Мелодия встреч и разлук Райт Лариса
1
– Ваше имя...
– По-моему, представляться здесь должны вы.
– Простите, такая форма записи на диктофон.
– ...
– Ваш возраст...
– Какая бестактность!
– Извините, я лишь хотел сказать, что в ваши годы люди обычно ищут развлечений. Знаете, смотрят фильмы ужасов, танцуют рэп, поют в караоке...
– You’ll see...
– Что? А... Да. Вот именно. «Something to remember»[1], Мадонна, секреты звезд, глянцевые журналы, шоу-бизнес. Мечты, романтика.
– Думаете, о моей жизни нельзя мечтать?
– Что? Нет, то есть, конечно, да... В общем...
– Или в ней нет романтики?
– Я неправильно выразился.
– Непростительная оплошность для журналиста, тем более для интервьюера!
– Вы меня не так поняли!
– Я поняла именно так, как вы сказали.
– Я лишь имел в виду, что ваша жизнь по сравнению...
– Не надо сравнений!
– Хорошо. И все-таки вы могли бы...
– Не могла бы!
– Но если бы только захотели...
– Я никогда не хотела.
– Никогда не хотели воспользоваться ее именем, помощью, деньгами?
– Уходите!
– Позвольте последний вопрос...
– Уходите!
– И все же, почему вы никогда не говорите о ней?
Больше Алина не выдерживает. Выскакивает из душной палатки под палящее солнце. Вслед пчелиным роем несутся ядовитые вопросы:
– Это правда, что вы не общаетесь? В чем причина такой странной вражды? Не пора ли положить конец затянувшейся ссоре?
Алина резко останавливается. Бегство становится унизительным, нелепым, а с ее хромотой к тому же и абсолютно безнадежным. Обидчик, затормозив в полушаге, не перестает засыпать ее заранее припасенными, меткими, на его взгляд, выстрелами. Пора отделаться от этой назойливой мухи. Алина достает из кармана несколько листов бумаги, исписанных мелким почерком, протягивает журналисту и, не пытаясь скрыть появившуюся в глазах злую насмешку, нарочито любезно произносит:
– Будьте добры, когда окажетесь в Москве, раздобудьте конверт и опустите это в почтовый ящик. Адрес, думаю, найдете без труда. Издержки вашей профессии. Кстати, послание можете прочитать. Рекомендую обратить особое внимание на его заключительную часть. Не пожалеете. Там как раз написано, как я люблю ее и скучаю.
Алина уже доходит обратно до палатки, когда ее настигает очередной «невинный» укус:
– А это правда?
И девушка едва успевает скользнуть в спасительную духоту брезента, где никто не увидит зардевшихся щек, не услышит брани в адрес проницательного журналиста и не станет сочувствовать уже не сдерживаемым злым слезам.
2
Говорят, слезами горю не поможешь. Может быть, рыдания и не решают всех проблем, но то, что они уменьшают их значимость, стало очевидным для Зинаиды давным-давно. Тогда, в каком-то уже теперь нереально далеком, будто и вовсе не существовавшем 1965-м, советское правительство решило пополнить Ракетные войска стратегического назначения тридцать восьмой дивизией, расположить ее в степях Казахстана и откомандировать на неопределенный срок на просторы испытательного полигона нескольких рядовых конструкторов баллистических ракет. Зина слышала, как на кухне мать шептала сдавленным голосом соседке по квартире, что мужа посылают вовсе не для практической или исследовательской работы, не ради обучения военных техническим премудростям обращения с этим оружием, «ну, вы понимаете, каким», а лишь из страха, что опытные физики станут там менее, а может статься, и совершенно недосягаемыми для вездесущих американских шпионов, и не смогут «обменять свои талантливые мозги на жвачки для малолетних детей. Мой же – не какая-нибудь шишка, ни квартиры своей, ни машины, вот и боятся, как бы чего не вышло». С тех пор Зинке иногда снились американские шпионы. Они не носили военной формы и даже не говорили по-английски, они походили на обычных пузатых дяденек из министерств: фетровые шляпы, серые костюмы, «Волга» с оленем. Разведчиков в них выдавало только одно: все, как один, вылезали с задних сидений своих колесниц, держа перед собой ярко-рыжую авоську, из отверстий которой, не переставая, сыпались на мостовую кубики и пластинки в разноцветных фантиках. Зина просыпалась и думала о том, что один из этих таинственных и ужасных американцев мог бы, возможно, просто так подарить папе несколько штук вожделенной резинки, которую она тайком стащила у старшего брата – участника международного фестиваля молодежи и студентов – восемь лет назад. Следующее десятилетие волшебная тянучка встречалась ей только во сне, а наяву мелькала лишь в вошедшем в моду и так сладко щелкающем на зубах выражении: «Мир, дружба, жвачка».
Нет, с отцом они тогда не поехали. Мучительные слезы нелегкого выбора проливались не одну ночь. На одной чаше весов свернулась заманчивым клубочком почти прежняя жизнь втроем (брат к тому времени уже обзавелся семьей), а на другой призывно поблескивало Зинкино будущее.
– Поедем, – говорила мать, просительно заглядывая в усталые глаза отца, – может, это ненадолго? Вернемся, доучится.
– Галя, ты сама не веришь в то, что говоришь. Скрипка – это тебе не литература и даже не физика. Без практики одеревенеют руки, она же не Ойстрах.
– Оставим? Тринадцать, уже не маленькая. В конце концов, может же она пожить и с Валерой.
– У сына того и гляди свое прибавление появится, а условия там не лучше наших: 12 метров и очередь в санузел из двадцати человек.
– Ах, если бы были живы родители...
– Это риторика, Галя. Чему быть, того не миновать. Вам надо остаться.
– Но, возможно, она никогда не станет скрипачкой. Ты ведь знаешь, Зина играет хорошо, но не гениально.
– Эйнштейн был физиком, но на скрипке играл.
И они остались. Решение принято. Слезы осушены. Груз сомнения не тяготит ни плечи, ни душу.
С тех пор Зинка полюбила плакать. Она твердо уверовала в то, что на смену громкому горю обязательно приходит успокоение, безысходность неизменно обретает решение, а черные краски бытия приобретают если не белые, то хотя бы серые вкрапления. Проливала Зинаида слезы сентиментальные: от дуновения весны, от сонат Вивальди, от любовной лирики и от грассированного «р» Эдит Пиаф; сочувственные: по отношению к бездомным животным, одиноким старикам, одноклассникам, получившим плохую оценку, регулировщикам, стоящим на посту в холод и дождь; жалостливые: из-за невыученных уроков, не купленной игрушки или вещи, не сыгранной правильно партии на концерте: и, наконец, злые, когда жалостливые оставались незамеченными или непонятыми.
Самыми обильными злыми слезами рыдала Зина перед поступлением в Гнесинку. За семь лет учебы в знаменитой музыкальной школе при училище она успела не просто устать от постоянных занятий, репетиций, выступлений, от прогрессирующего миозита в почти профессионально затекшей шее, от бесконечной зубрежки сонат, прелюдий и вариаций, что наконец решилась признаться себе: испытывая любовь к музыке и преклоняясь перед великими композиторами и исполнителями, она должна выйти из этого мира и превратиться в стороннего наблюдателя или даже в искушенного зрителя, да в кого угодно, лишь бы подальше и побыстрее, пока она еще окончательно не возненавидела инструмент.
Зинка была настроена решительно, но мать оказалась на редкость несговорчива и непреклонна. Оставшись с дочерью в Москве, она, как оказалось, поставила крест на личном счастье. Нет, разводы в те времена, да еще в военном ведомстве случались довольно редко и неизменно сопровождались громким скандалом. Ни выяснять отношения, ни «бить посуду», ни тем более мстить кому-либо мать не собиралась, хоть и поговаривали, что в казахских степях уже бегает Зинкин младший братик. Раз в год она с улыбкой встречала прибывшего в отпуск неверного мужа, месяц лечила его желудок, утомленный жирной бараниной, и... стояла в бесконечных очередях в «Детском мире», чтобы на полигон полетел костюмчик для «внука Петрова» или «племянника Сидорова». С улыбкой встречала, с улыбкой и провожала в аэропорт. Так и жила все это время, улыбаясь на год вперед, чтобы оставшееся до следующего приезда время рыдать ночами в подушку, а днями муштровать дочь, напоминая той о принесенной ради нее жертве.
Если хотите отвратить от себя человека, нет вернее способа, чем постоянно напоминать ему о благодеяниях, во имя него совершенных. Эта простая аксиома не стала исключением и для Зины, она давно уже перестала внимать словам матери о чувстве долга и бесконечной признательности, коими должна быть наполнена вся ее последующая жизнь. Она забыла, как страшила ее когда-то возможность оказаться в Казахстане в новой, чужой для себя обстановке, как боялась она уехать из Москвы, потерять друзей и разрушить привычный мир, центром которого себя ощущала. Зина уже не помнила всего этого. Теперь ей хотелось лишь одного: сделать усилие и в ответ на все бесконечные упреки матери выкрикнуть ей в лицо:
– Я ни о чем не просила.
Хотелось, но не получалось. Не получалось не потому, что все же боялась обидеть мать. Просто не хватало пока решительности характера. А когда человек трусоват, оппоненту всегда легко настоять на своем. Так и случилось. Документы были отнесены в училище. Зине оставалось лишь готовиться к поступлению и упрямо повторять:
– Меня все равно не возьмут.
Мать недоуменно вскидывала брови и даже пыталась немного растянуть уголки губ:
– Почему не возьмут? И красавица, и умница, и играешь хорошо.
– Хорошо, но не превосходно, – вяло возражала Зина, а «умницу и красавицу» и вовсе пропускала мимо ушей, так как не отличалась ни цепким умом, ни примечательной внешностью.
– Терпение и труд все перетрут, – важно изрекала мать и отправлялась на работу, а пятнадцатилетняя Зина – в соседнюю комнату к новым жильцам, чтобы с только что вышедшей замуж за моряка дальнего плавания хохотушкой Тамарой часами красить губы помадами разных цветов, привезенными заботливым мужем из командировок, сооружать затейливые прически и ждать тех редких минут, когда разбредутся по своим делам все обитатели коммунальной квартиры и можно будет достать из-за буфета пластинку с манящим ритмом запрещенного рок-н-ролла и пуститься вскачь по матрасу, служившему Тамаре и стулом, и столом, и кроватью; по коридору, дергая в такт бешеной музыке звонки детских велосипедов, по общей кухне, грохоча крышками стоящих на плите соседских кастрюль.
Тамара была портнихой. В свободное от веселья время она кроила, строчила, обмеряла и подшивала любые ткани, фасоны и размеры. В коридоре постоянно сновали клиенты, а звонок каждые пятнадцать минут издавал четыре протяжные трели.
– Антонина Штепановна, душечка, откжойте, – шепелявила Тамара из-за закрытой двери, – у меня булафки во йту.
– Я открою, – подхватывалась Зинка, если была дома, и летела, обгоняя докторшу Антонину Степановну, к двери, чтобы лишний раз полюбоваться яркими галстуками, длинными пиджаками с широкими лацканами, набриолиненными волосами и нахальными глазами клиентов Тамары.
– Проходной двор какой-то, – вздыхала докторша, закатывая глаза.
Но Зина уже не слышала. Она встречала, обволакивала гостя заискивающим взглядом и теплой, наивно искренней улыбкой, провожала к двери и отрепетированным царственным жестом указывала на принесенный с помойки кем-то выброшенный видавший виды стул без спинки и произносила почти надменно:
– Ждите здесь.
А потом убегала и ждала, затаившись, и молилась каким-то своим богам, чтобы примерка затянулась и гость остался пить чай. И вот тогда-то Тамара непременно придет и позовет, и потянет, и вытолкнет на середину своего матраса и скажет со значением:
– Послушайте! Это вам не рок-н-ролл.
И Зина сыграет, и убежит обратно в свою комнату, и потом ночью будет представлять, как этот Пол, Дэн или Серж, отдышавшись после забойного твиста и затянувшись «Шипкой», небрежно бросит своим стилягам:
– Сегодня слышал одну скрипачку. Талантлива. Весьма талантлива.
Были среди заказчиков и такие, кого не следовало усаживать на стул. Они проскальзывали по коридору быстрее остальных, задерживались дольше прочих, но Зинку им играть никогда не приглашали.
– Не боишься, стукнут? – как-то спросила Тамару Зинина мать.
– Кому? Мужу?
– Не мужу, – фыркнула Галина, – а куда следует...
– Несовременная ты чувиха, Галька! Разве остался в этом хаузе хоть один френд, кому бы я не укоротила брюки?
– Про хаос я точно не знаю, а вот записывать себе всех в друзья не советую.
– Зря ты так. Людей надо любить.
– Как ты, что ли?
– А хоть бы и так.
Зинка тоже хотела любить. Надеть солнце-клеш, сделать начес, встать на каблуки и любить, но получалось лишь завернуться в серую плиссированную юбку с тоненьким пояском, заплести косу, вставить ноги в низенькие лодочки и отправляться разучивать гаммы.
– Давай ей справим такое, – Тамара подсовывала Галине журнал с фотографией умопомрачительного платья: рукава фонариками, крупные красные маки на нежном светло-салатовом фоне, ворох накрахмаленных нижних юбок и низкое декольте, едва прикрываемое прозрачными кружевами.
– Мала еще. Вот закончит училище...
Училище Зинаида не закончила. Не закончила, потому что не поступила. Не поступила не из-за нехватки собственного желания, а исключительно ввиду отсутствия признаков особого таланта. Зинка радовалась и плакала горькими, новыми, обидными слезами. Одно дело самому про себя что-то знать, и совсем другое, когда тебе в лицо, бесповоротно, непреодолимо, не церемонясь, сказали: «Бесталанна», исключили из списков, списали со счетов, нарекли вторым сортом и главное, главное, – даже не предложили пробоваться на следующий год.
– Я же говорила, – рыдала Зина, уткнувшись в подушку.
– Не плачь. Все к лучшему, – философствовала Тамара. – Десять классов есть? Иди в институт или в техникум. А хочешь, шить научу? Если уж руки скрипку освоили, то уж с иголкой-то вмиг справятся.
– Какой техникум? Ты в своем уме? – возмущалась Галина. – Отдохнет немного, позанимается получше и поступит через год.
– Нет!
– Никаких «нет»!
Зинка вскакивает с кровати. Вся ее робость, лелеемая годами узурпаторским характером матери, в одно мгновение скручивается в тугой, упрямый, воинственный клубок. Один резкий рывок, и семь лет каждодневных многочасовых мук превращаются в выхваченную из футляра скрипку, звон разбитого стекла, глухой треск и последний аккорд погибшего инструмента.
3
Славочка!
Как ты права, что укоряешь меня в немногословности и неаккуратности. Да, пишу теперь редко и кратко. Это я о письмах, а вообще-то пишу я теперь практически постоянно. Не знаю, правильную ли тему выбрала для исследований и нужно ли науке это «новое слово»? Главное, сложно найти экспериментальный материал. Представляю, как ты сейчас хмуришься и шепчешь: «Люди – не подопытные кролики!» Как знать, дорогая, как знать? Возможно, все мы чьи-то белые мыши, составные части какого-то всеобъемлющего опыта, глобальных испытаний, результаты которых каждодневно фиксируются в неизвестных нам лабораториях. Опять я сбиваюсь с мысли и ударяюсь в философию, но это лишь для того, чтобы ты сумела понять меня и принять то, что я делаю.
Знаешь, я обнаружила удивительную вещь: психика здоровых людей скрывает в себе гораздо больше невероятных тайн и запутанных причинно-следственных связей, чем у заведомо больных. Человек, к сожалению, может родиться с умственными отклонениями, и верного объяснения, научного обоснования такому стечению обстоятельств можно не найти никогда, а вот чем объясняются особенности характера «нормальной» человеческой личности – это действительно занятно. Я вот думаю, если среди населения всего земного шара попытаться выявить абсолютно добродетельных или безнадежно злых людей, вряд ли они займут территорию больше Новой Зеландии. Да и этого, пожалуй, будет многовато. Большинство наших характеров словно выписаны по одному и тому же рецепту: чуть-чуть нравственности, немного распущенности, чайная ложечка набожности и горстка вольнодумства, капелька участия и столько же зависти, всего в меру, и только так. Но есть ведь отдельные индивидуумы, у которых одна черта получает развитие, начинает преобладать над другими, руководит помыслами, чаяниями, поступками человека и, в конце концов, начинает перекраивать на свой лад саму судьбу. И в этом случае, я уверена, не обходится без некой причины, определенного толчка, побудившего одно из чувств начать превалировать над другими. Прослеживание подобной связи представляется мне занятием весьма занимательным. Обещаю не включать твою жизнь в область своих изысканий, дабы не навлечь на себя ни твою обиду, ни гнев того, в кого тебе посчастливилось верить. Надеюсь, внимание к происходящему вокруг меня не подведет, и мне таки удастся собрать материал, необходимый для получения степени. Все же кандидат – это не та ступень, на которой стоит останавливаться, как ты полагаешь? Мне видится, что кандидат – это всего лишь один из сонма жаждущих проникнуть в некое желанное сообщество, а доктор – тот, кому это сделать удалось. Попытаюсь и я. Начинай держать кулачки. Благо обстановка сейчас немного изменилась, и я могу позволить себе работать вечерами дома, а не засиживаться допоздна в рабочем кабинете. Ладно, об этом в другой раз. Целую тебя. Я.
4
– Эй, ты чего? – В палатку просовывается кудрявая голова Нэнси. Голубые глаза широко распахнуты, веснушчатый носик наморщен.
Алина торопливо смахивает набежавшие слезы.
– Так. Устала просто.
Нэнси деловито втискивается в палатку, суетливо прикасается ко лбу подруги, торопливо проводит руками за ушами, не увеличены ли лимфатические узлы. Алина вяло отмахивается:
– Говорю тебе, устала.
– Еще полсрока.
– Знаю.
– Можешь, в принципе, подать прошение и...
– Не беспокойся. Я в порядке. – И откуда только берутся силы улыбнуться?
– Ладно. А кто это был с диктофоном?
– Да один журналист.
– О работе расспрашивал? А почему тебя?
Логичный вопрос. Пресса здесь бывает часто, работу американского Корпуса мира необходимо освещать и прославлять, дабы у нации крепли патриотические чувства и не угасала вера в великую миссию своей страны. Корреспонденты приезжали, щелкали вспышками, просили «встать сюда», «повернуться туда» и отбывали в сопровождении руководителя отделения, чтобы взять у него интервью в удобных креслах кондиционированного офиса. Да это и правильно. Им нужна информация. Что может рассказать им Алина? Что оказалась в Камеруне, потому что в интернате неплохо выучила французский? Что раздает населению чистую воду, презервативы и ведет разъяснительные беседы об ужасах СПИДа, зная о том, что, даже если все население этой страны завтра окажется зараженным, ее на самом деле это оставит совершенно равнодушной? Что завербовалась в Корпус мира лишь для того, чтобы укрыться от угроз бывшего мужа-американца, который обещал лишить ее гражданства? Правильное, в общем-то, обещание, если учесть, что на развод она подала на следующий же день после того, как стала американкой, но это только если не брать в расчет трех лет постоянных унижений, ругани и даже синяков, которые оставались на ее теле всякий раз, когда она решалась продемонстрировать характер. Да, ее никто не заставлял терпеть побои, ее не запирали в доме, за ней не следили и не шептали зловеще, что найдут где бы то ни было и во что бы то ни стало, если только она попытается сбежать. А зачем, скажите, бегать за домработницей, зачем тратить время на поиски старой рабыни, если можно буквально за несколько минут обрести новую? Интернет пестрит фотографиями и анкетами жительниц бывшего СССР, жаждущих легкой жизни с иностранным принцем. Алина догадывалась, что она – далеко не первая в списке русских жен своего американца. Ее предшественницы наверняка сбежали, как только их сон превратился в совершенно противоположную явь. Одни обнаружили, что в Америке, для того чтобы жить, оказывается, тоже нужно работать. Другие сделали неожиданное открытие, что прилагательное «иностранный» не всегда сопровождается существительным «принц». Они возвращались разочарованные. Некоторые опускали руки, бросали нелепую затею, обращали свои взоры на Васю, Петю или, если вдруг повезет, Эдуарда. Остальные не оставляли попыток соединить прилагательное с желанным существительным, не боясь в очередной раз промахнуться в точности наведенного прицела. Алина не вернулась. Потому что не разочаровалась, потому что не промахнулась с прицелом, потому что, как ей тогда казалось, добилась поставленной цели. Принц, муж и Америка нужны были вовсе не ей, и Алина была счастлива, потому что смогла наконец получить чужую мечту.
– Так о чем он тебя спрашивал? – не отстает Нэнси.
«Не о чем, а о ком...»
– Не о чем.
– Странная ты какая-то, – тянет Нэнси, выбираясь из палатки. – Не поймешь тебя.
Нэнси всегда говорит конкретно, не обобщает, в отличие от других. Сколько раз уже Алина слышала из уст своих теперь уже соотечественников эти слова: «Вы русские...» Дальше следовали всевозможные вариации от все выражающего и всеобъемлющего американского «cool»[2] до весьма растяжимых и трудно объяснимых определений наподобие только что высказанного «странный». Ничего удивительного, так уж устроен мир. Каждый считает свои отличия от других выдающимися и называет особенности других людей странностями. Нет, без обобщений, конечно, нельзя. Да и сомнительно, чтобы они вырастали из пустоты. Спорить с этим – все равно что утверждать, будто французы приветливы со всеми, кто рискует обратиться к ним на английском языке, японцы не кладут полжизни на то, чтобы переметнуться из рядов синих воротничков к белым, испанцы никогда не откладывают дел на завтра, итальянцы не считают свою пиццу вершиной кулинарного искусства, а россияне пьют не больше, чем жители других стран. Но все же обобщений Алина не любила, она всегда хотела быть особенной. Пусть непонятной и странной, но особенной, исключительной, неповторимой, необыкновенной. В общем, той, о ком спрашивал этот прощелыга – журналист.
Она выходит из палатки, торопится скорее добраться до пункта раздачи материалов и сесть в автобус, пока еще не заняты все места на теневой стороне. Бесконечные перемещения в душном, доисторическом средстве передвижения неизвестного происхождения – единственное развлечение последних месяцев. Получил коробки с Дюрексом, прокладки, бутылки с водой, и в автобус, чтобы через полчаса тряски, тошноты и излияний всем возможным богам о скорейшем окончании этого пути, улыбаться, раздавать провизию в протянутые руки и держать просветительские речи, стараясь уцелеть в толпе, перекричать гвалт местной, а потому не слишком понятной смеси французского с английским и пытаться справиться с непрерывно преследующим, не дающим продохнуть зноем. Здесь, на Севере Камеруна ничто не напоминает благодати влажных экваториальных вечнозеленых лесов, буйной растительности и неповторимого биоразнообразия его центральной и южной частей. Сплошные саванны в худшее время года. Конец сухого сезона. Кажется, что все вокруг окрасилось сплошным желтым цветом: пересохшая почва, выжженные пожарами травы, кора деревьев со следами вездесущего огня, даже зубы и белки глаз людей, протягивающих ежедневно свои руки к миссионерам, пожелтели, кажется, от солнца, а не от образа жизни. В этом уголке страны ничто не говорит о том, что вы находитесь в одной из самых развитых стран тропической Африки. Тут вас окружают те семь процентов населения, что не причисляют себя ни к католикам, ни к мусульманам, веруют в анимализм, могущество сил природы или поклоняются предкам. Находясь среди таких аборигенов жаркого континента, вы никогда не поверите, что спортсмены Камеруна – всемирно известные атлеты, а футбольная сборная дошла до четвертьфинала не где-нибудь, а на прошлом чемпионате мира. Вы даже представить не сможете, что всего в нескольких сотнях километров отсюда простираются высококлассные курорты, с восторгом посещаемые мировой элитой, что Яунде – одна из самых тихих и спокойных африканских столиц, что среди музеев Камеруна, а их немало, есть музей искусств. О каком искусстве можно помышлять, стоя под прицелом голодных глаз и протянутых рук? Нет, в этих условиях, на этой точке земного шара Алина может думать лишь об одном: «Как я здесь оказалась?» и «Почему я до сих пор отсюда не сбежала?». Хотя ответ очевиден. Следующий шаг необходимо хорошенько обдумать, чтобы на сей раз удар, который она нанесет, оказался бы если не сокрушительным, то, по крайней мере, гораздо более ощутимым, чем вся эта американская канитель, которую она себе устроила.
– Лин Майлз, – называет Алина себя, обращаясь к распределяющему, утонувшему в кипе списков и уставшему от всех вокруг и от самого себя. Тот долго перебирает листки, роняет их, чертыхается, наконец, находит ее фамилию, вялым жестом указывает на самый дальний автобус и кивает на несколько коробок, предлагая девушке захватить их.
Алина тяжело переступает по песку, волоча тяжелые упаковки с водой, проклиная и себя, и Камерун, и Корпус мира, и американцев, и собственно Америку. «Пора заканчивать. Признать поражение в этом раунде и начинать следующий. Время идет. Сейчас мне двадцать два, а жизнь уже катится со страшной скоростью. И дальше она будет только ускорять свой бег. Я должна добиться желаемого хотя бы в этом тысячелетии. Что ж, неплохие рамки я установила. Осталось всего ничего. Каких-то три года. Девяносто седьмой скоро закончится. А когда, кстати, наступит новое тысячелетие? Может, в две тысячи первом? Тогда у меня в запасе все четыре».
– Лин! – Нэнси призывно стучит по порванной обивке сиденья рядом с собой, улыбается широко ровными рядами голливудских зубов («Подумаешь, два года в брэкетах!»), будто и не изображала несколько минут назад воплощенное оскорбленное достоинство.
Алина заставляет себя улыбнуться в ответ, садится рядом и отворачивается. Может, это заставит Нэнси понять, что она не расположена к болтовне. Американка намеков не понимает, заводится вместе с двигателем и тарахтит с ним в такт все время поездки, заикаясь на ухабах и напевно растягивая слова на небольших участках ровной дороги. Реакция собеседника, точнее слушателя, ей не требуется. Алина и не слушает. Лишь одна фраза выдергивает ее из вереницы собственных путаных мыслей:
– Я считаю, что все мы здесь оказались не просто так. Ты вот зачем приехала? Я, например...
А и правда, зачем? Что это дало ей? К чему привело? К пониманию того, что где-то жизнью называют то, что она никогда не осмелилась бы так назвать. Но совсем необязательно было ехать так далеко, чтобы сделать подобное открытие. Конечно, в нескольких десятках километров от Москвы люди не скачут голышом, не охотятся на леопардов и не просыпаются по ночам от топота напуганных тропическими ливнями носорогов. Их не преследует призрак желтой лихорадки. Но мучающие их монстры, возможно, гораздо страшнее диких зверей и смертельных болезней. Им изо дня в день говорят о приватизации, индексации, конгрессах и форумах, о Нобелевских премиях и нанотехнологиях, о юбилеях великих писателей и о победах российских фильмов на международных кинофестивалях, о спортивных достижениях, о мировых рекордах, о грандиозных предвыборных кампаниях, которые, бесспорно, приведут всех к светлому будущему. Людям рассказывают о доступности образования и медицины, о борьбе с коррупцией, свободе слова и прочих прелестях, неизменно вызывающих чувство непомерной гордости за свое отечество. Обо всем этом днем и вечером со страниц газет, из теленовостей и по радио может узнать каждый, а по ночам россияне предоставлены сами себе и вольны размышлять о том, суждено ли им завтра проснуться. И не потому, что страну захлестнула волна терроризма, а лишь из-за того, что в доме их, построенном при царе Горохе, ремонт проводился целые эпохи тому назад или не проводился вовсе; от того, что комиссия признала их квартиру аварийной и не пригодной для проживания еще в прошлом веке, а трещины по потолку расползаются со страшной скоростью и, наконец, от того, что все еще неизвестно, дадут ли завтра воду, свет или газ. Впрочем, справедливости ради можно признать, что сомнения в действительном приближении перемен могут посещать людей не только по ночам. Утром, приводя детей в школы, едва ли не в каждой второй они натыкаются на приветственный лик вождя мирового пролетариата. В учреждениях, призванных научить детей не только складывать цифры и декламировать наизусть «Письмо Татьяны», но и с уважением относиться друг к другу, до сих пор отсутствуют двери между кабинами в женских туалетах, хотя практически все классы оснащены телевизорами, компьютерами, магнитофонами и проекторами.
Нет, если бы Алина просто хотела открыть для себя мир, она бы не стала забираться так далеко. Просто ее жизнь – это погоня. И чтобы сделать следующий шаг, необходим продуманный план, отретушированный без сучка, без задоринки. Алина обязана опередить наконец ту, которая снова оказалась недосягаемой.
5
– Недостача. Видишь? Опять недоработка, – бригадир недовольно оглядывает Зину, вздыхает: – Ну, что с тобой делать, а? План – он для всех одинаковый, понимаешь? Не я же его выдумал, в конце концов. А тебе до нормы, как мне до Луны. Ну, что с вас, малолеток, взять?
Он машет рукой, выражая жестом все непередаваемое словами пренебрежение, что вызывает у него Зинка и ей подобные. Хотя нет. Подобных Зине здесь все-таки нет. Она одна такая: и образованная, и немного, пускай чуть-чуть, но все же одаренная музыкантша, и совершенно бездарная ткачиха, и маленькая, неопытная девятнадцатилетняя девушка с розовыми мечтами и романтическим бредом в голове, и сложившаяся женщина со своими страстями, феерическими желаниями, продуманными планами и несуразными глупостями.
Женщиной Зина стала год назад. Это была, по ее собственному мнению, первая несуразная глупость в ее жизни, по мнению Галины, конечно же, сто первая. Звали эту глупость Бобом, и обладала она всеми необходимыми атрибутами для того, чтобы быть принимаемым в Тамарином «ателье»: брюки клеш, кошачья пластика, клетчатый пиджак и пластинки Армстронга, доставаемые с загадочным, неприступным видом из тщательно упакованных, непрозрачных свертков. И демонстрировал Боб все эти сокровища не красавице Тамаре с ее чудесными пергидрольными локонами, пухлыми, алыми губами, вздернутым носиком и манящим, грассирующим «р», а исключительно Зине – Зине, которая не доросла и до полутора метров и весила немногим более сорока килограмм, Зине, чьи вторичные половые признаки, казалось, вовсе забыли проявить себя, а лицо напоминало испекшийся блин: веснушчатое с размытыми чертами. Если рассмотреть каждую деталь отдельно, то описанию можно придать определенную четкость: остренький нос, довольно длинный, слегка выступающий вперед подбородок, низкий, почти всегда нахмуренный лоб, тонкие губы. Но вместе все как-то расплывалось, не запоминалось. Хотя многих, да и саму Зинку, восхищали ее глаза: глубокие, синие с вечной романтической поволокой, словно вызванной готовыми вот-вот пролиться слезами. Если и можно пленить кого-то одним только взглядом, то Зинаиде это было неизвестно: опытов таких она не проводила, так как успех подобного эксперимента подвергала большим и небеспочвенным сомнениям. В общем, редкое внимание со стороны представителей противоположного пола было для нее, конечно, желанным и, бесспорно, приятным, но продолжало казаться весьма удивительным. Заинтересованность Боба и вовсе поразила Зинку. Впрочем, ничего особенно странного в таком проявлении чувств на самом деле не было. Если кто-то из обитательниц квартиры и мог произвести впечатление на приходящих к портнихе, то кроме нее самой на роль искусительницы могла подойти только Зина: все остальные были дамы серьезные, амурных планов не строящие, флиртовать не умеющие или давно разучившиеся, да и интереса к подобной публике, что представляли собой Тамарины клиенты, не проявлявшие. У самой же Тамары к тому времени появилось личное сокровище, собственноручно упакованный сверток, туго затянутый в цветастые пеленки, что приносила с работы соседка – врач.
Сверток именовался Маней и не имел никакого отношения к застрявшему в плаваниях моряку, который из разряда мужа после довольно продолжительной качки и нескольких сильных штормов был все же успешно произведен в ранг бывшего под напором увеличивающегося Тамариного живота и ее всепоглощающей, неземной любви. Новая любовь, однако, присутствием своим семью не баловала. Все, что известно было об этом человеке в их коммунальной квартире, исходило от самой Тамары: познакомились, полюбили, сошлись, жизнь на время разлучила. Где, как, когда, почему – подруга не говорила, а Зинка не спрашивала.
– Работает, – объяснила отсутствие мужа Тамара и погрузилась в верное ожидание, что заставило Зину убедиться в том, что профессию моряка соседка за работу не считала.
Важное занятие Машиного отца денег особых, видимо, все же не приносило. Тамара теперь строчила в два раза больше и не отказывалась ни от каких, даже «безвкусных и совершенно неинтересных» заказов. Времени у Тамары не хватало ни на то, чтобы еду приготовить, ни на то, чтобы собственно поесть. Зина заходила к ней в комнату, ставила рядом со строчащей машинкой тарелку горячего супа, забирала с неизменного матраса орущий сверток, уносила к себе. А там баюкала, тискала, качала, обцеловывала, сюсюкала, показывала старых деревянных лошадок, выпиленных для нее когда-то отцом, умершим несколько месяцев назад в Казахстане от внезапной остановки сердца.
– А что вы хотели, на молодой-то скакать? – почти в полный голос спросила на кухне дворничиха Фрося у докторши.
– Бросьте, Фрося! Как вам не стыдно?!
А Зинка влетела тогда в кухню, чуть не сшибла Фросю, сверкнула на нее злыми глазами, порывисто обняла Антонину, и обратно к Тамаре, к ее любви, к ее раздутому животу, к материнской груди, к жизни, к джазу, подальше от сплетен, злорадства и неприкрытого довольства тем, что «и у этих антилегентов не все слава богу».
Интеллигентов в понимании Фроси в квартире немного – Галина с дочерью да Антонина. Но доктор, конечно, ближе к народу. Врач – профессия понятная, необходимая, уважаемая. Концертмейстера Дома культуры уважать тоже можно, а понять гораздо сложнее.
– Что нового на работе? – решила Фрося как-то завести с Галиной светскую беседу.
– Сегодня давали Шуберта.
– Жаль, вам не удалось взять.
– Почему?
– Они же дорогие, шубы-то.
Галина захохотала, кивнула согласно:
– Дорогие, Фросенька, скажу я вам, ох, дорогие, – и тут же забыла про соседку, упорхнула в комнату, заговорила с дочерью: – Зря ты не пришла, Зина. Если бы ты только слышала. «Лесной царь» – это просто божественная баллада, изумительная. Я понимаю, почему именно она принесла ему всемирную славу.
– Мама, я учусь в музыкальной школе.
– Да, но Шуберт...
– Я знаю, кто такой Шуберт.
– Знать мало, Зиночка, ой, как мало. Надо чувствовать, понимаешь? Вот когда звучат первые аккорды, как только в тебя проникает ре минор...
Дальше Фрося уже не разобрала. Ничего она в этих музыкантах не понимала, знала только, что у Галины «мужик загулял», сочувствовала ей, не без этого, но в душе, да и у подъезда на лавочке сознавалась и самой себе, и товаркам, что спать с горячей бабой все же приятнее, чем с каким-то там Шубертом, который, оказывается, как ей потом объяснили, был композитором, и даже не нашим, нерусским. Зинка была понятнее матери: и ругнуться могла по-настоящему, и с Тамаркой-портнихой дружила, а уж когда девка скрипку разбила, так Фрося за нее даже обрадовалась:
– Авось нормальным человеком станет.
– Или наоборот, – неожиданно просипело в ответ квартирное несчастье – Колька-алкаш, – служившее до недавнего времени грузчиком в овощном магазине, но уволенное оттуда по причине постоянных и непомерных возлияний. Это «отродье» Фрося к интеллигенции, естественно, не причисляла, хотя помнила, как лет пятнадцать назад этот «горе-соседушка» в редкие минуты трезвости вдруг начинал читать каких-то поэтов, утверждая, что они из какого-то там Серебряного века, или монологи литературных героев, которых он будто бы играл на сцене в прошлой жизни. Прошлая жизнь была давно, еще до войны, о ней никто не знал, даже Фрося. Тогда Колька был Николаем, актером, семьянином, любящим мужем и отцом двух девчушек. Семьи не стало под Псковом во взорванном эшелоне, а Николай бился за Сталинград и не знал пока, что еще выживет в этом ужасе, и не ведал, что уже умер вместе с женой и детьми.
Кольку Фрося тоже не понимала, не жалела его, стыдилась такого соседства. Зато остальные жильцы были нормальными: и Тамарка с ее бесконечной, странной клиентурой и беспрерывно стучащей машинкой, и штукатуры Нина с Петром, и их мальчишки: одинаковые, рыжие, чумазые, бойкие, голосистые, и почтальонша – Вера Ивановна, всегда оставляющая для Фроси к праздникам лучшие открытки. У дворничихи много друзей, а родственников и того больше, им приятно получать весточки.
Вот и все. Хотя нет. Есть ведь еще новый муж Томочки, личность загадочная и неуловимая, все, что известно о нем Фросе – фамилия, хотя в данном случае – это уже кое-что. Фамилия у него Фельдман. Тамарке письма приходят от него, Фросе почтальонша показывала. Каждую неделю конверт от Фельдмана М.А. Бедная малышка Манечка! Угораздило же ее мамашу влюбиться в какого-то Фельдмана, хорошо хоть додумалась девку на себя записать, чтоб той всю жизнь не мучиться. Кравцова куда лучше, чем Фельдман. Пусть хоть по этой части у ребенка все в порядке будет, она ведь еще совсем крошка. Зинка, вон, с ней без продыха возится.
Зинка возится. Маша мало спит, мало ест и много плачет. Ее не развлекают погремушки, не утешают колыбельные и даже деревянные лошадки уже не радуют.
– Отдай ребенка матери, надорвешься ведь, – Галина говорит неожиданно мягко, сочувственно. За прошедший с Зинаидиного провала год она смирилась с нежеланием дочери посвятить себя музыке.
– Тамаре завтра заказ сдавать.
– А тебе завтра к станку ни свет ни заря. Сдалась тебе эта фабрика! Зин, ну ладно, забудем о музыке. Не хочешь, как хочешь. Давай займемся чем-нибудь серьезным.
– По-твоему работать на фабрике – это несерьезно?
– Не в этом дело.
– И в этом тоже.
– Зиночка, я хочу помочь.
– Купи мне скрипку.
Переспросить Галина боится. Скрипка появляется на следующий же день, лежит на диване в футляре рядом с орущей Манечкой.
– Зин, уйми девку, а? Ну, хоть часок поспать после смены, – заглядывает в комнату дядя Петя – штукатур.
Зинка вынимает из футляра скрипку, привычно прижимает инструмент подбородком к плечу, взмахивает смычком, и... плач прекращается.
– Зина! – вопит дядя Петя. – Я спать хочу! Машка заглохла, так ты бренчать удумала. Совесть есть?!
Скрипка послушно смолкает, ребенок открывает рот. Дядя Петя влетает в комнату, хватает Манечку, баюкает, тискает, трясет над ней погремушкой, Маша рыдает, не умолкая, Зина берет инструмент...
– Ладно, играй, – вздыхает дядя Петя и косится задумчиво на моментально затихшую девочку, – ну надо же, меломанша какая!
С тех пор Зина играла часто, иногда пыталась схитрить, заводила пластинки матери с записями Стерна, Фури, других великих скрипачей (неоценимая польза первого замужества Тамары), Маша молчала не больше пятнадцати минут, требовала живого исполнения. За одним из таких импровизированных выступлений и застал Зинку тот самый Боб, который шел к портнихе, ошибся дверью и одним своим появлением каким-то непостижимым образом сумел настолько внезапно и сильно вскружить этой играющей на скрипке девушке голову, что превращение ее в женщину произошло буквально через три дня под звуки стучащей машинки, ругани, как всегда, не выспавшегося из-за постоянного шума дяди Пети, пьяные песни Кольки, осуждающее ворчание Фроси и мерное сопение Маши, спящей рядом с непосредственным местом действия в коляске, добытой где-то по случаю приятелями таинственного Фельдмана.
Разочаровалась Зинаида в набриолиненном Бобе так же внезапно, как и воспылала к нему. Стоило юноше несколько недель спустя, недовольно скривившись, взглянуть на захныкавшую Машу и сказать почти презрительно: «Да убери ты ее отсюда, чего с младенцем возишься?» – как очарование спало, будто пелена. Вместо уверенного в себе, модного стиляги перед Зиной очутился жалкий воробышек с хлипкой, впалой, нетронутой волосами грудкой, маленькими, юркими, хитрыми, бегающими глазками и высокомерным, совершенно обнаженным эгоизмом. И единственное, что она теперь ощущала, было чувство внезапного, оглушительного безграничного стыда. Не за себя, за него. Боб испарился из Зининой жизни столь же молниеносно, как и возник, не оставив, слава богу и Тамариной спринцовке, после своего пребывания никаких последствий, за исключением налета брезгливости, который Зина еще долго пыталась оттирать в общем душе дважды в день, выслушивая все, что думают соседи о ее единоличном владении ванной.
Вместе со стилягой Бобом из Зининой жизни стал и уходить джаз и мечты о платье с воланами. Машу пугало надрывное звучание саксофона, раздражал рок-н-ролл и возбуждал буги-вуги. Пришлось вернуться к классике и заполнить Шопеном и Штраусом подоконник Тамариной комнаты.
– Он говорит: «Я умнею!» – Тамарины щеки пылают, глаза горят живым блеском, она стоит на коленях перед матрасом, водит мелом по разложенному на нем куску материи.
– Кто? – Зина пытается ухищрениями впихнуть в девятимесячную Машу хоть сколько-нибудь чайных ложек каши.
– Миша. Он говорит, что джаз – это, конечно, замечательно, но классика есть классика, и каждый уважающий себя человек...
– Погоди! Как это он тебе говорит? Он же не приезжал, Фельдман твой, и Машку не видел, коляску, и ту с оказией передал.
– Вот так, – Тамара вытягивает из-под матраса внушительную пачку писем. – Так и общаемся. – Она роется в ворохе бумаг, вынимает один из конвертов: – Ага, нашла. Слушай! «Без музыки жизнь была бы ошибкой, музыка – самый сильный мир магии». Здорово сказал, правда?
– Здорово, – соглашается Зинка. О том, что первым это произнес Ницше, она Тамаре не сообщает, но чувствует, что знакомство с загадочным мужем соседки, которого она до сих пор еще не видела, стало для нее теперь еще более притягательным. А вместе с тем личность этого человека теперь из совершенно загадочной превратилась в определенно любопытную.
– Ох, Зинаида, какая же я счастливая! – Тамара мечтательно прижимает к груди письмо.
– Ты? – Зина не может сдержать иронии. – Ешь, Маня! Давай-давай! А то вместо Бетховена будет тебе Бах. Да-да, бах-бах, и не на скрипке, а по попе.
– Я, конечно! Ведь у меня же самое главное в жизни есть.
– Это что же?
– Ты даешь! Любовь, конечно!
– Мама говорит: «Главное – здоровье!»
– Тю-ю-ю... Да я здорова, как бык.
Здоровая, как бык, Тамара через год попадет под машину. Умереть – не умрет, но и жить не останется: превратится в овощ, лежащий на кровати и изредка выполняющий команду: «Ешь, Тома! Давай-давай!» Зинка опять будет плакать какими-то смешанными, бесконечными слезами: горькими, жалостливыми, злыми и безысходными. А потом они кончатся и, как всегда, наступит облегчение, и забрезжит надежда, и приоткроется дверь, над которой кто-то повесил табличку с надписью «выход».
6
Славочка!
Пути господни неисповедимы, тебе ли не знать? Боюсь, чаяния мои и попытки написать что-либо действительно заслуживающее высокой оценки научного сообщества пока не слишком близки к какому бы то ни было успеху. В последнее время я даже начала сомневаться в целесообразности своих изысканий. Все же душа человеческая скрывает в себе невероятное количество страстей столь непостижимых по своей сути, что все старания выявить определенную причинно-следственную связь между характерами людей и их поступками могут оказаться затеей не только архисложной, но и совершенно невозможной. Меня, признаюсь, даже посетила мысль примкнуть к бихевиористам. Разве не заманчиво объяснять поведение людей исключительно рефлексами, сформировавшимися под влиянием внешних стимулов, и не утруждать себя погружением в психоанализ? Я бы, наверное, так и сделала, если бы не столкнулась с необъяснимым для меня пока противоречием человеческой натуры. Представь себе, моя милая, что люди, погруженные в одни и те же обстоятельства с приблизительно одинаковыми условиями существования, могут реагировать совершенно по-разному на возникшие внезапно жизненные ситуации. Причем реакцию эту заранее предугадать подчас оказывается гораздо труднее, чем ты можешь себе вообразить. Наши суждения о людях довольно спорны, мы руководствуемся в своих выводах об окружающих, как первым впечатлением, так и тесным, каждодневным общением. И, как ни странно, зачастую тот, кто казался нам отзывчивым, добрым, чутким, старается отстраниться от произошедшей рядом трагедии, а тот, кто был равнодушен и эгоистичен в мелочах, оказывает неоценимую, безвозмездную помощь.
Взрослые люди, всем интересующиеся и по-соседски вникающие во все детали чужой жизни, смакующие по кухням подробности любовных историй, отвратительных сцен и пустых, мелочных ссор и считающие себя при этом единой большой семьей, не забывая лишний раз напоминать друг другу об этом, легко отказываются от одного из своих ближних, оставляя его один на один с произошедшим несчастьем. А маленькая, невзрачная девочка, тратящая впустую свои лучшие годы на совершенно нелепую для нее заводскую работу, провозгласившая смыслом жизни наиглупейшую войну с собственной матерью, неожиданно для меня превратила эти свойственные многим проявления юношеского максимализма в положительные стороны характера. Работа оказалась действительно необходимой, война, как мне видится, вскоре окончится полной и безоговорочной капитуляцией противника, а девочка эта, которую я уже и не считаю себя вправе так называть, взвалила на свои плечи заботу о маленькой девочке, парализованной женщине и, по-моему, еще об одном человеке (об этом как-нибудь в другой раз). И сделала она это так легко, непринужденно, нисколько не выставляя напоказ свой действительно благородный поступок, что всем нам остается лишь молча восхищаться и признавать, что мы и мизинца ее не стоим. Хотя что я говорю? Не думаю, что все эти хождения по инстанциям, разговоры с чиновниками, оформление опекунства, бюрократическая возня дались моей героине просто. А между тем, моя дорогая, ей всего девятнадцать. Могли ли мы с тобой в таком возрасте мечтать о подобной силе духа?
Целую тебя, моя милая. Я.
7
– Ты не представляешь, как я жду перераспределения, – Нэнси выпрыгивает за Алиной из автобуса, – осточертело здесь все.
– Правда? Мне казалось, тебе-то как раз нравится вся эта романтика.
Девушки не спеша направляются к своей палатке, после душного дня жара немного спала, можно снять с головы надоевшую, словно приклеенную к ней, бейсболку, а с ног – пыльные, намокшие от пота кроссовки и пройтись по неостывшему до конца, но все же уже не обжигающему песку.
– Все эти лозунги: «Ваш реальный шанс изменить мир! Очевидная помощь людям!» – бред, да и только.
– Разве? – Даже Алина видит очевидную пользу в деятельности Корпуса мира.
– Конечно! Что мы делаем, а? Раздаем воду, резинки и улыбаемся. И зачем, спрашивается, я заканчивала колледж, зачем не спала ночами, учила все эти je suis, tu es, il est[3], зачем ходила на курсы первой помощи? Я хочу реальной работы. Слушай, может, ты меня научишь русскому, а? Потом махнем вместе в твою страну. Там, я слышала, воду раздавать не надо, действуют образовательные программы и...
– И самая необходимая населению Якутии вещь – английский язык.
– Зря ты. Надо думать о том, что дальше. Осталось всего четырнадцать месяцев.
– Всего!
– Да ты не успеешь оглянуться, как...
«Как сдохну, если задержусь здесь еще хотя бы на месяц. Угораздило меня подписать этот злосчастный контракт. Да, я американка, но что с того? Из никому не известной, заурядной москвички превратилась в жительницу Северной Каролины, которую даже не смогу без промедления отыскать на карте США. И в чем теперь мои преимущества? Как превратиться в Жаклин Кеннеди? Где искать молодого сенатора с однозначным будущим президента? Боже! О чем я думаю! Сдались мне все эти сенаторы и президенты. К тому же говорят, будто Джеки действительно любила своего мужа».
– На тебя сегодня большой спрос. – Нэнси неожиданно пихает Алину локтем, возвращая подругу в реальность.
– Что?
– Смотри! Какая-то женщина недалеко от нашей палатки явно ждет кого-то. Я ее не знаю. Ой, да она тебе машет.
Алина замирает. Она деревенеет, или леденеет, или рассыпается на тысячи маленьких осколков. Алина растеряна, опустошена, раздавлена. Она похожа на поезд, в котором кто-то внезапно дернул стоп-кран, и все пассажиры (внутренности, мысли, слова) попадали со своих полок. Алина ошарашена, удивлена, рассержена. Алина не может понять, как и зачем оказалась здесь та, которую меньше всего она хотела бы видеть, слышать и знать. Алина стоит как вкопанная, а нежданная гостья уже подбежала, затормошила, зацеловала, затараторила:
– Не ждала, правда? Я как снег на голову. Ты что, не рада? Расскажи быстренько своей подруге нашу поговорку про татарина. Ладно, можешь не рассказывать. А то всю историю России излагать придется. А я тут жду и жду. Долго же вы, однако, миссионерничаете. Где были? Что видели? Хотя зачем спрашиваю, все равно не запомню. – И она заливисто смеется своим серебристым смехом, встряхивает копной густых, светлых волос, закидывает лебединую шею, которую Алине хочется сжать изо всех сил и держать крепко до тех пор, пока смех не превратится в сдавленные хрипы.
– Что ты здесь делаешь? – К Алине возвращается дар речи.