Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины Артемьева Галина
По утрам все взрослые уходят из дома. У них важные дела. Дома остается только бабушка Бетя. Она за мной и присматривает.
Бабушка сказочно добрая. Худенькая и тихая. Она очень больная, бедная Басечка. У нее много разных болезней. И всё из-за войны. До войны она была здоровая и счастливая. А потом тяжело заболела.
Я уже понимаю, как у нее все начинается. Она вдруг принимается задыхаться, кашлять, ловить воздух ртом… Я в свои два с половиной года не знаю, как называется ее болезнь. (У нее астма.)
И еще у нее огромная кровавая рана на груди. Огромная. Иногда она чуть затягивается, а иногда кровоточит. Бабушка меняет повязки. Мне ее очень жалко тогда. Мне делается невероятно страшно, я не могу смотреть на эту чудовищную рану и на окровавленные бинты, которые остаются после перевязок.
Бабушка, которая себя неплохо чувствует, и бабушка, у которой начинается приступ, два разных человека.
Первая бабушка зовет меня к себе, читает мне книжки, заплетает мне косички, кормит и смотрит на меня с такой любовью, что между нами словно что-то светиться начинает.
Когда бабушке делается плохо, она требует, чтобы я к ней не подходила. Ни в коем случае! Она считает, что ее кашель опасен для меня.
Подходить нельзя! А мне все равно хочется к бабушке.
Не от хорошей жизни придумывает она верный способ меня отпугнуть.
На свет Божий появляется Мока.
Как бы это объяснить… Как бы это описать…
Мока — это страшный, мерзкий ужас. Мока — это безусловное зло.
Я даже в сторону Моки боюсь и смотреть.
Хотя вообще-то взглянешь (не зная, что это Мока) и увидишь обычное большое птичье перо.
Но воображение у меня богатое. У бабушки, видимо, тоже.
В общем, сумела она меня убедить, что когда появляется в ее руках Мока, я должна опасаться всего самого темного и ужасного…
При виде Моки я трепещу.
Вот мы остаемся одни. Я захожу к бабушке в комнату, стою у порога. Она хватает ртом воздух. Худенькие руки держатся за горло. И все-таки она замечает меня.
— Мока! — произносит бабушка через силу, показывая на огромное перо, лежащее у нее на коленях.
Душа моя леденеет.
Я забираюсь под стол, который стоит у самого входа в комнату дедушки и бабушки.
Это мое место, когда появляется Мока.
Бабушка должна меня видеть. Ведь в другой комнате я могу сделать что-то неправильное. Могу залезть куда-то. Упасть. Найти спички. Зажечь огонь. Устроить пожар. Сунуть пальчики в розетку…
Вообще-то я ничего этого не могу. Но взрослые уверены, что я только этим и стану заниматься, окажись одна.
За ребенком нужен глаз да глаз. Присмотр. И что делать, если все на работе? И что делать, если у бабушки приступ?
Моке — появляться. А мне — сидеть под столом, скованной ужасом.
Я сижу.
Что я делаю за эти несколько часов, пока не возвращаются с работы остальные родственники?
Я держу в руках лошадку и куклу. Они маленькие, еще меньше меня. И тоже очень боятся Моку. Я с ними вслух не разговариваю, чтобы Мока ни в коем случае нас не заметила.
Я просто думаю. Я с ними говорю в своих мыслях. И они отвечают. Много чего они мне рассказывают. И я им много чего сообщаю. Нам не скучно. Наоборот: нам очень интересно.
Мне внутри себя гораздо интереснее и безопаснее.
Я тогда очень четко поняла: тело мое отдельно, а я — отдельно.
Тело может сидеть скрючившись под столом. Я в эти часы ухожу далеко-далеко… Меня нет. И время проходит незаметно.
— Как Галенька? Хорошо себя вела?
Папа пришел.
— Ее надо покормить. И погуляй с ней. Бедная девочка… Опять я терзалась весь день…
Бабушке уже получше. И Моки нигде нет.
Есть я не хочу. Я хочу гулять.
Жизнь налаживается…
В сухом остатке. Я до четырнадцати лет не могла дотронуться до самого маленького перышка. Паника начиналась. Потом все прошло.
Положительный момент — мне не скучно с собой. Я всегда знаю, куда мне деваться, если долгое время приходится ждать в неподвижности.
Сейчас это называется медитация…
Да какая разница? Разве дело в названии?
Девочка, как тебя зовут?
Такая у нас была с папой игра. Он возвращался домой, брал меня на руки и спрашивал:
— Девочка, а девочка, как тебя зовут?
Ему наверное очень нравилось, что у меня есть отчество. И по отчеству видно, чья я дочка. Папина!
Я знала, что зовут меня Галина Марковна. Тренер у меня был замечательный. Ежедневный вопрос — ежедневный ответ. Но говорить-то я еще не приспособилась.
Поэтому ответ мой звучал так:
— Гага Мага!
Это приводило папу в восторг. Он и друзьям своим меня показывал, прося выговорить свое имя.
— Гага Мага!
И всеобщее удивление.
Так за мной осталось младенческое имя — до сих пор для самых-самых близких я — Гага Мага.
Папа говорил со мной стихами. Придумывал на ходу. У него получалось легко и смешно. Я ловила радостный ритм стихов и хохотала.
Папа был моим счастьем.
«Выпрямительница дорог»
Два сна из детства помню до сих пор: повторялись часто.
Первый. Мы идем с мамой по улице. Вдоль тротуара сидят безногие инвалиды на низеньких (у самой земли) тележках с маленькими скрипучими колесиками. Инвалид едет на этой тележке, отталкиваясь от земли руками. Не просто руками, конечно. Он держит в них деревяшки, похожие на утюги. Вот этими утюгами и отталкивается.
Таких людей очень много. Они собираются вместе и сидят на своих тележках, разговаривают. Иногда они пьяные. Но ничего плохого они никогда не делают. Если пьяные, смеются и разговаривают громче обычного.
Они всех вокруг знают, и их все знают.
Когда идешь мимо них, они всегда здороваются, приподнимают на головах кепки (это такой знак уважения) и говорят:
— Здравствуй, Нина.
— Здравствуй, Марк.
И с ними здороваются тоже.
Я их немножечко боюсь. Мне кажется, что кто-нибудь из них может ради шутки, если пьяный, схватить своей длинной рукой меня и утащить на своей тележке далеко-далеко.
Папа, заметив, как я жмусь к его ноге, проходя мимо безногих, сказал:
— Не бойся их. Они такие же люди. Только еще несчастнее. Плохого от них не будет.
Я стараюсь не подавать виду, но боюсь все равно.
…Во сне мы идем с мамой по улице, где сидят обычно инвалиды. Когда мы подходим к ним близко, они снимают свои кепки и говорят:
— Здравствуй, Нина!
Я смотрю, а у них голов-то нет! Вместо голов обрубки, как бывает, когда дерево сломано грозой. И голоса раздаются из этих древесных обрубков!
Меня охватывает такой ужас, что я даже пошевелиться не могу. И вздохнуть не могу…
А потом делаю усилие и просыпаюсь.
Какое счастье, что это сон!
Не понимаю, зачем он повторялся?
А вот второй сон снился мне, начиная с младенчества, долгие-долгие годы.
Я еду на невиданной машине. Она очень низкая, узкая. Сейчас я бы сказала, что по виду это гоночная машина. Но тогда их и в помине не было у нас, я таких не видела. Еду одна. Машина управляется только силой моей мысли.
Я мчусь с огромной скоростью, машина ревет. И вдруг она сама по себе сворачивает с дороги в поле. Делает вираж, мчится к лесу. Я понимаю, что это неправильно. Я мысленно заставляю машину вернуться на дорогу.
Это отнимает очень много сил, но я уверена, что трачу силы не зря. Я должна отвечать за свой путь и направлять машину так, чтобы она ехала по дороге.
Просыпаюсь я после такого сна потная от усилий. Обязательно просыпаюсь! Перевожу дух. И потом, если не утро, засыпаю опять.
Сон снился и снился. И я знала, что это важный сон. Что-то он мне втолковывает. Внушает мне, в чем заключается моя миссия.
Я выбираю свой путь. Я отвечаю за свой путь. Я возвращаюсь на свой путь, если меня заносит.
А в детстве я про себя говорила: я — выпрямительница дорог.
Как папа спас мою голову
Мама очень не любила меня расчесывать. Расческа застревала в моих кудрях, зубья выпадали. К тому же, чувствуя ее раздражение, я начинала орать «благим матом», то есть очень громко. Она больно расчесывала.
Шампуней тогда никаких не было. Купали меня в оцинкованной ванночке. Голову мыли мылом. Оно промывалось плохо. На расческе от мыла оставались потом белые следы.
Все это: и мытье головы, и расчесывание — казалось мне пыткой.
А уж маме — тем более. Времени в обрез, дел полно, надо просто быстро расчесать, заплести косички, и всё. А тут нескончаемые душераздирающие крики…
Кстати, папа ухитрялся расчесывать меня совсем не больно. С разговорами, шутками, песнями. Я и не замечала, как заканчивалась эта процедура. Но папа был все время занят.
И вот однажды маме надоело.
— Все! — крикнула она. — Хватит! Сейчас пойдем в парикмахерскую и снимем это все наголо.
Я видела, что всех детей в округе действительно брили наголо. Девочки потом ходили в платочках, а мальчики — прямо так, с голыми головами. Косы имелись только у меня.
— Нина, не делай этого! — воскликнула бабушка, у которой как раз начинался приступ астмы. — Нина! Не уродуй ребенка! Оставь ей волосы!
— Нет у меня сил слышать, как она орет! — отказалась мама и потащила меня на улицу.
Последнее, что я слышала, были сиплые стоны бабушки:
— Нина, оставь голову ребенка в покое!
Конечно, я испугалась за свою голову. Я не знала, что именно в парикмахерской делают.
Может, как в моем повторяющемся сне, не только волосы срезают, а кому-то и головы. Чтоб не орали. Маму же раздражает именно мой крик. Волосы-то сами по себе молчат. Мешает моя голова. На ней рот. Ртом я кричу. И еще глаза. Из них выливаются слезы. Вот что ей на самом деле мешает!
Ору я почище любой пожарной сирены.
На улице мать ожидает ее младшая сестра, моя тетя. У мамы много сестер. Я их не люблю. Они не добрые. Когда мама приходит со мной к ним, они рассматривают меня, как чужую, как неведомую зверюшку. Так я чувствую.
Мама с ее сестрой несут меня, извивающуюся и заходящуюся в крике, в парикмахерскую. Сажают в кресло.
— Под ноль! — говорит мама.
— Не жалко? — спрашивает парикмахерша.
— Новая отрастет, лучше прежней. (Она о косе, а я уверена, что о голове!)
— Не отрастет! Не отрастет! — рыдаю я.
Я знаю, что ни руки, ни ноги, ни тем более головы у человека не отрастают. Только волосы и ногти. Но не головы!
Нет мне спасения!
— Пусть кричать перестанет, у меня сейчас уши лопнут, — смеясь, говорит парикмахерша.
— Не кричи, — велит мне мамина сестра. — Хуже будет: уши отрежут.
И после этого обещания я должна перестать плакать?
- Ай-яй-яй!!! Помогите!!!
- Костры горят высокие,
- Котлы кипят чугунные,
- Ножи точат буланые,
- Хотят меня зарезати![1]
Но спасение приходит! Никогда нельзя терять надежду!
В парикмахерскую вбегает папа и выхватывает меня из кресла. Я перестаю плакать, вцепляюсь в него и еще долго всхлипываю и дрожу.
— Я же тебе сказал: не смей стричь! Зачем тебе надо, чтобы она плакала? — обращается папа к маме.
— Новые бы отросли, расчесать же невозможно! — отвечает мама.
Папа предупреждает парикмахершу, чтоб никогда больше и думать не дерзала о том, чтоб меня стричь.
Я крепко держусь за его шею и не могу перестать всхлипывать.
Оказывается, бабушка смогла позвать соседку. Та побежала за папой: «Скорей, скорей! Там Галю стригут!»
Вот он и примчался на помощь.
Папа — мой спаситель. Лучше, чем в любой сказке.
«Крик станции»
Ну, вот. Мне уже два года и девять месяцев. Лето. Все идет своим чередом. И вдруг к нам приезжает тетя Таня. Я еще не знаю, что это моя Танюсенька. Но она мне нравится с первого взгляда.
Она называет бабушку и дедушку «тетя» и «дядя».
Она устраивает в квартире генеральную уборку. Она готовит, кормит меня, водит меня гулять, когда все на работе. Она читает мне книжки. Днем и перед сном. Я больше не сижу под столом. Мока не показывается.
Так проходит какое-то время. Потом уезжает папа. Я знаю, что он едет в Ленинград учиться в университете.
— А мы поедем в Москву, — говорит тетя Таня. — Хочешь в Москву?
— Хочу, — отвечаю я.
Я ничего не знаю про Москву и не понимаю, о чем идет речь.
Про Ленинград знаю: там теперь папа.
А Москва… Что это такое?
Мы втроем: мама, тетя Таня и я едем на вокзал. Мне там очень не нравится. Очень! Там ужасно пахнет: углем, куревом, грязным туалетом, тоской… Там суматоха.
Я начинаю реветь в голос. Мама меня успокаивает:
— Ну чего ты раскричалась? Мы вместе сейчас поедем в Москву. Там красота…
— Папа! — кричу я истошно. — Папа! Хочу к папе.
— Нет папы. Уехал твой папа. А мы тоже поедем сейчас. Прекрати.
Я никак не могу уняться. Хочу — и не получается.
Подходит поезд. Он стоит всего минуту. Надо успеть, а то уедет без нас. Ступеньки поезда очень высоко, мне не одолеть. Меня затаскивает проводница. Мама и тетя залезают вслед.
Колеса стучат: та-да-дах, ты-ды-дых, та-да-дах, ты-ды-дых…
Я смотрю в окно.
Я никогда не вернусь назад в Каменку, что под Пензой. Я еду в новую жизнь.
Но я об этом и не догадываюсь.
И я, конечно, не знаю этих стихов, я прочту их студенткой, в самиздатовской тетрадке. Прочту и сразу запомню. Это про меня:
- Крик станций: останься!
- Вокзалов: о жалость!
- И крик полустанков:
- Не Дантов ли
- Возглас:
- «Надежду оставь!»
- И крик паровозов.
- Железом потряс
- И громом волны океанской.
- В окошечках касс,
- Ты думал — торгуют пространством?..[2]
Москва, проезд Девичьего поля, дом 2, квартира 60а
— Москва! Приехали!
По всему вагону разнеслась радостная песня о Москве. Пассажиры засуетились. Поезд встал.
Вот это вокзал! Это ужас что такое! Столько людей! Все торопятся, толкаются. Запах — не описать. Очень плохо пахнет. Очень!
Мама подхватывает меня на руки. Они с тетей идут очень быстро. Я стараюсь ни на что не смотреть.
— Лето! Все хлынули в Москву! Всем надо посмотреть, — объясняет тетя.
Мы спускаемся в метро.
— Сейчас будет лестница-чудесница, — обещает тетя. — По ней не надо идти, она сама едет.
И правда! Вот здорово! Такая длинная-длинная лестница, конца не видно! И едет сама! Я смотрю по сторонам: как много места, какие высокие над лестницей потолки… Все, как в книжке про «Жил-был царь со своею царицей»…
Потом мы едем на поезде. Но совсем на другом, не таком, который привез нас в Москву. Тут только сиденья. Нет места, чтобы лежать. Людей много. Слишком много для меня. Я прижимаюсь к маме, прячу лицо.
— Станция «Парк культуры», — объявляет вагон женским голосом.
Двери открываются, мы выходим.
Снова лестница-чудесница. Теперь мы едем вверх. Лестница, которая сама едет, мне очень нравится. От нее делается весело.
Потом мы еще едем на троллейбусе. Это автобус, но у него на крыше большие усы, как у жука. Усы держатся за провода. Из-за этого троллейбус и едет. Наш троллейбус называется «Б». Ехать нам совсем близко.
— Пару остановок, и дома, — обещает тетя.
Вот мы и приехали.
— Запомни адрес, — учит тетя, — проезд Девичьего поля, дом два, квартира шестьдесят-а. Это важно. Мало ли что. Ребенок должен знать свой адрес. Повтори!
Я повторяю. Я легко запоминаю — меня папа научил запоминать стихи. Главное — понимать, о чем речь. А то запоминается бессмыслица.
— Дечиваполя, — повторяю я.
— Почти правильно, — хвалит тетя. — Повтори еще, чтобы стало понятнее. Тут было в старину поле, на нем девицы гуляли.
— Красны девицы? — уточняю я.
— Всякие, — смеется тетя, — я их не видела. Главное — это место стало называться «Девичье поле». Понимаешь?
— Да! Девичье поле, — выговариваю я вполне осознанно.
Теперь все ясно.
Мне приходится несколько раз повторить адрес.
Запомнила! Все хорошо.
А вот мы и пришли.
Это мой новый дом. Я проведу здесь свое детство. И даже в школу пойду отсюда.
Академия Фрунзе, Зубовская площадь, Плющиха, сквер между проездом Девичьего поля и Малой Пироговской — вот главные мои адреса.
От Каменки осталось название места рождения в метрике. Воспоминания раннего детства — не о месте, а о людях и собственных ощущениях.
Только вот кромка леса на горизонте…
ВЗГЛЯД ИЗ СЕГОДНЯ. ТЫСЯЧИ СЧАСТЛИВЫХ СЛУЧАЙНОСТЕЙ, ИЗ-ЗА КОТОРЫХ Я ПОЯВИЛАСЬ НА СВЕТ
Сейчас начинаю повествование о тех удивительных случайностях, которые привели меня в жизнь.
После расставания с матерью, с Каменкой, с дедушкой и бабушкой, со всем укладом моей младенческой жизни осуществился переход на другой этап существования.
Детство мое — осознанное, надежно сохраненное памятью — началось с переездом в Москву. Но именно на этом сломе: от младенчества к детству — я и хочу сделать отступление и рассказать некоторые истории тех, кто был до меня.
Родителей моих вместе я помню смутно. Папа уехал учиться в Ленинград, мама доучивалась у себя. Стронуться с места вслед за мужем сразу не получилось. Отложили на потом. А «потом» так и не случилось.
Детство мое прошло в тесном общении с папой, с его письмами, постоянно присылаемыми в подарок книгами, с летними каникулами, проведенными у него.
И вот однажды, когда я сама уже была матерью семейства, зашел у нас разговор о моих предках. Я огорчалась, что знаю о себе только по обрывкам случайных разговоров. Ведь знать о себе — это, кроме всего прочего, хорошо представлять, из чьих судеб сложилась твоя собственная судьба.
Папа пообещал мне написать о себе, о своих родных и даже о материнской родне.
Получилось три письма. С них и начну.
Письмо первое
«Помню себя с раннего детства.
Семья жила в деревне. Отец был близок к крестьянской жизни, очень уважал и любил крестьян, считал их честными, порядочными людьми, сам был трудяга. Имел небольшое хозяйство: корову, лошадь, птиц.
Я и брат были близки к природе. Рядом с домом было озеро. Помню, что отец иногда катал нас зимой по озеру и давал править лошадью. Брат Тима однажды резко дернул вожжу, и санки опрокинулись, все упали, но без последствий.
Мы очень любили природу и животных, маленькими кормили с руки корову, лошадь.
Крестьяне уважали отца и дедушку за честность и трудолюбие.
В доме была комната — называлась „темненькая“. Однажды Тима открыл эту комнату: там стоял новорожденный теленочек с белой лысинкой. Тима очень испугался. Отец завел его в „темненькую“, где он подружился с теленочком и больше его не боялся.
Отец и мать были очень дружны, никогда не ругались и громко не разговаривали. Нас никогда не наказывали. Помню, что Тима в чем-то провинился и тогда отец снял с него штанишки и два раза дотронулся до голого местечка ремнем, при этом он смеялся, а Тима плакал, мне его было жалко. Отец сказал, что и меня нашлепает, если я не буду слушаться. С нами жила тетя Аня, наша любимица, которая нас любила, как мать, и особенно меня.
Мама моя часто болела, но была великая труженица, очень нас любила и жалела.
Отец всю жизнь был ей предан самым чистым и самым честным образом. Ухаживал за ней, как за ребенком, и она его берегла, как нас.
Наша семья, как я теперь понимаю, была идеальная. К сожалению, мне таких семей больше не приходилось видеть. Я не идеализирую, а все говорю, как мы договорились: только правду и что помню.
Отец был простой человек, но очень любил нашу природу и часто водил меня и Тишу в лес, на луг, на озеро. Он научил нас ездить верхом на лошади, ухаживать за скотом, мы испытывали большое удовольствие чистить коня, кормить корову. Иногда она лизала нам руки, язык у нее очень жесткий и шершавый, мы боялись, что она нам откусит руку, но отец говорил, что корова людей не ест и руки наши будут целы. Мы привыкли к этому.
Отец был набожен. Запрещал мучить животных: кошек, собак, говорил, что это большой грех.
Друзья отца в основном были простые мужики. Мне запомнился один, звали его Филипп, прозвище было „железный“. Я как сейчас помню этого человека. Высокий, плечистый, с большой окладистой бородой. Потом, когда я узнал про Л. Н. Толстого, я его представлял именно таким. В любое время дня и ночи этот Филипп готов был выполнить любую просьбу отца. Нас, детей, он очень любил, брал на колени, и мы трогали его бороду, а он нам рассказывал сказки, я сейчас не помню ни одной, но слушали мы его, притаившись у него на руках. От него всегда пахло свежим воздухом, сеном и конским потом. Это для меня были самые лучшие запахи с детства и до сих пор. Он был добрый и очень честный. Если скажет слово, то не изменит его. Железным его звали за характер и силу. Таких прекрасных русских типажей сейчас не найдешь.
Из деревни мы переехали в небольшой городок Ярцево, Смоленской области. Снимали квартиру у одного домовладельца. Дом был большой, типа барского. Читая впоследствии Тургенева, Гончарова и других классиков, я представлял именно этот дом. У хозяина была старая жена, при жизни я ее не видел, но она умерла, и гроб с ее телом вывозили со двора дома. Гроб был обшит бархатом. Старуха казалась восковой. Впоследствии я ее отождествлял с пушкинской Пиковой дамой.
С момента этого зрелища я узнал о смерти, стал тосковать, не за себя, а сначала за родителей, что они когда-нибудь умрут. По ночам я плакал, но никому не говорил о своих переживаниях.
Отец всегда приносил из деревни игрушки, сделанные по его просьбе мужичками: то тележки на деревянных колесиках, то палочки с лошадиными головками и другие вещички.
Отца мы любили за его мужество, чувствовали, что он нас любит, но вида нам он никогда о своих чувствах не подавал.