Конец света с вариациями (сборник) Точинов Виктор

Сугробы на глазах превращаются в грязь. Я больше не могу идти, но я хочу домой.

Когда он появляется – сказочный дракон из тумана, два горящих глаза, рычание – я глупо бросаюсь на середину шоссе. Все же я везунчик. Водитель трейлера успевает меня заметить. Он ехал на маленькой скорости из-за погоды, смог остановиться.

Открывает дверь, без лишних слов втягивает меня в кабину. От тепла становится все равно, и я закрываю глаза. Уже не помню, куда я шел… и откуда.

– Еду в Бельгию, – объясняет дальнобойщик. – Чем черт не шутит, думаю, попробую добраться. Вам-то куда?

– В первый же город с аэропортом, – куда-то делся голос. Бельгиец. Наверное, мне больше не выпадет шанса рассказать анекдот про бельгийцев.

– На вас кровь, – говорит шофер. – Много.

– А, – говорю я, – Надо же.

В Варшаве аэропорт еще жив, хотя на табло против половины рейсов стоит «Аннулирован». Вот так же на табло у Бога поменяются цифры, и аннулированным объявят наш мир.

То, что здесь творится, адом назвать нельзя, но на чистилище очень даже смахивает. Шум. Визг. Плач.

– Простите – говорит девушка из «Эр Франс», – но я ничего не могу сделать, всем нужно в Париж, насколько я знаю, это последний рейс, и он забит.

– Мне все равно, как вы найдете мне место, но вы мне его найдете! Мне нужно быть в Париже через два часа, понятно? Или вы хотите, чтобы я прямо отсюда связался с начальством?

Служащая на пределе. Она смотрит на меня раскрытыми глазами и зовет начальника. Но когда я прохожу мимо нее на посадку, девушка провожает меня взглядом, и от этого взгляда мне становится тошно, потому что там полыхает вера, которую я сам же туда и поселил. Все не может быть кончено, пока суетятся спецслужбы.

Я бы попросил у нее прощения, но мне надо домой.

В Руасси идет пока только легкий дождик. Сбой в расписании поездов не дотягивает даже до банальной мартовской забастовки. Электричка довозит меня до Шатле, а оттуда – седьмая линия еще ходит – до Оперы.

Небо серое, с фиолетовым оттенком, но серый всегда был к лицу Парижу. Опера все так же блещет золотом, кафе открыты; за стаканами «Перье» и порто на террасах люди время от времени смотрят вверх.

В Кафе де Флор шумно; насколько я помню, обычно здесь бывает меньше народу. Кто-то шумно обсуждает грозу; кто-то рассказывает уже придуманную черную шуточку; старик в берете невозмутимо читает «Монд».

– Сожалею, мадам, но «Голуаз» у нас кончились…

– Я бы вам посоветовал «Шато де Меридор», в том году на Луаре был очень хороший урожай…

– Если эта гроза и вправду разразится, лучше ей начать с Елисейского дворца…

– Восьмая линия уже не работает, я ехала с пересадкой…

Я сажусь за круглый блестящий столик. Откидываюсь на спинку плетеного стула.

– Я вас слушаю, месье?

Это мой Париж. Это его равнодушие, известное на весь мир, веселое, легкомысленное, великодушное наплевательство. Один наш король сказал: «После нас – хоть потоп». Ну вот, пожалуйста, потоп близко, и хоть бы кто о нем беспокоился больше того короля…

– Я пять лет не был во Франции, – говорю я официанту с подносом и безупречно белым полотенцем на рукаве.

– Вы вовремя вернулись, месье, – отвечает тот. – Добро пожаловать домой. Что будете заказывать?

Я так голоден. У меня на одежде кровь, и мир сейчас кончится, но мне так хочется есть – хотя бы обыкновенный «крок-месье». Он быстро готовится.

Крок-месье – горячий, мягкий, расплавленный сыр выливается на свежие листья салата. В бокале вино – терпкое и богатое, и может быть, я еще успею заказать кофе и сигарету.

Официант приносит «Монд». Чуть влажный воздух Парижа пахнет экспрессо. Перед кафе, прямо посреди улицы, целуются на прощание двое влюбленных.

Что бы ни случилось дальше – сейчас я там, где должен быть, и единственное, о чем я жалею, что последние пять лет торчал не здесь. Что ж, если нужен был конец света, чтобы привести меня домой…

В этот момент небо над Эйфелевой башней рассекает первая молния.

Ирина Малыгина

Полковник и Рождество

I

О приближении Рождества полковнику напоминают отметки в настенном календаре. Когда он в очередной раз зачеркивает дату на исписанном листе, его охватывает радостное возбуждение. Не то чтобы он верит в Бога, но в этот день надеется на Него чуть больше, чем во все остальные, вместе взятые.

«Осталось две недели, – думает он, – всего две до Рождества».

И тело будто просыпается после долгой спячки. Полковник бреется, надевает чистые рубашку и брюки, замечая, что боль в ноге беспокоит меньше, и он даже может обойтись без палки, на которую опирается во время долгих странствий по коридорам больницы. Чувствуя прилив сил, он ковыляет в мастерскую, куда давно не заглядывал. Там покрываются пылью его незаконченные изобретения; в беспорядке разбросаны гайки, колеса, шестерни вперемешку с инструментами и прочим хламом, потому что последний раз он заходил сюда почти год назад, и тогда у него не хватило сил прибраться как следует. Раньше полковник проводил здесь много времени, часами перебирая детали старых механизмов в попытках приладить их одну к другой. Каждый год после Рождества, полный новых идей и планов, он надолго запирался в мастерской и работал до тех пор, пока мысли не становились похожими на медленно текущую реку. Наступал день, когда он обнаруживал себя на пороге, и взгляд скользил от одного предмета к другому, ни на чем не задерживаясь, нигде не останавливаясь, а тело охватывала такая слабость, что он предпочел бы умереть, чем сделать хотя бы еще один шаг. И тогда полковник запирал дверь, его творения оставались сиротливо дожидаться следующего Рождества, а сам он бесшумно, как тень, бродил из угла в угол, находя успокоение в медленном потоке бессвязных мыслей, прерываясь лишь на еду и сон, пока очередная отметка в календаре не подсказывала ему о приближении праздника. Вот и в этом году, словно очнувшись, он подкручивает гайки в каркасе гигантских механических часов, которые придумал, чтобы лучше ориентироваться во временах года. Иногда, не в силах совладать с радостным возбуждением, он бросает часы и движется вдоль стены, где располагается система рычагов, запускающая работу тайных механизмов – назначения многих из них он уже и не помнит. Услышав в одном скрип, полковник вспоминает, что в подвале осталось масло. Он идет за маслом, но по дороге забывает, зачем шел, зачарованный всплесками смеха в больничных палатах. Около одной из дверей он останавливается и долго прислушивается к доносящимся оттуда разговорам. Потом спускается вниз, одевается и открывает входную дверь.

Его встречают два пса. При появлении полковника они подскакивают почти синхронно и размахивают хвостами с такой силой, что смотрятся, как два неуклюжих грузовичка, виляющих задом на обледенелой дороге. Они рвутся с цепей, энергично стряхивая снег с лохматых боков, а пасти извергают клубы горячего пара. Каждого из них полковник зовет Ральфом. Ральф-первый и Ральф-второй. Был еще Ральф-третий, но он умер прошлой весной, бедняга. Остались эти двое… Старые вояки.

Он приносит псам консервы, тщательно отмерив дневные порции, и, пока они пожирают принесенную еду, всматривается в бледную пелену неба, откуда снова начинает падать снег, чей нескончаемый поток сводит с ума. Полковник чует его запах в малейшем дуновении сквозняка, а когда спит, ему снится снег. И еще он будит неясные желания, почти неуловимые, желания-сожаления, потому что в них нет ни капли надежды. На этот раз снег заставил его подумать о рождественском пироге, о том, как он пахнет, когда горячий, и в нем много душистых орехов и изюма, как тает во рту его зернистая мякоть, чтобы потом разлиться внутри тела приятным и сладким теплом.

Нужно попросить Стефана в следующий раз, когда тот привезет еду, захватить немного муки и орехов. Полковник знает, как это трудно – и мука, и орехи стоят целое состояние, а про сахар уж и думать нечего, но готов заплатить. У него есть две бутылки отличного вина, они перепали от парня из соседней палаты – полковник был с ним дружен. За каждую можно получить не только муку и орехи, но даже, если повезет и найдется человек, знающий, где их достать, пачку восхитительных ароматных сигарет, вкус которых полковник помнит еще со времен войны. Полковник вздыхает и, прежде чем закрыть дверь, еще раз окидывает взглядом заснеженный горизонт. Наверное, вертолет не прилетит. Не сегодня.

Прихрамывая и придерживаясь за стены, он бредет по коридорам больницы обратно в мастерскую. По зданию разносится надтреснутый звук патефона. Нежный, едва различимый лепет музыки – то громче, то тише – помогает хранить память о прежней жизни. Он не стремится думать о ней. Только помнить. Война, чей исход решался одним ударом, отняла у него все, превратив жизнь в чистый белый лист. Если бы полковник мог выбирать, то предпочел бы участвовать в тех сражениях, где время для принятия решений не сжимается до считанных секунд. В какой-то степени он чувствовал себя обделенным, потому что не имел права на ошибку. Когда отказала навигация, когда компьютеры вышли из строя и стало очевидно, что международная коммуникационная система дала сбой, он собрался выйти на поле боя и повести за собой остальных, как в старые добрые времена. Но все началось и кончилось за несколько мгновений. Вопрос был только в том, кто раньше повернул ключ на старт. Некому стало идти на поле. Не с кем сражаться. Да что там полк! Сразу несколько держав уничтожили друг друга одним поворотом проклятых ключей. Правда, полковник узнал об этом спустя много месяцев, уже в больнице, далеко от того хаоса, в который превратился мир после войны. Ногу удалось спасти, а вот крошечный осколок, застрявший под ребрами после взрыва, извлечь так и не удалось. Полковник был так плох, что не мог передвигаться, поэтому остался здесь. Сначала на время, потом навсегда.

Лиза и дети слали ему письма, полные печали и страха, обещали приехать, когда все уляжется. Полковник молчал и даже злился, оттого что не мог отыскать в сердце ни капли любви, способной заставить его скучать по семье. Все, что было до войны, утратило смысл – и когда письма иссякли, ему стало легче. Зато от каких-то, казалось бы, мелочей, он испытывал почти ребяческую радость. Когда нога зажила, осколок в нижнем подреберье сросся с организмом, и полковник перестал просыпаться среди ночи от изнуряющей боли, он начал бродить по больнице и общаться с другими. В подвале он обнаружил целые залежи хлама и различных инструментов и, чтобы скоротать время, стал придумывать новые механизмы и конструкции, которые про себя называл «штуковинами». Занятие постепенно захватило его: полковник оборудовал собственную мастерскую, и даже наладил работу дизельного генератора, способного обеспечить питанием все устройства больницы на годы вперед. В то время ночи тянулись бесконечно долго – дни, недели и даже месяцы протекали в темноте, и тогда полковник решил создать что-то вроде прожектора. Он назвал свой проект «Звездой» и с помощью обитателей больницы за несколько месяцев выстроил на крыше подобие вывернутого наизнанку телескопа-рефлектора. Расположение линз и зеркал было таково, что при подаче напряжения свет, разделяясь на несколько пучков, рассеивал тьму вокруг здания. Правда, при первом же запуске полковник понял, что не учел мощности «Звезды». Четверть часа работы «волшебного изобретения» обесточили всю больницу. Потребовалось много часов на восстановление жизнеспособности всех систем, а полковнику пришлось признать, что план провалился. Работа над «Звездой» была сродни заботе о собственном ребенке, и когда ожидания не оправдались, он впал в тоску и даже слег. Его мучили разные чувства. Когда наступала ночь, он тосковал по остывшей «Звезде» – холодной, одинокой, смотрящей пустым выпуклым глазом в заснеженный горизонт. И в то же время ему снились кошмары о том, что генератор сломался и в больницу вползает ядовитая наледь, превращая здание в замороженный склеп. Оправившись от удара, он заставил себя не думать о «Звезде», довольствуясь работой над теми «штуковинами», которые не вредили жизнеобеспечению. Постепенно полковник потерял счет времени. Однажды проснулся и понял, что не помнит, какой сейчас год. Только старый календарь, в котором он скрупулезно отмечает дни и недели своей жизни, напоминает ему о том, что время все еще течет.

Во второй половине дня снег прекращается, и полковник слышит звук вертушки. Вертолет, покачиваясь, опускается вниз, кругами раздувая сухой снег. Приятель полковника, Стефан, спрыгивает на землю и выволакивает из кабины ящик с провизией. Полковнику не терпится заглянуть внутрь, хотя он и так знает, что там одни консервы. Стефан заглушает двигатель и, достав из-за пазухи пузатую бутыль дешевого портвейна, машет ею в воздухе, словно трофейным кубком. Он выглядит весьма довольным собой, хотя и немного усталым. Его покрасневшие глаза, окруженные сетью мелких морщин, смотрят на полковника живо и весело, а густая черная борода скрывает ухмылку.

– Ты бы не пил, брат… – начинает полковник, хватаясь за края ящика с консервами.

Его попытка поднять груз приводит к мучительной, почти забытой боли под ребрами. Он охает и, закашлявшись, присаживается на корточки, стараясь отдышаться.

Стефан молча подхватывает ящик, одновременно удерживая бутыль, и широкими шагами направляется к больнице.

– … а то ведь, – переведя дух и направляясь вслед за другом, продолжает полковник, – кто же летать сюда будет? Ну мало ли чего…

Но тот уже исчез в дверном проеме, и полковник слышит дробь его шагов на лестнице, ведущей в кухню. Полковник вздыхает и хромает следом. На кухне Стефан уже разливает портвейн по кружкам, открывает банку консервов и деловито раскладывает ее склизкое содержимое по двум тарелкам.

– Какие новости, приятель? – Тяжело опираясь руками о стол, полковник опускается на шаткий стул. Он чувствует себя больным и старым.

Приятель устало машет рукой и одним глотком опустошает кружку.

Дальше они молчат. Оба понимают, что это значит.

Стефан засыпает прямо за столом. Полковник гасит свет и относит остатки консервов собакам.

Наутро Стефан уходит. Когда он садится в вертушку, полковник испытывает неясное чувство тревоги. Ему хочется что-то сказать, но ничего не приходит в голову.

– Жаль, писем больше нет, – замечает он.

Писем нет уже года два, и фраза кажется ему глупой, но он все равно ее произносит, просто так, чтобы прервать затянувшееся молчание.

Стефан хлопает себя по лбу и извлекает из кармана мятый конверт.

Полковник берет конверт, опасаясь, что приятель увидит, как дрожат пальцы, и хрипло произносит.

– Ты, это… Береги себя.

А потом, борясь с растущим внутри нетерпением и словно бы наслаждаясь им, провожает взглядом вертолет, похожий на неуклюжего шмеля, пока тот не превращается в точку над выбеленным снегом горизонтом. Полковник спешит обратно в больницу. Ральф-первый и Ральф-второй смотрят ему вслед, помахивая хвостами.

Он садится за стол, распечатывает конверт и, развернув письмо, невольно пробегает его взглядом, словно пытаясь за мгновение охватить весь смысл написанного.

«Дорогой Тарсен!

Я – Лара, дочь Вашего друга. Простите, что долго не писала. Все из-за болезни. Я провела в больнице целый год и почему-то до сих пор жива… Знаю, что, скорее всего, Вы едва ли можете меня вспомнить. Мы не виделись так давно, и сейчас, наверное, я изменилась. Тем более что в больнице у меня, как у всех, выпали волосы. Папа смеялся и называл меня лысой принцессой. Жаль, он так и не дождался, когда они хоть чуть-чуть отрастут. Он умер намного раньше.

Теперь, когда я не сплю, то обычно сижу у окна и смотрю на город, вернее, на то, что от него осталось. Это чудо какое-то, но небоскребы еще уцелели, хотя территория вокруг огорожена, потому что им давно пора бы упасть. Но они стоят, похожие на три гвоздя, и не падают. Если наступает утро и небо становится алым, то можно разглядеть на фоне этого неба, как из них еще выходит черный дым. Вообще-то он везде, даже в здании, где я живу. Он стелется везде: по земле, по полу… Наверное, оттого, что земля так и продолжает тлеть. Когда погода сухая и снега нет, дыма становится больше, и тогда утро не наступает…

Я скучаю по Вам, Тарсен…

Представляете, у меня сохранилось то пальто с погонами, которое Вы отдали отцу, когда он чуть не замерз. Это было в самом начале войны, как раз под Рождество, помните? Тогда упали первые бомбы, и вы вдвоем были в штабе, а мама с тетей Лизой очень боялись, что вы не вернетесь. Но папа вернулся, а Вы – нет. Так вот, это пальто, оно такое теплое, и я под ним сплю, потому что в доме холод. Я могла бы погреться на сборных пунктах, но там живут люди, которые все отбирают. Однажды они меня побили, поэтому я стараюсь там не появляться. В последний раз они украли мой кораблик. Помните? С настоящим мотором, который Вы для меня смастерили. Конечно, ему больше негде плавать, но все равно жалко. Людей становится все меньше, они продолжают умирать. Надеюсь, Вы все еще живы? Потому что больше никого нет – ни у меня, ни у тех, кто остался в живых. И я счастлива, что есть человек, кому я могу задать этот вопрос. Отец говорил, если я буду в беде, то смогу к Вам обратиться. Он рассказывал мне и брату, что Вы никогда не сдавались и никогда не унывали. Надеюсь, Вы до сих пор не сдаетесь и не унываете, хотя, насколько я знаю, долго болели и никого не хотели видеть после всего, что случилось. Но не беспокойтесь, я уже совсем взрослая, меня не надо кормить и одевать, и я живу сама, мне никто не помогает. Сказать по правде, раньше папа ругал меня, просил ничего не писать, говорил, что Вам до сих пор кажется, будто не я, а жена и дети пишут эти письма. Вы и вправду не верите, что никого больше нет? Простите, что спрашиваю об этом. Наверное, просто хочу заставить Вас наконец-то написать мне хоть несколько слов. Может быть, я просто жду, что произойдет чудо, и Вы ответите. Потому что понимаете, каково это – одному. Знаете, о чем я мечтаю? О словах, обращенных именно ко мне, предназначенных именно мне и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь или ненависть – вообще неважно! Важно – знать, что я не одна в этом мире.

Можно Вас навестить? Ведь скоро Рождество! Я бы уговорила Стефана взять меня в свой вертолет, если Вы согласитесь. Пожалуйста, напишите…»

Письмо выпадает из рук. Полковник вскакивает и торопливо спускается вниз, придерживаясь за стены. Он не помнит ни Лару, ни ее папу. Правда, кораблик он и в самом деле мастерил. Для кого? Сейчас не имеет значения. Он распахивает дверь и выбегает наружу, будто все еще надеясь задержать вертолет. Потом поворачивается и, ссутулив плечи, ковыляет обратно в больницу. Он снова кормит собак, спускается в мастерскую и острой болью ощущает свое одиночество, когда слышит шорохи шагов, разносящиеся по коридорам. Потом, лежа в кровати, долго ворочается, кашляет и вздыхает. Ему мешают уснуть полоса света под дверью, голоса и смех. Но он продолжает смотреть, продолжает слушать. Самое время сунуть в рот холодный ствол пистолета, но он все еще чего-то ждет.

II

Всю следующую неделю за окном гудит ветер. По ночам, в полусне, полковнику кажется, что снаружи великаны играют в снежки, стараясь попасть прямо в стекла. Время замедлилось, и минуты напоминают вяло ползущих гусениц. Он надеется, что произойдет чудо, вертолет прилетит раньше, и он успеет передать письмо Ларе. Он даже готовится к празднику – ему захотелось поставить елку, но, куда ни глянь, вокруг только километры искристого снега, поэтому, чтобы к тому же убить время, он решил смастерить ее сам. Елка выглядит кривоватой, похожей на космического монстра. Он конструирует ее всю неделю из катетеров и капельниц, красит в зеленый цвет и украшает пузырьками из-под лекарств. В перерывах пытается написать Ларе. Ответ выходит сухим и бессвязным. Чем дольше текут минуты, тем яснее ему становится, что Рождество придется встретить одному, письмо не успеет, поэтому ответ не выходит. Он рвет каждый черновик, начинает новый – и снова рвет. Каждый день ему хочется написать что-то другое. Ему хочется бежать прочь из больницы, которая кажется тюрьмой, преодолеть расстояние, ледяной нескончаемый поток снега, и кричать в распростертое над ним небо: «Лара! Приезжай! Приезжай, пожалуйста!»

Но когда он открывает входную дверь, чтобы покормить собак или постоять на крыльце, высматривая вертолет, а снег режет лицо и слепит глаза, к нему приходит осознание, что настоящая тюрьма – его собственное тело.

Полковник размышляет о Стефане. Он ругает себя за то, что не спросил про письмо раньше. Написав десятый вариант ответа, совсем безнадежный, он понимает, что вертолет не прилетит. Он старается не думать о том, что у Стефана кончилось топливо, то самое, которым верный друг запасся неизвестно как и неизвестно где, и берег специально для того, чтобы навещать полковника в этой глуши. Хотя, быть может, дело вовсе не в топливе… Перед мысленным взором ясно предстает ухмыляющийся приятель, размахивающий бутылкой портвейна. Но полковник не привык никого винить, кроме себя.

Когда до Рождества остаются считаные дни, он заглядывает в подвал, где под брезентом стоит полуразобранный снегоход. Воодушевленный новой идеей, полковник бежит наверх, чтобы принести инструменты, но по дороге его охватывает страх, что вертолет, возможно, уже в пути. Нет, он будет ждать. Перед Рождеством он откупоривает одну из припрятанных бутылок вина и почти полностью осушает ее, пытаясь унять ноющую боль под сердцем.

Ночью он просыпается от хлопка. В ушах все еще звучит отголосок громкого эха, прозвучавшего между сном и явью. Внизу отрывисто лают собаки. Полковник отрывается от стола, за которым уснул, и, преодолевая боль в груди, спускается вниз. С трудом отодвинув занесенную снегом дверь, он долго вглядывается в темноту. Он видит зарево у края горизонта, чей отсвет бросает бледные, дрожащие блики на стены больницы. Резкий порыв ветра швыряет на крыльцо беспорядочное крошево снега вперемешку с черными хлопьями, похожими на пепел. Полковник вздрагивает и медленно закрывает дверь. Следующий час, прижимаясь лбом к заиндевелому оконному стеклу, он пытается собраться с мыслями, но они больше похожи на разорванные куски газеты – слово тут, слово там. Он думает о Стефане. Он думает о Ларе. Он думает о пепле на крыльце, о бесконечной зиме и ночи, и о зареве на горизонте. И еще он понимает, что если каким-то чудом Стефан все-таки жив, то надо срочно чинить снегоход, срочно ехать, срочно искать то, что осталось от вертолета. Стефан никогда не доберется до больницы сам, слишком темно, слишком холодно, – ему нужен свет. Но на то, чтобы починить снегоход, потребуется не менее двух дней, а может, и больше. Многих деталей не хватает. Разве только частично разобрать «Звезду»…

При мысли о «Звезде» полковник чувствует, как замирает и дрожит сердце, а память, словно электрический луч, пытается объять весь мир, распростертый вокруг одинокого здания. И никого не находит. Только Лару, встречающую рассвет в напрасном ожидании письма, и Стефана у разбитого вертолета, застрявшего на полпути между жизнью и смертью. А коли так, то больше незачем ждать. Если Стефану нужен свет – он его получит, даже если больнице придется стать непригодной для жизни.

Полковник отходит от окна, и, прихватив в мастерской инструменты, поднимается на крышу, где не был с тех пор, как погасла «Звезда». Ему приходится повозиться, прежде чем открыть раздвижную дверь, ведущую наверх. Порывы ледяного ветра так сильны, что в первую минуту он стоит, ухватившись обеими руками за края дверного проема, не в силах сдвинуться с места. Когда ветер стихает и ему удается немного разлепить слезящиеся глаза, он чувствует радость, как при встрече со старым, давно позабытым другом. Дрожащий свет фонаря в его руках выхватывает из темноты гладкий бок устройства, похожего на спящего кита.

– Привет, детка, – шепчет полковник, обнимая заледеневший корпус «Звезды». – Жаль, что жили мы с тобой недолго, да и не очень счастливо. Зато умрем в один день.

Он долго и скрупулезно проверяет цельность корпуса, инспектирует каждую деталь механизма и протирает линзу, очищая от наледи, хотя знает, что когда «Звезда» разгорится, она согреет себя сама.

Перед тем как нажать пуск и повернуть рычаг, он медлит несколько минут, напрягшись всем телом, оттягивая тот момент, когда пути назад уже не будет. Что-то похожее полковник испытывал тогда, в том далеком году, когда стоял и держал палец на кнопке. Только здесь все иначе, здесь нет ни устава, ни приказа. Рычаг поддается с трудом, и чем труднее его поворачивать, тем сильнее уверенность полковника, что он прав. Он давит на рычаг, почти теряя сознание, оглушенный порывами ветра и страхом – таким же сильным, как ветер. В заледенелом нутре «Звезды» зарождается тепло, и яркие, похожие на золотистое пламя лучи открывают перед ним огромные поля снегов. Словно кто-то включил проектор в гигантском кинозале, где экран – весь мир. И вот он стоит, замерзший, одинокий, и смотрит фильм, который, как ему кажется, он сам же и создал. Он мечтает о теплых руках, обнимающих его измученное тело, о человеческом голосе, произносящем любые слова, но обращенные именно к нему, предназначенные именно ему и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь ли, ненависть – все это совершенно неважно. Он просто мечтает, зная, что до его мечты простираются километры снегов, понимая, что не может простить себе участия в войне. Он укоряет себя за долгие годы бездействия, за то, что старался не вспоминать о семье, за то, что ни разу не ответил Ларе, за то, что он – полковник. От корпуса «Звезды», рассеивающей подвижные прямые лучи, исходит тепло, похожее на прикосновение, и обладай машина чувствами, он мог бы подумать, что она его утешает.

Внизу, взбудораженные ярким светом, хрипло и отрывисто лают Ральф-первый и Ральф-второй. Вернувшись к действительности, полковник спешит вниз, чтобы их покормить, а потом идет в комнату и достает пистолет. Вернувшись к собакам, он, немного поколебавшись, освобождает их от ошейников. Они смотрят на него, вопросительно повиливая хвостами. Полковник прокашливается и, выпрямившись, как на плацу, отдает им честь. Ему хочется произнести торжественную речь, сказать им что-нибудь важное. Но он понимает, что не может найти слов, потому что эти двое были для него неизмеримо важнее, чем все слова, вместе взятые.

– Ну, братцы, мне пора, – наконец произносит он. – А вы, давайте-ка, идите. Пока светло, куда-нибудь доберетесь.

Но собаки не торопятся уходить.

– Ну же, валите отсюда! – кричит полковник. – Бегом марш!

Сквозь пелену, так некстати заволакивающую глаза, он видит, как они пятятся, все еще не понимая, чего он от них хочет. И только когда он поднимает руку с зажатым в ней пистолетом и стреляет в черное небо, рассеченное лучами «Звезды», Ральфы срываются с места и бегут прочь, утопая лапами в глубоком снегу. Полковник поворачивается и, поспешно поднявшись на крыльцо, захлопывает за собой дверь. Он не может смотреть им вслед.

Затем он отправляется в мастерскую и медленно, один за другим, поворачивает рычаги и жмет кнопки, запускающие всю систему звукозаписей, созданную его руками, результат долгого многолетнего труда, благодаря которому он годами мог чувствовать, что где-то рядом есть люди. Эти записи он успел создать еще до того, как радиация уничтожила всех обитателей больницы. Уже тогда он понимал, что придет день, когда никого не будет. Он сделал это, потому что больше всего на свете боялся остаться один. Возвращаться к тем, кто все еще старался выжить там, на сборных пунктах и в опустевших городах, ему не хотелось. Он не мог расстаться с воспоминаниями о тех, кто был ему дорог здесь. Но всему когда-нибудь приходит конец, и полковник знал это, как никто другой.

Сначала стихает запись, работавшая на верхнем этаже. Там всегда звучали шаги. Она срабатывала раз в полчаса, создавая иллюзию, будто кто-то спускается по лестнице. Затем смолкают установки в двух противоположных концах второго этажа. Полковник любил их, потому что там слышен смех. Они дались ему труднее всего, ведь когда он их создавал, проявление человеческой радости уже стало редкостью. Затем настал черед многочисленных записей разговоров в палатах, стука дверей в коридорах, перезвона посуды в кухне… Он выключил все, сэкономив для «Звезды» еще немного энергии. Оставил только одну, свою любимую – старинную мелодию патефона. Последним он гасит свет в здании. Ему достаточно лучей «Звезды», что пробегают по стенам, как свет в вагоне мчащегося поезда. Поднявшись в свою комнату, он смотрит на часы. Скоро рассвет. Двадцать пятое декабря. От Рождества осталось одно название. Больше никто не рождается.

Полковник достает из шкафа завернутую в газетную бумагу, тщательно сложенную форму. Переодевшись, садится за пустой стол. В груди снова начинает ныть, и он долго думает, подперев щеку рукой и слушая музыку, наполняющую каждый погруженный во мрак угол больницы. Только в этот день, единственный раз, он дает волю воспоминаниям, и они сменяют друг друга, кадр за кадром, словно отрывки из старого, давно позабытого фильма. Он думает о дорогих ему людях. Днем он даже не может вспомнить их имен, но когда приходит ночь и он закрывает глаза, их лица встают перед мысленным взором, бледные и припорошенные снегом. Потом он берет обрывок бумаги и пишет: «Старость наступает тогда, когда вдруг осознаешь, что ты был молод слишком долго…»

Сверху кладет пистолет. Рукоятка закрывает большую часть того, что он написал. Остаются только два слова: «…слишком долго». За окном тихо падает снег.

Ему снится смерть. Шахты ракет, алая полоса заката и вечерняя звезда над ними – именно таким он запомнил этот мир до того, как случилась война. И снова смерть, закутанная в серую шаль, теплыми руками обнимающая его измученное тело, а рядом с ней, по обе стороны, стоят Ральф-первый и Ральф-второй. И машут хвостами.

– Уходи, смерть, – бормочет он сквозь сон. – Знаешь, сколько я тебя ждал? Слишком долго… Ты опоздала.

Но смерть не уходит. Она пахнет снегом и гарью, у нее голубые глаза, и еще она стащила и спрятала его пистолет – в этом он точно уверен.

Он просыпается и вскакивает, роняя стул, и смотрит на нее, не понимая, почему она не исчезает. А она крепко обнимает его за шею и что-то рассказывает, долго и сбивчиво. Полковник пытается вспомнить то, о чем она говорит – что-то смутно знакомое, откуда-то из прошлой жизни. Он слышит о том, что людей больше нет, и про разбившийся вертолет, и про смерть Стефана, и про письмо. Она рассказывает про собак, которые не дали замерзнуть, и о прожекторе на крыше, когда было темно, ведь если бы не этот свет, она никогда бы не дошла… И что никого! Никого больше нет в этом мире – только он, она и две собаки… И этот поток слов обращен именно к нему, а он молчит, и смотрит на нее, как будто видит впервые, но не потому, что ему нечего ответить. На самом деле его мысли ясны и понятны. В его голове зреет целый стратегический план. Нужно проверить генератор. Если повезет, то его ресурсов хватит на старую гирлянду, которую можно повесить на самодельную елку, и на обогрев одной комнаты. Консервы… Можно обойтись и консервами. И еще у него есть немного кофе и вторая бутылка вина. А когда они отпразднуют последнее Рождество на Земле, он разберет «Звезду» и использует детали, чтобы исправить снегоход… Полковник еще не знает, как он со всем этим справится, он не совсем представляет, что делать дальше и можно ли вообще что-то сделать…

Но знает: она смотрит на него и верит – он никогда не сдается.

Майк Гелприн

Каждый цивилизованный человек

Мир состоит из Центра, того, что внутри Центра, и того, что снаружи.

Внутри живут люди и железяки. Людей двое: Кир и я, остальные окочурились. Железяк четверо. Перво-наперво, Рухлядь, она шумная, веселая и добрая. Кроме Рухляди, есть еще Умник, Тупица и Стрелок. Умника мы ненавидим, Тупицу терпим, а на Стрелка не обращаем внимания, потому что он едва говорит и не умеет ходить.

Снаружи живут вражины. Умник что ни день про них распинается, видно, чтобы на нас страху шибче нагнать. Вчера про трупоедов день напролет талдычил, сегодня про крысобак заладил. Правда, в чем между трупоедами и крысобаками разница, он, похоже, и сам не знает.

Умник твердит, что если вражины проникнут в Центр, то мы с Киром сразу окочуримся. Поэтому у нас есть Стрелок, который ничего не делает, а лишь стоит, врытый в землю по пояс, между внутренней входной дверью и наружной. Что Стрелка ни спроси, он отвечает «никак нет» или «так точно», других слов он не знает вовсе. Вражины Стрелка боятся, Умник говорит, что научились, дескать, бояться, и это хорошо, потому что с боеприпасами у нас беда. Что такое боеприпасы, мы не знаем, зато знает Тупица, который таскал их в Центр из места названием склад, пока эти припасы там не закончились. Но спрашивать Тупицу дело дохлое, я лучше Стрелка спрашивать буду: тот хотя четыре слова всего знает, зато не городит всего того, что Тупица несет.

– Сто восемнадцать детей, – бубнит Тупица. – Все умерли. Я – убийца детей. Не имею права существовать. Прошу меня демонтировать.

Он расхаживает по Центру, угловатый, скособоченный, и ко всем пристает, чтоб демонтировали. Иногда, правда, что-то щелкает в железном Тупицыном нутре, и тогда он вдруг останавливается, со скрежетом распрямляется и начинает нести совсем уж несусветную околесицу.

– Массированная ядерная атака, – разглагольствует Тупица. – Всему населению срочно укрыться в убежищах. Повторяю: массированная ядерная атака. Всему населению срочно… Бактериологическая атака. Повторяю: бактериологическая…

Умник раньше на Тупицу шипел, лязгал и занудно уговаривал заткнуться, но потом, видать, привык. На самого Умника шипеть и лязгать некому, а заткнуться его никакими уговорами не заставишь. Есть у него два любимых слова – «запрещено» да «необходимо», вот их мы с утра до вечера и слышим.

– Запрещено, – нудит скрипучим голосом Умник. – Ковыряться в носу запрещено. Драться и возиться запрещено. Ругаться плохими словами запрещено. Спать по ночам необходимо. Принимать пищу необходимо. Разучивать буквы и цифры необходимо. Слушаться необходимо, а не слушаться запрещено.

От разучивания букв и цифр мне часто хочется окочуриться. Зачем их разучивать, никто не знает, включая самого Умника. Цифры еще куда ни шло, мы хотя бы знаем, что у нас по пять пальцев на руках, а день длится двадцать четыре часа. Но буквы…

– Знать грамоту необходимо каждому цивилизованному человеку, – поучает Умник. – Так же необходимо, как владеть счетом.

– Что такое «цивилизованный»? – спросил как-то Кир после того, как мы с ним десять раз кряду хором повторили алфавит от «а» до «я» и столько же раз в обратном порядке.

Не будь Умник железякой, можно было подумать, что он растерялся. С минуту сидел дурак дураком, потом позвал Рухлядь.

– Цивилизованный значит клевый, деточка, – объяснила Рухлядь сквозь добрую улыбку до ушей, которая никогда не сходит с ее круглого и плоского, как тарелка, лица.

Совсем другое дело. Что такое клевый, мы понимаем, хотя никто нам и не объяснял. И вообще Рухлядь умеет находить слова. Не заумные, которые пока выговоришь, язык сломаешь, а простые и веселые. Имена железякам тоже Рухлядь придумала. А нам с Киром – Умник, поэтому имена у нас такие куцые и не означают ничего.

Кир выше меня на пол-ладони и сильнее, зато я смышленее. У Кира рыжие волосы и голубые глаза, а я черноволосый и кареглазый. Еще у Кира есть шишка на лбу, в том месте, где он приложился, свалившись однажды с ведущей в Банк лестницы. Банком называется подвал, где мы жили, пока были мелюзгой. Именно там и окочурились сто восемнадцать детей, про которых Тупица по глупости бубнит, что он их убил. Почему не окочурились мы с Киром, неизвестно. Рухлядь говорит, что вытянули счастливый билет. Откуда вытянули и что за билет, она не знает сама. В общем, из Банка наверх выбрались только мы двое, в тот день, когда Умник сказал, что уровень радиации упал, и теперь наверху безопасно, если оставаться внутри. На следующее утро мы перебрались в Центр, а Тупица приволок невесть откуда Стрелка и закопал его по пояс между входными дверями. С тех пор каждое утро Тупица вокруг Стрелка хлопочет, нянчится с ним, поит вонючей жидкостью, называемой маслом, и протирает ветошью, чтобы тот блестел.

Наружная входная дверь закрыта на засов. Ее отпирает только Тупица, когда убирается из Центра на разведку. Что такое разведка и зачем она нужна, Тупица объяснить не может, потому что дурак.

Наверху имеются четыре комнаты, которые все вместе называются этажом. Умник говорит, что раньше комнат было намного больше, и этажей тоже больше, но потом Тупица навел порядок, расчистил помещение, выволок обломки и мусор наружу, так что в Центре можно стало жить. В самой маленькой комнате стоят кровати, на которых мы спим, и висит на вешалке одежда. Рухлядь шьет нам ее из простыней, их в Центре великое множество. В каждой комнате есть стены, и на некоторых из них – нашлепки, словно заплаты на штанах. Умник говорит, что заплаты поставил Тупица, чтобы в дырки под названием окна не проникли вражины. Еще в комнатах есть потолки, а на них отличные штуковины – лампы, которые днем ярко горят, а не тускло светят, как в Банке. Когда лампы выключаются, наступает ночь. Рухлядь говорит, что за стены, потолки, лампы и все остальное нам следует благодарить Тупицу, у которого золотые руки, хотя и называются они манипуляторами.

А вообще нам с Киром по девять лет. Каждому.

* * *

Сегодня Умник сказал, что буквы мы знаем, и нам пора учиться читать книги. Зачем, как обычно, не сообщил. Книг в Центре оказалось две, обе старые, потертые, с ветхими блеклыми страницами. Толстая и пухлая книга называлась «Справочник акушера». Другая, растрепанная и тощая, была без обложки и поэтому вообще никак не называлась, но Умник сказал, что книга отличная, потому что принадлежала Самому Главврачу. Кто такой Сам Главврач и когда он окочурился, нам неизвестно, но читать его книгу оказалось мучительно. День за днем мы с Киром продирались через составленные вместе буквы. Иногда удавалось распознать знакомые слова, чаще нет, и вскоре мы стали ненавидеть чтение больше, чем самого Умника.

– Читать необходимо уметь каждому цивилизованному человеку, – знай, скрипел свое Умник. – Портить и рвать страницы запрещено.

– Надо, деточки, – улыбалась до ушей, укладывая нас спать, Рухлядь. – Я бы очень хотела уметь читать, правда-правда.

– Так пускай тебя Умник и учит, – с надеждой в голосе предложил Кир. – Ты прочитаешь и расскажешь нам.

– Не могу, – Рухлядь громыхнула ножищами по полу и отвернулась. Мне вдруг показалось, что она сейчас заплачет, хотя всякий знает, что железяки плакать не умеют. – У меня примитивная функциональность. У нас у всех примитивная, поэтому так все и вышло.

Что такое примитивная и что именно вышло, объяснять Рухлядь отказалась. Видимо, потому, что не знала толком сама.

С книгой Самого Главврача мы промучились от девятого-первого нашего дня рождения до десятого-второго. Дни рождения бывают два раза в году, Умник говорит, это потому, что железяки рождаются один раз, а люди дважды. Называются дни рождения праздниками. Нам с Киром дают на праздники лакомство – сладкую кашу конфитюр. Этот конфитюр – объедение, но вдоволь им не наешься, потому что запас слишком мал. Конфитюр в Центр приволок Тупица, только в отличие от тушенки, которую он таскал целыми ящиками, конфитюра оказалась всего одна упаковка. Тушенка, конфитюр, а еще пузатые мешки с макаронами и крупами были раньше в каком-то супермаркете. Тупица каждый день шастал в этот супермаркет до тех пор, пока не появились крысобаки, которые его оттуда отвадили. Умник говорит, что было все это очень давно, еще до самого первого нашего дня рождения.

Он, Умник, этот первый день рождения и затеял. Зачем затеял, он не говорит, да мы с Киром и не слишком этим интересовались. А в особенности перестали интересоваться теперь, когда неожиданно увлеклись тем, что написано в книге Самого Главврача.

Ни с того ни с сего нам понравилось разгадывать, что означают неизвестные слова. Земля, солнце, небо, море, город, дом, дорога, дерево… Однажды я даже подпрыгнул от радости, когда понял, что дом это место, где живут люди – такое же, как наш Центр. Солнце оказалось большой лампой, подвешенной в небе. Дорога – лестницей, только не ведущей вниз в Банк, а стелющейся по земле.

Преодолевая строчку за строчкой, страницу за страницей, мы поняли, что в книге написано про вражину по имени Маньяк, который слонялся ночами по городу и убивал живущих в домах людей.

– Ты вражина, – сказал я Тупице, в который раз заладившему, что он убийца. – Маньяк ты.

– Маньяк, – согласился Тупица. – Убийца. Но не вражина.

– А улики ты оставлял? – требовательно спросил Кир. – Когда убивал этих, как их… Сто восемнадцать детей.

– Не знаю, – развел манипуляторами Тупица. – Наверное, оставлял. Прошу меня демонтировать.

Закончился разговор появлением Умника, который сходу разорался на нас не пойми за что и пригрозил отнять книгу Самого Главврача, потому что хотя читать и необходимо, но глупости говорить запрещено.

– Не переживайте, деточки, – утешила, укладывая нас спать, Рухлядь. – Не бойтесь, ничего он не отнимет. И вообще он добрый, добрее нас всех.

Мы с Киром расхохотались. Рухлядь была веселая и часто рассказывала смешные истории, которые называла анекдотами. Мы вовсю хихикали над анекдотами про мальчика Вовочку, который любил говорить плохие слова. И над анекдотами про Чапаева и Петьку, которые были такие же люди, как мы, только глупые, как Тупица. И над анекдотами про чукчей, которые были глупее Чапаева и Петьки, вместе взятых. Но последний анекдот Рухляди оказался смешнее всех остальных. Зануда и злюка Умник добрый – ну чем не умора.

* * *

Плохую весть принес Тупица. Мы тогда еще не знали, что весть плохая, потому что, как обычно, ни слова из Тупицыных речей не поняли.

– Аккумулятор, – прокряхтел Тупица, скособочившись и глядя на Умника круглыми желтыми глазами с квадратной башки. – Ресурс.

– Что ресурс? – Умник поднялся, тощий, невзрачный, похожий на макаронину, и мне вдруг показалось, что он испугался, хотя всякий знает, что железяки бояться не умеют.

– Плановая проверка оборудования, – загудел свою тарабарщину Тупица. – Аккумулятор выработал девяносто процентов ресурса. Генератор…

На следующее утро Умник сказал, что мы переходим на режим экономии. Что это такое, он не объяснил, но вскорости мы поняли сами. В тот день, когда погас свет.

– Необходимо экономить, – залязгал в темноте Умник. – Свет будет два часа в день, только для чтения.

Неделю спустя Умник, которого мы окончательно возненавидели, отобрал у нас книгу Самого Главврача. Теперь в те редкие часы, когда в Центре включался свет, мы читали «Справочник акушера», и никакой охоты разгадывать новые слова ни у меня, ни у Кира не было. Скользкие то были слова, противные, неприятные: женщина, зачатие, утроба, зародыш, выкидыш, аборт…

Время шло, и я все сильнее чувствовал, как изменилась жизнь в Центре с того дня, когда впервые погас свет. Перестала шутить и рассказывать анекдоты Рухлядь. Больше не выходил наружу кособокий Тупица, а Умник будто съежился, ссутулился и стал меньше ростом. Он по-прежнему походил на макаронину, только теперь на вареную. И лишь Стрелок ничуть не изменился и, как обычно, недвижно стоял на своем месте между входными дверями, помигивая зеленой лампочкой.

– Не надоело стоять? – спрашивал Стрелка Кир.

– Никак нет.

– Ну и дурак.

– Так точно.

На второй день рождения в одиннадцатом году нам не досталось конфитюра.

– Кончился, – объяснил Умник, понурившись. – Остальные запасы тоже не безграничны. Необходимо экономить.

С этого дня мы стали недоедать. Рухлядь пыталась Умника уговорить, чтобы не урезал порции. Она даже на колени перед ним плюхнулась, загремев так, что задребезжали заплаты на окнах, которые нашлепал по стенам Тупица. Умник, конечно, на грохот с дребезгом никакого внимания не обратил. Теперь нам с Киром доставалось по банке тушенки в день вместо обычных трех банок на двоих, и, укладываясь спать, мы мечтали, чтобы Умник окочурился.

Он не окочурился. Вместо него окочурилась Рухлядь.

– Вы уже почти взрослые, деточки, – однажды сказала она. – Вам больше не нужна нянька.

– Нянька? – переспросил я.

– Да, больничная нянька, сиделка и санитарка. Мои функции закончились, деточки, и это хорошо, потому что я теперь могу уйти на покой.

– Как это на покой? – до меня вдруг дошло, что она сказала, я вскинулся на кровати. – Почему? Ты что же… ты… уходишь от нас?

– Ухожу, – грустно сказала, улыбаясь до ушей, Рухлядь. – Ночью Тупица меня отключит. У меня слабые батареи, деточки. У нас у всех слабые, но на какое-то время Умнику их еще хватит, когда у него выйдут из строя свои.

Мне стало плохо. Так плохо, как только бывает. Я разревелся, а на соседней кровати захлюпал носом Кир.

– Не уходи! Пожалуйста! Не бросай нас! – взмолился я и вдруг добавил вычитанное в книге Самого Главврача и так и не понятое до конца слово: – Мама…

Рухлядь охнула, затем, гремя по полу железными ножищами, попятилась. Повернулась и грузно, косолапо заковыляла прочь.

* * *

– Садитесь, дети.

Мы с Киром переглянулись. Умник был на себя не похож. Он вообще сильно сдал с тех пор, как демонтировал Тупицу. Теперь он передвигался по Центру медленно, с натугой, будто собирался сделать шаг-другой и окочуриться.

Мы уселись напротив него на обшарпанные кривые стулья, которые Тупица сделал для нас когда-то, изничтожив две свободных кровати.

– Слушайте меня внимательно, дети, и не перебивайте, я долго готовил для вас слова, – сказал Умник.

Меня пробрала дрожь: он говорил не своим, скрипучим и лязгающим, а другим, сочным и звучным голосом. Это словно был не он, не Умник, который сказал бы «перебивать запрещено».

– Не бойтесь, дети, Тупица перед тем, как я его демонтировал, установил мне речевой блок Рухляди, – успокоил нас Умник. – Я попросил его, специально для этого разговора. Итак, вам по тринадцать с половиной лет. Мы не успели вырастить вас. Ресурсы закончились, прежде чем вы стали взрослыми. Теперь запоминайте. Вы останетесь здесь, пока жив Стрелок. Он – ваша последняя опора, и он подключен к генератору напрямую. Берегите его: пока жив Стрелок, с вами ничего не случится. Его надо каждый день смазывать и протирать ветошью, очень тщательно, так, как это делал Тупица. Когда же Стрелок умрет…

– А ты? – требовательно прервал Кир. – Ты тоже умрешь?

– Я обесточу себя сегодня ночью.

Мы с Киром вновь переглянулись. Наконец-то произойдет то, о чем мы мечтали: ненавистный Умник собрался окочуриться. Меня вдруг заколотило, мне вовсе не было радостно, мне… мне стало страшно, отчаянно страшно, словно это не Умник ночью окочурится, а Кир или я. Или мы вместе.

– Постарайтесь меня не перебивать, – снова попросил Умник. – Так вот, когда Стрелок перестанет функционировать, но не раньше, вы заберете пищу, столько, сколько сможете унести, и выйдете из Центра наружу, в город. Чем позже это случится, тем лучше, дети. Потому что чем старше вы будете, тем больше у вас шансов.

– Каких шансов? – заорал на Умника я. – О чем ты говоришь?

– О шансах выжить. Для этого вам надо найти место, подобное нашему Центру. Уцелевшее при ядерной бомбардировке, с автономным источником энергии внутри. Я не знаю, что будет потом. Я, по сути, вообще ничего не знаю. Возможно, остались еще на Земле люди, выжившие в Третьей мировой. А вероятнее всего, что людей уже нет. Тупица не видел никаких следов человеческой деятельности. Он уходил далеко от Центра, когда еще у него были сильные батареи. Так или иначе, вы должны выжить. Найти укрытие и дождаться, когда станете взрослыми. Тогда вам, возможно, удастся решить, что делать дальше.

– Я ничего не понял, – ошарашенно пролепетал Кир. – Почему мы должны ждать? Почему ты не скажешь нам все прямо сейчас?

– Потому что вы не поймете, – голосом Рухляди ответил Умник. – А я не смогу объяснить. Я – робот. Простой лаборант, мой интеллект и раньше никуда не годился, а сейчас износился вовсе. Мне нечего больше сказать вам, дети. Я даже не могу научить вас стрелять, потому что не умею сам. И Стрелок не может, потому что не умеет учить. Я лишь надеюсь, что вам повезет. Тогда пройдут годы, и вы поймете все сами. Я очень надеюсь на это. Потому что если вам не повезет… – он внезапно осекся и замолчал.

– Тогда что? – выдохнул Кир.

– Тогда получится, что прав был Тупица, и мы с ним и с Рухлядью преступники. Убийцы, не сохранившие сто восемнадцать человеческих жизней и не уберегшие последние две.

* * *

Однажды утром Стрелок не ответил на вопрос, не надоело ли ему стоять. Зеленая лампочка на его острой, утопленной в плечи башке мигала еще пару дней, потом потухла.

Мы с Киром затолкали в простыню с лямками, которую Рухлядь пошила для нас и которую называла рюкзаком, двадцать банок тушенки. Последние дни мы почти не разговаривали друг с другом. Нам обоим было отчаянно страшно, и почему-то признаваться в этом вслух не хотелось.

– Пора, – сказал Кир, затянув на рюкзаке тесьму.

– Постой, – я медлил, мне почему-то казалось, что мы забыли что-то очень важное, хотя забывать нам было и нечего. Минуту спустя я понял, что именно. – Простимся, – предложил я. – Они прощались с нами, теперь наша очередь.

Мы спустились в Банк. В темноте, к которой привыкли, пробрались по узкому коридору в заставленную всяким ненужным хламом комнату, которую Тупица называл генераторной. Железяки сидели рядом, оба неподвижные, неживые. Голова Умника покоилась у Рухляди на коленях.

– Если нам повезет, – сказал я, давясь перехватившим горло спазмом, – мы вернемся. Прощайте.

Мы поднялись по лестнице наверх, и Кир отжал тяжелый черный засов, запирающий наружную дверь, так, как это делал Тупица, выбираясь на разведку. Дверь лязгнула, я надавил плечом, и она – отворилась.

* * *

Все, все оказалось не таким, как мы воображали, когда читали книгу Самого Главврача. Не было никакого неба и лампы-солнца на нем. А было над головами что-то сплошное, темно-серое, бугристое и неживое. Оно двигалось, серые кляксы наползали друг на друга, сминались, сдавливались, а потом вдруг сверху упали водяные капли, и что-то засверкало вдали, загрохотало, а капли превратились в струи, и они обрушились на нас, нещадно колотя по лицам, по спинам, по плечам…

– Дождь, – вспомнил я, когда струи иссякли. – Вот он, значит, какой.

Насквозь промокшие и перепуганные, мы двинулись от Центра прочь. Города тоже не было. Не было ни домов, ни дорог, ни деревьев, а были вокруг нас уродливые, искореженные развалины, и тянулись эти развалины, куда хватал глаз.

Мы пробирались по ним и удивлялись, как здесь мог передвигаться нескладный неуклюжий Тупица. Мы шли и шли, перелезая, огибая, проползая, карабкаясь. Центр быстро исчез из виду, и стало особенно тоскливо оттого, что возвращаться уже некуда. Мы продолжали идти, пока не стемнело. Тогда мы забились между двумя вывороченными из земли стенами и, прижавшись друг к другу, попытались уснуть. Нам это почти удалось: я уже начал задремывать, когда издалека донесся протяжный и жуткий вой.

Никогда мне не было так страшно, как в эту ночь. Вой то приближался, то удалялся, усиливался, потом стихал и нарастал вновь. А когда начало светать, взвыли совсем рядом, злобно, отчаянно. Секунду спустя вой сменился на визг, пронзительный и истошный. Еще через мгновение визг оборвался, и мы услышали фырканье и чавканье, словно кто-то, давясь, жадно запихивал в рот пищу.

– Крысобаки, – прошептал Кир, когда стало светло и чавканье, наконец, прекратилось. – Или трупоеды.

Мы выбрались из ночного убежища и вскоре увидели то, что осталось от вражины. Не знаю, была ли то крысобака или трупоед, но меня мгновенно стошнило, ничего более отвратительного и гадкого я не видал.

Мы кружили в развалинах еще три дня, не зная, куда идем и не соображая зачем. Едва начинало темнеть, мы забирались в самую гущу искореженных, гнутых обломков и, прижимаясь друг к другу, коротали ночь. Вой не смолкал, он проникал в нас, терзал нас, преследовал, он становился частью нас, и мы понимали, что будет, если вражины нас найдут.

Ничего даже отдаленно похожего на наш Центр мы не нашли, но на четвертое утро небо вместо уже привычного серого стало вдруг синим. Прямо по ходу, слепя глаза, медленно выползло из-за развалин солнце. Оно оказалось больше, ярче и жарче любой лампы, оно высушило на нас одежду, и под его ласковыми лучами страх впервые нас отпустил.

Когда солнце оказалось прямо над нами, мы заметили, что по левую руку развалины стали выше. Мы бросились туда, и вскоре развалины поредели, а пробираться между выворотнями стало легче и быстрее. На следующее утро мы увидели первый дом. Он был приземистым и кривым, но это был именно дом, такой, каким мы представляли его: двухэтажный, с настежь распахнутой входной дверью и темными провалами окон. За ним стоял другой, а дальше еще и еще.

Мы принялись заходить в двери и забираться в окна. Внутри домов оказались те же самые развалины. Разбитые, в трещинах стены, обвалившиеся потолки, сгнившие полы и множество неживых и незнакомых предметов.

В одном из домов, сохранившемся лучше других, мы решили заночевать. Мы совершили ошибку. Ночью вражины настигли нас.

* * *

Много лет прошло, прежде чем пережитое перестало мучить меня в ночных кошмарах. И прежде чем я прекратил навязчиво думать над тем, почему погиб растерзанный вражинами Кир, а уцелел я. Сотни, тысячи раз я бросался во сне из окна второго этажа, провожаемый отчаянным предсмертным криком моего брата, который выпрыгнуть не успел. Я, живой, мчался по залитой мертвенным лунным светом дороге между домами, а за моей спиной умирал растерзанный крысобаками Кир.

Стая уже настигала меня, головной крысопес был уже в двадцати шагах, когда за спиной вдруг грохнуло, и полыхнул огонь. Я обернулся на бегу, споткнулся и полетел на дорогу лицом вниз, но успел увидеть, как вздыбился и исчез в пламени вожак и как с визгом рассыпались по сторонам остальные.

– Хозяин, – услышал я надтреснутый отрывистый голос. – Хозяин.

Его звали Том, этого здоровенного, как два Тупицы, железного дурня. Том нес меня на плечах, без устали причитая «Хозяин, ты в порядке, Хозяин?», и так без конца. Он был роботом-обходчиком в подземельях, которые назывались шахтами метро, а стал охотником на вражин при упрятанном глубоко под городом убежище. В это убежище Том меня и принес. Там было все: автономные генераторы и оружие, провиант и водопровод, библиотека и компьютерный зал. Еще там были роботы, множество роботов, наладчиков и обходчиков, грузчиков и кладовщиков, строителей и ремонтников. Там был даже очень умный робот-менеджер, который распоряжался остальными. Там не было только людей, погибших в одночасье вскоре после бактериологической атаки.

Я провел в убежище без малого пять лет. Новые железяки называли меня Хозяином, ухаживали за мной, кормили лакомствами и учили. А потом я учился сам – всему, что должен знать каждый цивилизованный человек. Пускай этот цивилизованный человек и последний из людей на Земле.

Я узнал, что такое ядерная и бактериологическая атаки. Я уразумел, что означают слова «женщина», «зачатие», «зародыш», «выкидыш» и «аборт». Я понял, что такое день рождения и почему у меня оно дважды в году. Я повзрослел. И повзрослев, осознал, что мне теперь делать.

Мы нашли его, когда мне шел девятнадцатый год. Полуразрушенное кособокое здание, которое когда-то называлось Медицинским центром. Такое же, как то, в котором рос я.

* * *

У меня двести шестнадцать детей. Сто три мальчика, остальные девочки. У них, у каждого, два дня рождения в году. Первый мы празднуем в тот день, когда я инициировал генетический сейф – инкубатор, в котором хранились оплодотворенные яйцеклетки. И второй – когда моих детей извлекли из этого инкубатора на свет.

Я проделал то, до чего девятнадцать лет назад додумался примитивный робот-лаборант с пренебрежительным именем Умник. Но в отличие от него, ремонтника Тупицы и больничной сиделки Рухляди я знал, как следует кормить, лечить и выхаживать человеческих детей.

Мои железяки отремонтировали и запустили гидроэлектростанцию. Изгнали из города трупоедов, истребили крысобак и приручили щенков. Когда мои дети подрастут, мы отстроим дома, в которых пристало жить цивилизованным людям. Мы восстановим технику и начнем жизнь по новой.

* * *

Я вернулся, когда моим детям сравнялось четырнадцать. Осторожно ступая, спустился по лестнице вниз, туда, где тридцать три года назад находился уцелевший в бомбардировке генетический банк. По узкому коридору пробрался в генераторную. Долго молча смотрел на то, что осталось от давших мне жизнь механических существ. Затем опустился перед ними на колени.

– Это Рэм, – сказал я. – Здравствуй, мама. Здравствуй, отец.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Ирина ничего о себе не помнила, чувствовала только – ей угрожает опасность. Повинуясь интуиции, она ...
Только представьте: вы давным-давно замужем, и ваши вечные соперники – тапочки и телевизор – уже дав...
Наследный испанский принц Фредерик Астаахарский вполне свыкся с мыслью, что теперь он один из десяти...
*НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ МАК...
*НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ МАК...
Алена собиралась просто отдохнуть в любимом кафе и выпить капучино, когда ей внезапно пришлось приме...