Новый дом с сиреневыми ставнями Артемьева Галина
Дверь распахнулась. На фоне яркого света она видела лишь неясный темный силуэт, тянущийся к ней для объятья. Сердце ее пронзила жалость. И она была рада этой жалости, как спасению собственной души, как шансу выжить и выстоять.
Олег, смеясь, подхватил ее ношу:
– Да ты никак чайник для Веры купила? Ну все! Сушите весла: я тоже!
Ночь
Ночные решения
Что важнее – день или ночь? Кому как. Мы ведем отсчет своей жизни по дням. Именно днем происходит главное. День приносит события, известия, крушит, соединяет. День высвечивает, вытаскивает наружу темные тайны. День – время человеческой активности. А значит – время ошибок, проблем. Получается, если мы подсчитываем наше время днями, мы собираем в кучу все, что нагромоздили сами и что добавили нам «до кучи» наши родные, друзья и враги.
Галлы и германцы отсчитывали свое время количеством прожитых ночей. То же делали исландцы и арабы. Наверное, у них были на то свои причины. Мы их не узнаем. Но тысяча и одна сказка, рассказываемая Шахерезадой своему грозному супругу Шахрияру из ночи в ночь тысячу и один раз, спасла ей жизнь и смягчила сердце тирана. Ночами воинственные галлы и германцы обдумывали и устраивали хитроумные засады, в которые днем попадали их враги. Исландцы, наверное, любовались небесным сиянием. Из ночи в ночь. А днем слагали об этом свои саги.
Те, кто ночами просто безмятежно спит, скорее всего не задумываются о том, какое же это счастье.
Ночной сон – великое благо, великий дар. Каждую ночь человек меняется до неузнаваемости. Его кровь замедляет свой бег, половина ее уходит на отдых.
Ночами мы живем далеко от тех мест, где действуем днем. А проснувшись, досадуем, потому что, бывает, нам совсем не хочется возвращаться сюда, в мир, где нельзя летать, где невозможно перескочить из одной ситуации в другую, если первая сулит катастрофу.
Днем человек боится одиночества как наказания. Ночью каждый из нас наедине с собой. Мрак иногда освобождает мысли от дневной слепоты. И мы не зря доверяем и доверяемся тьме. Ночные решения самые верные. Так утверждают те, кому приходилось стоять перед выбором.
Как быть?
Таня проспала не больше получаса и проснулась, как от толчка. В первые мгновения она была спокойна и счастлива. В новом доме пахло чистотой, свежестью. Так должны пахнуть сбывшиеся мечты: хвоей и холодным ветром. Ведь настоящая мечта, даже осуществившись, продолжает удивлять и открывать новые дали.
То, что никаких горизонтов в ее жизни больше нет, она вспомнила очень скоро. И сон горестно отлетел.
Ей надо было вспомнить все и решить. Это только на первый взгляд казалось, что от нее не зависит ровным счетом ничего. Жди, мол, конца в своем капкане. Покорись и жди. Не делай лишних движений, чтобы не было больнее. Скули неслышно, чтобы не привлекать крупных хищников. Изображай благополучие, прячь ловушку, в которую попалась, от чужих глаз. Улыбайся через силу.
Ей представлялось, что она идет по узенькой жердочке, а внизу – шумная быстрая река с каменистым дном. Сорваться ничего не стоит. Шансов не упасть практически нет. Но нет и возможности повернуть назад. Значит – что? Падать сразу? Или шаг за шагом идти? Если выбираешь второе, продумывай каждый шаг и не вздумай предаться отчаянию. Только теперь Таня поняла, почему отчаяние считается смертным грехом. Оно губит хуже всякой другой погибели. Отчаяние – это всегда вопль: «За что?» И упреки судьбе за несправедливость жребия. Вопрос «за что?» надо вычеркнуть и к нему не возвращаться. Лучше отвечать на вопрос «как?».
Как быть с Олегом?
Сказать ли ему сейчас и пойти вместе утром сдавать кровь или сначала убедиться самой и действовать в зависимости от результатов нового анализа?
Сказать ли ему о ребенке?
Вечером они отправились к Вере. С одним из купленных чайников. Олег был таким, каким она любила его прежде, – нежным, веселым, внимательным. Шутил не так, как в последнее время, саркастично и злобно даже, а открыто, легко. Вера жила в пяти минутах ходьбы от них. Глупо ехать на машине. Но темень – как будто в повязках на глазах шли. Олег одной рукой обнимал Таню за плечи, другой держал коробку с подарком. Тане, обычно такой осторожной, было все равно, упадет ли она в темноте, подвернет ли ногу, расшибет ли коленки, испачкается в грязи. Она боялась одного – заплакать. Или начать задавать вопросы, время которых еще не пришло. Она шла в ногу с Олегом и в темноте надевала на себя лица: раздвинула губы, обнажились зубы – это получалась улыбка, широко распахивала глаза, собирала губки бантиком – выходило пристальное внимание. Она всю дорогу тренировалась, чтобы окаменевшее лицо ее научилось хоть немного быть похожим на прежнее.
– «Мы в город Изумрудный идем дорогой трудной, – дурашливо запел Олег голоском сказочной девочки Элли в такт их шагам, – идем дорогой трудной, дорогой непростой…» Эй, давай, подпевай, чур ты Железный Дровосек…
Он крепко прижал к себе Таню, побуждая ее включиться в песню. Она сглотнула, велела себе действовать, как от нее того ждут, и подтянула низким, «железным» голосом: «Чуд-десных тр-р-ри ж-желания исполнит гудрый Мудвин…»
– Гениально! – восхищенно прервал ее муж. – Как всегда у тебя! Это ж надо – гудрый Мудвин! Нарочно не придумаешь.
– Я не нарочно, – тускло подтвердила Таня, – давай… мудрый Гудвин. И Элли возвратится…
– И Элли возвратится, – мгновенно со значением вступил Олег, – с Тотошкою домой!
Окна в доме Веры были темны, безжизненны. Ясно, что хозяева отсутствовали. Олег для порядка позвонил, постучал.
– Ну вот! В кои-то веки собрались всей семьей с подарком навестить людей, а они свалили в неизвестном направлении. И когда будут, не сказали. А должна стеречь, между прочим, – принялся шутливо возмущаться муж.
Он на минутку поставил злополучный подарок у ступенек крылечка, взял обеими руками Таню за плечи, развернул к себе, обнял.
«Он хочет целоваться! – ужаснулась Таня тому, чему бы еще прошлым вечером обрадовалась несказанно. – Он хочет целоваться, а я не знаю, можно ли. Вдруг я заразная, а он нет?»
Она уткнулась лицом ему в шею, так, чтобы он не дотянулся до ее губ.
– Ты чего? – обиженно протянул Олег.
– Я… у меня, кажется, грипп намечается. Знобит, ломит все тело, – удалось придумать Тане.
Олег поверил. И это было первое испытание в огромной череде предстоящих испытаний, которое ей удалось преодолеть.
Он поверил и тому, что Татьяна в преддверии гриппозных лихорадок, повышений и падений температуры, упадка сил и возможных осложнений должна доделать срочную работу, ради чего ей необходимо обосноваться ночью в кабинете, а не с ним в супружеской постели.
Конечно, он был разочарован. Он явно собирался провести с ней любовную ночь. Но жена выглядела такой жалкой, глаза ее обведены были кругами, осунулась вся за считаные часы…
Дома он напоил ее чаем с медом. Заставил натянуть шерстяной свитер, укутал в плед.
– Пока, – попрощалась Таня, закрывая за собой дверь спальни.
– Выздоравливай скорей! Я жду. Нам пора беби делать!
– Сделаем, – согласилась она. И, стоя спиной к двери, раздвинула губы так, чтобы обнажились зубы. Улыбнулась.
Она и правда уснула, как больная. Быстро. Раз – и провалилась.
И так же быстро проснулась. Потому что надо было отвечать на многочисленные вопросы «как?».
Как в следующий раз отказываться «делать беби», пока не пришли результаты анализа?
Как разобраться, изменял ли муж или нет?
Как ей теперь вообще жить и сколько этой жизни осталось, если все окажется правдой?
История болезни
Таня отчетливо помнила, как впервые узнала о СПИДе.
– Все! Человечество доигралось! Будет нам теперь Содом со своею Гоморрою, – торжественно объявил папа, постоянно читавший зарубежную прессу.
На этот раз в его руках находился югославский журнал «Svjet», то есть «Мир». Югославия занимала особое положение среди стран, строящих коммунизм. Они вроде его и строили, но «шли своим путем» благодаря сильному и склочному характеру своего лидера Иосипа Броз Тито, сумевшего быстро и эффективно рассориться со своими союзниками. Дружить он хотел, но быть младшим братом в семье разношерстных народов, зачастую насильно ведомых в светлое будущее, отказывался горячо и категорически. В результате, не получая поощрительных подачек ни от старшего кремлевского брата, ни от собак-империалистов, балканский вождь, чтобы жители его страны могли хоть как-то добыть себе средства к существованию, разрешил своим подданным выезжать из страны на заработки. Югославы ездили добывать деньги на пропитание в Западную Германию и ряд других капиталистических стран. Посылали семьям материальную помощь, вещи, журналы. Гастарбайтеры. Именно рабочие турки и югославы породили это прижившееся ныне и у нас немецкое слово, ничего стыдного и позорного не обозначающее. Просто гость-рабочий.
Работа за рубежом носила массовый характер. Как следствие югославская журналистика обладала большой свободой подачи информации из-за рубежа. Все равно ведь узнавали и так.
Западную прессу в наши имперские времена в газетном киоске купить было невозможно. А вот югославские журналы приходили почти регулярно. Все-таки Югославия, хоть и с натяжкой, считалась братской страной. Папа дружил с киоскером из «Союзпечати», тот оставлял ему все, что получал (а были это в основном женские журналы). Правда, иногда некоторые печатные органы в продажу не поступали, не пропускала цензура из-за нападок на Советский Союз. Женских журналов с картинками и фотографиями светской хроники со всего мира это касалось в меньшей степени. Но и оттуда папа извлекал поразительные сведения. Вычитывал, сообщал домашним и только потом отдавал издание в руки своих женщин, все равно не понимающих в сербско-хорватском, а, подобно малым детям, разглядывающих цветные картинки.
С лазурных берегов Адриатики пришла к ним в дом весть о страшной болезни. И было это в 1986 году.
Папа подробно, без пропусков прочитал им про AIDS. Так сокращалось название болезни в английском, так его называют во всем мире. Так называла весь этот ужас Таня, пересказывая содержание статьи школьным подружкам. Русскую версию названия узнала она спустя год, когда и у нас появился свой первый больной СПИДом.
Вся семья с ужасом разглядывала фотографии умирающих в тяжких страданиях людей. Все они (а описывалось не менее семи случаев) были крайне истощены и покрыты жуткими язвами. Особенно выразительными были глаза несчастных: огромные, лунные (так Таня назвала их про себя), они выражали нечеловеческую тоску.
Папа тем временем выразительно читал: «Началом истории болезни считают 1978 год, когда в США и Швеции были зарегистрированы симптомы этого заболевания…»
– Ну понятно, не зря я сказал сразу: Содом со своею Гоморрою – у гомосексуалистов первых проявилась зараза!
Про Содом и Гоморру Таня знала, так как бабушка, папина мама, любила пересказывать поучительные истории из Ветхого Завета в воспитательных целях. Два этих древних города благоденствовали и процветали, но жители их были злы и весьма грешны, за что Бог после неоднократных попыток найти среди растленного населения хотя бы несколько праведников залил эти очаги греха серой и огнем. Вместе с не поддающимися исправлению греховодниками. Спастись разрешено было только единственному праведнику Лоту с женой и дочерьми. Жене, правда, не повезло. Она, уходя, оглянулась на родной город, что было строжайше запрещено, и превратилась в соляной столп. Ну, женщины вечно нарушают. Начиная с первой, Евы. И никакие наказания им не страшны… В общем, жители были истреблены в назидание потомкам. Чтоб те отдавали себе отчет, что за преступлениями неотвратимо следует наказание.
– Горя не знали вообще, разбаловались, – комментировала бабушка, – а если горя на людей нет, они распоясываются, начинают грешить!
– Как грешить? – пугалась Таня, знавшая за собой много грехов.
– Ну, как грешат… – начинала бабушка агитационную беседу, – а то ты не знаешь, как грешат. Начинают с малого! Не слушаются родителей! И вообще старших! Пререкаются! Не желают трудиться в поте лица, то есть учиться в полную силу!
«Ну если за это – огонь и сера, всем скоро хана», – думала Таня.
Наблюдательная бабушка видела тени сомнения на лице внучки.
– С этого все начинается, – внушительно подчеркивала она. – Это – фундамент. И на этом фундаменте произрастает дальнейшее растление.
– Какое? – любопытствовала Таня, которой важно было знать, чего именно в своей жизнь она должна избегать напрочь.
– Всяческое! – туманно сулила бабушка. – Всевозможное. Вырастешь – узнаешь. Пока заботься о фундаменте!
Позже, из других источников, Таня узнала, что именно скорее всего подразумевала бабушка под суховатым словосочетанием «дальнейшее растление».
К моменту прочтения папой статьи про СПИД она была просвещена настолько, что слово «гомосексуализм» не казалось ей непонятным: подумаешь, ну влюбляются друг в друга два мужика. Целуются там… и все такое. Смешно, конечно, до ужаса, если только представить. Так же смешно, как когда артист Калягин изображает тетку в кино. Или мальчишки на капустнике танцуют «Танец маленьких лебедей» в белых балетных пачках. Это же невозможно, чтобы всерьез. Это обычное баловство, шутка, ну, как будто бы. А вот, оказывается, за это самое «как будто бы» и пролился огненный дождь на злых грешников Содома. А теперь вот другое наказание. Еще страшнее прежнего. Тогда-то раз – и готово. А сейчас – долгие мучения, рак, воспаление легких, страдания, угасание. И никакой надежды.
– Слушайте дальше и трепещите, – продолжал просвещать своих домочадцев папа. – В 1981 году в США возникла особая болезнь – редкий рак кожи. Он встречался только у геев, поэтому его так и назвали – gay cancer. [2] Тогда еще не знали, что так проявляет себя новая болезнь – синдром приобретенного имунного дефицита. В тот год в США от непонятной этой болезни умерло 128 человек. Только через год догадались, что болезнь как-то связана с кровью. Еще через год количество умерших в Штатах составило более полутора тысяч человек. И именно в 1983 году французский ученый открыл вирус иммунодефицита человека (ВИЧ). Его считают причиной возникновения болезни. В 1985 году было установлено, что вирус этот передается через жидкие среды человеческого тела: кровь, сперму, женские секреции и материнское молоко.
И вот смотрите, в Штатах вовсю трубят об этом кошмаре, предупреждают. Общественную организацию создали под девизом «Молчание – смерть». А у нас – тишь да гладь…
– А чего порядочным людям бояться? – откликнулась мама. – Ты же сам говоришь: Содом. Вот пусть такие и боятся.
– И порядочных касается! Смотри, вот видишь фото – это порядочный. Женат, никаких связей на стороне. Кровь во время операции перелили. От зараженного донора…
Тогда, в далеком восемьдесят шестом году, невозможно было представить, в какой прогрессии будет увеличиваться число больных. Россия, как всегда, была захвачена врасплох. Шквал наркомании, заражение через использованные шприцы, миллионы смертей. И наш идиотский фатализм, рабская покорность судьбе, проклятая русская рулетка.
Позднее Таня вместе со всеми распевала трогательную песню: «Но у тебя СПИД, а значит, мы умрем…» Парни геройствовали, отказываясь от презервативов и требуя того же от подруг как доказательство их любви. Ромео и Джульетты нашего времени…
Всем известны шокирующие истории о том, как муж заразил жену, а сам заразился от любовницы, которой доверял, и так далее… Но каждый в глубине души уверен: его это не коснется. Просто потому, что это невозможно. Слишком уж несправедливо и беспричинно.
Несправедливо и беспричинно. Несправедливо и беспричинно.
Два дурацких слова вертелись в усталой Таниной голове, мешая думать и на что-то решаться.
– Да, – вспомнила она недавно услышанную фразу, – вот, про меня: с тех пор как мне отрезало трамваем голову, жизнь как будто остановилась…
За что?
Дитя большой любви
И все-таки… Все-таки вопрос «за что?» не переставал ее терзать. Ей даже казалось, что временами она находит на него ответы. Каждый раз разные. Наверное, каждый раз неправильные. Ну разве дано простому смертному знать, за что его наказывает судьба?
Определенные догадки и предчувствия приходили ей в голову не раз, и это никак не зависело от того, что она узнала прошедшим днем.
Просто были некоторые слова, забитые в ее голову настолько давно, что она и не вспомнила бы, когда впервые услышала их.
В хорошие минуты семейного мира ей всегда объявляли, что она – дитя большой взаимной любви.
Но Таню было не провести. Большая взаимная любовь представлялась ей немножко другой. От кого-то она услышала афоризм: «В России не так страшен национальный вопрос, как ответ на него». Таня самой себе казалась этим самым ответом.
Когда-то, классе в третьем, читая «Детство» Л.Н. Толстого, она испытала настоящее потрясение от двух фраз: «Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе».
Подобной улыбки Таня в своей жизни не видела и даже представить себе не могла, как она способна озарить жизнь человека.
У нее имелись две бабушки – папина мама и мамина мама. И была она для обеих единственной внучкой. Трудно себе представить двух более разных женщин. Как сказал поэт, «стихи и проза, лед и пламень не столь различны меж собой». И вот они сошлись в великой битве за Танино воспитание.
Буся
Бабушка Римма. Даже эти два слова заставляют споткнуться. Потому что попробуй только назвать ее бабушкой! И никакая она не Римма вовсе.
Значит, так. Она или Ба или Буся – и не сметь складывать эти слоги вместе: «Бабуся или бабушка – ужасные слова, унижающие женщину».
Римма она на работе. Римма Михайловна. И для невестки, Таниной мамы, и для всех чужих. Дедушка Серафим, с которым она мучилась вот уже (цифра называлась в соответствии с количеством прожитых совместно лет, кстати, его можно было называть дедушкой, Ба не возражала), называет ее Рая. И она откликается, как будто так и надо. На самом же деле… На самом деле звали ее Рахиль Моисеевна. И что такого? Прекрасное библейское имя. Тане очень нравилось. Сразу другой образ рисовался – решительной, сильной, гордой дочери своего древнего народа. Не то что базарная Райка или стальная кувалда Римма.
Имя накладывает отпечаток, выстраивает человека под себя. Бабушка менялась как трансформер, в секунды, представая, в зависимости от необходимости или настроения, в разных своих ипостасях. Приспособиться к «волшебным изменениям милого лица» мало кто мог. Для этого надо было пройти определенную выучку и приобрести закалку. Дедушка – и тот, бывало, терялся. Впрочем, он брал кротостью и претерпевал любое испытание без возражений.
Родилась Рахиль еще до революции, в 1916 году. «Иначе разве она бы позволила дать себе такое старорежимное имя!»
Тане так и виделась появившаяся на свет крепкая, круглощекая, с светящимися жаждой «оглядеться и разобраться» глазищами новорожденная бабушка, орущая при наречении имени всем собравшимся: «Пошли к чогту! Какая я вам тут Рахиль! Уаааааааа!»
Картинка сомнений не вызывала. Бабушка была вождем, лидером, деспотом, тираном. Она всегда знала, как лучше. И утаивать свои знания считала грехом перед человечеством. И, конечно, она и не думала утаивать. Напротив – делилась переполнявшим ее пониманием жизни буквально со всеми. Что не делало легче существование попадавших в ее орбиту индивидуумов.
Она, конечно, была незаурядно одарена от природы. Это факт. Выучила сама немецкий, французский, английский, итальянский. Причем так, что, когда говорила с немцами, французами и т. д. по списку на их языке, никто не сомневался, что она своя, и отказывался верить, узнав правду. Переводчицей, однако, бабушка стать не пожелала. Окончила Московский мединститут, и получился из нее выдающийся хирург. На счету у Риммы Михайловны были легионы спасенных. Когда к праздникам приходили поздравительные открытки от благодарных пациентов, их складывали в обувные картонные коробки. Потом на досуге Буся зачитывала каждую открытку с определенными интонациями и комментариями – спектакль получался тот еще.
C дедом она познакомилась во фронтовом госпитале. «Вырвала из лап смерти, полюбуйтесь на него!» – укоризненно резюмировала Буся, если речь заходила о ее семейном счастье. Это была чистейшая правда. Деда доставили в госпиталь однополчане без всякой надежды на то, что увидят его еще на этом свете, уж слишком велика была кровопотеря. Рахиль, понимая, что счет жизни раненого капитана идет на секунды, действовала в режиме повышенной скорости. Мало того что она спасла его как хирург, она стала еще и его донором, поскольку ее кровь первой, универсальной, группы годилась всем. Вот она и поделилась в экстренный момент. Дед принялся поправляться, чего никто, кроме Рахили, не ожидал. Она-то была уверена, что деваться ему некуда и незачем. Он очухался, пригляделся и влюбился. «Зов моей крови!» – объясняла бабушка.
Война подходила к концу. Рахиль Моисеевна Гиршман и Серафим Николаевич Боголепов расписались. Невеста взяла фамилию жениха, решив заодно поменять и имя с отчеством. Так появилась Римма Михайловна Боголепова. Ей предстояло прославить новую фамилию: она защитила кандидатскую и докторскую, стала автором монографий и учебников. В отечественной хирургии появились даже понятия: боголеповский метод, боголеповский стиль. «Не посрамила гойское имя», – иронизировала иногда по этому поводу бабушка. Это она так храбрилась среди своих, причем спустя много-много лет после спасительной смены фамилии.
На самом же деле война и некоторые послевоенные события поселили в отважное и бескомпромиссное сердце Рахили огромный страх. Страх этот имел безусловные основания. Вся ее многочисленная семья, оказавшаяся на оккупированной немцами территории, была уничтожена на корню – от деда с бабкой до грудных детей ее сестер и братьев. Оказавшись в Европе вместе со своим военным госпиталем, Буся видела, какие лагеря уничтожения соорудили культурные немцы, чтобы выполнить приказ фюрера: полностью истребить ее несчастный народ. Кроме того, собственный вождь ее страны-победительницы тоже воспылал жаждой продолжить миссию своего вероломного врага. И начал с врачей-убийц.
К этому времени у Рахили и Серафима уже был семилетний Коленька. Больше всего боялась она за сына. Мальчику трагически не повезло с родителями. Мало ему пятого пункта в анкете матери, так и у отца – весь род репрессирован. Серафим Николаевич происходил из священнослужителей: протоиереями были и прадед его, и дед, и отец с дядьями. Тихие, боязливые провинциальные священники. Трепетали перед начальством. А в момент всеобщей бесовни от веры не отреклись. Взялась откуда-то и сила, и крепость духа. Так и сгинули в лагерях во времена невиданных массовых гонений, каких не знала Православная церковь со времен Крещения Руси, как тысячи тысяч их собратьев по вере.
Серафиму пути в жизни никакого не было: сын врагов народа. Хорошо, что не посадили. Выручила его война. Защищать собственную родину ему разрешили. Даже с таким преступным происхождением. Только после войны, боевым израненным офицером, смог он поступить в университет по настоянию своей ненаглядной Раечки. Они, муж с женой, жались друг к дружке, подобно детям-сиротам, оказавшимся в дремучей чаще одни-одинешеньки. И – в качестве основополагающих правил их совместной жизни – учредили они, что, во-первых, Коленька их русский! Только русский, окончательно и бесповоротно. А во-вторых, они оба – атеисты. Неверующие атеисты. И точка. Только так, были они уверены, продерутся они к лучшим временам. Мать постоянно повторяла своему русскому мальчику Коле Боголепову выстраданную веками мудрость своего народа: «Средь стоящих – не сиди. Средь сидящих – не стой. Среди смеющихся – не рыдай. И не смейся средь рыдающих». Одним словом – не выделяйся.
К середине шестидесятых, когда Коленька уже был студентом-медиком и двадцать лет прошло без войн и репрессий, Рахиль оттаяла. Вместе с хрущевской оттепелью. Именно в эти годы принялась она разговаривать с членами своей семьи, то есть с мужем и сыном, на языке своих загубленных предков – идише. Идиш, как феникс, восстал из пепла в одночасье, вроде бы ни с того и ни с сего. Встретила какого-то своего земляка в Елисеевском гастрономе.
– Рахиль!
– Левка!
Оба весь вечер проплакали, вспоминая то, что не вернешь.
И началась после этого другая семейная хроника.
Логика отсутствовала начисто: любимый ненаглядный сыночек Коленька обязан был оставаться русским атеистом всецело и безоговорочно. Муж Серафим как занимался историей Древней Руси, так и продолжал свое не самое опасное дело. Но главным их семейным языком стал идиш. Мужчины вынуждены были приспособиться и откликаться на требования, просьбы и побуждения, гортанно выкрикиваемые Рахилью на языке своего детства.
– Фима! – так теперь обращалась она к мужу, несмотря на то, что прежде, целых двадцать лет, был он дома Сережей. – Фима! Гиб мир э сковородка! Бикицер! [3]
В общем, слово за слово, как-то освоились.
У Серафима Николаевича между тем на почве чтения древнерусских рукописей возродилась вера. Не в самый, прямо скажем, подходящий момент, поскольку организатор оттепели Хрущев, открыто заговоривший о массовых репрессиях, был вместе с тем яростнейшим гонителем Православной церкви и постарался уничтожить на корню то, что каким-то чудом уцелело в предшествующие годы построения нового общества. Как бы там ни было, дедушка упорно посещал богослужения и во внутреннем кармане пиджака носил маленький оловянный крестик.
– Азохн вэй ауф мейн биттере копф! [4] – сокрушалась по этому поводу бабушка. – Двадцать лет прожила с чужим человеком!
Все это Таня знала по рассказам. Ей самой досталась бабушка, уже мало чего боявшаяся, кроме болезней своих родных.
Слов она не жалела, речевой поток не сдерживала. И весь этот мощный поток обрушивался на голову ребенка, слепленного совсем из другого теста.
Даже у совсем близких и родных людей энергетическое наполнение кардинально отличается. Кто-то от переизбытка энергии должен командовать, властвовать, повышать голос, убеждаться во всеобщем подчинении. Шумный семейный командир убежден при этом, что действует только из любви и ради любви. Но тот, на кого направлены мощные ослепляющие лучи этой любви, вправе сильно сомневаться, что это святое чувство имеет хоть малейшее отношение к тому, что витает над его бедной головой во время общения с любящим.
Беда Тани заключалась в том, что именно ей Буся решила передать свои знания (в пору Таниного детства это касалось иностранных языков, в первую очередь почему-то немецкого). Когда у Рахили подрастал сын, ей было не до того. Она усиленно писала свои статьи и диссертации. Мальчику Коле очень повезло в этом отношении. Он сам потихоньку осваивался в волшебной стране знаний и вполне в этом преуспел. Зато его дочка получила от бабушки сполна.
Таня не боялась знаний и учения, пока за нее не взялась бабушка. Внучка сама в четыре года из любопытства научилась читать и писать по-печатному. К пяти читала бегло. Вот тут-то и началось! Настало время уроков немецкого по красочной, манящей книге «Лучшие сказки братьев Гримм».
Сначала сказку по-немецки бегло и с выражением прочитывала Буся. Тане разрешалось смотреть на картинки и следить за бабушкиным пальцем, скользящим по произносимым словам. Чужеземные слова шелестели, как невидимые змеи в осенней сухой листве: страшно и не разгадать, кто там – ужики или гадюки.
Потом Таня должна была сама читать непонятную сказку. Чтение ее отличалось от бабушкиного, как речь едва обученного говорить глухонемого ребенка отличается от речи профессионального оратора. Таня мычала, запиналась, останавливалась.
После первого прочтения следовало второе, третье, четвертое… Слова произносились уже сами собой и некоторые даже почему-то делались понятными.
Далее полагалось отвечать на вопросы. И тут выяснялось, каким умственным убожеством наделена несчастная внучка, о чем кровиночке сообщалось незамедлительно. Сначала на русском, потом, видимо, для большей доходчивости, на идиш, который Таня легко отличала от немецкого из-за кардинально различных интонаций, присущих этим, во многом друг на друга похожим, языкам. Кроме того, немцы явно не вставляли в свой лексикон русские слова. Таким образом, когда речь бабушки звучала развязно и немецкие слова, произносимые не так, как положено в «высоком немецком», а весьма искаженно, мешались с русскими, Таня догадывалась, что начался идиш, и внимательно прислушивалась.
– Wo wohnte die Grossmutter? [5] Отвечай! Как не поняла? Wo wohnte die Grossmutter не поняла? Что ты тогда поняла? Не капай мне на копф! [6] Что я тебя спросила? Отвечай по-русски! Где жила бабушка? Отвечай, гройсе знаток, [7] где жила бабушка? Отвечай по-русски!
– На другом краю леса, – отвечала Таня, зная «Красную Шапочку» из других источников.
– А теперь по-немецки то же самое! И бекицер!
– Die Grossmutter wohnte draussen im Wald, eine halbe Stunde vom Dorf, [8] – отыскивала Таня в книге нужный ответ.
Она совсем не возражала, чтобы какой-нибудь волк съел ее собственную бабушку. Хотя бы на время уроков немецкого.
– А! Холера зол зи а хаптон! [9] – торжествовала бабушка. – Что, трудно было сразу сказать?
Учение продвигалось изо дня в день. Цель – выучить сказку наизусть! Не стихи, а длинную немецкую сказку! Бабушка знала на собственном опыте, что после такой школы не заговорить по-немецки может только комод. Или свинья. Или – Гитлер!
Тень Гитлера возникла на уроках немецкого отнюдь не случайно. Где-то от кого-то бабушка услышала, что в жилах этого душегуба содержалась четверть еврейской крови. Это ее и озадачило. Видимо, сочетание «половина на половину» не было опасным для способностей и душевных качеств ребенка, Коленька учился на одни пятерки и не заставлял свою маму волноваться. А вот «четвертинка» вполне могла стать горем и позором приличной семьи!
Об этой догадке многократно и неуклонно сообщалось собственной внучке. Без малейших подозрений, что та может обидеться и чувствовать себя крайне дискомфортно от сравнения с врагом рода человеческого.
– Читай, Гитлер! Читай и запоминай!
Наконец сказка целиком размещалась в Таниной голове. Правда, гораздо медленнее, чем могла бы и должна бы. Однако результат был налицо!
– Ну! Что я говорила! И попугая можно выучить разговаривать, если очень постараться! Киш май тухес драй папир! Мазлтов! [10]
Бабушка своего добилась. Через пару лет Таня свободно общалась на немецком, как и на родном русском.
С идишем оставались неснятые вопросы. Например, не очень пристойное выражение «киш май тухес драй папир» было явно составлено безграмотно. Оно значило дословно: «поцелуй мою задницу… три бумаги». То есть врагу или просто чем-то досадившему в данный момент индивидууму предлагалось совершить поцелуй неприличного места ЧЕРЕЗ три бумаги. Тройной бумажный слой требовался, очевидно, чтобы поцелуй этот был все-таки кошерным. Чтоб не нарушить никаких правил гигиены. В этом было даже какое-то благородство: злейшего врага – и то! – не побуждали к антисанитарным действиям. Таню мучили чисто грамматические нюансы. Почему же был опущен предлог? Где этот «через»?
Бабушку спрашивать она не решалась. Догадалась сама. Немецкий, французский и другие языки учила бабушка по книгам, по правилам. А идиш впитала в себя из воздуха того самого маленького местечка, в котором родилась. Он был у нее не литературный, живой. Она хорошела и молодела, произнося свои дикие слова и пожелания.
Язык, унесенный ее мертвецами в братскую могилу.
Живой мертвый язык.
– Ду дарфшт нит волнений, [11] – заявляла Буся сыну Коленьке, когда тот пытался уговорить свою маму впихивать в Танину голову не так много знаний. – Гей к чогту, [12] без тебя разберемся!
Она же лучше знала. Все и всегда.
И еще она умела пошутить. У нее было богатое воображение на изобретение шуток. И никакого – на предвидение их последствий.
Однажды у них в институте устроили учения по гражданской обороне. Римма Михайловна категорически возражала против собственного участия в этом карнавале. В конце концов, она фронтовичка и уж как-нибудь разберется в случае чего. Терять целый учебный и рабочий день на идиотизм! И все-таки начальство было непреклонно. Пришлось и ректору, и проректорам, и профессорам натягивать по команде противогазы. Разозленная Римма справилась с этой задачей быстрее и лучше всех. На раз-два-три. А потом, первая же и избавившись от мерзкого средства защиты, безудержно хохотала, глядя, на кого в противогазах похожи важные ученые мужи и дамы. Это надо было видеть!
Она умело сложила свой противогаз в холщовую сумку и пообещала вернуть его завтра, мотивируя задержку возвращения данного предмета необходимостью обучения домочадцев важному искусству напяливания на голову резиновой маски.
На самом деле ей приспичило пошутить.
У двери квартиры она, прежде чем нажать сильным пальцем на кнопку звонка – у них принято было не открывать двери своим ключом, а звонить и встречать у входа каждого вернувшегося домой, – так вот, прежде чем оповестить о своем приходе домочадцев, бабушка аккуратно надела противогаз.
И только потом просигналила: «Дзззззззззз! Я дома!!!!»
Ничего не подозревающая Таня, услышав типичный бабушкин звонок, побежала открывать. Следом поспевал дедушка.
Что тут скажешь?
«Долго над садом летал детский крик»…
Очень долго…
Даже «шестикрылый Серафим» нашел силы упрекнуть свою вторую половину, что не следовало бы, мол, так пугать ребенка.
Бабушка очень обиделась. Такую шутку не оценили!
Впрочем… Разве у Гитлера могло быть чувство юмора?…
Баба Нина
Если Буся воплощала собой стихию огня, то другая бабушка, Нина, являла собой земную стихию. А земля – какая? Ой – разная!
Твердая и сухая, если нет дождей.
Мягкая, теплая дарительница жизни, если о ней хорошо позаботятся и солнышко прогреет.
Вязкая, цепляющаяся почем зря к ногам во времена распутицы.
Могильно-ледяная и непробиваемая, если прохватит морозом.
У крестьянской девчонки Нинки была своя судьба, ничем не легче участи Рахили или жребия Серафима. Родившаяся на двенадцать лет позже отцовой матери, мамина мама огребла по полной программе: отца-бедняка, не так что-то сказавшего колхозному начальнику, уничтожили как кулака. И осталась жена «кулака» с десятью малолетками и старухой-свекровью «грызть землю». Потому что ничего им, вражьему семени, кроме земли, жрать не полагалось. То, что они выжили, все – от мала до стара, ни один не подох, как ни старалась народная власть, – было подлинным чудом. Каждый раз, когда полагалось «кулацким недобиткам» отдать богу душу, против чего иной раз они и не возражали, появлялась откуда-то помощь: то мешок полугнилой картошки оказывался у крыльца, то холстинка с серой мукой. Летом пускались они на поиски грибов и ягод, заготавливали все, что могли. Выживали зиму за зимой.
И – поднялись! Выучились, кто чему смог.
Нинка стала агрономом, орденоносицей. Заправляла в огромном подмосковном совхозе, снабжавшем самое главное начальство самыми лучшими продуктами. Все, что написал поэт Некрасов про «женщин в русских селеньях», было про бабушку Нину: высокая, статная, с огромной русой косой вокруг головы, она запросто остановила бы и коня на скаку, и все остальное по списку, что полагалось. Намучившись растить младших братьев и сестер в нечеловеческих условиях, Нинка родила себе на радость одну-единственную дочуру, выучила ее на доктора и строго-настрого заповедала: больше одного ребенка чтоб ни-ни! Не вздумай! Так Таня и получилась единственным дитем в семье. На все про все.
Бабушку Нину можно было называть как душе угодно: и бабулей, и бабой, и бабушкой. Она только радовалась. И распускала ребенка до неузнаваемости, как отмечала каждый раз ревнивая Буся.
Каждая из бабушек противоречила другой знаково и символически. В городе Таня была одета подчеркнуто строго, достойно. Кончик ее косы перехватывался черной аптечной резиночкой. Думать о красоте считалось стыдным и лишним. «Не родись красивой, а родись умной! – настоятельно требовала Буся. – Красота – была и нет. А ум всегда при тебе».
Баба Нина, напротив, во главу угла ставила красоту. «Красуйся, пока можешь, а там поглядишь!» – учила она, накручивая на внучкиной голове огромные банты: по одному с каждого боку да еще по одному на низ кос. Поверх сооруженного чуда повязывался платок немыслимой яркости. Банты торчали из-под него в разные стороны. Таня была загипнотизирована чувством собственной неотразимости. Бабушка брала ее за руку, и они шли по селу, а все почтительно здоровались и восхищались, какая у Нины Ивановны красивая внучка растет.
Учиться бабушка не заставляла.
– В школе учись, в школе всему научат. У меня – отдыхай!
Такая программа была по душе Тане, но забыть Бусю с ее заданиями на каникулы было себе дороже: вместо двух легких Гитлеров и пяти-шести «холер» по возвращении в город со сделанным уроком она могла получить слишком много почетных титулов одновременно и очень опасалась за себя. Вот и училась, несмотря на бабы-Нинины обиды.
У бабы Нины Таня приспособилась готовить, печь пироги, шить на машинке, вязать, вышивать. Дома в Москве никто этому не учил, ели между делом, одевались в покупное, как получалось. А баба могла за вечер сшить Тане такую юбку! С такими кружевными оборками! У принцессы такой не увидишь!
И еще. Баба Нина была певунья. Самая лучшая из всех. Если в округе был какой праздник, ее всегда звали, да что там звали – умоляли быть почетной гостьей. И вот они собирались. Гладили деду Мите костюм. Навязывали Таньке банты. Доставали из шкафа крепдешиновое бабино платье, все в цветах и оборках. Танькино сердце ходило ходуном. Она внутри вся горела и дрожала. Предстояло счастье. Так она и думала в детстве про счастье. Это когда баба Нина делалась немыслимой красоты, выходила в круг расступившихся счастливых заранее людей и начинала орать песни. Баба никогда не говорила «петь». Именно «орать». Пусть так. Но лучшего пения не приходилось слушать Таньке даже в самом Большом театре.
Она стояла одна среди всех, откинув голову, и держалась за края расписного платка, который обязательно накидывала на плечи перед выходом. Без платка пение не получалось бы таким, понимала Танька. С платком руки ее делались крыльями. Вот она взмахивала, и всех приподнимало над землей:
- Ой, гуси-лебеди,
- Ой, улетели!
- Любовь мою —
- А-ах, —
- Не пожалели.
- Ах, лебедь белый,
- Далекий,
- Крылами машет.
- Он о любви моей
- Ему —
- Пускай расскажет.
- Ах, лебедь черный,
- Печальный,
- Протяжно крикнет,
- Пускай любовь мою
- Найдет-окликнет…
Слезы текли по ее щекам. Она глядела вверх еще какое-то время. Вслед лебедям… Женщины плакали. У мужчин скулы ходили ходуном.
Нигде и никогда не слышала Танька тех песен, что орала Нинкина душа.
Да и где услышишь, если полдеревни вымерло во время построения светлого будущего, одна Нинка и хранила сокровища, случайной наследницей которых оказалась.
Нагрустившись вдоволь, люди загорались весельем, просили частушек.
Начиналось самое интересное, смешное, запретное. В миг веселья, правда, о запретностях забывали и хулиганили по-черному.
Частушки надо было петь парой, соревнуясь. Тут пригождался дед Митя, именно частушками и гармонью завлекший когда-то лучшую певунью Нинку в свои жаркие объятия. Он в молодости на гармони играл так, что от волков спастись сумел. Один. В зимнем лесу. Ох и любила же Таня слушать про это!
Зимний лес. Полная луна. Бело вокруг и светло… От луны снег сияет. Синим таким светом, как от телевизора. Идет дед (конечно, не дед тогда еще, а парень хоть куда) с гармошкой в соседнюю деревню через лес, по широкой просеке. Вдруг чувствует: кто-то смотрит на него. Оборачивается – волк! Спаси и сохрани, Господи! Что делать? Митяй остановился, повернулся к волку лицом да как заиграет на гармони! Волк тоже остановился. Прислушался. И вдруг как завоет! К луне морду поднял и завыл. У деда аж волосы дыбом, до чего жуть взяла. Ну, кончил он играть, идет дальше. Глядь – волк за ним тащится. Пришлось снова – гармонь в руки. Волк опять мордой к луне – и ну выть! Так и дошли до деревни. С остановками. С песнями. А там уж собаки вой подняли. Волк постоял и к лесу развернулся. Свой волк был, местного леса жилец. С ним сговориться получилось. Но бывали и другие, чужие, дальние волки. Шерсть у них на загривке топорщилась. Неслышно подкрадывались они к домам. Собаки на таких чужаков не лаяли, затаивались. Тут одно оставалось – молиться. Другое не помогало. От оборотней другого спасения нет!
Вот такой дед достался Тане! Чем Нинке не пара? Не сыграет, так споет!
Ну и частушек они знали – тысячи!
Гармонист вступал. Бабушка с безразличным лицом, поводя плечами, плыла на цыпочках, отбивала чечетку.
Ииии – ррраз:
- Мы Америку догнали
- В производстве молока!
- А по мясу не догнали:
- Х…й сломался у быка!
Иэххх! – и уплыла. А навстречу бьет чечетку соперник:
- На горе стоит точило,
- На точиле – борона.
- Бригадир е…ет кобылу,
- Наше дело – сторона.
Частушки запоминались с первого раза. Не то что немецкие сказки.
Была у Тани любимая. Жалостливая:
- А мине милый подарил
- Четыре м…давошечки!
- Чем я буду их кормить?
- Они такие крошечки…
Сильно обеспокоилась Таня, чем же, и правда, кормят «таких крошечек». Спросила, будто невзначай, на следующий день у бабы Нины. Та аж зашлась: «Не повторяй за взрослыми!» Потом строго-настрого отсоветовала у Рахили спрашивать, а то, мол, больше ее в деревню не отпустят. Это был довод! Так Таня до университетских времен час от часу и вспоминала о неразрешенном и неразрешимом вопросе…
В отношении силы характера бабушка Нина могла вполне потягаться с неистовой Рахилью. Если что-то вдруг устраивалось не по ее велению, не по ее хотению, она орала уже совсем другие песни. Не выбирая подходящих слов. Пожелания, сыпавшиеся на головы попавших под горячую руку жертв ее жгучего темперамента (а под руку попадались всегда именно свои), были отнюдь не пожеланиями «здоровья, счастья и успехов в труде».
– Чтоб вас всех рОзАрвало! – вот самый невинный бабушкин посул, обращенный к мужу, внучке и дочери.
А то еще вопила про волков-оборотней, к которым по своей воле ушла жить ее родная дочь.
Таня долго пугалась и не понимала, к каким волкам прибилась ее мама. Вроде живет с ними, довольна-счастлива. Потом, конечно, догадалась, что и у бабы Нины национальный вопрос рождал свои художественные образы и символы.
Впрочем, характер у нее был отходчивый. Отбушевавшись, бабушка Нина удивительно быстро успокаивалась и принималась за привычные дела.
Таня же после каждой бури переставала на какое-то время любить скандальную бабку, желая только одного – вернуться к себе домой, к своим «волкам».
Собачья кровь
По ряду намеков и с той, и с другой стороны Таня сознавала, что все неудачи, шероховатости ее характера, робость в школе, когда ее вызывали к доске, замкнутость и ряд других уродующих ее личность черт – все это связано с кровью, которая в ней смешалась как-то не так. Недаром Римма Михайловна, разглядывая очередную Танину тройку, а то и двойку, понуро притащенную из школы внучкой, которая дома знала в с е, бурчала в сторону еле слышно: «Собачья кровь». Кого она награждала этим эпитетом? Внучку ли, учительницу?
Как-то Таня, распаленная подростковой гормональной перестройкой, все же крикнула:
– Чья кровь собачья?
И Буся, опомнившись и явно устыдившись, принялась уверять, что она вспомнила кого-то на работе. Просто внезапно вспомнила и сказала не думая. И просит ее простить.
Много позже Таня разобралась, что ругательство это шло из бабушкиных польско-белорусских недр. «Пся крев» – так это звучало по-польски. Совсем не обидно. Просто как «черт побери». Но в переводе на русский нейтральность развеивалась, как сигаретный дымок. «Собачья кровь» – это была обида нешуточная.
Как ребенку надлежало разбираться в лингвистических нюансах?
Эх, не понимали бабушки, что любое слово материально, любое пожелание воплотится. Это только лишь вопрос времени.
Не холера, так другая болезнь приклеится; не тело, так душу раздерет на части – это уж точно…
Вина