Королева двора Райт Лариса
1
– Упадет, ой, упадет! Смотри, Ксанка, разобьется ведь сумасшедший! – Перепуганная Верочка дергала подругу за руку и показывала туда, куда были устремлены глаза всех ребят во дворе.
Мишка Полуянов – хулиган и двоечник (в виду исключительно лени и отсутствия должного родительского контроля, а не мозгов) – только что перебрался с крыши гаража на забор, вдоль которого понизу сплошной чередой тянулись битые стекла, ржавые железки, увесистые булыжники и еще много всякого опасного для жизни мусора. Но парень вниз не смотрел, он балансировал на узком бетоне, медленно передвигаясь, высоко закинув голову, подставив свое и без того испещренное веснушками лицо жаркому летнему солнцу и загадочно улыбаясь невесть чему, будто эта рискованная прогулка была делом самым обыкновенным, во время которого вполне можно отвлечься и помечтать о чем-то своем.
– Упадет дурачок! – твердила Верочка с типичной женской интонацией, объединяющей в себе и умиление, и восхищение, и искреннее, нескрываемое волнение.
– Да ладно тебе, Верка, каркать. – Подруге наскучили ее причитания. Она отвела руку, которую Вера не переставала дергать, и равнодушно отвернулась от забора. – Что ему будет-то? Выпендривается, да и только.
– Ничего не выпендривается! – Верочка все восприняла на свой счет, даже зарделась. «А что, если и правда он из-за кого-то… А вдруг из-за меня! А хоть бы и так! Ох, если бы действительно из-за меня, тогда бы…»
– Точно, выпендривается! Было бы из-за кого! А то ни кожи ни рожи.
Верочка потупила маленькие глазки, задышала часто курносым носом. Неужели правда из-за нее на забор забрался? Это ведь у нее ни кожи, ни рожи, ни фигуры – колобок, да и только.
– Из-за кого? – переспросила, затаив дыхание.
– А ты не заметила? Гляди, там, – теперь уже Ксанка больно дернула подругу за руку, – в первых рядах. Да не туда смотришь! Там Светка с Надькой. На кой они Мишке сдались – первоклашки. Левее, да еще левее. Что ты на Борьку уставилась?! Будет Мишка на забор из-за него сигать! Да вон же рядом с бабой Шурой стоит, ну с пучком, видишь теперь?
– Вижу. – Верочка вытянула шею, стараясь рассмотреть получше ту, на кого показывала Ксанка. Девочка была невысокой и очень стройной, даже худой, похожей на статуэтку, способную сломаться даже от легкого дуновения ветерка. Шея такая длинная и тоненькая, что оставалось совершенно непонятным, каким образом она выдерживает заметную тяжесть волос, скрученных на затылке в тугой узел. Верочка, как ни пыталась, ничего больше разглядеть не смогла. Девочка стояла к ним спиной и, судя по задранной вверх голове, так же, как все собравшиеся, не сводила глаз с отчаянного мальчишки на заборе.
– Кто это?
Ксанка должна быть в курсе. Ее мать работала в домоуправлении и, конечно, все про всех знала.
– Балерина. – Ксанка постаралась вложить в голос максимум презрения, хотя не испытывала его ни к самому искусству, ни к людям, им занимающимся.
– Балерина… – завороженно повторила Верочка и еще больше вытянула шею, чтобы уловить хотя бы какие-то черты той, что стояла в партере.
Словно повинуясь Вериному тайному желанию, девочка обернулась, скользнула по ним взглядом и снова вернулась к созерцанию Мишкиных кульбитов. Перед Верочкой промелькнули тонкие, будто нарисованные черным карандашом брови, темные большие глаза и маленькая мушка над верхней губой.
– Красивая, – зачарованно протянула Вера.
– Вот корова, – беззлобно укорила подругу Ксанка. Ее раздражала Веркина незлобивость и покорность всему происходящему. Весь двор в курсе ее влюбленности, а она будет восхищаться той, к которой неровно дышит объект ее девичьих грез. Ну, не корова ли? – Корова и есть.
– Красивая, – повторила Верочка теперь уже с грустью, не забыв напомнить себе о том, что завидовать плохо.
– Да что в ней такого красивого?! – Ксанка не любила, когда подруга расстраивалась. Это грозило уходом домой и слезами в подушку. Без Верочки ей во дворе стало бы скучно. На голубятню мать запретила лазить еще неделю назад, на кино не было денег, а в реке обнаружили кишечную палочку и поставили на берегу табличку «Купаться запрещено». В другое время Ксанка, может, и плюнула бы на табличку, но очередное ослушание грозило отлучением не только от голубятни, но и от улицы вообще, а потому позволять подруге расстраиваться было никак нельзя. Если она решит предаться горю, Ксанке не останется ничего другого, как отправиться домой и читать очередную муру из списка внеклассной литературы. Список состоял из тридцати заданных на лето произведений, из которых одолела она со скрипом, слезами и скандалами не больше пяти. Нет, она не могла позволить Верочке уйти и с жаром принялась исправлять допущенную оплошность.
– Да ты приглядись, Верунь, – жердь, да и только. – Это не были просто слова. Ксанка, крепкая, ладно сбитая, с уже начавшей оформляться к одиннадцати годам грудью, на самом деле считала худышек несчастными, а Верочкину полноту – скорее достоинством, нежели недостатком.
– Подумаешь, жердь. Зато глаза какие! И смотрит на него.
– На него все смотрят, хотя, по-моему, спектакль давно перестал быть интересным.
Словно в подтверждение ее словам балерина опустила голову, протиснулась между Борькой и тетей Шурой и пошла прочь.
– Ишь ты! – Ксанка почувствовала, как против воли в ней появилось уважение к незнакомой девочке. – Видишь, – она с энтузиазмом пихнула Верочку в бок, – ей плевать на твоего Мишку. У них в балете небось и не такие па выделывают.
– Ничего не на моего, – не преминула покраснеть Верочка, но все же заулыбалась. Маленькая балерина уходила, не оборачиваясь, совершенно не заботясь о том, чем закончится Мишкино восхождение. А значит, можно было продолжать мечтать, что когда-нибудь вместо дежурного «Привет, колобок!» он скажет: «Здравствуй, Вера», и тогда…
– Все, концерт окончен. Не боись, целехонек твой Ромео. – Ксанка небрежно дернула рукой в сторону забора – Мишка понуро стоял уже на другой крыше. – Пойдем отсюда!
– А куда? – Верочка, наконец, переключила внимание на подругу.
– Да куда угодно! Лишь бы подальше отсюда.
– Ой! Подальше нельзя. Мне мама сказала сегодня в центр не ездить. Там Высоцкого хоронят.
– Кого? – Ксанка была хорошей актрисой. В то время невозможно было поверить, что кто-то не знал этой фамилии, но Верочка – образец наивности – поверила:
– Ты что, не знаешь?!
– А надо? – Недоумение было изумительным. Ксанку похвалил бы сам Станиславский и еще рассказал бы о ней Немировичу, как его там… Датченко… Дарченко, да, в общем, все равно.
– Да ты что?! Он же такой актер, и поэт, и песни пел. У тебя разве родители на Таганку не ходят?
– В тюрьму, что ли?
– Издеваешься, да? – Это перебор даже для доверчивой Верочки.
– Ты про театр? Нет, не ходят. – Это уже чистая правда. Театралами Ксанкиных родителей назвать было нельзя.
– А мои «Гамлета» видели. Жаль, детей на вечерние спектакли не пускают. Но я зато кассеты его слушаю и кино смотрела. Неужели ты «Вертикаль» не смотрела? Он там еще про скалолазочку поет.
– Не смотрела. – Ксанке наскучило врать. Она и фильм видела, и песню знала, но ей необходимо было уйти со двора и Верочку увести. – А что, у тебя кассеты есть?
– Ага.
– Пойдем, послушаем?
Верочка в последний раз обернулась к забору. Конечно, ей ужасно хотелось, чтобы Мишка заметил ее восхищенные глаза, чтобы понял, что она не ушла, как та, другая, не бросила его, а осталась до последнего, волнуясь и беспокоясь, и переживая, но все же возмущение невежеством подруги оказалось сильнее:
– Пошли. – Она решительно направилась к подъезду. – Я тебе романсы поставлю.
– Романсы? – Теперь Ксанке не надо было притворяться. У них в доме кроме «…гляди-кась, попугайчики», да «в желтой, жаркой Африке…» редко что можно было услышать.
– Тебе понравятся. – Верочка открыла дверь, и Ксанка, прежде чем нырнуть в прохладный мрак подъезда, все же не удержалась: обернулась и тут же вздохнула с облегчением, увидев, как долговязая Мишкина фигура слезает с крыши гаража. Слава тебе, Господи, дошел, не расшибся. И слава тебе, Господи, никто не заметил ее напряжения, никто не угадал ее чувств – ни Верочка, ни Мишка, ни остальные ребята и ни эта противная новенькая, ради которой не обращающий никакого внимания на дворовых девчонок мальчишка вдруг устроил целый спектакль. Но это только Верочка способна рыдать в подушку и бескорыстно восхищаться соперницами. Ксанка другая: непокорная и не ждущая ударов. Уж кто-кто, а она и сама способна врезать кому угодно.
– Оксан, ты слушать будешь? Сама же просила, – Верочка обиженно поджала губки, – и где-то витаешь.
– Здесь я, запускай.
Ксанка забралась с ногами на диван, прижала черные пятки к светлому пледу, который Верочкина мать, библиотекарь, стирала каждую неделю и отказывалась менять на другой, более практичный, исключительно из-за того, что в одной очереди за этими пледами с ней стояла женщина, которая рассказала, что с какими-то ее родственниками соседствует Белла Ахмадулина. И вот поэтесса приобрела точно такой же. Мама Верочки рассказу об Ахмадулиной поверила. И казалось ей, что наличие пледа приближает ее к кумиру, а потому она покорно стирала, сушила, гладила, не растрачивая энергию на ругань из-за темных пятен на белой шерсти. Ксанка еще повозила пятками по дивану: ноги чесались. До начала Мишкиного восхождения она как раз влезла в крапиву. Кто-то из малышни крикнул Верочке вслед «Колобок», и Ксанка мгновенно ринулась за жгучей травой, чтобы наказать обидчика. Обожгла и руки, и ноги, и даже лицо, а Верочка так разохалась, что даже не заплакала из-за ненавистного прозвища. Ну а потом уже все заметили Мишку и забыли обо всем на свете. А Ксанка забыла еще и о крапиве. А теперь вот вспомнила и неторопливо втирала грязь со своих пяток в светлый плед, слушая, как хриплый голос собирается постелить влюбленным поля. Ксанка бы тоже влюбленным кое-что постелила. Но не поля, конечно, а ленту с гвоздями, например. Жаль, нет у нее такой ленты.
– Жаль, что нельзя пойти на похороны, – вздохнула Верочка. – Народу тьма и еще Олимпиада.
– Жаль, – откликнулась Ксанка, и Верочка, конечно же, не заметила, что ответила подруга вовсе не ей, а каким-то своим сокровенным мыслям.
2
Наде Сизовой не было никакого дела до похорон поэта. Нет, пожалуй, дело все-таки было. Тьма народа, тянувшаяся со всех сторон к Ваганьковскому кладбищу, заполонила близлежащие улицы. И теперь, глядя на печальных людей, сжимавших в руках по четыре поникшие гвоздички и плотными рядами двигавшихся по улице, Надя испугалась, что поток подхватит ее и унесет, а ей необходимо было идти в обратном направлении. Если бы не похороны, она дошла бы до Беговой, села бы на автобус и доехала до зоопарка минут за пятнадцать. Но сейчас рисковать не стоило. Надя отпросилась пораньше, хотя должна была дежурить еще полчаса, и старшая медсестра, узнав, куда направляется девушка, посоветовала:
– Иди к «Динамо». До улицы Горького, а там в метро. Все надежнее будет. – А потом уже пожала плечами и пробормотала потише, так, чтобы Надя не слышала: – В такой день, и в зоопарк.
Надя услышала. День для посещения зоопарка был, на ее взгляд, самым замечательным: в зоопарке будет относительно немноголюдно, так что и к клеткам можно будет подойти беспрепятственно, и просто посидеть в уединении на скамейке у пруда. Да и потом, если бы не похороны, не было бы ни зоопарка, ни тем более уединения. Соревнования никто не отменил бы, и сидел бы Джузеппе сейчас в своей Олимпийской деревне и ел бы сваренные в столовке слипшиеся макароны и рассказывал бы Наташке о том, что у них в Италии макароны называют пастой и готовят совершенно по-другому. Да и цвета они желтого или, в крайнем случае, светло-кремового, но никак не серого, как те, которые подают здесь.
В общем-то, Надю советские макароны вполне устраивали. Особенно те, что готовила мама, и про пасту она еще неделю назад ничего не слышала и не услышала бы, если бы не Наташка, которая позвонила ей в двенадцатом часу ночи и переполошила всех, требуя разбудить уже спавшую подругу. А когда сонная Надя, наконец, подошла к телефону, огорошила ее безапелляционным требованием отменить завтрашнее дежурство в больнице, потому что «шанс, который ей выпал, выпадает только раз в жизни, и она будет полной дурой, если им не воспользуется».
– Какая деревня? Куда идти? – Надя все никак не могла взять в толк, о чем ей так лихорадочно тараторит в трубку Наташка.
Деревня оказалась Олимпийской, и идти предстояло именно туда, потому что по «счастливой, очень счастливой случайности» однокурсница Наташи по «Морису Терезу», с которой они вместе работали с итальянской делегацией, заболела, а Надя на эту девушку так похожа, что родная мать не отличит.
– Главное, чтобы чужие дядьки не отличили, – мрачно пошутила Надя. Мероприятие было заманчивым, но рискованным. – Неужели ты воображаешь, что кое-кто не заметит, что переводчица ни слова не понимает по-итальянски?
– Да тебе не придется ничего переводить! Очень мне надо ради тебя подставляться! К бегунам Лариску пошлют, у Нинки, ну, у той, что заболела, пропуск не отобрали. Пройдешь по ее бумажке, а так все время со мной будешь. Если бумажка есть, то какой с тебя спрос? Раз бумажку дали, значит, имеешь право стоять там, где стоишь. Или не хочешь постоять на арене Лужников?
– Хочу, – согласилась Надя с той решимостью, которая свойственна исключительно неопытной, бесшабашной юности, не склонной то ли по глупости, то ли по возрасту задумываться о последствиях своих поступков.
Впрочем, последствия данной проделки для Нади пока ограничивались исключительно приятным знакомством с высоким темпераментным атлетом Джузеппе, которому миловидная блондинка с невероятно сложным именем (после «д» у него звучала «й», а ударение всегда оказывалось на последнем слоге) понравилась сразу. Сложно сказать, понравился ли Наде итальянец с первого взгляда. Скорее ее заворожило его восхищение ее скромной персоной. Да, она была молоденькой, да, стройной – не то что сестра Верочка, которую весь двор и весь класс, кто за глаза, а кто и в лицо, называет «колобком», но к чему обманывать саму себя, самой обыкновенной. Ноги могли бы быть подлиннее, грудь повыше, глаза побольше, а волосы погуще. В этом они с Веркой были похожи – глаза маленькие, хоть и приятного небесного цвета, а вместо копны волос у младшей – хилая косичка, а у старшей – несколько тонких сосулек, обрамляющих узкое личико и спадающих на плечи неровными секущимися дорожками. Многие советовали Наде подстричься. Даже мама, считающая, что «приличная девушка должна носить длинные волосы», иногда позволяла себе сказать нечто вроде «а может, и правда, покороче сделать» или «говорят, перманент снова в моде». От химии девушка не отказалась бы, если бы не попала к хорошему мастеру, который, взглянув на ее голову, предупредил, что не ручается за сохранность остатков шевелюры после «столь жестоких экспериментов».
– Может, простая стрижка? Каре или еще короче? – предложил он, но Надя только отмахнулась, поднимаясь с кресла. Прическу пришлось бы укладывать. К тому же волосы ее были хоть и тонкими, но непослушными, а потому непременно стали бы выбиваться из-под косынки и мешать делать уколы, ставить капельницы и мерить давление. К тому же руководитель практики обязан был оценивать не только профессиональные знания и умения будущих врачей, но и определять их соответствие высокому званию медика, а советский медик обязан быть аккуратным и выглядеть безукоризненно. Надя старалась: хвостик, лак «Прелесть», косынка, – и никто ни к чему не придерется.
В общем, отношения с модной прической складываться не хотели, но теперь девушка была даже довольна. Мальчишеская стрижка не смогла бы привести в такой восторг ее нового знакомого, который восхищенно проводил рукой по длинным сосулькам и не переставал восторгаться, повторяя ежеминутно такое музыкальное, ласкающее слух «Bella»![1] Надя сама, возможно, не догадалась бы, но Наташка быстро объяснила что к чему:
– Волосы у тебя светлые, глаза – голубые. Ты для них чудо заморское, потому как у них бабы все черные, носатые и страшные.
Конечно, просто красавицей быть приятно, но и стать ею в сравнении с кем-то тоже неплохо. Хотя, справедливости ради, Надя все же поинтересовалась:
– А Софи Лорен?
– Лорен – одна, а Италия большая: целый сапожище, – ни секунды не задумавшись, подмигнула Наташка, и подруги расхохотались, чрезвычайно довольные собой, итальянцами и Олимпиадой. А Надя еще и парой жгуче-черных глаз, преданно заглядывающих в ее – голубые, и глубоким баритоном, чередующим уже знакомое «bella» c не менее завораживающими «dolce» и «cara»[2].
Красавец, иностранец, спортсмен. Лето, юность, мечты и подружка, все время нашептывающая о «невообразимом везении и уникальном шансе», – все это кружит голову, сводит с ума и заставляет терять остатки рассудка и бдительности. А кому не нравится нравиться? Возможно, очень симпатичные женщины, пресыщенные вниманием противоположного пола, восприняли бы как должное восхищение любого мужчины, но Надя повышенным вниманием кавалеров похвастаться не могла. Точнее, до случайного знакомства с Джузеппе она вообще не могла похвастаться какими-либо победами на любовном фронте. Нет, в школе, бывало, ей нравился какой-то мальчик, потом другой, затем третий. Впрочем, ни один из них взаимности не проявлял, и ничем не подкрепленные да и не слишком сильные чувства так и остались где-то за горизонтом выпускного вечера. Ну, а в институте ее больше интересовали лягушки, чем однокурсники, в больнице увлекалась она больными и их болезнями, а не коллегами и их отношением к своей скромной персоне. Хотя какое могло быть отношение у профессоров и хирургов со стажем, опытом и задранным носом к студентке, ставящей капельницы и откликающейся на сухие команды «Тампон!» или «Зажим!» А если кто-то и позволял себе с интересом взглянуть, что за девушка протягивает ему требуемый инструмент, то ничего кроме невыразительных глаз, спокойно, без тени кокетства и подобострастия, взирающих на светило хирургии между повязанной на лбу косынкой и плотно сидящей на носу повязкой, не видел. Уж если кто из докторского состава больницы и был заинтересован во флирте, то выбирал, как правило, кого-нибудь из бойких, языкастых, веселых медсестер.
Надей пока никто не увлекся настолько сильно, чтобы водить на «Доброго человека из Сезуана» или простаивать многочасовую очередь в кафе-мороженое «Космос» на Тверской, или катать всю ночь на велосипеде, или петь под окнами арии из итальянских опер. Именно поэтому переведенное Наташкой робкое предложение Джузеппе: «Давай куда-нибудь сходим» – привело девушку одновременно в высшую степень восторга и замешательства:
– Ой! Хорошо. А куда? А когда? А как? Нет, я согласна. Но как? А разговаривать мы как будем? Наташ, ты с нами пойдешь?
– Ага. Брошу всю делегацию и отправлюсь смотреть, как вы воркуете, – сказала с юмором, но не без зависти. Наташка симпатичная, но темненькая, а итальянцы приехали за экзотикой, поэтому ей комплименты отпускают, но на свидания не зовут.
– А как же? Я прямо не знаю. Нет, я пойду. Ты переведи, переведи ему, что я согласна. Только как? А его выпустят?
– Его-то определенно, а вот обоих вас вряд ли. У нас же все под контролем. Ты – человек проверенный, элита, можно сказать, переводчица, допущенная к иностранному телу. И обязана демонстрировать благочестие и целомудрие за всех вместе взятых советских девушек.
– А только за себя нельзя?
– Нет! – отрезала Наташка. – Хочешь, чтобы Нинку исключили? И меня вместе с ней, когда все откроется?
– Нет. А что же делать?
– Встречаться в городе.
– В городе? А где?
– Боже мой, Надя! Если ты такой же профан и в медицине, то я в жизни не стану у тебя лечиться. «А что? А как? А где?» Хоть в театре, хоть в цирке, хоть в зоопарке. Какая ему разница, где тебя оглаживать.
Надя покраснела. Какое счастье, что Джузеппе ни слова не понимал по-русски! Все-таки Наташка была грубовата. Недаром Надина мама никогда не одобряла этой дружбы, но, будучи человеком интеллигентным (библиотекарь все-таки!), не ограничивала дочерей в выборе друзей. Наташка, правда, хоть за словом в карман не полезет, все же образованна и начитанна, и будущее ее ждет, судя по всему, неплохое. У них на переводческом факультете девочки нарасхват, так что к концу обучения если и не выскочит замуж, то уж кандидата в мужья точно найдет. А вот Верочкина дружба с Ксанкой… Той палец протяни – она руку откусит. А Наташка что? Подумаешь, колкости проскакивают, она все-таки и добрая, и башковитая. Вон как лихо место встречи придумала. Театр и цирк не подходят, конечно. Туда билеты недешевые, да их еще и достать надо. А вот зоопарк в самый раз. С одной стороны, там достаточно людно, а с другой, – никому из посетителей не будет никакого дела до Нади с ее кавалером.
Всю дорогу до метро Надя бойко стучала каблучками, которые весело напоминали ей: «Быстрее! Быстрее!» Она дошла до Ленинградского шоссе, пробежала по переходу, даже не остановившись у киоска «Союзпечати», в который обещали привезти открытки с фотографией Анны Герман. У Нади уже были снимки Майи Кристалинской, Муслима Магомаева, Людмилы Гурченко и Аллы Пугачевой. Но это были все-таки наши, советские звезды, а Герман хоть и своя, но все же немного чужая – заграничная, а потому ее карточку очень хотелось получить. Но сейчас девушка даже не вспомнила о том, что фотография польской певицы с чарующим голосом, может, дожидается ее в киоске. В голове бешеным ритмом стучало только одно: ее дожидается итальянец. И не нарисованный, а настоящий живой. И, возможно, даже известный. И не возможно, а точно. Это ведь она спортом не интересуется, а так – всякому понятно, что бездарных спортсменов на Олимпийские игры не отправляют. Пусть в Москве ее новый знакомый пока и не завоевал ни одной медали, но у себя на родине он наверняка личность знаменитая.
Надя вскочила в вагон метро и улыбнулась собственным мыслям: возможно, когда-нибудь он выиграет чемпионат мира, и в киосках станут продавать открытки с его изображением. А она увидит и обязательно скажет какой-нибудь подружке или даже другу, восхищающемуся достижениями Джузеппе:
– Ах, этот… Да-да, припоминанию. Кажется, как-то гуляли вместе в зоопарке.
Картина нарисовалась такая живая и естественная. Надя будто услышала свой равнодушный тон, увидела небрежный поворот головы. Увидела и рассмеялась, и тряхнула жидкими волосами, которые сегодня были тщательно завиты щипцами и делали девушку похожей на пуделя. Эти рассуждения, однако, свидетельствовали не только о буйном воображении, легком нраве или беспечности, но и о присутствии в ее голове здравого смысла. Мечты сводились лишь к мимолетному упоминанию своего знакомства со знаменитостью, а не к переезду в Италию и варке пасты для оравы шумных итальянских детишек, которых она нарожает одного за другим. Нет, никуда дальше нескольких недель Олимпиады Надя не заглядывала. Не потому, что хотела жить сегодняшним днем, а потому, что будущее, точнее его отсутствие у этой истории, было для нее очевидным. В ее возрасте далеко не всем свойственен трезвый взгляд на вещи. Гораздо чаще юные девы склонны витать в облаках и верить в то, что в их жизни непременно все сложится именно так, как написано, показано и придумано. Надя же, несмотря на юность и отсутствие опыта, ни секунды не сомневалась в том, что Джузеппе улетит из ее жизни сразу же вслед за симпатичным мишкой, который, как поговаривали, должен воспарить на воздушных шарах в завершение Олимпиады.
Но пока итальянец был здесь. Подпирал широкой атлетической спиной решетку входа в зоопарк и улыбался (ну, конечно же!) всем проходящим мимо девушкам, которые хихикали и шептались и кокетливо оборачивались, безошибочно угадывая в этом ярком молодом человеке иностранца. Волосы у него были слишком длинные, джинсы чересчур обтягивающие, поза необыкновенно свободная, а улыбка до того нахально беззаботная – сложно было представить такую на лице нашего молодого человека. Впрочем, когда он заметил приближающуюся Надю, от решетки оторвался и на других смотреть перестал. Теперь улыбка его стала радостной и открытой и адресована была только ей.
«Жаль, на открытке он будет в спортивной форме, и выражение лица наденет совсем другое – официальное, отстраненное, – подумала Надя, – станет человеком для всех. А вот если бы запечатлеть его сейчас: такого веселого, искреннего, призывно машущего букетом ромашек, принадлежащего только мне одной…»
– Жаль, у меня нет фотоаппарата, – проговорила она вместо приветствия. Хотя могла бы сказать что угодно. Русский Джузеппе понимал еще хуже, чем Надя итальянский. Она, по крайней мере, успела выучить те несколько эпитетов, которыми ее постоянно одаривал новый знакомый.
– Foto? – неожиданно спросил итальянец, видимо, уловив в Надиной фразе какой-то набор знакомых звуков.
– Si, – мотнула она головой, – foto no[3], – и сокрушенно развела руками.
Джузеппе смотрел на нее молча, ожидая дополнительных разъяснений. Надя повертела головой по сторонам. Как назло, ни одного папаши, фотографирующего свое чадо у входа в зоопарк. Девушка взяла растерянного кавалера за руку и подвела к газетному киоску, ткнула пальцем в милые сердцу открытки, показала на Катрин Денев, потом на себя, затем на Джузеппе, повторила:
– Foto no.
Итальянец постучал по лицу французской актрисы, спросил:
– Questo?[4]
Надя пожала плечами, не зная, о чем он спрашивает и что отвечать. «Хочет знать, как это называется?»
– Открытки.
– Отькйитки, – повторил Джузеппе в окошко киоска и снова постучал по француженке. Через мгновение перед ним лежала россыпь изображений известных людей искусства. – Отькйитки, – повторил он, очень довольный собой, и добавил: – Selezionare![5]
– Что?
– Отькйитки. – И он показал сначала на снимки, потом на себя, затем на Надю. И снова на себя, потом опять на Надю: – Selezionare.
– Ты хочешь купить мне? Ты? – показала на него, – мне? – снова на себя.
– Si, si.
Что же, вместо снимка Джузеппе придется ей выбирать на память о нем чье-то другое лицо. Надя склонилась над открытками, сердце учащенно забилось: прямо ей улыбалась с карточки Анна Герман. Надя взяла снимок.
– Questo?
– Si, questo, но я могу сама. – Девушка полезла за кошельком.
– No! No! – Он возмущенно замахал руками, заплатил за открытку, протянул Наде: – Chi e?
– Что?
Итальянец теперь показал на Брижит Бардо:
– Франци, фильме.
– А… Польша. Поет, певица. Ну, как бы тебе объяснить? «Покроется небо пылинками льда…» – затянула девушка.
– А-а-а. – Он закивал головой. – Si, si, cantante. Tu amare cantante?[6] Челентано, Тото Кутуньо? Джузеппе mandare[7] Надья, – снова указательным пальцем в свою грудь, затем в Надину.
– No. No Челентано, no Кутуньо, – замотала она головой. – Джузеппе.
– О-о! Foto Джузеппе?
– Si, si.
– O, cara. – И он легко коснулся Надиной щеки едва уловимым, почти бестелесным, совершенно невинным поцелуем, за которым при всем желании невозможно было угадать тех последствий, которыми обернется это знакомство.
3
«Сегодня. Это случится сегодня». Дина стояла у окна и смотрела, как услужливый швейцар распахивает двери ЦУМа перед обладателями тугих кошельков. Она пыталась отвлечься, заострить внимание на внешности снующих по улице дам, чтобы, не особо утруждаясь, запомнить модные тенденции и новинки сезона. В конце концов, те, кто входил и выходил из самого дорогого универмага столицы, обязаны следовать моде. И она тоже обязана. Не за горами второе десятилетие двадцать первого века, в котором обладание брендами Гуччи, Диор, Валентино и другими, к сожалению, зачастую будет ценится выше, чем наличие у человека таланта. Что ж, по крайней мере, у Дины имеется и то, и другое.
– Грустите, Дина Сергеевна? – раздался за спиной знакомый голос.
– Да не так, чтобы слишком. – Она обернулась, пытаясь улыбнуться как можно естественнее, хотя чувствовала, что губы все равно кривятся как-то натужно, ненатурально. – Да и с чего мне грустить?
Марк с трудом протиснулся в гримерку, заняв все пространство внушительной стопятидесятикилограммовой фигурой, и Дина сразу повеселела, в который раз подумав о том, как прекрасно, гармонично смотрелся бы этот человек на оперной сцене, если бы, конечно, обладал голосом. Голоса у Марка не было, впрочем, как и слуха, танцевал он исключительно на дружеских вечеринках в узком кругу и под большим градусом, поэтому в театр его привела любовь вовсе не к искусству, а исключительно к его распространению в массы. Работу свою он любил и немного жалел о том, что должность его, некогда так красиво именуемая импресарио, теперь свелась к сухому официальному слову «администратор». Иногда, правда, артисты называли его директором, и в этих случаях необъятный торс Марка моментально становился еще шире, колесо груди еще круче, а мощные плечи еще величественнее. «Да, звезда без директора – не звезда. Ни концертов, ни аншлагов, ни сборов не получит и вообще во всех своих делах запутается, связи растеряет и гонораров не получит». Это понимал не только сам Марк, но и его подопечные, поэтому если они и не водили с ним крепкой дружбы, то и не ссорились: дорожили сложившимися прочными деловыми отношениями и никогда не опускались до проверок его деятельности. Марк жил в свое удовольствие, командовал артистами и только перед Диной робел. Чувствовался в ней внутренний стержень, который сразу же давал понять окружающим, что она не из общего стада, а из вольного степного табуна, и жить будет по своим, а не по предложенным законам, и делать будет то, что захочет, а не то, что предписано. А еще Марку мешало руководить ею то самое мужское нутро, которое всегда робеет перед красотой и заставляет безжалостного удава неожиданно превращаться в кролика. Нет, он не был влюблен. Точнее, был когда-то давно, еще в Свердловске, но с той поры прошло лет пятнадцать, а то и больше, и наступать дважды на одни и те же грабли Марк не собирался. Он привык легко, без особого труда ловить радости жизни, а те, за которые пришлось бы бороться неопределенное количество времени, беспощадно отодвигал сразу и навсегда, никогда не жалея об упущенных возможностях.
В случае с Диной и жалеть-то было не о чем. Вместо кратковременной интрижки – крепкая дружба, ну, а если предположить, что возможный роман мог бы перерасти в нечто большее и закончиться браком… Нет уж, увольте! За годы работы он всласть насмотрелся на несчастных людей, исполненных муками творчества и готовых абсолютно все положить на алтарь искусства. Все эти репетиции и спектакли, все переживания по поводу отданной кому-то другому роли, сорванной премьеры или неудачного прогона… А чего стоит жизнь в образе, когда, репетируя большую партию, актер так вживается в своего персонажа, что продолжает его играть и в собственном доме. Жизнь с человеком более приземленным, возможно, не так интересна и насыщенна, но все же гораздо спокойнее. А спокойствием своим Марк дорожил. Потому и женился на девушке, далекой от мира искусства. Светлана была женщиной серьезной, кандидатом наук и даже успела проработать около года в каком-то научно-исследовательском институте. Но замужество внесло коррективы в ее профессиональные планы. Быстрая беременность и рождение двойни далеко не всем женщинам мешает вернуться «к станку», но жена Марка неожиданно обнаружила, что ей нравится проводить время с детьми, жить их интересами и не заниматься бесконечными вычислениями и прогнозированием будущего планеты в зависимости от количества осадков. Так, через три года после свадьбы Марк окончательно забыл, что когда-то, представляя жену знакомым, с удовольствием добавлял, что она – метеоролог. Теперь он, приобнимая ее за талию, с гордостью произносил: «Моя Света!», и не было ни в этом жесте, ни в некотором пафосе, звучащем в голосе, ничего показного. «Его Света» была образцом идеальной жены: не ревнивая, покладистая, никогда не встревающая в дела мужа, но умеющая, если ее спросят, дать толковый совет, великолепная мать и отличная хозяйка. Все это наверняка не смогла бы обеспечить женщина, уделяющая минимум пятнадцать часов в сутки своей карьере. Ну, когда ей варить борщи, если утром у нее репетиция, днем прогон и примерка, вечером спектакль, а ночью банкет? Некогда. А борщи Марк любил, поэтому о выборе своем никогда не жалел. Красивыми актрисами восхищался в основном на расстоянии. А если и случалось когда сокращать дистанцию, то без романтических последствий и без каких-либо тревожных опасений и подозрений со стороны супруги.
Впрочем, Марк знал, что если подобные подозрения и возникали когда-либо у жены, то в отношении Дины их быть не могло никогда. Дина всегда вела себя с ним сдержанно и спокойно: дружелюбно, но вместе с тем подчеркнуто отстраненно, иногда чересчур прохладно. Даже улыбаясь, не забывала поставить между ними воображаемую преграду, разговаривала без малейшего кокетства, глаз никогда не отводила и поведением своим просто не позволяла окружающим предположить возможность какого-либо, пусть даже самого легкого, безобидного флирта между ней и администратором.
Даже теперь, когда стараниями Марка Дина была как никогда близка к исполнению давней мечты, она смотрела на него без какого-либо благоговения и без малейших признаков благодарности.
– Я не грущу и не волнуюсь, Маркуша. – Голос ровный. Эмоции либо отсутствуют, либо тщательно маскируются, и это несмотря на годы совместной работы, на взлеты и падения. Всегда разговор по делу и никогда по душам. Поэтому и жене Марка не о чем беспокоиться. Если женщина не желает впускать мужчину в свою душу, то вреда его семейному очагу не принесет.
– Ну, грустить тебе действительно не о чем. Это я так спросил. Вид у тебя невеселый, вот я и, значит… – Марк замялся, но тут же нашелся, приободрился, с трудом втиснулся в кресло перед трельяжем, побарабанил пальцами по коробке с гримом: – А вот волноваться, наверное, тебе не помешало бы…
– Считаешь? – Едва заметный взлет бровей, но никакого интереса к возможному ответу.
– Уверен! Говорят, если артист перестал волноваться перед выходом на сцену, то он кончился как артист. Спекся, сдулся, понимаешь?
– Кто говорит? – Прищурила глаза и усмехнулась даже. Видно, и Снежную королеву можно обжечь резким словом.
– Артисты и говорят. Причем, посмею заметить, не самые последние.
– А я, Марк, давно не волнуюсь, но и конченой себя не считаю.
– Короче, волнуешься или нет, выход через три часа. Сейчас гример придет. – На других подопечных Марк бы спустил всех собак за подобные речи, а тут лишь губы поджал да дверью, выходя из комнаты, хлопнул чуть громче обычного.
Дина оторвалась от окна, медленно приблизилась к трюмо, села в кресло, в котором только что сидел Марк.
«Эх, Маркуша, Маркуша! Ты, конечно, прогневался. Только оттого ли, что твоя подопечная не трепещет перед выходом на сцену? Нет, милый, нет. Ты недоволен, я бы даже сказала взбешен, потому что я не купаюсь в дурмане счастья и не рассыпаюсь перед тобой в ежесекундных благодарностях. Я ведь это должна делать, с твоей точки зрения? Я должна лобызать тебе руки и кланяться в ноги за то, что ты добился для меня признания, славы и денег. Ох, милый, если бы это случилось лет двадцать назад, я бы так и поступила. А теперь: большой вопрос, кто из нас кого должен благодарить первым. Ты меня продаешь и делаешь это великолепно, приносишь доход нам обоим, и доход весьма неплохой, но я для тебя – такая же золотая жила, как ты для меня. Я не умею продавать, ты – не танцуешь. В тандеме мы сила, по отдельности – никто. Я не влезаю в твою епархию, не проверяю бумаги и не требую отчета, так и тебе, наверное, не следует рассказывать мне о том, что должен или не должен чувствовать артист перед выходом на сцену».
– Марк Иосифович сказал, я могу начинать, – робко просунулась в дверь молоденькая гримерша. Дина не поняла, с кем в большей степени связана застенчивость девушки, с ней или с Марком, но все же ободряюще улыбнулась:
– Как вас зовут?
– Оля.
– Проходите, Оля. Раз Марк Иосифович сказал, будем начинать.
– Пастель, романтик, агрессив? – гримерша распахнула небольшой переносной чемоданчик, выбрала подходящую кисть и замерла в ожидании указаний.
– Оленька, вы читали афишу?
Девушка моментально вспыхнула, отвела глаза, выдавила чуть слышно:
– Не успела.
«Пожалуй, это я ее так пугаю. Бедняжка! Тогда с Марком она, скорее всего, даже дышать рядом боится». И черт дернул Лилю заболеть так не вовремя! Она бы уж точно не стала задавать таких вопросов. Лиля всегда знает, кого танцует Дина, и делает безупречный, соответствующий роли макияж. Но проверенный гример валяется дома с давлением, и в распоряжении Дины вот этот испуганный, едва блеющий ягненок, которого лучше привести в чувство, нежели добивать и расстраивать. Меньше всего артисту нужны дрожащие руки обиженного гримера.
– Вы не обязаны успевать, детка. – Дина мягко дотронулась до ледяной кисти девушки. «Слава богу, она гримирует, а не массирует. От таких рук любые мышцы сведет еще больше». – У вас своя работа, у меня – своя. Я сейчас все расскажу, и приступим. Только у меня будет одна маленькая просьба, если вас, конечно, не затруднит. – Дина слегка улыбнулась.
– Да?
– Тон… Вы не могли бы наносить его кистью, а не руками.
– Руками ровнее…
«Что? Ягненок вздумал блеять?!»
– И все же. – Вежливо, но непреклонно.
– Как скажете.
«А разве может быть по-другому?»
– Вот и отлично. Сегодня у меня просто отдельные зарисовки. Классика перемежается авангардом, спокойствие сменяется бурей, так что грим должен быть соответствующий: не нейтральный, но и не слишком вызывающий, краски яркие, но не кричащие. Справитесь?
– Постараюсь.
«Что ж, интонации уверенные. По крайней мере, это обнадеживает».
– Тогда вперед.
Дина одним движением скрутила волосы в тугой пучок, быстро нанесла на лицо крем, прикрыла глаза и, откинувшись на спинку кресла, кивнула девушке.
Дина всегда любила эти минуты сочетания абсолютного бездействия с волшебным превращением гадкого утенка в прекрасного лебедя. Конечно, она, если высыпалась и пребывала в ничем не омраченном состоянии духа, и без макияжа выглядела красивой, величавой, запоминающейся птицей, но жизнь – это жизнь, а сцена – сцена. И всегда среди зрителей найдется придирчивый любитель разглядеть на лице артиста не эмоции, а морщины, а в ногах балерины не виртуозную выворотность, а напряженность и дрожь усталых мышц. Против таких охотников позлословить существовало в ее репертуаре лишь одно беспроигрышное и чудодейственное средство: безупречность. Внешний вид – визитная карточка, и ее визитка непременно должна быть отпечатана в самой лучшей типографии, где никто не допустит ни грубых ошибок, ни легких помарок, ни смазанных штрихов, ни неверно угаданного тона. Этой девочке, несмотря на допущенную оплошность, можно довериться. Ее нашел Марк, а Марк не имел дела с непрофессионалами. Поэтому, уверенная в том, что над ее лицом колдует мастер своего дела, Дина могла позволить себе расслабиться.
Актеры по-разному используют драгоценные минуты нанесения грима. Многие, как правило, повторяют роли: драматические зубрят слова, балетные мысленно репетируют па, оперные молча распевают арии. Иные размышляют о том, куда поехать в отпуск, третьи анализируют, как вести себя на очередных пробах, чтобы их наконец взяли в какой-нибудь, пусть третьесортный, но хорошо оплачиваемый сериал. Молоденькие, неопытные, витающие в облаках непременно рассуждают о том, как, кто и почему на них посмотрел, и придумывают различные объяснения этим порой и несуществующим взглядам, ищут, а подчас и находят какой-то скрытый смысл там, где его нет и никогда не было. И делятся этим с орудующим над их лицом человеком, а потом удивляются, откуда то тайное, сокровенное и вообще воображаемое вдруг становится достоянием всей труппы и обрастает такими подробностями, о которых девицы даже и не грезили в своих мечтах.
Дина давно перестала обращать внимание на то, кто и как на нее смотрит, и слушать, кто и что о ней говорит. Она не интересовалась разговорами о себе и о других, все больше молчала, поэтому и судачить о ней не судачили, да и беседы светские не заводили. На гриме Дина была предоставлена самой себе. Даже с Лилей, которая последние несколько лет работала с ней, она не позволяла себе фамильярности и не обсуждала ничего, кроме погоды, искусства и собственно макияжа. На кинопробы, хотя предложения и поступали, она не ходила, в долг ни у кого не брала, репетировать закачивала в танцклассе, о вещах житейских (что, когда купить, кому позвонить, куда заехать) успевала подумать в пути из дома на работу и обратно. А драгоценные минуты сценического макияжа Дина тратила на рисование. Нет, собственно, рисовать ни карандашами, ни красками она не умела. Бабушка даже сетовала на то, что, дав внучке такие ноги, Бог напрочь забыл о руках. Почерк у Дины был неразборчивый, из кругов все больше получались овалы, части пластилиновых животных почему-то не хотели крепиться друг к другу, а у нарисованных человечков вместо рук были палки и отсутствовал даже намек на существование плеч и шеи.
– Руки-крюки, – вздыхала бабушка.
– Крюки, – весело соглашалась внучка.
Кто знает, возможно, если бы кисти умели все делать правильно, в них не было бы той неимоверной легкости и гибкости, которая позволяла руководителю их балетного кружка в свердловском Дворце пионеров выделять девочку среди остальных учениц и хвалить больше других.
В общем, никаких комплексов от неумения рисовать Дина не испытывала. Тем более что сейчас и не нужны были руки. Все неистовые пейзажи, все фантастические сюжеты возникали и оставались написанными в ее воображении. Наверное, если бы она была способна перенести все это великолепие из головы на бумагу, то могла бы не беспокоиться о своем будущем вне сцены, но бабушкино выражение «руки-крюки» было слишком памятным и несокрушимо верным.
Сегодня Дина собиралась продолжить уже начатую картину. Пока сложился только верх: ясное синее небо, синее настолько, что даже желтый диск палящего солнца казался белым, почти прозрачным. Что-то должно было быть в этом небе. Но что? Самолет казался и признаком обыденности, и в то же время вестником опасности. Птицы – чистейшей прозой, воздушные шары – прекрасной идеей, но слишком детской. Она даже подумала об Олимпийском Мишке, полет которого, как и все лето восьмидесятого – ее первое лето в Москве без жутких тягот общежития – помнила очень хорошо. Подумала и решила, что Мишку обязательно нарисует, но не в небе – там его видели все, а где-то там, в неведомом краю, куда он все-таки прилетел. Для неба надо было найти кого-то другого. Дедал и Икар – пустое, очевидное, всем известное; загадочное НЛО – научное и слишком серьезное; бесконечные линии проводов, макушки столбов или фонарей – приземленное, техническое и не творческое. И вот едва она отмела макушки фонарей, как тут же в голову молнией ударила мысль: «Жираф!» А после удара она сразу услышала:
– Готово, Дина Сергеевна.
И тогда, в тот день, она встала, и пошла на сцену, и забыла про жирафа. До следующего грима. А теперь вот сразу вспомнила о нем, точнее, не обо всем животном, а о его милой морде, увенчанной двумя славными рожками. Ну, конечно, голова жирафа в небе, хотя он сам, безусловно, на земле. Динин жираф смеялся, свесив синий, как у чау-чау, язык набок и шевелил короткими светлыми рожками с коричневыми помпонами. Вот если бы она рисовала на бумаге, он ни за что бы не шевелил, а так – пожалуйста, сколько угодно. И вправо, и влево, и вверх, и вниз, и вместе, и врозь, и вдоль, и поперек. А еще у жирафа в ушах были наушники, потому что он слушал плеер, который, конечно, виден не был, так как располагался ближе к земле, но Дина-то знала, что в ушах жирафа Рики Мартин весело распевал «Living la vida loca»[8], и именно поэтому копыта животного, которые тоже, естественно, не поместились на картине, скручивались в узелки и раскручивались обратно в соответствии с бешеным ритмом известной песни. Жираф как раз снова распутал пятнистые ноги и готовился совершить свой коронный, высоченный прыжок: так, чтобы копыта раскинулись в разные стороны и показались на картине. Вот как высоко собирался прыгнуть жираф. И обязательно прыгнул бы, если бы у Лили не подскочило давление, а найденная Марком Оленька оказалась бы не только скромной и застенчивой, но и неболтливой.
– Это правда, что вы из Екатеринбурга? – И жираф так и остался стоять на земле.
«Зачем спрашивать то, о чем давно написали все газеты?» Однако она ответила, в конце концов, девочка с кисточками могла газет и не читать:
– Правда. Только тогда он назывался Свердловск.
– Хороший город?
Дина лишь плечами пожала. Что она могла помнить из первых восьми лет своей жизни? Дежурный памятник Ильичу на центральной площади да здание вокзала, которое многие считали шедевром архитектуры, а она ненавидела, потому что именно отсюда поезд увез маму обследоваться в Новосибирск и уже не привез обратно. То есть привез, но уже не маму, а какую-то чужую куклу в деревянном ящике, к которой все подходили и целовали в лоб, а Дина боялась, и упиралась, и плакала, и удивлялась, почему всегда раздающий за капризы подзатыльники отец не обращает сейчас на нее никакого внимания, а все сидит у ящика, держит (как только не боится!) куклу за руку и раскачивается, будто болванчик, из стороны в сторону.
– Я плохо помню, – наконец, ответила Дина.
– А вы давно уехали, да? А почему?
Она могла бы сказать, что педагоги разглядели в ней талант и все уши прожужжали бабушке о том, что надо показывать внучку светилам, что необходимо по-чеховски «В Москву! В Москву!». Объяснений она нашла бы целую кучу, но единственным все равно оставалось лишь это:
– Из-за куклы в ящике.
Оленька уронила кисть.
– Ой! Извините! – Засуетилась, заметалась.
Дина открыла глаза, взглянула на девушку, отметила, что та покраснела. «Интересно, из-за чего? Из-за нечаянной оплошности или из-за собственных мыслей? Ведь наверняка подумала о том, что эти артисты не от мира сего: витают в облаках и говорят загадками». Дина скосила глаза в зеркало. «А тон ровный, хороший. За такое мастерство и чрезмерное любопытство простить можно».
– Тон славный получается. Я такой и хотела.
– Спасибо. – Щеки Оленьки снова стали пунцовыми, а Дина, решив, что исчерпан и инцидент, и разговор, снова прикрыла глаза и вернулась к своей картине. Жираф даже успел оторваться на несколько сантиметров от земли, но снова рухнул, подбитый очередным вопросом:
– А где вы начали танцевать? Там, в Свердловске?
– Да. Во Дворце пионеров.
– А учителя первого помните? Ну, балетмейстера.
– Я не хочу! Не хочу я, Антонина Андреевна, никуда уезжать. – Восьмилетняя Дина размазывала по щекам катящиеся градом слезы. Она стояла перед руководителем студии и громко, отчаянно всхлипывала. – Ну, пожалуйста, пожалуйста, я вас умоляю, поговорите с бабушкой, скажите, чтобы она меня оставила.
– Как же я могу это сделать, Диночка, если я сама посоветовала ей показать тебя в Москве?
– Вы? – Неожиданность была столь велика, что, пока ребенок сумел осмыслить сказанное, слезы успели высохнуть.
– Я, дорогая.
– Зачем? Зачем вы этого хотите? Я вам больше не нужна? Я плохо танцую?
– Напротив, глупышка! Разве нужны в Москве те, кто плохо танцует? Ты, наоборот, делаешь это слишком хорошо, чтобы оставаться здесь.
– Но я хочу, хочу остаться. Зачем мне уезжать?
– Там другие возможности, другие условия, другие учителя.
– Мне не нужен никто, кроме вас!
– Ты просто ребенок и не понимаешь, что талант надо уметь не только разглядеть, но и взрастить. Зрение у меня отличное, а вот садовник я неважный.
Дина не понимала, какое отношение имеет зрение и садовник к тому, что она, обычная второклассница, увлекающаяся балетом, должна оставить семью, друзей, родной город и ехать куда-то для того, чтобы обычное увлечение превратилось в смысл жизни.
– Антонина Андреевна, я не хочу к другим педагогам. Мне нужны только вы.
– Пройдет время, солнышко, и ты даже мое имя и отчество будешь вспоминать с трудом. Если, конечно, вообще будешь.
Дина и не вспоминала. Незачем было. Да и в Свердловск-то приезжала на каникулы всего два раза. Потом бабушка умерла, папа перебрался с новой семьей на Украину, и Дина, конечно же, рвалась купаться в теплом Днепре, а о Свердловске и об оставшихся там людях и думать забыла. А сейчас вдруг моментально вспомнила. Будто память услужливо выдвинула нужный ящик и позволила прочитать, и заставила произнести:
– Антонина Андреевна Глинская.
– У вас хорошая память.
«Слава Богу, таблеток пока пить не приходится».
– Взгляните, румяна так оставить или чуть насыщеннее положить?
Дина придирчиво оглядела свои скулы:
– Можно немного добавить.