Танго под палящим солнцем. Ее звали Лиза (сборник) Арсеньева Елена
Танго под палящим солнцем
Я вам не скажу за всю Одессу…
Из песни
…Никто не знал, откуда он взялся. Никто не знал, чья рука его смастерила и кто первым надел его. О, конечно, каждый, кто становился его владельцем, мог бы припомнить, откуда у него появилась эта странная вещица, но беда в том, что владельцы его не заживались на свете, а если и заживались, у них непременно находились гораздо более важные дела, чем затруднять свою память воспоминаниями о такой безделице…
«Кажется, всё, – подумала Алёна. – Хватит играть. Пора начинать. Ох, ужас… Ну, на счет раз!»
Она не без усилия открыла глаза, которые жмурила с таким старанием, что мокрые, соленые ресницы слиплись, и тотчас же встретила растерянный взгляд Ромки. Поэтому прежде, чем парень успел открыть рот и заорать, что спасать больше никого не надо, Алёна сквозь зубы прошептала:
– Молчи! Мне нужно оказаться на яхте. Как только они начнут со мной возиться, садись на свой байк и мотай отсюда! И сразу позвони Арнольду!
Она снова зажмурилась, и тут же раздался звук чего-то тяжело упавшего в воду. Она сейчас совсем не казалась ледяной, а, наоборот, обжигала напряженное от страха тело! И в это время голос, показавшийся знакомым, с насмешливой вальяжностью произнес откуда-то сверху, наверное, с борта яхты:
– Ну, давайте сюда вашу утопленницу. Хоть я и придерживаюсь принципа, что спасение утопающих – дело рук самих утопающих, но на красивых женщин этот принцип не распространяется. Помогите-ка мне, молодой человек, загрузить ее в этот гамак. Давайте подведем снизу… вот так! Ишь ты, кто бы мог подумать, что мы будем использовать эту сугубо развлекательную принадлежность в качестве сетки для ловли русалок!
Раздался женский смешок, тоже показавшийся Алёне знакомым, а потом она почувствовала прикосновение каких-то грубых веревок к телу, и тот же вальяжный голос скомандовал:
– Подсекай! И вира помалу!
Алёну потянуло наверх, веревки врезались в тело, она вдруг ощутила, что повисла над водой и поднимается все выше и выше, потом качнулась в сторону, начала опускаться – и не выдержала: открыла глаза, чтобы увидеть сияющее под солнцем, самое синее в мире Черное море вокруг, пляж Лонжерон – уже очень далеко, палубу яхты – очень близко, а еще – себя, скомканную и мотающуюся в какой-то большой мокрой сетке, подобно скумбрии, которую небрежная хозяйка тащит с Привоза и помахивает ею на ходу. И вдруг раздался внезапный рев аквабайка и изумленный крик:
– Куда же ты, парень? Куда помчался? А что нам делать с этой русалкой?
А потом она услышала голос, который уже не был вальяжным – в нем звучало опасное напряжение:
– Стоп машина! А теперь я хочу понять, что все это значит. Русалка она или подсадная ри-и-иба…
Алёна почувствовала, что сетка, которая уже начала было опускаться, зависла между небом и землей, вернее, между небом и палубой. Она снова вспомнила о скумбрии, которую хозяйка тащит с Привоза, небрежно раскачивая сетку. Ри-и-иба…
Тут у Алёны свело челюсти от приступа тошноты, нестерпимо, до бешеного звона в ушах, закружилась голова, а в следующее мгновение она лишилась сознания – на сей раз отнюдь не притворно.
– Кто его наслало на нашу голову, этого шмока? – с отвращением спросил плотный, коротконогий человек с узкими глазами, сидящий на стуле с розовым шелковым сиденьем и неудобной гнутой спинкой. – Скажи, Шмулик, откуда взялась эта белопогонная саранча на наши тучные одесские нивы?
– А я знаю? – развел руками высокий, тощий Шмулик Цимбал, сын башмачника Цимбала с Малой Арнаутской улицы. – Говорят, с самого адмирала Колчака. А может, с Деникина.
– Да мне что Колчак, что Деникин – оба два поца, порядок у себя в стране не могут навести да еще в чужое государство лезут, где есть свой король! – рявкнул его собеседник. – И они мне шлют еще этот чирей по имени Лёдя Гришин-Алмазов?! И шё я должен за это делать? Сидеть тихо и ждать, пока он ко мне придет и выпалит в лоб? Ну, вам говорит Миша Япончик, король Молдаванки: этого не будет! Таки нет!
Шмулик только кивнул и промолчал, потому что молчание, а это всем известно, и даже не только в Одессе, – знак согласия. И этот знак лучше подавать почаще, когда ты стоишь перед Мишей Япончиком, королем Молдаванки, а значит, всей Одессы-мамы, и он изливает тебе свою больную душу.
Миша фыркнул сердито, поудобнее устроил на шелковом сиденье свой величественный зад и щелкнул пальцами:
– Картинку нашел? Покажь.
Шмулик сунул пальцы в пришитый под жилеткой глубокий карман и вынул оттуда три открытки, которые по приказу Миши купил нынче в писчебумажной лавочке. Много чего исчезло из тех лавочек, да и не только из них. Даже из магазина «Образование», где раньше было все и даже больше! Теперь днем с огнем там нельзя, к примеру, найти разноцветную, гофрированную, коленкоровую бумагу, из которой тетя Песя, мамаша Шмулика, делала необычайно красивые бумажные розочки и хризантемочки для гойских могильных веночков. Исчезла она, исчезли перышки «коссодо», «рондо», «номер восемьдесят шесть», «Пушкин» и все прочие, и чернила исчезли, как будто после революции добрые люди должны были писать пальцем. Исчезли лакированные скрипучие пеналы, исчезли карандаши и ластики, исчезла дорогая александрийская бумага, исчезли промокашки и тетрадки! А открытки с изображением темноволосой и темноглазой женщины остались. Но нет, они не стояли, покрываясь пылью! Их покупали, да еще как! Можно было подумать, это были не картинки, а последний чирус[1] в Черном море! Шмулик еле успел схватить эти три картинки. Они ему не сильно понравились, но других уже не было. Приказчица клялась, что «завтра привезут еще», но, во-первых, Миша велел – сегодня, а во-вторых, кто может сказать, наступит ли оно когда-нибудь вообще, это «завтра», при таком клятом «сегодня», какое мы все имеем с того главного большевистского адиёта, вечно бы его папаша чистил на том свете ватерклозеты для покойного государя-императора с семейством!
Так рассудил Шмулик Цимбал – и купил те открытки, что были.
– Кака прэлесть… – с отвращением пробормотал Миша, принимаясь их разглядывать. Но постепенно губы его растянулись в улыбке: – Тощая, четверть курицы, а на мордочку – ингеле![2] Скажешь, нет?
На первой открытке женщина была в котиковой шубке и большой темной бархатной шляпе. И взгляд ее темных, тоже бархатных глаз ласкал и томил душу.
На второй открытке она была в костюме цыганки. Глаза – безумные, мятежные…
На третьей она танцевала, обнимаясь с мужчиной во фраке так, что сразу можно было понять: этот танец добром для ее супруга, который сидит себе где-то дома и кушает свою малосольную овечью брынзу, не кончится.
Миша покачал головой, а потом вдруг – ну, видать, сильно его пробрало! – запел:
- Под небом знойной Аргентины,
- Где женщины опасней тины,
- Под звуки нежной мандолины
- Танцуют там танг…
- Там знают огненные страсти,
- Там все покорны этой власти,
- Там часто по дороге к счастью
- Любовь и смерть идут!
Это была песенка из модной фильмы «Последнее танго», и пела ее той зимой вся Одесса.
Миша пел и мрачно смотрел в окно подвальной комнатенки, сквозь которое был виден только маленький краешек этого мира: обрезок тротуара с выщербленными камнями и – редко-редко! – чья-нибудь нога, шагающая мимо. Окошко было такое малехонькое, что вторая нога прохожего мелькнуть просто не успевала, а оттого казалось, будто все одесситы вдруг обзавелись дурной привычкой ходить на одной ноге.
Виноват в том, что Миша Япончик сидел в подвале и смотрел на одноногих одесситов, был не кто иной, как чирей и белопогонная саранча Гришин-Алмазов, диктатор Одессы. И ему предстояло за это ответить…
- В далекой южной Аргентине,
- Где небо южное так сине, Где женщины, как на картине, —
- Там Джо влюбился в Кло…
- Чуть зажигался свет вечерний,
- Она плясала с ним в таверне
- Для пьяной и разгульной черни
- Манящее танг!
– Слушай здесь, Джо, то есть Кло, то есть – тьфу! Шмулик, – сказал Миша, переставая петь. – Смаклеруй мне это дело, и ты не будешь знать беды и нужды никогда в жизни.
Шмулик тяжко вздохнул. Что здесь можно было сказать, кроме ничего?!
– Миша, ты знаешь, шё я готов сделать твое дело так же охотно, как матрос с «Синопа», который месяц жрал одну только тухлую солонину, готов пойти покушать орехового мороженого в заведении Кочубея в Городском саду, – сказал печально Шмулик. – И все-таки, Миша, прости меня за эти слова, ты уверен, что хочешь прищемить мошонку Лёде Гришину-Алмазову? Шё тебе этих мучений?! Сделай ему лох ин коп, дырку в голове, и пускай спит себе спокойно. А то ведь он как пить дать найдет, кто ему насажал этих вошей. Ты хочешь, чтобы потом он снова прошелся турецким маршем по нашей Молдаванке, похлеще, чем в прошлый раз? Ты этого хочешь?
– Я хочу этого так же, как молодая жена хочет прыщей на спине в свою первую брачную ночь, – сказал Япончик. – Но душа Гришина-Алмазова черней, чем пиковая масть. Прищемим мы ему стыдное место или нет, он все равно не отстанет от нашей Молдаванки, пока не насосется крови, будто трефная[3] свинья. А сделать ему лох ин коп не так просто, как хочется. Но мне надоело сидеть в этом подвале и смотреть Божий мир с овчинку. Мы не будем с ним панькаться, не дадим ему все время ходить с козырей. Хоть раз, да сорвем банк! Мы бросим ему нашего шута[4]. И ему придется зажать очко, таки да. А шутом будешь ты, Шмулик.
Миша поднялся со стула и вперил в Шмулика свои узкие глаза, за которые его и прозвали Япончиком. Шмулику почудилось, что в него вонзилось два узких ножичка: один в правое подреберье, другой – в левое.
– Шмулик, иди! Миша говорит мало, и он уже все сказал. Вопросов быть не надо!
– Я иду, – обреченно сказал Шмулик. – Я иду, Миша, но помяни мое слово – ты ошибаешься.
– Ошибаются все, даже бог, что бы там ни говорил ребе, – безмятежно ответил Миша, двумя толстыми пальцами (на каждом сидело по два бриллиантовых перстня, рассыпающих снопы искр) берясь за борт своего пиджака. Шмулик знал, что под мышкой Миша Япончик, король Молдаванки, носит «Велодог». Револьвер был маленький, чтобы не портить покроя оранжевого пиджака в обтяжку, однако из него Миша стрелял так же ловко и стремительно, как авиатор Уточкин делал вираж над Лонжероном на своем лупоглазом, курносом самолетике, похожем на стрекозу.
Поэтому Шмулик вышел как мог быстро. При этом он успел прихватить из прихожей огромный, шуршащий, окутанный шелковой бумагой сверток. От свертка пахло нежно-нежно, сладко-сладко, однако Шмулик старательно воротил от него свой горбатый нос.
Прикрывая дверь, он услышал, как скрипнул стул с розовым сиденьем и гнутой спинкой под грузным телом короля Молдаванки, а потом раздался безмятежный, фальшивый голос:
- Но вот однажды с крошечной эстрады
- Ее в Париж увез английский сэр…
- В ночных шикарных ресторанах,
- На низких бархатных диванах,
- С шампанским в узеньких бокалах
- Проводит ночи Кло.
- Поют о страсти нежно скрипки,
- И Кло, сгибая стан свой гибкий,
- И рассыпая всем улыбки,
- Танцует вновь танг…
И Шмулик понял, что Миша опять смотрит на открытки.
Вся эта совершенно безумная, практически бешеная история началась в четверг вечером, когда Алёна Дмитриева прибыла в Одессу. Самолет из Москвы прилетал в двадцать три часа по местному времени, а пока пассажиры вышли из самолета и миновали пограничный контроль, время приблизилось к полуночи.
Пряча под обложку паспорта хиленький листочек газетной бумаги под гордым названием «Імміграціiна карта», Алёна чуть ли не последней вышла в пустой и маленький зал ожидания Одесского аэропорта, и тут же он наполнился невесть откуда взявшимися людьми, преимущественно мужчинами, и все они бежали к Алёне с одинаково жадным выражением на разнообразных лицах. Это было похоже на сон невостребованной эротоманки… однако наша героиня была весьма разборчивой особой, поэтому ничуть не обрадовалась, а, напротив, насторожилась и приняла самый равнодушный вид. Толпа мужчин чуть сбилась с ноги (вернее, с ног), и они вновь рассредоточились по углам аэропорта, слившись с окружающей обстановкой: стойкой маленького бара, будочками билетных касс, стендом продавщицы газет, вертушкой упаковщика багажа, банкоматом и прочими реалиями зала ожидания.
Но один мужчина перед ней остался-таки. Он был низенький, кругленький и лысеющий, однако держал себя так, словно был могучим и сильным мужем. Первым делом он попытался вырвать ручку чемодана-тележки из рук нашей героини, а когда ему это не удалось (все-таки в Алёне Дмитриевой было 172 сантиметра роста и 65 кэгэ живого веса, поди-ка отними что-нибудь у столь фактурной женщины, да еще писательницы-детективщицы!), попытался обольстительно улыбнуться и вопросил:
– Машинку, мадам? Эх, прокачу?
Итак, племя неизвестных мимикрийцев оказалось всего лишь племенем одесских водил-шабашников.
Что такое вокзальные и аэропортовские водилы, Алёна очень хорошо знала – как и то, что поблизости непременно будут кучковаться чайники с более милосердной таксой.
Она сделала непроницаемую физиономию и буркнула:
– Спасибо, меня встречают.
Однако ее ожидало разочарование. На площади стояли, конечно, автомобили, но все водительские места пустовали, из чего можно было заключить, что их хозяева ловят фортуну в зале ожидания. Лишь около одной машины – светло-серого «Мерседеса» со светящимся трафаретом «Taxi» на крыше – стоял, сложив руки на груди, высокий мужчина в такой пронзительно-белой рубашке, что она словно бы освещала в густой тьме южной ночи его смуглое худое лицо с четкими чертами (в которых было, как показалось Алёне, нечто ассирийское), обрамленное длинными, чуть вьющимися, черными, слегка тронутыми сединой волосами. В его молчаливой несуетливости было что-то очень внушительное и надежное.
Алёна направилась было к нему, однако первый претендент на ее кошелек, оказывается, никуда не делся, не отступил разочарованно, не признал свое поражение, а следил за каждым ее шагом, и теперь кинулся следом, почему-то расставив руки, словно наша героиня была беглой курицей, а он – хозяйкой, решившей во что бы то ни стало загнать строптивицу в курятник.
Алёна взглянула поверх его головы на молчаливого «ассирийца», но тот невозмутимо смотрел в сторону.
– Такси! – крикнула она.
Он чуть качнул головой и мягким, по-южному протяжным голосом, но довольно отстраненно проговорил:
– Такси заказано.
Алёна вздохнула и отвернулась от него.
– Сколько до гостиницы «Дерибас»? – обреченно спросила она своего «опекуна».
– Двести пятьдесят гривен, – ляпнул он не задумываясь, ловя глазами ее глаза.
От такси послышался странный звук, как если бы «ассириец» подавился. Впрочем, Алёна и без посторонней помощи понимала, что ее попросту хотят ограбить.
– Надеюсь, хотя бы некоторые детали вашей машины позолочены? – высокомерно спросила она.
– Шё? – растерялся «опекун». – А вам оно надо?
– За такие деньги на не позолоченной машине не поеду, – категорично сказала Алёна.
«Ассириец» подавился вторично.
– А за сколько поедете? – с надеждой спросил «опекун».
Вот когда Алёна жестоко изругала себя за то, что не заказала такси по телефону, когда бронировала номер в «Дерибасе»! Или хотя бы не спросила, сколько стоит проезд от аэропорта! Придется отвечать наобум Лазаря.
– За двести, а? – жалобно проныл «опекун».
– За сто пятьдесят! – решительно ответила Алёна.
«Ассириец» опять сделал что-то странное своим горлом.
Много она готова заплатить? Или, наоборот, мало?
– Эх, – разочарованно сказал «опекун». – Ладно, поехали… только длявас соглашусь. Эксклюзивно!
Собственно, в голосе его сквозь разочарование пробивались-таки ликующие нотки, из чего Алёна сделала вывод, что ее эксклюзивно обдурили. Да ладно, выбора-то нет.
– Поехали, – покорно вздохнула она.
«Опекун» немедленно вцепился в ее чемодан, и больше Алёна не сопротивлялась.
«Не позолоченной машиной» оказался очень симпатичный желтенький «Ситроен». Погрузились, поехали.
– Вы не на кинофестиваль приехали? – заискивающим тоном спросил водила. – На какую-то артистку похожи…
Наверное, он все же чувствовал некую неловкость и пытался такой нехитрой лестью смягчить пассажирку.
– А что, тут будет фестиваль? – оживилась Алёна. – А когда?
– В конце июля.
– Это через месяц, что ли?! – расхохоталась Алёна. – Сейчас еще даже не конец июНя!!! И что бы мне делать целый месяц?!
– Да мало ли шё? – философски рассудил водитель. – В Одессе всегда есть шё делать!
Алёна поглядывала по сторонам, хотя пока смотреть было особенно не на что. Извилистая дорога, по темным обочинам какие-то, с позволения сказать, сараи с традиционными вывесками «Автомастерская», «Автомойка», «Автосервис», «Авторемонт»… Как-то все очень обыкновенно. А где ж местный колорит? Мы в иностранном государстве или шё?!
Алёна с удовольствием вспомнила, сколько чистой лингвистической радости доставило ей сидение в самолетном кресле. Там были такие очаровательные объявления… «Застебнути ремни безпеки», «Рятувальный жилет пiд вашим сидiнням», «Инструкцiя з безпеки»… Ну о-очень, о-чень задушевно!
Местный колорит по-прежнему не спешил себя проявлять, но вот как-то вдруг, помотавшись по плохо освещенным улицам, «Ситроен» остановился на перекрестке, и на указателе мелькнули волшебные названия: «Гаванная» и «Дерибасовская». Алёна восторженно вздохнула: да ведь это и в самом деле Одесса!
– Вон ваша гостиница, – показал водитель. – Ближе подъехать не могу: Дерибасовская – пешеходная улица. Но, если угодно, чемоданчик ваш до крылечка донесу.
– Спасибо, давайте, – согласилась Алёна, расплачиваясь купленными еще в Москве гривнами.
Она выбралась из машины и замерла, оглушенная. Было такое ощущение, что на нее обрушилась лавина ароматного шума – или шумного аромата, кому как больше нравится. Одуряюще пахло чем-то цветочно-сладким, южным, жарким. И в то же время раздавался жуткий, оглушительный грохот.
– Что это пахнет? – крикнула Алёна, хватая за рукав водителя, который уже вытащил из багажника ее чемоданчик и напористо поволок его через дорогу. Колесики бойко подскакивали на мостовой, но ни звука не доносилось до Алёны. Поскольку водитель не обернулся, можно было догадаться, что вопроса он не слышал. Значит, не услышит и второго: «Что это за шум?!»
Ей хотелось остановиться и поглядеть на Дерибасовскую, ей хотелось осмыслить сам этот факт: она стоит посреди Дерибасовской! – но разрывающий мозг, нервы и уши шум не давал сосредоточиться.
И тут же Алёна поняла, откуда этот шум исходит. Напротив гостиничного крыльца находилась стройплощадка. Там ремонтировали и обновляли какой-то старинный дом, и работа воистину кипела, несмотря на то, что было уже около часу ночи.
Тем временем водитель рысью добежал до двери, около которой висела скромненькая, но весьма интеллигентная золотая с черным табличка, извещавшая, что для входа в отель «Дерибас» нужно нажать на кнопку автоматического открывания двери или воспользоваться «ключом постояльца». Пока Алёна читала табличку, водитель прислонил к двери ее чемодан и, беззвучно пошевелив губами, – видимо, попрощавшись, – зажал уши и бросился к своей машине во всю прыть.
Алёна поспешно нажала на кнопку. Дверь открылась, она проворно проскочила в коридор – и сначала вздохнула с облегчением, потому что шум сразу стал тише, но тотчас с ужасом покачала головой, потому что прочла очередную интеллигентную табличку: «Отель «Дерибас», 3-й этаж».
Эх, зря она водилу отпустила! Если уж не смог обеспечить ей позолоченную машину, должен был чемодан не до крылечка, а до номера дотащить!
Но после драки кулаками не машут. И Алёна поволокла наверх свой совсем даже не легкий чемодан, в котором, кроме всего прочего, необходимого для трехдневного пребывания красивой женщины в чужом, вдобавок – южном, курортном и жарком городе, лежало несколько пар танцевальных – точнее, танговских – туфель.
Боже мой… неужели вы еще не знаете, что Алёна Дмитриева страстно, самозабвенно увлекалась самым чувственным и в то же время самым интеллектуальным танцем на свете – аргентинским танго?! Ну, так это истинная правда. И в Одессу она приехала хоть и не на кино-, но все же на фестиваль – фестиваль аргентинского танго. Мастер-классы с аргентинскими преподавателями, милонги, то есть вечеринки, на которых танцуют только аргентинское танго… ах, как же любила Алёна весь этот праздничный, музыкальный, волнующий мир прекрасных движений лучшего в мире танца! А чтобы хорошо танцевать, нужны хорошие туфли. Желательно подходящие к каждому платью. А для каждой милонги – платье свое! Именно поэтому в чемодане Алёны, кроме всего прочего, лежали не только три нарядных платья, но и четыре пары туфель. Три для милонг, а одна для тренировок. А это какой-никакой, а все же вес…
Наконец она вскарабкалась на третий этаж. Прямо на площадке стоял маленький столик дежурной.
– Добрый вечер, вернее, ночь. Я бронировала номер. Елена Ярушкина меня зовут, – сказала Алёна.
– Добрый, – так уныло ответила дежурная, что Алёна насторожилась:
– А что такое? Какие-то проблемы? Номера нет, что ли?
– Номер-то есть, – вздохнула девушка. – Да там шумно.
– Шумно?! – встревожилась Алёна, вспоминая сущий ад, царивший снаружи. – Только не говорите мне, что мое окно выходит на эту ужасную стройку!
Дежурная кивнула:
– Не скажу. Но ведь вы сами увидите!
Она не без труда выбралась из-за столика (столик был маленький, а дежурная – больша-ая такая деваха с бейджиком «Татьяна Мазур» на необъятном бюсте), взяла ключ и проводила Алёну до двери с номером десять. Открыла ее…
– Спасибо, – сказала Алёна, пятясь. – Большое человеческое спасибо. Я лучше пойду в другую гостиницу или останусь жить прямо вот тут, на площадке. Около вашего столика. Здесь потише. А обстановка в номере – не для моих слабых нервов. Каждую ночь спать в таком ужасе… Да меня первым же утром в психушку надо будет увезти!
– Да не каждую ночь! – воскликнула дежурная. – Они в девять вечера уже уходят все. Но им сегодня по графику надо что-то срочно закончить, как раз на этой стороне здания. Они специально предупредили, что до трех ночи будет очень шумно. А вообще-то такого кошмара даже днем не бывает. Я сказала постояльцам, что работа до трех, так некоторые нарочно в ресторан пошли, чтобы пересидеть и заодно повеселиться. Может, и вы… А? – Она с намеком улыбнулась Алёне. – Осталось-то всего два часа! Там, внизу, отличный ресторан!
– Я стараюсь не наедаться на ночь, – высокомерно ответила наша героиня, и Татьяна со вздохом окинула взглядом ее стройную фигуру… но это был вздох не зависти, а сочувствия.
Алёне стало смешно, и она миролюбиво предложила:
– Давайте решим вопрос проще: вы меня поселите в другой номер, окна которого выходят на противоположную сторону. Вот и все.
Татьяна задумалась.
– Понимаете, все номера-то заняты, – сказала она виновато. – На той стороне жить желающих много… Те, кто у нас часто останавливаются, знают, что к чему…
– А я не знала, – мрачно констатировала Алёна. – Вот и попалась, как тот кур в тот ощип.
– Таки да… – кивнула Татьяна. – Вообще-то один свободный номер есть…
– Ну?! – оживилась Алёна. – Так в чем же дело?
– Дело в том, что женщина, которая забронировала этот номер, приедет в девять утра с вокзала. То есть номер был заказан с сегодняшнего вечера, но она вот буквально перед вашим приездом позвонила и предупредила, что задерживается.
– Слушайте, – сказала Алёна, – но ведь до девяти утра масса времени! Я успею выспаться и смыться.
– Ага, а мне там потом убирать… – проворчала Татьяна и бросила на Алёну выразительный взгляд.
Так… Понятненько!
– И во что вы оцениваете эту уборку? – спросила Алёна покорно.
– Ну, гривен в пятьдесят… – задумчиво сказала Татьяна.
Алёна кивнула. Сто пятьдесят рублей (а таков нынче курс хохлобаксов к рублю, один к трем) за то, чтобы перестелить постель, это круто, но ее они не разорят.
– Договорились.
– Тогда так, – заговорщически шепнула Татьяна, – вы вещички в своем номере оставьте, в десятом, двери закройте на ключик, переоденьтесь на ночь, а потом идите до пятнадцатого номера. Ну, сумочку свою с деньгами и документами прихватите, чтоб не думалось. Поспите спокойненько, а утречком, уж не позднее, чем в полвосьмого, я вас разбужу. Утром и оформите свое проживание. А то сейчас позднотища, глаза закрываются.
Алёна была с ней полностью согласна. Она получила ключ с номером десять на блямбе, потом переоделась в своем очень симпатичном, но дико шумном номере и, в ночнушке, халате и тапочках, с сумочкой через плечо, пронеслась в номер пятнадцать. Сюда, конечно, тоже долетал шум, но гораздо более мирного, даже как бы убаюкивающего свойства. Алёна поставила будильник на двадцать минут восьмого, упала в постель и, с блаженным стоном вытянув усталые ножки, закрыла глаза.
Морфей, который уже давно нетерпеливо переминался с ноги на ногу, немедленно бухнулся рядом и заключил нашу героиню в свои объятия…
Она уже почти спала, когда вспомнила, что надо отключить звук у телефона, чтобы какая-нибудь сила нечистая не вздумала прислать среди ночи эсэмэску кретинско-рекламного свойства. Потыкала в сенсорный экран своей «Нокии» пальцем, выбрала команду «Без звука» и наконец-то уснула крепко и сладко.
Но, к сожалению, спустя какое-то время Алёна проснулась от громкой, протяжной мелодии – сигнала о поступившем сообщении. Неужели все-таки не отключила звук?!
Алёна вскинулась, ненавидя саму себя за рассеянность, а сенсорные экраны – за нечувствительность, однако ее телефон лежал темен и нем. Опция «Без звука» была задействована.
Приснилось, что ли?
Алёна снова откинулась на подушку и только закрыла глаза, как вдруг сигнал раздался снова.
Алёна включила бра у изголовья и выдвинула верхний ящичек тумбочки, но там, кроме «Пам’ятки для пожильца», не оказалось ничего. А во втором ящичке обнаружился источник беспокойства: «Нокиа», такая же, как у Алёны, только в обычном черном, а не в белом с красными драконами, корпусе. Наша героиня, видите ли, была по году Драконом, да и вообще не любила ничего черного, хоть это и культовый танговский цвет.
Алёна машинально нащупала кнопку блокиратора, машинально сдвинула ее, прочла надпись на дисплее: «Вам 2 новых сообщения» – и так же машинально открыла их.
Первое сообщение гласило: «Летящее сердце». При нем имелся смайлик-улыбочка:
Второе: «Извини, если разбудил».
– А вот возьму и не извиню, – проворчала Алёна, размышляя, что здесь делает этот телефон.
Его, конечно, кто-то оставил. Вряд ли прежний постоялец – непременно сообщил бы в гостиницу и потребовал свое имущество назад. Скорей всего, это телефон горничной, которая здесь убирала. Случайно сунула телефон в ящик – да и забыла. Надо утром сказать об этом дежурной. Хотя нет… лучше не говорить, ведь тогда она увидит, что сообщения открыты и прочитаны. И у нее будут все основания посчитать Алёну бесцеремонной особой, которая сует нос в чужие дела.
Она машинально поглядела на номер: +380 и сколько-то там, и еще две пятерки… судя по первым цифрам, сообщение отправлено из Одессы, и подумала, что этот бесцеремонный посылатель вполне может написать что-то еще, а потому отключила звук и в этой «Нокии». Ничего, утром включит, когда проснется. И Алёна снова улеглась, и закрыла глаза, и уснула, ох, счастье…
Она спала очень крепко и еле заставила себя проснуться от размеренного дриньканья будильника и вскочить, и, схватив сумку, накинув халат, перебежать по пустому, сонному коридору в десятый номер, где уже было тихо, невероятно, восхитительно, блаженно тихо, и бухнуться в постель (теперь уже законную свою!), чтобы снова уснуть, уснуть, уснуть…
– Добрая госпожа… добрая госпожа, спаси мою дочь, а я спасу тебя!
Мария Васильевна изумленно оглянулась: откуда доносится этот странный, гортанный голос? Показалось, что заговорила куча мусора, на которую чуть не наехала ее карета. Да это женщина в лохмотьях, ужасная, грязная нищенка!
– Пошла прочь, пошла! – зашумел лакей, пытаясь пнуть говорящую охапку лохмотьев.
– Спаси ее… и я спасу тебя! – снова выкрикнула нищенка.
– От чего же ты хочешь меня спасти? – спросила Мария Васильевна, и лакей оторопел, с изумлением на нее уставился, да и она сама ушам не поверила, услышав свой голос.
Да мыслимо ли это?! До кого она снизошла – она, Мария Васильевна Столыпина, урожденная Трубецкая, одна из первых красавиц Петербурга, бывшая фаворитка наследника-цесаревича Александра Николаевича?![5]
– Ты несчастлива в любви, – прохрипела нищенка. – Ты теряла то, что находила, а сейчас не можешь обрести то, о чем мечтаешь. Я дам тебе заветный талисман… и происки старухи будут напрасны, ее сын поведет тебя под венец! И ты вернешь себе того, кто давно был тобою потерян!
– Госпожа, ваша милость, да вы только велите… – пробормотал потрясенный лакей. – Эта грязная тварь совсем забылась…
– Погоди, – остановила его Мария Васильевна. – Ты говоришь – происки старухи будут напрасны?..
Из лохмотьев послышался стон, потом шепот – уже чуть слышный:
– Возьми перстень, который висит на шее моей дочери… но если не спасешь моего ребенка, он потеряет силу…
Она пробормотала еще несколько слов на непонятном языке – и стихла.
– Ишь ты, – озадаченно сказал лакей, наклоняясь, – неужто померла гречанка?
– Откуда ты знаешь, что это гречанка? – обернулась Мария Васильевна.
– Слышал, как они в лампадной лавке промеж собой калякают, – пожал плечами малый. – В греческой. На таком же наречии.
Надо было уйти. Не обращать внимания на слова. Это был просто предсмертный бред! Но откуда нищенка знала про старуху и ее происки? Откуда знала про ее сына? И откуда знала, что денно и нощно Марию Столыпину, первую красавицу Петербурга, терзают мысли о том, кто был ею так давно потерян?
– Померла, так и есть, – лакей выпрямился и перекрестился. – А рядом с ней – младенчик в пеленках. Спит, да как крепко!
Мария Васильевна воровато оглянулась, но улица, на счастье, была пуста.
– Пусти меня, я погляжу, – шепнула она и, зажав нос платочком, стараясь не глядеть на потрясенную физиономию лакея, наклонилась над мертвой.
Женщина, чудилось, спала, однако сразу чувствовалось, что это покой смерти. Среди ее лохмотьев лежал сверток. Марья Васильевна брезгливо поворошила его одним пальцем. Тряпье развернулось, и она увидела крошечную спящую девочку. И против воли улыбнулась: ребеночек был на диво прелестен. Мигом вспомнилось, как хорош и чуден был ее новорожденный сын, которого она назвала Николаем в честь покойного государя-императора, коему была премногим в своей жизни обязана, и дурным, и благим, но звала она сына Булькой, веселя знакомых, которые не понимали причины такого выбора. Где им было знать, что хотя бы первой буквой этого прозвища она напоминала себе об истинном отце Бульки? Да, не от мужа, царство ему небесное, зачала сына Мария Васильевна, прожив в браке пять бесплодных лет. Она всегда знала, что создана лишь для одного мужчины на свете, для него, единственного… Его звали князем Александром Барятинским, и он был прославленным героем кавказских войн. Мари любила его всю жизнь, с тех пор, как ее, тринадцатилетнюю девочку, пятнадцатилетний князь Александр не то в шутку, не то дружески поцеловал на балконе… а он всю жизнь пытался скрыться от этой любви, брезгливо презирая ее за связь с наследником престола[6].
Мари казалось, что нужно удачно выйти замуж и забыть Барятинского, завертевшись в вихре семейных забот. Она думала, что брак сделает ее настолько значительней князя, что она сможет презрительно взирать на него с высоты своего положения, но слишком много сплетен ходило о красавице Мари Трубецкой, дурная слава вилась за ней по пятам, как запачканный шлейф платья, а потому пришлось смиренно принять то, что предложила судьба: не князя, не графа, а просто очень богатого отпрыска хорошего рода – Алексея Григорьевича Столыпина. Он влюбился в Марию Трубецкую во время одной мазурки, во время другой сделал предложение, во время кадрили получил улыбку, кивок, пожатие руки и ответ: «Я согласна!»
Ну что ж, это оказался взаимовыгодный брак, ведь Мари была близкой подругой Мэри, великой княжны Марии Николаевны, а потому Столыпин значительно поднялся по светской лестнице и сделался адъютантом герцога Максимилиана Лейхтенбергского, за которого вышла Мэри. Ну, а Мари получила возможность распоряжаться огромным состоянием Столыпина (весьма своевременно, поскольку даже дом Трубецких на Гагаринской набережной был в это время продан за долги!).
Прекрасная госпожа Столыпина изменяла мужу направо и налево, и никто не мог понять, почему она хладнокровно и как бы даже мстительно наставляет ему рога. Для нее-то все было ясно: потому что он – не Барятинский!
Наверняка сплетни доходили до Столыпина, однако он предпочитал ничего не знать, ничего не слышать и не видеть. Это был подарок судьбы, а не супруг!
Но Мари часто задумывалась: а что у нее есть, кроме этого «подарка судьбы»? У нее нет даже намека на счастье! И нет детей.
Сначала Мария Васильевна думала, что беда в ней, ведь она не беременела не только от Столыпина, но и ни от одного из своих любовников. Что характерно, она нарочно их подбирала среди самых красивых мужчин, чтобы ребенок, если он будет зачат во чреве ее, родился красавцем.
Напрасно.
«Вот если бы Барятинский…» – упорно думала она, хотя совершенно непонятно, конечно, откуда бралась эта слепая вера, и почему Барятинскому удалось бы засеять то поле, которое упорно оставалось неплодородным несмотря на усилия столь многих сеятелей.
Но Барятинского в Петербурге не было, и одни только слухи долетали о нем с Кавказа. И вдруг было получено известие о том, что он возвращается! Опять раненый, опять покрытый славой…
Мари думала о нем так много и так упорно, что даже не сразу поверила своим глазам, когда увидела в доме графа Льва Сайн-Витгенштейна, за которого вышла замуж сестра Барятинского, подруга детских лет Мари – Леонилла. Он склонился перед Мари, приглашая на вальс.
Что случилось с ним, почему его вдруг повлекло к Мари, которую прежде он считал только достойной презрения, Барятинский и сам не знал. Он совсем не желал быть предметом светских сплетен, а пришлось им стать!
Такое ощущение, все всё знали уже на другое утро после той ночи, когда Мари ему отдалась. Знали в подробностях, в деталях, во всех тонкостях.
В довершение всего Мари вскоре сообщила любовнику, что она беременна.
Нет, не обманули ее предчувствия: Барятинский и впрямь совершил чудо! Она была счастлива и теперь строила планы, как разведется с мужем… конечно, государь, который к ней всегда благоволил, конечно, государыня, которая всегда была к ней милостива, конечно, Великий князь Александр Николаевич, который, быть может (наверняка!) не забыл ее, конечно, они посодействуют… впереди брак с Барятинским…
Мари строила далеко идущие планы, совершенно не подозревая, что в жизненных планах Барятинского нет места ни для нее, ни для этого ребенка, который, как втихомолку думал он, мог быть прижит неизвестно от кого. Скажем, от родного мужа!
Барятинский немедленно вспомнил, что вообще-то он не совсем отставлен от воинской службы, а находится в отпуске для поправки здоровья. И доктора предписали ему посещение курортов в Европе. Он немедленно почувствовал, как рана его обострилась, – и уехал из Петербурга почти с неприличной поспешностью, словно речь шла о спасении жизни. В Польше до него дошел слух, что в Петербурге появилась еще одна молодая и красивая вдова: бывший полковник лейб-гвардии гусарского полка Алексей Григорьевич Столыпин умер в Саратове от холеры.
Барятинский понял, что за этим последует требование жениться на вдовушке, и решил отступить от Мари с наименьшим уроном и сохранив достоинство. Князь Воронцов, наместник Кавказа, очень кстати назначил его командующим кабардинскими войсками. Он решил окончательно переехать на Кавказ.
Там он получил известие, что Мария Васильевна Столыпина родила сына.
Барятинский только плечами пожал, убежденный, что он тут совершенно ни при чем.
И накануне Рождества при дворе явился Барятинский… совершенно новый, неузнаваемый Барятинский!
Загорелое, обветренное, огрубевшее лицо, вид бравого служаки, новая походка и стать – он ходил теперь немного сгорбившись, опираясь на палку, – все это уничтожало прежнее представление об изящном царедворце. Более того, он передал все свое состояние брату, князю Владимиру Ивановичу Барятинскому, и теперь из богатейшего человека превратился в обычного военного служаку на государственном жалованье, которому, конечно, не по карману было содержать столь блистательную особу, как Мари Столыпина, урожденная Трубецкая. В свете являться он совершенно перестал, и теперь сватам, а также несостоявшейся невесте оставалось только развести руками и затаить обиду.
Озлобленность, которая охватила Мари Столыпину, не поддавалась описанию.
Теперь она знала одно: ей нужно, необходимо снова выйти замуж… причем за человека, принадлежащего к лучшим фамилиям России, к тому же такого, от которого Барятинский находился бы в зависимости. Этим браком Мари должна была возвыситься над ним. И был на свете только один человек, который мог дать ей желаемое возвышение и утешение уязвленному самолюбию.
Звали этого человека князь Семен Михайлович Воронцов, и он был… он был сыном наместника Кавказа. То есть сыном прямого начальника строптивого Барятинского!
Но тут, конечно, возникли препятствия… да еще какие! Воистину неодолимые!
Но откуда могла знать обо всем этом умершая гречанка? Откуда она могла знать о старухе?!
Вот уже несколько часов Алёна бродила по Одессе, сама толком не зная, куда идет, бесцельно переходя с улицы на улицу, упиваясь этим городом и его ароматом: кругом яростно, неуемно, навязчиво, сладостно и сладострастно цвели липы. Все фестивальные мастер-классы должны были начаться завтра, сегодня вечером предстояла только милонга, поэтому день у Алёны был свободен, и, оформив документы в гостинице, она решила использовать свободное время на полную катушку: обойти если не всю Одессу, то хотя бы центр ее. Дерибасовская, потом Ришельевская, она же – Потемкинская, лестница, и Приморский бульвар, и Екатерининская площадь, и Оперный театр (хотя бы вокруг походить!), Большая и Малая Арнаутские улицы, само собой, Привоз… И непременно заглянуть в Художественный музей! Как это можно: приехать в какой-то в город – и не побывать в Художественном музее?! Оставалось спросить себя, как все это успеть.
Но Одесса, чудилось, услужливо перемещалась мимо, охотно представляя желаемые достопримечательности. Стоило подумать об Оперном театре, как он тут же явился внизу Ришельевской улицы, а за ним открылся Приморский бульвар, и море блеснуло меж зарослей акаций и нелепым забором, который, невесть зачем, был выстроен вдоль всего берега, закрывая чудесный вид. Но когда Алёна дошла до знаменитой лестницы, море снова открылось, и она с восхищением ощутила то странное содрогание души, которое ощущают все сухопутные люди при виде моря вообще, а Черного – в особенности. Она прошлась по лестнице вверх и вниз и, неизвестно зачем, посчитала ступеньки, хотя где-то читала, что сначала их было двести, а потом семь засыпали при постройке набережной, так что теперь осталось сто девяносто три. И все же Алёна пересчитала ступеньки. Их получилось двести три. Наверное, у каждого своя Ришельевская лестница.
Тротуары чернели от шелковичных ягод, а одесские платаны, называемые также «бесстыдницами», раздевались особенно откровенно и то и дело с шумом и даже грохотом роняли обломки своей жесткой коры на тротуары, на головы прохожих и на автомобили, вызывая у их владельцев привычно-усталые и довольно философские восклицания. Алёна шла, куда-то сворачивая, по каким-то улицам поднимаясь, по каким-то – спускаясь, читая вывески, восхищаясь красотой названий (Военный спуск! Польский спуск! Лонжероновская улица! Греческая улица!), очень надолго зависла перед афишами Оперного театра (Опери та балету). Ей хотелось сходить на какой-нибудь спектакль, осталось только выбрать, будет это «Спляча красуня», «Лискунчик», «Князь Iгор» или «Бiлоснiжка та сiмь гномiв». Ну что ж… наверное, хохлы тоже валяются под какими-нибудь москальскими вывесками в судорогах смеха!
Наконец захотелось есть. Великолепное одесское мороженое не насыщало, а только вызывало желание съесть его как можно больше. Пора было направить стопы к Привозу. Алёна недолюбливала общепит, а потому решила купить домашней брынзы, помидоров, фруктов и поесть в гостинице. Она пошла по Пушкинской… здесь как-то особенно сильно свистели шины автомобилей по старой, изношенной мостовой. Можно представить, какой грохот стоял здесь в «ранешние времена», когда цокали копытами лошади и грохотали колесами извозчичьи пролетки! И где теперь те извозчики, те лошади и те пролетки? А мостовая – вот она.
Алёна шла и шла, пересекая улицы Греческую, Бунина, Жуковского, Еврейскую, Троицкую, Успенскую, Базарную, Большую Арнаутскую и Малую Арнаутскую, порой принимаясь озираться с восторженным выражением лица… но вот перед ней открылся Привоз, и она почти ошалела от этого феерического зрелища.
Создавалось впечатление, что Одесса решила накормить голодных всего мира, причем за никакие деньги. Сколько тут было всего! Глаза разбегались – это выражение на Привозе не казалось метафорическим, Алёна уже устала вертеть головой и пытаться их поймать и вернуть на место. А как тут говорили! Не то что на улицах, где звучала вполне обычная речь, по большей части русская, местами украинская. Сейчас Алёне казалось, что она попала в фильм «Ликвидация» – не в смысле гремящего выстрелами сюжета, а в смысле языкового антуража. Или в анекдот про одесситов!
Поскольку непременная принадлежность каждого уважающего себя писателя – записная книжка, где он должен фиксировать свои житейские наблюдения и всякие там мудрые мысли, если они, к примеру, вдруг вздумают прийти в голову, Алёна немедленно достала свой изрядно потрепанный блокнот, который уже обогатился нынче многочисленными одесскими перлами, ручку и, взяв ее на изготовку, приготовилась пополнить одесско-лингвистический запас.
Первый же подслушанный диалог мог бы удовлетворить самый придирчивый вкус.
– Сколько денег? – спрашивала дородная покупательница, с брезгливым выражением лица стоя над лотком с мелкой, темно-красной, пыльной клубникой. Сезон этой ягоды уже заканчивался, и при такой невзрачности годилась она только на варенье.
– Двадцать пять, – пробурчал продавец, огромный, атлетического сложения мужик с бычьим лбом, бритой головой и маленькими цепкими черными глазками.
Женщина иронически хмыкнула:
– Двадцать пять?! А чтоб купить?
– По двадцать, – неохотно пробурчал продавец.
– Это больно! – покачала головой покупательница.
– Шёб вы себе знали, дама, здесь не собес, а Привоз, – огрызнулся продавец. – Или идите к врачу, если вам больно!