Натренированный на победу боец Терехов Александр
Я ринулся за дом, увернувшись от растопыренных рук, продавил колючки-кусты, долбанул коленом впотьмах о железный заборчик, но перепрыгнул и ослеп от удара в морду, но мужик поспешил, не все еще подоспели, и ногу выставил; я, не отрывая от морды рук, пинком сбил ему ногу, он просел и на миг потерял свои руки, и взмахом от пояса – снизу вверх! – я закатал ему кулаком по губам и попрыгал, корчась при каждом шаге от боли стонущего колена, прямо под машины, на проспект, и на асфальте уже медленней, руку подняв: не давите! Обдувало бензинным ветром, горячей гарью – возят свеклу, в спину грозили, стараясь народнее, с матом:
– Крыс напустил! Отравитель… Попадешься!
Посреди проспекта я сел, изнемог, уткнулся в несчастную коленку: черт вас… в каких местах пришлось доживать, перестал стонать – стоны никого не разбудят, ничье сердце не тронут, что вон ему плохо, вдруг он… Просто – теперь некому! Сейчас пройдет. Кто-то светит, не дает поднять глаза свет; вот погасили, я увидел скорую помощь и врача, глуховато орущего:
– Какая сломана рука? Поднимите!
В машине я сполз с носилок и спросил встревоженного Клинского:
– Вам не хватает вятича с переломанной рукой?!
А он закричал на меня:
– Ты! Мразь! Суешься! Молчать! Подонок! Что ты лезешь к ней?! На хрена она тебе сдалась? Заткнись. Вылез за ворота, но всех ты не перепрыгнешь! Ты можешь понять, что я тебя не вытащу?! – Машина летела, выла, он спокойно подправил водителя: – Не надо. Давай в санаторий для беременных. – И вновь заорал: – Тебя же уймут! Кафе затопил – старика… За что старика?!
Он выпил у нас чаю. Медсестра замотала коленку и ушла, Клинский поднял взгляд на Старого:
– Я предлагаю соглашение. Вам – свободу передвижений. Только не в ее дом. Оставьте девку.
– Хорошо, – пожал Старый плечами и вздохнул.
– То есть? Вы дали слово?
– Извольте, слово.
– Сегодня что? Второе сентября. Вам надо спать, позабавлю на сон. – Он выдрал из блокнота лист и позвал меня: – Подсядь, не дуйся. Второе письмо уже получаю… – Взялся рисовать. – Площадь. От нее проспект Ленина. Раз, два… шестая улица направо – Первостроителя Мокроусова. Пожарная часть с каланчой. Вот так я ее нарисую. Пишут: только Президент и мужик Объединенных Наций подкатывают к пожарке, из нее по ложному вызову выезжает водомет и оттесняет автомобиль охраны, страхующий левый борт. Президентская телега – под выстрелы. – Клинский трижды стукнул карандашом. – Стреляют с первого этажа каланчи, зарешеченное окно. Четыре метра. Дурак попадет. Через неохраняемую проходную покидают каланчу, синяя «Нива» ждет на поперечной улице. Выезжают в задницу праздничной колонны, за спину собираемому оцеплению. И – за кудыкину гору, получив деньги. – Клинский подрисовал сбоку плана девять нолей. – Две снайперские винтовки найдут спустя неделю без отпечатков у мясокомбината. – Отдохнул и подытожил: – Продуманно. Ведь узнали, сволочи, что наметили в пожарку водометы завести на всякий пожарный. И что в каланчу с улицы не сунешься: ворота заперты. Письмо. И кто-то ж его пишет… Ясно? Поехал я спать, время близится. – Зевнул и поднялся.
И Старый встал.
– Но… Вы ведь предпринимаете там… что-то?
– С чего? С того что нас известили подробным письмом? И запомните: когда приедут, я уже буду в глубокой заднице. Будут командовать другие. Которые могут все. Как им кажется. Но плохо разбираются в городе.
– Но ведь необычное письмо?
– Фактическая сторона проработана. Но в плане праздника нет поворота на эту улицу. Нет проезда мимо каланчи! Ничего не буду делать и никому не скажу. Правдоподобно, главное…
Старый обождал и не выдержал:
– Что?
Клинский хитровато склонил голову.
– Нет причины. Нету «за что». Это по-нашему, и я бы поверил. Но порядок продвижения… Или мы попадем в область действия верховных сил?
Я посмотрел его рисунок, сунул в карман.
Еще долго не спали. У меня нога болела, а Старый размышлял. Потом попросил:
– Не трогай их.
– Будто ты знаешь, кто это – они. Город. Крысы.
– Ясно, они не дают обследовать подвал, откуда ушли крысы. Что там могли жечь? Может быть, простое совпадение. Сколько ни думаю, не могу придумать за них. Но раз скрывают, значит, нечисто. Надо заниматься тем, на что наняли, получить деньги и уезжать. Я тебя отдельно прошу: оставь девицу. Она, конечно… Но в общем-то… Да ты понимаешь. Тут такие девушки в лаборатории – две. Ходи туда.
– Да поздно уже.
Месть графа Мокроусова Время «Ч» минус 9 суток
Антикоагулянты жертв не шибко добавили – с подвески утром сняли дюжины две, плюс четыре вывалились в ночь. От силы остается три дня и – подвеска под ноль и убывать.
Я выбрал в санэпидстанции исправный капкан и поспешил в банк – побрился, лыбился как молодой; ветер с холодным всхлипом перевертывал на дороге листья; листья семьями валятся с веток – только задень; что-то быстро, из каждой свинцовой лужи коротко взглядывает осень, закрываясь сразу желтым листом; беременные пели на веранде, вдалеке сыгрывался оркестр, а солдаты уже встали у каждого дома, надписывая мелками на подъездах цифры и проверяя входящих по списку – через их плечо тянулись: «Да вот же я», – но еще подсыхают дороги, еще осталась сухая пыль и день прозрачный под небритой небесной щекой.
Что я знаю о тебе, моя любовь? – в тьмущем подвале я ощупывал лазейку: за ночь ты выбросила ведра четыре земли с мелким щебнем – рыла всю ночь, сперва выталкивая нарыхленное задними лапами, потом развернулась и – мордой, а углубившись, выносила в пасти, и теперь ты в четырех метрах от моих рук. Взрослая. Это выгодно. У молодняка живее обмен веществ. Молодая может оклематься. Если мы с тобой до ядов доживем.
Утром ты метила мочой – твоя новая поляна. Но еще нет привычной жратвы, подсказавшей бы мне, вывернувшись наизнанку, твои лакомства: скажем, ешь колбасу – значит, мечтаешь об углеводах, я бы принес муки. Если корм твой мука, а дом – элеватор, я напоил бы тебя водой. С молоком или сахаром. А если у тебя навалом пищевых концентратов, я баловал бы тебя жареной рыбой, гренками. Я знаю все, что ты любишь. Но мало времени. Хватит капкана. Не повезло, нарвалась на меня. Такую честь не переживают.
Смерть делается просто. Я кладу наискосок у норы вот хотя бы эту грязную палку из-под ног. Новая вещь. Ты их боишься. Неделю проголодаешь, но не переступишь. Но я тебе оставил путь, не самый удобный – это важно. Самый удобный тебя насторожит. Путь вот – по трубе. Дальше ты обойдешь вдоль стены свет, упавший из окошка. И вот на пути я ставлю припорошенный пылью капкан. Я оставляю в нем корку черного хлеба. Не копченую колбасу, не тыквенные семечки. Не мясной фарш со свежими помидорами – так ловят в учебниках. Я знаю: убьет даже фильтр сигареты, смоченный маслом. Убивают простые вещи. До обеда. Тебя будоражат новые стены. Ты выйдешь погулять.
На солнышке, до открытия банка, с лавки глядел в небеса: ветер прям снежный. Одеваться. Через проспект ее дом. Ее окна. Поменял бок – от пострадавших домов отчалило посольство: мама-дочь из санэпидстанции, Витя и Ларионов – смурные.
– Что капканы? Как убой?
– Малоэффективенно, – признали врачихи. – В капканы нейдут, отравку не тронули.
– Отраву?
Младшая прочла по бумаге:
– Бактокумарин. Три года берегли.
– Что-о? Девчонки, выложили? Бактокумарин?! – У меня вспыхнула морда. – Сейчас я вас, попарно… Сальмонеллезные – в жилой дом? Им на складе не на всяком работают! Где людям вход воспрещен. Завтра у вас собаки передохнут, а послезавтра – улица в гробах! Опечатывайте подвалы! Чтоб презервативы были при себе! – Это весело Ларионову. – А что капканами? Ни одной?
– В одном хвост, в другом – лапа. Отгрызли.
Бабье ковыляло к машине с красным крестом, и Ларионов рванулся:
– В штаб доложу!
Я сцапал его рукав.
– Опомнись. Бактокумарин за три года скис давно. Он лето не стоит. Нежный. Если и сдохнет у вас какая детка… Шучу!
Я пошел им помочь. Капканы – разве на один день? Следует приманку зарядить, капканы не настораживать. Крыса пробует: сегодня с одних капканов ест. Завтра – с других, а с первых уже – нет. Со всех привыкнет – можно мочить. Если шибко умная не попадется.
В Ленинграде чистили гостиницу «Московскую» – чердак. Приманку жрут, капкан пустой. Три дня кряду. Сели в засаду: выходит старая крыса, капкан с тылу – дерг! Он – клац! Свистнула – детки выбежали жрать приманку. Так все капканы обошла. И других научит! Мы запускали на полигоне в семью крысу, умевшую отпирать заслонку кормушки. Вся семья обучилась! Но открывать заставляли учительницу. Ленилась – кусали. Верно, сочли, новое знание обманет – тогда первым сдохнет, кто его принес. А жрали все.
Я заметил подтравленную крысу у первого подъезда.
Я пошел еле, придурки не могли понять. Переглядывались, стеснялись узнать, почему ползу.
Крыса сидела в траве, у края дорожки, горбиком средь высыхающих стеблей. Над ней базарили, пересаживались вороны. Я догадался: у нее нет лапы. Та, что вырвалась. Как мне не хотелось возиться с бактокумарином! Вышла умереть: тяжело опускала, как забулдыжный мужик, морду на грудь, трогала землю под носом левой, поочередно – правой лапой. До первой собаки. Или толпа сбежится на детский крик. Но разве можно за нее судить, где лучше сдохнуть.
– Ты, – поручил я Вите, – постой здесь. Не смотри, не мешай ей…
Он рыскал взглядом.
– Никого не подпускай.
Витя пообещал:
– Я эту падалищу! – Подхватил метлу у севшей отдохнуть бабы. И побежал. Крыса только в упор увидела что-то слепнущими от пекущей нутро боли глазами и попятилась на три плетущихся движения и запуталась в траве. Но после первого удара по хребту, пошатнувшись, все же встала на задние лапы грязной ведьмой и, прежде чем он еще ударил, повела перед собой лапками, словно пытаясь отбить, – я отвернулся. И зажмурился! Последний давящийся визг: наступили, и лопнуло! Громко получилось. Вороны собирались внизу в хоровод, вразвалку сходясь к середине.
Я мог ошибиться. И она могла просидеть час. Укусить ребенка, если бы он ударил. Как, интересно, мой капкан? Спрошу себе бушлат. Кошки кричат как-то не так. Голос непредназначенный. Хороший мальчик. Щадливая, тварь.
Ларионов выкрикнул в спину:
– Но вы-то…
Однако заняли мою лавку – старец соскребал палкой грязь с кожаных туфель, нос его имел нерусскую горбину, а лик – красно-синюшную масть, оттененную сивыми усами, сивыми космами, не сдерживавшими вылупившуюся лысину. Он вздрагивал – по лавочной спинке бацал мячом пацан. Дед качнулся:
– Ка-кой дэнь…
– Я все понял. Завтра.
Он ушаркал, разругав пацана:
– Хватыт бит! Ка-кой чаловэк сел – отдых нада. Ты не знаэшь кто? Э, да тибя пора убиват!
Мальчик обошел лавку, чеканя мяч на ноге, наподдал и – бухнул мне в морду! Бросило назад, прозвенело во лбу, и темная смятка мигнула в глазницах.
Я подхватил мяч. Разглядел его твердые кубышки, пересилив острейшее желание догнать и дать пинка.
– На.
Мальчик поймал, просиял:
– Передали: за кафе платишь завтра.
Я обедал в банке, загадывая – возьму ее после обеда? Были сторонние бабы – под столом она коленями зажимала мне руку.
– Как нас кормят… Яйцо – тухлое. В котлеты столько дряни могут насовать. А ведь не черепки – деньги плотим. – Вдруг расставила колени, нагнулась грудью к столу, красила губы до жирного, сверяясь с быстро запотевающей пудреницей, отвечая соседкам.
– Ал, свекровь твоя переехала?
– Там балкона нет. С балконом жить легче. Трусы можно сушить.
Она спровадила всех и отталкивала меня:
– Какой-то ты распутный. Тебе спортом надо заниматься. – Увертывалась, избегая моих рук, попадаясь, запыхавшись и швыркая носом, отворачивала лицо, случайно попадая на губы губами. – Ты крысу поймал? Вот и иди лови. Мы с тобой в танке не горели. – И показала язык.
Капкан она забросала землей – милая моя.
Не хочешь. Ты поняла, что начали. Меня обижает грубость. У меня нет времени – поэтому сокращаю пути. Отбила откровенное движение, но в десятую ночь ты взяла бы именно хлебную корку. Только после положенных промедлений и приседаний.
Я принес пятнадцать капканов – смерть сгущается до смешного. В молодости с одной знакомился. Нежная – поэтому познакомились. Я встретил на трамвайной остановке подчиненного дезинфектора с пакетом. Только я знал, что он везет.
Дезинфектор рассказал: нашел самочку у спущенного капкана, без царапины, но – мертвая. Видно, задела капкан, он вдарил! – умерла от страха, разрыв сердца. Дурак лепетал, я уже осматривался кругом, поняв – это обморок. А девушка уже сидела на пакете. Я шевельнуться не успел – спрыгнула и, извиваясь меж ног, юркнула в переулок.
Я ее отыскал. Она тоже не хотела, долго возились, нельзя описать, когда и ночью ты с ней, оставаясь один, когда вдалеке проходит осень, тоже осень. Как и многих, ее подкосило одиночество. Тяжело вдвоем: смерть и ты. Она очень мужественно терпела, все понимала. Всегда меня видела. Совсем не верила. Вот тогда я пустил к ней друга. Подавленного, неспособного загрызть раба, но – живого, тепло рядом, мог чесать спину – готовый друг, я приготовил его прежде. Я приучил его есть кашу. Нужную мне кашу. Он всегда смело к такой каше подходил. И она за ним – подошла. Когда подыхала, подползла и укусила его в хвост.
А тебя… Старый называет такой способ «шахматы», я называю «квадратно-гнездовой». Смотри: капканы ставятся в три ряда, уступами, образуя сплошную стену. Обойти невозможно. Тебе надо ходить точить зубы, лизать росу на ржавой трубе. Искать жрать. Пойдешь…
– Включите свет! Здесь можно свет?!
Я передернулся, бормоча:
– Нет, свет… Зачем? Кто?
Всмотрелся в ночь; невеста дрожала на подвальных ступенях, прижав ладони ко рту, почти кричала:
– Что вы делаете? В чем руки у вас?
– Мука. Насыпаю на пол муки. Чтоб следы, дорожку видеть. Как пройдет до капкана. Я тут ловлю, завтра должен взять. Что вы так испугались? – У самого билось сердце в теснящейся груди.
– Так страшно. Вошла, а вы сыплете что-то белое на пол и все время шепчете. Я подожду наверху.
Наверху она спросила:
– С вами что-то случилось вчера? Вы так убежали…
– Мне нельзя вас провожать.
– Можем тут посидеть… Скучаете у нас?
– Тут у нас завтра ожидается… веселый день.
– Могу вам книги принести. Только мне кажется: вы не читаете.
– Почему, я люблю. Вот у Мелковой «Синантропия грызунов и ограничение их численности». «Биология серой крысы» – Рыльников издает. Отчеты о подавлении крыс в Будапеште, если с вечера начнешь – на всю ночь. Я ведь не чистокровный дератизатор, я садовую муху знаю… Надо подчитывать.
– А про муху… Интересно?
– Еще бы! На кандидатскую собрал. И выгодно: заказы на дачах, а на дачах народ жирный, угощали. А потом так получилось – на крыс. Тогда день-ночь читал девятнадцатый век. Записки графа Мокроусова отрыл – знаменитый граф! Однофамилец вашего первостроителя. Отличился в декабристах, или в Венгрии они что-то победили – в отставку и на крыс. Я узнал почему. Из-за жены. Красивая, портретов нет, но все пишут: золотистая кожа. Только про кожу, но какая разница – он ее любил. А околела от холеры. Трупу в леднике крысы щеки выели, нос. Они вообще… мягкие места. Вот грудь, если женщина. И у нее наверняка. Он как раз что-то подавлял, прискакал, а тут… И съехал. Бросил Москву, свою бабу не хотел хоронить в городе, где крысы. Закопал в глуши. Первый русский дератизатор. Старый не признает за ним научного значения, у Мокроусова опыты наивные: крысу привязал среди двора, чтоб ястреб сцапал, и – чья возьмет? С ежиком стравливал. Ежика нашли без признаков морды. Из Венгрии старика вывез крыс доставать. У старика в каблуке долото вделано, такая железка заточенная. К норе клал сало, а сверху – ногу. Крыса высовывалась – хрясь! Нет башки. Заболеть ни хрена не боялся. По саду в беседках из крыс узоры набивал – звездочками, а в простенках – крысиных врагов чучела: филины, коршуны, кошки. Особых крыс распинал, и табличка – «Предана смерти за то-то». Еще узоры плел из золотых хвостиков – хвосты сушил, полировал, делал твердыми и золотил.
– А кто сейчас он?
– Как кто? Это когда было… Помер! Жену забыть не мог, ночью пойдет в сад, кричит: где ты, на Олимпе? В Эмпирее? Выше? Писали: имел несчастную страсть придерживаться чарочки. Умер от полной апатии ко всему.
– Я хотела… Ваша жена умерла?
– Да нет, какой там – можно сказать, развелись и не видимся. Родня ее меня терпеть не может. Я ее в деревню упрятал. Они не понимают, а ей там лучше будет.
– Красивая?
– Ну как… Я сочинять не буду, я за свою жизнь раздел, чтоб догола, баб – ну, не больше двадцати. Знаешь, все очень похоже. Рты, животы, некоторые места вовсе – один в один. Особенно лежа. Трудно сравнивать. Но вот у нее, например, было три груди.
– Что?
– Три груди. Ну в основном у всех две. Бывает одна, но вот три – реже. Вот у нее. Мать, да куда ты пошла? Я ж не считаю твои! Вон какой у тебя зад, да я люблю тебя…
Озяб так, что бегом домой, грея пальцы, – дыхание зримо клубилось, у ворот голосила влекущая меня беременная с крашеной челкой: «Жалко зеленого саду, зеленого саду…» Запевала сызнова, но уж потоньше; я двинулся рядом – курносая такая, и ротешник; обнял раздавшийся стан и враз согрелся, почуял: надо!
– Что это вы только одну песню поете? А?
– Какую готовим – такую поем.
– Вместе вообще здорово поете! – Как и предвиделось, в конце дорожки она завернула и уткнулась в меня, я, сообразив, что живот к животу не сойдемся, подхватил ее с боку, поцеловал в шею, а руки уж и не знал, как расположить.
Она гордо ответила:
– Наш хор по области первое место держит.
Ее осторожные руки, запутавшись в моем свитере, последовательно расстегнули рубашку и чертили сладостную азбуку на теле – неужели на лавке?
– Хор…
– Здесь и есть – наш хор. Придумали: красиво, когда беременные поют на веранде. Гостям понравится. Нас и попросили.
– И ты…
– Я-то ничего… А вот у нас шестеро незамужних и столько же на пенсии. Вот им пришлось.
Она помолчала и высвободила руки.
– Что-то ты сегодня без настроения.
Я потоптался и ушел спать. Холодно. Когда ж затопят?
Стриженый дуб Время «Ч» минус 8 суток
– Посмотри. Так…
Так ветер сносит листья. Уже коричневые, так податливы. Ветер не виден, просто зашипят кроны, а стихают – листья тронулись, сходят в сторону, словно облако, – и бабочками оседают, раскачиваясь и мешаясь, как живое, путаницей застревая в ветвях, садясь на темя часовым ребятам. Опять ветер. Сухой, насекомый шорох и новая стая. Смотри. И там. Сдирает платок с качнувшейся ветки – осыпается шелуха. Ветер, деревья обсыпаны по колени, не могут ступить. Опять зашипело, шелест. Снимаются… все.
От середины дорожки мы пошли еле. Незнакомый верзила успокаивающе выставил в ладони удостоверение.
– Лейтенант Заборов. – Он сбивал целящие в морду листья, раздутый, как грузчик, пригладил залысины. – Усиленно сопровождаю, по факту угроз. Клинский решил милицию не трогать, их как раз на листопад двинули. Потихоньку. – Он вышел первым за ворота. – Кто не спрятался, я не виноват. Сердюк, чей там зад из-за столба? А вы беседуйте, не обращайте внимания.
– Слава богу, – признался Старый. – Плохо спал, казалось, в окно лезут. Меня эти шутки тревожат. Как-то у них с преступностью, разгул какой-то… Угрожать научились. Убьют. А ты что думаешь, за гробом – жизнь?
– Никогда не верил. Наши должны были б сбежать. Маленьким был, все книжки такие, как наши отовсюду бежали. Перепилил – убежал. Восстание подняли – ушли. Перебили охрану, захватили самолет. Если б там на небе что-то имелось – наши обязательно бы сдернули. А раз за все время ни один…
– Ха, а если их там очень устраивает?
– Я ж тебе объясняю: я так маленьким думал. Теперь другое думаю: если рай и никто мотать не хочет, не может быть, чтоб кто-то из наших не надрался пьяным и не провалился бы по своей дурости обратно. Наш бы обязательно что-то сломал и выпал. Ничего там нет.
– А где есть?
– Здесь. Старый, я к своей…
– Справлюсь. Как там она? Не хочет? Лейтенант, мы расходимся.
Верзила позволил:
– В банк? Смаляй через площадь – там тебя ждут. Не боись. Вправду захотят убить – предупреждать не будут.
Так не терпелось, что я считал шаги, а то бы побежал. Все равно побежал; ветер спотыкался о бульварную гриву, листья вздымались дымом, как пыль над ковром после удара; дворники, солдаты, бабы, старшеклассники прочесывали траву, снося листья в мусорные баки, – кран ставил баки на машины, а ветру не сиделось; у банка вскинулись с корточек Ларионов и Витя, размахались руками.
– За вами гонятся?
– Сам пробежался. Ключи взяли? – Я погладил дверь, крашеное дерево. Витя дышал в загривок, грубо двинул его. – Я один. Ты хреново понял? Дам промеж глаз, вот и вся инструкция.
Надо уметь зайти. Ждешь худшего, что избежала и жива. Заходишь, исполняя все, что полагается с живой: неслышно, без света. Выслушал тьму, удерживая в ладони тяжелеющий фонарь. Тьма всегда затаенно жива. Но, если хранит мертвечину, перенимает ее привкус. Включил фонарь. Нет!
Нет. Что ж… Вообще крысы делятся на неосторожных, осторожных и очень осторожных. Первая подходит к незнакомой пайке спустя неделю. Последняя – никогда, любимая моя.
Я поглаживал светом космы паутины, багровые стены, мазками спускался на пол, легкими волнами, начиная из мертвых углов, окружая, приближался, дразня отступлениями, – подбирался щекочущей, солнечной тяжестью к сжавшейся норе и заскользил вкруг нее, словно принуждая разжаться, размякнуть, и лишь раз, усталым движением, переполненной каплей залепил ее зев, заставив дрогнуть, – потушил свет и бессильно дремал, подложив под затылок рукавицу: значит – нет.
Нет, она выходила. Уже не ради любопытства – жрать. Пора уже злобиться – не хватает мяса, пора звереть, это на руку мне, но капканы она обогнула змейкой, все три ряда – меж следами на муке равные расстояния – не топталась! не подумала нигде! – не соблазнил. Такая ж тропинка обратно. Больно, когда тебя поняли всего.
Как убить? Не цветочек ведь, не человек. Я зажег фонарь: рыхлятины у норы не прибавилось – обустроилась. Если б она копала на другой выход… Я подслушивал – Витя рассказывал Ларионову, я попал на вопрос.
– В ванной жила?
– Под ванной. А днем выходила. Мы никто не заходили, у меня и родители боятся очень. Отраву какую-то клали, а даже глянуть страшно: ела или нет. Так и колотили палкой, и вся борьба.
– Кошку.
– Заперли на ночь – так кричала, что никто не спал. Умыться ходили на кухню, мыться в баню. Мать не стирала. Теперь бы я… И плевать. А тогда – уже не спал.
– И как же вы? – громко спрашивал архитектор, вынуждая Витю отвечать громче, чтоб я усвоил.
– Колбасу дорожкой выложили к двери. И на лестницу. Из кухни смотрели. Он вышел… Ел и шел. Боялись, вдруг наестся на полдороге? Нет, вышел, вышла туда, за порог. Отец дверь захлопнул, а он на отца глядел так осуждающе… Таким я был. Сколько чувствовал про себя…
Ларионов что-то неслышно спросил.
– Да, за науку я им благодарен.
Я вылез, жмурясь на свету, велел Вите:
– Иди к Старому. Скажешь, тампон буду делать. Тампон. Что даст – принесешь.
Ларионов, спровадив товарища, попросил:
– Не будьте беспощадны к нему. Все не так… Все уезжают от нас – он вернулся. Наше будущее.
– На хрен мне ваше будущее, я его не разделяю. Дуй капканы разряди. Пятнадцать капканов – пятнадцать кусков хлеба в кулаке, чтоб ни один на пол.
Незачем идти в банк. Посиди.
В банке красили рамы и подоконники. Управляющая ожидала посреди кабинета – в цветной рубахе выпуском на черные штаны. Блестели смоляные сапожки, пока я лязгал замком.
– Там ключ снаружи. Заперся.
– Что ты ко мне так ходишь? Ко мне надо ходить: коробка конфет, хорошее вино. Цветочки, видишь, надо освежить. Вчера полковник заходил. Говорит, Алла Ивановна, а губы у тебя рабочие, а я говорю: чего-о?
Я схватил ее за волосы и потянул за спину – закрыла глаза от боли, но упиралась, выдавливая напрягшимся горлом:
– Сделай больно… Ну, укуси меня. – Ворочалась в моих руках, дрожаще вздыхая, только ее руки смелели, вскинула заслезившиеся глаза. – Ты же потом меня уважать не будешь. – И обняла, и вырвалась – дунула в лицо. – Отстань, ты мне что должен? Сделай. Мне нравится, когда мне должны мужчины. Зачем стул?
Я загораживал стульями пути отхода, оставался угол за столом, ей вдруг понадобилось перебрать бумаги, нагнулась, ткнула кнопку:
– Лид, пусть придет постовой, а то я захлопнулась – сама не выйду.
Застегнулась и старательно, с выкрутасами поцеловала.
– Все будет. Иди.
Я отпер задергавшуюся дверь.
Вату и антикоагулянты Старый сам принес. Подсветил, а я натолкал в нору комки ваты, самые последние смочил отравой и набил плотней пробкой, прислонил снаружи фанерку и придавил кирпичом. Вот.
Раз упрямая, значит, выгрызет путь наружу. Нажрется податливой ваты. Ждать до утра. Старый помалкивал.
– Что ты мне скажешь?
– Излишне ты увлекся. Любую дохлую бы показал… Жалко сил – никто ж уровня не оценит. Было бы ради чего, ты ж не слушаешь меня…
– Что в гостинице?
– Ночью не падали. Скоро поедем.
Заборов на улице хмурил морду, потертую, как бумажник:
– Ишь падают…
Листья ссыпались, раздевая наголо растопыренные ветки, моросило с потемневшего склона небес – там двигались и мешались синие лохмы с пыльными и грязными брызгами, холод, мокрость, над городом всплыла красная ракета и зацепила искристым крюком небесный ломоть: мы шли.
– Так доживешь, – промолвил Заборов, и я тоже увидел слепца: дед полз вдоль дома, стукая задранной высоко палкой, – искал свое окно. Или проходную арку, оставшуюся за спиной.
Заборов огляделся, ладно перепрыгнул оградку и подбежал через дорогу к деду:
– Что ищешь, отец?
Дед, еще постукивая палкой, повернулся на голос.
– Ась? – Закинул палку и опустил ее крепко и точно на голову лейтенанту. Заборова бросило на стену, и он съехал по ней до земли, нелепо вывернув руки. Дед перескочил его и живо побежал к нам, перелетев ограду. В подмогу ему, рассыпаясь в стороны, из проходного двора выскочила плечистая команда. Все неслись, мы – столбами, я ткнул Старого в бок.
– Беги, ду… – Расталкивая кусты, бросился к площади, но ребята умно гнали нас прочь от нее – ах ты ж, надо пробовать прорываться! Ноги сами повернули и несли в переулок за банком, подламываясь от предстоящих дел, – ни одного мундира! Три бабки и малышня, а переулок пуст – нам бы остановиться – не делай, что хотят; меня вихрем обогнал Старый, я и крикнуть не успел, так жалко и удивительно скоро понесся он за медленно уезжающим по переулку автобусом. Старый бежал по-школьному – согнув локти – и надсадно хрипел. Черт! И я вдарил бежать за автобусом, безумно вскрикивая:
– Эй! Эй! – Не могу ж я свистеть на бегу!
И, господи, автобус медлил – Старый все ж впился в него, болтнул ногами, упал внутрь, даже не обернувшись, скотина; я понесся прыжками, автобус не тормозил, долго бежал, наконец прыгнул, ухватил, повис и рухнул на Старого, крича:
– Гони, гони быстрей! – Двери съехались, я обнаружил, что у Старого связаны руки, но еще с разгону докричал: – В штаб! – уже обомлев от немытой хари цыгановатого водителя с кучерявостью и плешью. Он сказал:
– Маладесь.
В автобусе еще четыре бороды, все кивали на ухабах, так сразу быстро поехали.
– Сидь пол.
И не успел локтем садануть в стекло, успокоили в два удара, запястья стянули ремнем.
– Остановите. Давайте поговорим.
– Эй, успеешь.
– Эти, твои чернозадые? – выдавливал Старый. – Больше никого не будет? – И голос его сорвался.
Тут дорога сгладилась, сократилась, притихла, автобус скрипуче стал, бороды одинаково взглянули на водителя, он:
– Стали. Офицер, солдат суда идут.
Я учуял на затылке железный упор и зажмурился – тишина. Хлопнула дверца, на улице разговор. Что-то там. Разговор. Водитель вернется – конец. Старому б закричать. Если ему ничего не уперлось. Железяка вкалывалась под череп, проткнет, скот! Не убьют же.
– Старый! – рыкнул на пробу, железяка отпрыгнула и ужалила за ухо – все позабыл. Угнул башку на больную сторону, разину пасть, подумаю – еще больней, не сдержусь – умру, мешает пол, воздух вползает в ноздри – болит! расправляет иголки, одна переломилась внутри – там закололо, стонал, чем-то еще можно стонать, кроме рта, рот мешает, еще мешает, что развязывают руки.
– По одному. Со своим паспортом.
Старый лопочет – лопаются пузыри, молчи, брызги в мое лицо, обломились иглы, накачали тугое, пухлое на голове, оно стягивает в себя отовсюду. Старый выдул целое:
– Товарищ офицер, задержите их! Они били нас!
– Повторяю: по одному. Сидоренко, караул позвал? Прими…
– Выходи!