Может, вы по чужим бумагам и готовились там где-то? Еще продумаю про это, да ладно, тихо… Стэндап! А? Нет, я пошутил. Хотел проверить. Больше ничего не помню… Хальт! Нет? А что вздрогнул? Холодно? – Распорядился, и Костика вывели, тряпкой высушили подбородок, край нар и полы – меня сызнова вывернуло, долго, пока Клинский прекратил жарко сотрясаться и ясно сложил свое лицо, я помогал ему, мы участливо вздыхали.
– Вам лучше спать. Чай, сухарики. Уколы приходят? А ваш товарищ бесится. Кстати, также готов всячески помочь следствию. Так что у вас намечается некоторое соперничество. Нет-нет, не стыдно, это не хухры-мухры – суд рассмотрит! и учтет, кто добровольней и чистосердечней. Требует вас отправить на лечение – сладу нет. Укол сделали, сейчас спит. Врачи считают, что нет у вас особо угрожающего – расстройство кишечника, естественная слабость. И у меня бывает. Только в другую сторону. А температуру собьем! Вы меня от-чет-ли-во видите? Я повторяю: опять снежок пошел. Чем вы так напряжены?
Лежа неловко слушать Клинского, трудней понимать, – заново повозился, чтобы приблизить к себе речь, и Клинский догадался, что беспокоит. Касания. Узко, но вот обмелевший жар освободил лицо, и все немного изменилось, снизилось – я выше, почему? Спина теперь оперлась о стену. Сказать – и поскользнулся, стоило захотеть сказать, словно спрыгнул обратно в сплошь жгущее нутро, обнимающая глухота, и так испугался, так испугался, побыв под плитой, едва не до слез, судорожно подтягивал колени – нет, слова сказать, не молчать:
– Расскажу. Что надо.
– Не «что надо», – Клинский выговорил с омерзением. – Что значит – что надо?! Правду! Что краснеете? Почему пот?!
– Нас. В Москву. Признаю…
– Итак, в чем вы признаетесь?
– Правду.
– Ну, правду… Правду. Что такое правда? Эта область мало изучена. Ясно, что правда посредине. Только нигде не указано, между чем и чем. Я думал. Между хорошим питанием… И чем? – Неистово проорал: – Что вы положили объявить?! Не слышно! Кого пытались убить завтра? За деньги достали оружие, составили заговор?
– Его.
Тихохонько:
– Что значит: его? Его. По-русски говори: легитимного президента. – Он поприслушивался, будто слова звучали и без него, потер руки и нетерпеливо придвинулся. – Итак, вы правда хотели убить его?
– Да.
– Да, – он перевторил на другой лад. – Да… Меня бесит. Убить. Когда мы установили вашу затею и начали разрабатывать, меня с самого начала… Как же вы меня бесите… Дорогие. Видите ли, есть поступки, вообще не переводимые на русский. По-английски понятно, и каждое слово вроде имеет точный перевод, а сложишь вместе: чушь, чушь! Глупость. Брехня! Басня. Президента убить. Ты где живешь? Кому он нужен?! Как же надо нас пре-зи-рать, чтоб плести такое. Дорогой, – голос ослабел до беззвучия, – и вы надеетесь, я поверю, что вы считаете его, – мне на ухо, – существующим? Нет… Вы не подумайте, я не из старых коммунистов. Не из долдонов, кто понаслышке. Как партия отцам велела. Я читал, учил. Я бывал. Все, что передовое выходило, – доходило. Есть тетрадки – могу показать, я переписывал. Признаю, это важный вопрос. Человек, в том числе и наш, привык, так сложилось, что-то держать в этом месте. Но чтоб замахиваться на убийство… Тьма людская вообще не думает. Ребенку ноги тепловоз отхватит или урод народится, тогда подмоги просят, жилье и, пока пишут, – верят. А есть смелые. Как я. Я всегда сомневался. Мне нужен протокол. Протокол осмотра места события. А по обстановке я определяю: у них все есть! пропасть слов и чудес! Людей – миллионы! А протокола нет. – Он поднял перст. – Кто видел? По телевизору показывают? Так они много чего показывают. Им нетрудно показать. Окошко в Кремле светит? Да я таких окошек… Ночью свет горит в отхожих местах! Да, хочешь возразить: как же явления, люди видели. Ты знаешь этих людей? И я. Они, кто очень видел, все потом куда-то деваются, их забирают в Москву – думаешь, спроста? Да я много чего увидал бы, если б меня куда-нибудь забрали! Где его дети? Где огород? Недоразумение! Оно может показаться к нам, но как же его убить? А почему вообще решились? Это допрос – отвечать!
– За деньги. Нам обещали.
Клинский согнулся и схватил ладонями рот – его расчесанная, пробуравленная канавкой пробора голова встряхивалась, он держал смех, прорываясь в хрюканье, смех качал его, ломал, он не мог выкашлять смех, как кость, боролся, вздыхал, отвернулся, утирая в глазах. – Не могу смотреть на тебя, разбирает… Ну. Ну. Ну, а что бы потом? Бе-жать? – Сник и захохотал опять до задыхающегося сипенья: – И-ых-хых-х-х, – потому, что я кивнул.
– В другую страну.
– В какую? – немедленно вставил он и закатился уж совсем, не держась, выжимая слезы сплющенными веками – лицо маслилось. – Н-не говори, не… – Отмахивался, еле угомонился, и свирепо: – Да какой дурак вам поверит?! Кого хочешь надурить?
– Значит. Мы отсюда не уедем?
– В конечном… Не знаю. Надеюсь. Мы с отвращением… Жалко… Что я оказался сцеплен с такой мразью. У меня вызывают презрение люди, неспособные пострадать за чужую идею.
– Я смогу там. Убедить.
– Нет. Вы не те люди. Тех уже нет потому, что они могли убеждать. Ну что?!
– Тогда. Отпустите нас.
– Вот чисто московская тупость. Я ж толковал: кулак или ждет, или сжимается. Не может разжаться. Думаешь, я скажу и – отпустят? Ага. Я тотчас сяду к вам. Пусть уж как идет. Что-то обязательно вырвется: жалоба, мертвые. Крюковский лес или снежок, русская зима – вот мы и представим вас, чтоб нас не раздавило. У них, ты понимаешь, у этого зверья – короткая расправа. Надолго не выезжают. У них строго – вернуться к обеду. Раззявятся на нас, вот тут вы нужны – на нас они плюнут! А вас помочалят. Тут уже и время уезжать. И мы опять на расстоянии. Наши расстояния – вот во что я верю. Вот они есть – и могут все. Дурачина Трофимыч решился сократить. Видишь, слабо верим, и сколько ради него накурочили, а если б еще верили? Добро начинали, хотели только хорошего. Встретить, как надо. А если его нет? Вот ты, ты чего приехал сюда?
– Нужны были деньги. Расширить дело.
– Да полно врать! Это ты из американской книжки взял, что нужно хотеть денег. Совершенно без толку приехали! Ты ж не осмелишься в наше время признаться: хочу очистить город. Вышла напрасность, человека нет, а тело одно производит лишь волосы, ногти, кушанье для, там, членистоногих. И страна напоминает муравейник, коммунисты хоть бальзамировали, черви не жрали, и у них – был. Там. Мы – без толку, у нас – нет. Жизнь народа, дорогой, напоминает ванну с водой. И все теряет смысл, когда вынимают пробку, когда образуется воронка и закручивает. Нету человека. – Опечаленно взглянул на меня. – Хоть бы кто себя объявил, что ли? Удобный случай. Все ж сразу примут, если найти горку повыше. Да. Да. Нет. Я и так думал. И так. Кажется, бессмысленность можно заткнуть, совершив еще большую бессмысленность. Революция без причины, у? Человек. – Погрозил мне пальцем. – Образ. Сможет любой. Только улыбайся. Подхватим. Народ хочет. Пойду.
Клинский свернул газету и помахал прощально, он поднялся, лакированные туфли, он глянул в часы, как в колодец:
– Я ухожу. Да?
– Хотел спросить. В машине. Не было денег?
– За что деньги? Вы ж не поехали. Товарищ солдат, выпустите меня. Спасибо. И постойте пока вон там. – Протиснул лицо меж прутьев. – Ну что? Ведь случаются невероятные побеги, при нашей-то захолустной расхлябанности. И затею не предотвратишь, ведь ее пока и не выяснили, а? Погромче, не могу же я бегать к вам за каждым словом. Громче! Так ослабел, что через губу плюнуть не можешь? Так что? Да? Или подумаешь? Ну! Времени нет думать. Как? И завтра – Москва, больница. Кладбище. Я шучу. Да? Да – так да.
– Я не сказал.
– Вы не любите Россию.
Давно он сказал? Только, проваливаюсь обратно, события утра, дня, события прошедшего двигают меня, все подвижно. Но я не могу расставить по мере реальности. Мы не выстрелим. Они выстрелят, кто-то, – возьмут все равно нас. Мужик мог не отыскать трактора, в любом случае я не могу бояться, мне стыдно. Крысы – по-дешевому это напоминает урок. Расплату. Нет. Немедленно обороняться, пока я помню, – я же помню! Не лежать, часовой принес одеяло, розовое, пара белых полос.
Одеяло бросили на соседние нары, часовой хотел укрыть, но я дал знак – не сразу, сам, потом. Когда часовой дошел до угла и стал неслышен, вытянул руку и медленно, как выздоравливающий, скатал одеяло в ровное полено и оставил руку на нем, чтобы не раскаталось.
Проснулся, лежал, взглянул на руку – держит одеяло – и тотчас попытался сесть. Спустил ноги. Сейчас же раздвинул их, пропуская на каменный пол влагу, засочившуюся из судорожно зазевавшего рта. Одной рукой поддерживал жаркий лоб, второй – свернутое одеяло, рот растягивался, пытаясь выговорить одну и ту же букву – долго. Жмурился, словно от удовольствия, наклоняясь на тот бок, что придерживал локтем.
Со второго раза расслышал ясно звонок – телефон? сигнализация? или в дверь – на весь подвал? Звонок оборвали выкрики – ЭТО? Схватил одеяло под руку и, нажимая на стену, начал бегство к столу. По коридору один за другим пробежали, громко перекликнувшись, – смотрел на свои ноги, когда открывал глаза. Чисты.
Вцепившись в стол – пол чист, – отдыхал; вот распахнулось наверху, там дверь на улицу, и не закрылось – зимний ветер, без порывов, ровно задул по коридорам. Перевернулся и задом забрался на стол, и ерзал, ерзал, подтягивая за собой ноги, пока спина не достигла стены, а колени – подбородка, поднял воротник и проверил пуговицы до горла. Все время выкрики, я уже не открывал глаза на каждый – отдыхал. Увидят ноги. Если доберутся. Потом развернул одеяло на коленях, нижний край подсунул под ступни. Снял шапку, шапкой заранее решил укрывать лицо – самое важное. Пытался развязать тесемки, но получился узелок, пытался расслабить его зубами, дрогнул и отвернулся к стене – рот раззявился, опять выцеживал из себя, к стене – не мараться скудной рвотой, долго так просидел, но – спешить. Когда смог повернуться, шапку беспокоить не стал, вернул на голову и подергал, чтоб села глубже, на уши, но шапка прихватывала только одно ухо, осталась наискосок, руки утянул в рукава, нет, прежде-то рассчитывал: одна в одну, но руки могут сразу понадобиться. Развернул одеяло до подбородка; стол, как надо, железо. Холодный. Теперь послушать – беготня по коридору, они еще не поняли, все успел вроде, выполнил, осталось спрятать руки, накрыть шапкой лицо.
На руке не зажили царапины. Нет, все-таки вечер, наступает праздничное. Прибегают. Не особо страшно. Страшно. Уморился слушать и смотреть, буду смотреть. Хорошо поработали и многое сделали, только с погодой не повезло. Хоть бы растеплилось. Подводно бесшумно за распахнувшейся дверью сплотились шинели, какие-то палки вносят на плечах, всех запускает дверь, ни один не смотрит, спасать? С палок провис зеленый брезент, и расправили носилки, за порогом один, руководит, больше всех торопится, – потому, что взмахивал руками только он, все портят, не смогут нести, когда… Я еще раз открыл глаза: Витя уже говорил мне рядом, размеренно разжимая губы, его рот мигал перед моим носом, разглаживая влажный, блестящий комок зубов, не трогай, подталкивал в плечо соразмерно словам, но скоро оставил, сохранить шапку, они же бросят, когда… Отстаньте, первым делом они оторвали от болящего живота руки и сиднем, как живого бога, свергли меня на носилки, нет! – им хотелось, чтобы я лег, заставили, и я лег, снова обхватил брюхо, теперь они позволили, шапка осталась со мной.
Несли по снегу – что? вечер? – лучше бегом, ступая с жующим, сухим шорохом, Витя поторапливал, стало лучше – кончалось, я хотел сказать – качалось, и я плыл, так хорошо далеко от розового снега, попавшего под уходящие, растопыренные, солнечные ножницы, в добрых руках. Уже почти бежали, лучше, спасут, пронзая оцепления, солдаты на каждом шагу, уже загодя выкрикивая пароль – в поезде также хорошо, еще теплей, у проводника – аптечка. И боль замерзла, так.
Я понял, мы дошли до людей – понесли без спешки, обходя, опустили и поставили – как поставили?! Плавным усилием, чтоб не пугать, надвинул шапку на лицо, дышать-то я смогу, и направил ладони в карманы, прячь! – шапку живо скинули, насунули, как им надо, под голову подклали чью-то шинель, повыше, но руки пока оставили мне. Пусть. Отвернутся – и я попробую еще, шапку.
Столысо разной обуви: сапоги, сапоги, сапоги, вдруг оставят?! От земли! – вскинулся на локтях: а, мы, оказывается, на площади, неподалеку от ворот дома отдыха, вон взбирается дорога на холм, как пробор – на затылок со лба; немного, я думал много, но дюжины две офицеров и невоенных, с тяжелыми лицами, местные, многих видел. Они как один глядели на снег в особом месте – но снег чист пока! – все местное начальство, ветер развернул ледяные знамена, и они простерлись над и просеивали снежную пыль, она сыпалась со звуком мышиной пробежки – не бросят меня? Они на подходе, обратно лечь; далеко там, мне показалось, забор редкий, но там – оцепление. Оттуда гнали кого-то бегом, посмотрю и лягу – пригнали Старого, он уморился, хыкал и сплевывал, держась за бок, я обрадовался – вместе! – он едва глянул в ответ, и морда с той стороны у него показалась синей, он все почесывал тот глаз. Старый как-то неудобно встал, все что-то у себя трогал – подскочил Клинский в распахнутой шубе, кричал, взмахивал часами, но в общем без угрозы, что-то объясняя – куда-то им ехать, что ли? – торопливо, и потащил Старого впереди своей свиты и указал на снег, куда смотрели все; Старый замер столбом и долго-долго смотрел туда же, совсем не меняясь лицом, как в стенку, снова потрогал глаз и оглядел после этого руку – ничего на ней не осталось? Раз-два, тяжко опустился на колени, оперся на руки и почти коснулся бородой снега, сейчас удобный случай: я лег, накрыл шапкой лицо, руки – в карманы, только голая шея, может, так и привыкнут, и оставят? – нет, шапку вернули на место.
Меня вдруг подхватили нести, так разворачивали, что я увидел гостиницу – столбина такая, и вспоминал давнее, что было связано с ней, уже остановились, носилки поставили опять, что же они… Я поискал Старого, но его оттерли спинами и не давали обернуться, а меня приподняли, чем-то высоко подперев плечи, – так, конечно, я шапкой не закроюсь. Делать нечего.
Я рассматривал свои оцарапанные ладони. Заживают. Зима выгоняет из них силу.
Вдруг я заметил: напротив на корточках сидит Клинский с ошалевшими глазами, на шее – тяжелый воротник хомутом, за ним склонился Витя, милицейский Баранов, погоны, еще шапки – что? Я?
– Посмотри! – кричал Клинский. – Какая-то провокация. Что вот это?! Что случилось?! – Тыкал, тыкал в снег перчаткой, лицо его комкалось, как флаг на ветру.
А-а, они вынесли меня на место, куда водили Старого. Чтобы и я? Надо, что ль, становиться на колени?
– Посмотрите, пожалуйста, – нагибался и Витя. – Как ученый. В качестве консультации. Мы вам отдельно заплатим. Обратите внимание. Что это значит, когда столько червяков?!
Рядом, совсем вдоль носилок, ползли белые тонкие черви, переплетаясь струями и волнясь, когда наползали друг на друга, – множество, дорожкой шириной в сажень – если не знать загодя, кажется, снег струится, черви текли по черным следам, выходит, их пробовали затоптать, – таксис [15] , очень мощный таксис; я вытянул руку, чтобы выковырять одного, но рука смерзлась в закорюченную лапу, я только раскорябал снег, то недоставая, то, напротив, давя, – не мог уцепить одного.
– Что вы хотите? – жарко прошептал Клинский. – Побыстрее, если можете!
Я показал на таксис и отделил от остальных один палец – одного. Клинский с отвращением поковырялся в червях и бросил мне в ладонь одного, брезгливо, будто стряхивал с руки сопли. Я вылепил из ладони чашку и заглянул: что щекочет ее дно, – ну, я так и думал, личинки мух. Наконец-то. Где-то идет крупный выплод, я опорожнил ладонь. Хорош? Все? Но они что-то все держали меня высоко и не давали прилечь. Ждал, ущипнул снег – снег казался совсем настоящим, прямо таял в руке, без запаха, надо ж, как они нас приучили.
– Что это?! Нам ехать встречать людей – откуда черви? – запричитали они вперебой, с отчаянием взглядывая на червяков, шевеление червей мяло им лица, так испугались, лаяли так часто, что я не мог втиснуться с ответом, а хотел, догадался, как только скажу – дадут лечь, улучить минуту, сильнее заболел живот, как же трудно ждать, руки еще свободны, главное, шапка есть, они перестали, я торопливо прошептал:
– Это таксис.
– Таксис?