Алая нить Райт Лариса
Часть 1
Перемены
1
За последние несколько дней это слово стало излюбленным у всех мексиканцев. «Аномалия» – неслось из радиоприемников, «аномалия» – возбужденно жестикулировали журналисты, «аномалия» – кричали газетчики, «аномалия» – ворчали продавцы чичаронов[1], «аномалия» – сетовали говорливые мамаши, спеша увести домой изумленных детишек, «аномалия» – ругались водители грузовиков…
Лола смотрит, как аномалия пушистыми комочками оседает на листья гванабано. Лоле тридцать пять, и это первый снег в ее жизни. Она ловит мягкие хлопья, разглядывает причудливые узоры на мокрой ладошке и искренне радуется:
– Milagro![2]
Женщина дует на снежинки – и они тают, сползая по тонким пальцам длинными каплями. Вновь осевшие крупинки искрятся на руке влажным светом, у Лолы перехватывает дыхание. Сходство так очевидно! Маленькие лучистые звездочки блестят огнем, которым наполнены глаза благородного торо. Ветер вихрем кружит белые песчинки, превращая неторопливый снегопад в безумный пасодобль. Колкие бандерильи обрушиваются на Лолу тысячной армией и стекают по щекам лохмотьями растерзанной тряпки тореро.
Лола смотрит на поседевшие крыши двухэтажной Мериды, на пустеющий Пасео де Монтехо, на суетливых тровадоров, торопливо зачехляющих свои гитары.
«Истинные юкатанцы», – усмехается она и, не удержавшись, произносит вслух:
– Нити Нати Катан![3]
«Подождите! Не бегите! Остановитесь! Взгляните на аномалию! Уже через мгновение она подчеркнет все детали вашего города, по-новому обрисует контуры алькасара, наполнит дома ярким светом, сделает сказочными пейзажи Парка Столетия».
Лола любуется непогодой и видит перед собой только одну непреодолимую снежную силу – силу природной красоты. Лола не задумывается, что есть и другая сила.
Лола жила в Испании. Лола была матадором. Лола видела силу быка. Лола чувствовала на себе его тяжесть. Но Лола не знала ничего о силе тяжести снега. Той мощи, что, подобно пороховому заряду, заискрив от гула вертолета, порыва ветра, падения камня или человеческого шага, за доли секунды пронзает шипящими трещинами осевший пласт снежной доски и заставляет тяжеленные плиты на мгновение застыть в реверансе, а затем устремиться вниз в бешеном вихре смерти.
2
– Жизни нет, мама! Просто больше нет жизни!
Катарина отстраняется от матери и отворачивается. Она больше не сможет переварить ни грамма, ни крупинки, ни звука сочувствия. Еще миллиметр жалости, еще одна щепотка утешения – и она не выдержит. А главное, слова, которыми выстреливают в нее последние два дня все посвященные, как ни странно, не приносят абсолютно никакого облегчения.
«Горькая правда лучше, чем сладкая ложь». За пятнадцать лет Катарина сама столько раз повторяла это детям и Антонио. Неудивительно, что он предпочел поступить именно так: открыто и честно, глядя в глаза, прямо и откровенно. Жестоко! Мучительно! Бесчеловечно! Как же он сказал? Сначала она все время бубнила его слова. Не потому, что хотела запомнить, а потому что не могла забыть. И вот, пожалуйста: воспаленная память не выдержала, жаждет избавиться от смердящего мусора. Катарине кажется, что она насквозь пропиталась омерзительной вонью предательства, от которой никогда уже не сможет отмыться. Она пытается поскрести в голове невидимой мочалкой, но намыленные предложения выскальзывают из облаков пены и снова выстраиваются в стройные ряды текста, разрубившего ее жизнь на до и после.
«Не хочу тебя обманывать. Я встретил другую. Я ухожу». И, кажется, еще «извини» в конце. Этого она точно не помнит. Может, было и еще что-нибудь, просто больше Катарина ничего не слышала. Она не успела ничего – ни протянуть руки, ни издать звук – как осталась наедине с полупустым шкафом и нескончаемым списком «а как же», «почему» и «зачем».
«А как же вчерашний ужин? Почему ты так обрадовался своим любимым спагетти и зачем зажигал свечи? А как же все, что было потом? Зачем? Это было прощальное танго? Но почему? А как же прием в честь твоего нового проекта, на который ты собирался вести меня в четверг? Зачем подарил специально для этого новое платье? А как же отпуск, в который мы хотели выбраться на годовщину? Почему ты завалил весь столик в гостиной проспектами туристических бюро и зачем рассказывал, что Бали лучше Гоа, если даже не думал лететь туда, во всяком случае со мной? А как же твой приятель? Зачем ты приглашал его к нам через пару недель, если знал, что тебя здесь не будет? А как же твоя строгая итальянская мама, которую ты вспоминал всякий раз, когда я хотела позвать на день рождения кого-то из коллег-мужчин? Зачем ты говорил: «Мама приехала, она не поймет дружбы между мужчиной и женщиной?» Ах да. Я и забыла. С этой, не знаю, как ее там, ты не дружишь. Мама поймет. А как же математика Фреда? Ты же занимаешься с ним каждый вечер. Я ничего не понимаю в формулах. А как же Анита? Ты ее купаешь по воскресеньям. Я пыталась пару раз, но, ты же знаешь, она кричит, что мама все делает не так. А как же новый телевизор с плоским экраном? Мы ведь хотели наконец выбрать его в выходные. Зачем ты освободил место и всем хвастался, что очень скоро у тебя будет домашний кинотеатр? Хотя, может, он и будет… У тебя. А как же Барни? Мне не по силам удержать его, если во время прогулки пес захочет порезвиться на соседском газоне. Так как же вчерашняя ночь? А все пятнадцать лет, Антонио? А как же я? Почему ты разлюбил меня? Зачем ушел? А как же я буду жить без тебя? Почему? Зачем?»
– Мама! Гляди!
Катарина смотрит в окно и машет рукой сыну, выдавливая улыбку. Фред повалил Барни на снег и катается по поляне в обнимку с лабрадором. Катарина подходит к двери, снимает с крючка ключи от машины, кивает матери:
– Поеду за Анитой. Посмотри за ним.
Ее миниатюрный «Поло» чихает, но заводится. Антонио собирался отвезти его в ремонт. Теперь придется самой, а она даже не помнит, где эта чертова мастерская. Машинами всегда занимался муж. Он вообще много чем занимался: разжигал камин и выбирал вино к ужину, знал, когда пришло время вычистить канализацию или поменять черепицу на крыше, брал и гасил кредиты, поил Аниту микстурой от температуры, летом стриг зеленый газон, а зимой расчищал его от сугробов. А еще он любил Катарину. Целую вечность. Или меньше? Когда все изменилось? Позавчера? Месяц назад? Год? Или их брак был обречен с самого начала, когда Антонио рванул за ней из Генуи в Инсбрук, оставив не самую плохую работу, практически подписанный брачный контракт и бьющихся в истерике родителей. Помнится, тогда счастье Катарины не могли омрачить даже невольные мысли о брошенной итальянке. «Я ее даже не знаю и ни в чем не виновата», – так она говорила себе. Что же, теперь то же самое может сказать и его новая избранница. А дети? Что дети? Она же их даже не знает. Родит ему других. Интересно, она моложе? Наверняка! Зачем менять одну сорокапятилетнюю тетку на другую, если первая кормит, обстирывает, обглаживает и не брюзжит при этом? Нет смысла. А вот взять вместо потускневшей, потертой, утратившей былой лоск и ходовые качества лошадки новую, усовершенствованную, с округлым бампером и сияющими фарами – это по-мужски. Разве можно удержаться от искушения заглянуть под такой капот, если то, как заводится и работает старый, ты уже выучил наизусть?»
Катарина сидит в машине возле детского сада и разглядывает себя в зеркало. Вид, конечно, не блестящий: под глазами уже заметные мешки, блеклые губы, выцветшие ресницы, носогубные складки… Ну, в общем, складки они и есть складки. Конечно, если накраситься или сделать ботокс, то она еще о-го-го, но все же, как ни старайся, в сорок пять ты не будешь выглядеть на двадцать. А она старалась, даже очень старалась. И что теперь? Может, подать иск на всех производителей косметики разом? Не помогают, ребята, ваши лифтинги с пилингами. Жизнь рушится независимо от количества скляночек на твоем туалетном столике. Даже Антонио потешался над бесконечными тюбиками с антицеллюлитными кремами, увлажняющими маслами и вонючими скрабами, а она доказывала, что в обществе, где так нетерпимо относятся к женскому старению, у нее просто нет другого выхода, как пустить килограммы «чудодейственных» средств на праведную борьбу с морщинами.
– Ты в самом деле считаешь, что все это помогает? – спрашивал муж, скептически наблюдая за священным ритуалом намазываний и втираний.
– Конечно, я же врач!
Иногда она все же пыталась заговорить о пластике. Ничего такого серьезного – коррекция глаз, подтяжка бюста. Но тут возмущался Антонио:
– Как ты можешь! Ты же врач!
Катарина с отвращением захлопывает зеркало и говорит, напряженно глядя в лобовое стекло:
– Врач… Как давно это было.
– Мама!
Анита обиженно дергает снаружи ручку машины. Губки надуты, в глазах слезы. Катарина не только не вышла за ней, но даже не заметила приближения ребенка.
– Прости, котик! Залезай! Пристегнись. Едем домой. Знаешь, приехала бабушка.
– Лючия? – В глазах блестят искорки. Вместе с итальянской синьорой приезжает ежедневная пицца и божественный панеттоне[4]. В доме воцаряются запахи шафрана, тмина, корицы, дети ходят довольные, а Катарина почти забывает о том, что такое плита.
– Нет. – «Только этого мне сейчас не хватало!» – Агнесса.
Анитка сдержанно кивает. Воспитание не позволяет ей выразить недовольство приездом другой бабушки, которая всегда привозит целый ворох замечаний и наставлений для внучки.
– Не кисни! – подбадривает Катарина ребенка, подбадривая на самом деле только себя.
3
Эту группу явно что-то отличало от остальных. И хотя Соня никогда не разбиралась в тонкостях человеческой психологии, искренняя заинтересованность посетителей не ускользнула от ее внимания. Русские, а это определенно были русские, разбрелись по залу, следуя указаниям аудиогидов. Обычные экскурсанты не задерживаются в зале надолго. Звуки «Лондонского трио» заставляют их спешить в следующий – к клавесинам композитора. Осмотр экспозиции занимает у рядовых туристов минут пятнадцать-двадцать – столько же, если не больше, они проводят в магазине у выхода, скупая подряд футболки, брелоки, магниты с изображением Моцарта и знаменитые на весь мир конфеты. Составители текста экскурсии отвели нотам и партитурам целых десять минут, но на деле мало кто дослушивает и до третьей. Чаще ценители прекрасного опускают трубки, делают торопливый круг по комнате, скользя безразличным взглядом по черным точкам и палочкам, не задумываясь о том, что им представилась уникальная возможность – разглядеть подлинные части музыкального организма.
Соня привыкла стоять одна у лежащих под стеклом нотных альбомов. Никто не обращает на нее внимания, не мешает читать мелодии и еле слышно напевать их. Если случайный свидетель и бросает изумленный взгляд на что-то бормочущую девушку, она этого не видит. Она вообще редко отрывает глаза от нот. Но сейчас она кожей чувствует чужое присутствие. Текст на пленке давно закончился, но ни один из десяти человек не вышел из зала. Передвигаются от одного экспоната к другому, делают второй, третий круг, косятся на Соню. «Ждут, когда я отойду», – понимает она и делает шаг в сторону, освобождая место.
– Семьдесят девятый или восьмидесятый, – уверенно говорит своему спутнику миниатюрная блондинка.
– Позже. – Мужчина вглядывается в отрывок из «Свадьбы Фигаро». – Я точно помню, что позже.
– Я не так давно защищалась.
– Это не значит, что ты помнишь лучше.
– У меня «отлично» по истории музыки!
– У меня тоже не «два».
– А я говорю, восьмидесятый.
– Позже.
– Нет.
– Да.
– Не позже! – Блондинка оттопыривает губку и слегка топает каблучком.
– Позже! – Мужчина краснеет, надувается, становится похожим на кипящий чайник. Соне уже мерещатся колечки пара, вздымающиеся из его ушей, и она не выдерживает:
– Позже.
Две пары глаз устремляются к ней; в одних – недоверие, в других – торжество.
– Откуда вы знаете? – В голосе женщины еще больше сомнения, чем во взгляде.
– Знаю.
– И все же.
– Просто помню.
– Я тоже помню. Вы музыкант?
– Нет, но…
– А мы музыканты, так что разберемся сами.
– Наташа! – Мужчина явно огорчен нелюбезностью своей спутницы, но та уже покидает зал с видом оскорбленного достоинства. – Извините. – Он неловко улыбается Соне.
– Ничего. «Свадьба Фигаро» – после 1781-го. Это абсолютно точно.
– Спасибо.
– Не за что. Это так же верно, как то, что вы играете на трубе, а ваша… – Соня неторопливо подбирает слово, – коллега – на скрипке.
Молчаливое недоумение определенно требует объяснений от «ясновидящей».
– У вас собранная амбушюра[5] и цепкие губы, а у дамы несколько скован подбородок, будто она что-то зажимает.
– И вы продолжаете утверждать, что вы не музыкант? – слегка кокетливо спрашивает собеседник, подтверждая правоту незнакомки.
– Я не музыкант.
Соня теряет интерес к разговору и возвращается к своему стеклу. Трубач удаляется на поиски скрипачки, за ним неспешно выплывают из зала и остальные.
«Оркестранты, – думает Соня. – Кто же еще, кроме профессионалов, станет так пристально разглядывать закорючки на пожелтевшей бумаге? Кому это интересно? Пожалуй, только ей».
Ну так она и есть профессионал, каких мало. Ее задача – подмечать детали, ускользающие от взгляда простых смертных. Творческая биография Моцарта вовсе не ее конек. Только вот до переезда в Вену композитор отчего-то не ставил завитков в прописной «d», когда царапал пояснения на партитурах, а потом начал. Зачем? Почему? Неизвестно, да и неважно. Главное очевидно: хвостики у буквы появились после 1781-го. На альбомном листе перед Соней – целых три таких знака, значит, и сомнений во времени написания «Свадьбы Фигаро» быть не может.
Девушка смотрит на «Tissue» пятилетней давности. Пожалуй, на сегодня хватит. Глаза устали от напряженного разглядывания, кладовые памяти забиты диезами, бемолями и ключами. Да и музей скоро закроется. Ничего не случится, если она уйдет чуть раньше. Спешка и перенапряжение могут все испортить, так что Соня просто обязана позволить себе передышку. Она опускает руку в карман пальто и любовно поглаживает две монетки. Три евро уже несколько месяцев кочуют из одной одежды в другую. Три евро – это настоящая роскошь, богатство и беззаботность. Три евро – это просто чашечка кофе в австрийском кафе. Три евро – это отголоски прошлой жизни. Три евро – это мечта. Соня вертит пальцами железные кругляшки и ощущает себя хозяйкой целого мира. Только она сама решает, когда сделать явью волшебный сон. Почему бы не сейчас? Она решительно выходит из музея и направляется к ближайшей забегаловке. Манящий запах кофе уже щекочет ей ноздри, язык, кажется, слизывает с губ вкусные горьковатые капельки.
Телефон звонит в ту секунду, когда ее рука уже протянута к ручке входной двери. На дисплее – знакомый номер, отвечать не хочется, цель звонка очевидна. О кофе можно забыть.
– Опять? – тянет Соня в трубку упавшим голосом.
– Пожалуйста, милая, это в последний раз.
– Когда?
– Через полчаса успеешь?
– Куда?
– В Хоэнзальцбург[6].
– Ладно.
– Спасибо. Не расстраивайся так сильно. Может, я и сорвала тебе важные планы, зато принесла в копилку сто евро.
– Сто три, – мрачно констатирует Соня.
Теперь она располагает лишними десятью минутами. От дома-музея Моцарта на Макартплатц до фуникулера, у которого ее будет ждать группа туристов – не дольше двадцати минут пешком. Но пить кофе в спешке не хочется. Исполнение мечты опять откладывается. Соня останавливается на мосту. Зальцах, в отличие от девушки, торопится, суетится, гонит течением чаек. Река с характером. Здесь на равнине она уже не так строптива, как у своих истоков на горных склонах, но все такая же яркая, неоднозначная. Река похожа и не похожа на Соню. Состоит из двух ледниковых ручейков, но никогда не замерзает, а Соня каждой клеточкой чувствует невидимую холодную ровную корку, сковавшую ее плоть. В горной части Зальцаха – четыре водопада с замысловатыми названиями, Соня пока открыла в себе только два – ненависти и отчаяния, в наименовании которых нет ничего непонятного. В черте города река широкая, судоходная. Соня – узкая, каменистая, непроходимая. «Зальц» в переводе с немецкого «соль». Важная вещь, очень ценная. Уж сколько классиков доказывали незаменимость этой специи. Сонино имя означает «мудрость», качество тоже небесполезное. Да только кто сказал, что мудрецам жить на свете проще?
4
«Сложнее, это гораздо сложнее». Лола зажмуривается от страха, и ее тут же настигает рассерженный окрик Хосе:
– Сколько можно, Лола! В чем дело?!
Темные испуганные глаза широко распахиваются, она напряженно смотрит в мигающее красным огнем око камеры. Лола сокрушенно мотает головой и отводит взгляд, чуть слышно спрашивает:
– Я боюсь?
– Похоже на то. – Хосе старательно меняет гнев на милость, но от женщины не ускользает напряжение в его голосе.
Лола еще раз зажмуривается, встряхивает иссиня-черным длинным хвостом и с вызовом заявляет:
– Я боюсь!
– Dios mio![7] Это просто смешно!
– Не вижу ничего смешного!
– Долорес Ривера боится!
– Да! Ну и что?
– Держите меня! Женщина, заколовшая кучу не самых хилых быков, страшится наступающего объектива.
– Не вижу связи. – Лола грубо обрывает оператора, но тот и не думает отступать.
– Да ты храбрее льва, mujer![8] Что за россказни?
Вместо ответа Лола шуршит лежащими перед ней бумажками с новостными подводками, перекладывает листочки с места на место и всем своим видом показывает, что разговор окончен.
– Это тупик, Лола! – Хосе растерянно пытается подобраться с другой стороны.
Женщина равнодушно пожимает плечами.
– Ты собираешься покинуть поле боя без битвы?
Молчание. Нашел чем испугать. Страшно только в первый раз. Из одного цирка она уже сбежала. Почему бы не сбежать из другого?
– Слушай, Долорес, твои фотографии развешаны по всей Мериде, три раза в день идут анонсы. Все жаждут увидеть тебя на экране. Что ты собираешься сказать зрителям?
– «Извините».
– Что «извините»? Зачем мне твои извинения? – снова вскипает Хосе.
– Я предлагаю сказать зрителям «извините».
– Сумасшедшая! Ты представляешь, какая неустойка тебя ждет?!
– Ничего. У меня хватит на покрытие, – Лола говорит надменно, с нескрываемой гордостью. Отодвигает стул, поднимается, демонстрируя окончательное решение уйти.
На оливковых скулах оператора перекатываются гневные желваки. «И что о себе возомнила эта торрерочка? Тоже мне подарок! Подумаешь, побеждала быков. Ничего удивительного – она упрямее любого из рогатых». Хосе рывком открывает дверь:
– Давай! Беги! Только заверни по пути к Диего. Объясни ситуацию.
«Диего! Черт! Он расстроится».
– Ладно. Попробуем еще раз.
Лола сама себя не узнает. Что это? Она становится сентиментальной? С каких пор ее заботят чувства других людей? Главный редактор информационного отдела телекомпании «Юкатан» Диего Хименес, безусловно, заслуживает хорошего отношения. Он протянул ей руку помощи, он сделал на нее ставку, а она… Она готова наплевать на все это и послать подальше и Диего, и болвана Хосе, и всех мексиканцев, считающих часы до появления в эфире прославленной Долорес Ривера.
Лола механически шевелит натянутыми губами и, не глядя на бегущие строки суфлера, выстреливает заученным до тошноты текстом:
Власти четырех северных штатов Мексики объявили вчера чрезвычайное положение в большинстве муниципалитетов в связи с холодами, обильными снегопадами и снежными бурями, которые обрушились на северо-запад и центральные районы страны в последнюю неделю декабря.
«Подумать только! Последняя неделя декабря… Значит, Рождество уже было? Или нет? Или все-таки…» Лола краем глаза выхватывает цифры в правом нижнем углу монитора. Двадцать седьмое! Как она могла пропустить? Ах да! Вчера началась эта истерия с аномалией, и о прошедшем празднике никто не вспоминал, а до этого о нем не вспоминала Лола. Так вот почему у нее в ящике столько непрочитанных сообщений. Там пожелания всего-всего и непременно самого-самого. И мобильник позавчера верещал не переставая… Если бы она сообразила про Рождество, она бы, возможно, сняла трубку.
Синоптики отмечают минимальную температуру минус двадцать пять градусов по Цельсию в горах штатов Чиуауа, Сонора и Дуранго, при этом на равнинах, находящихся на уровне моря, по ночам столбик термометра опускается до отметки минус пятнадцать.
«Бедные мексиканские быки! Их оставили мерзнуть или лишили арены?[9] Вот радость для представителей IMAB[10] – животные редчайшей породы не будут заколоты в честной битве, они просто сдохнут от холода, как самые обычные коровы. Или их перевезут в теплый загон, в стандартный хлев, который противопоказан благородным торос. И что их ждет? Просто замечательное, по мнению «защитников», изменение в судьбе – бойня вместо боя. Исход, конечно, один. Да только вот в первом случае быку не светят ни фанфары, ни аплодисменты».
Власти настоятельно рекомендуют гражданам надевать теплую одежду, не забывать о шапках, шарфах и перчатках, накрываться дополнительными одеялами по ночам и спать одетыми в свитера и куртки. Кроме того, в предстоящие несколько дней следует включить в рацион жирную и сладкую пищу, богатую калориями, которые быстро расходуются человеческим организмом при низких температурах.
Что же, похоже, ее участь так же печальна, как будущее узников ганадерий[11]. Лайковые перчатки без подкладки и осеннее полупальто – весь арсенал теплых вещей, а холодильник забит замороженными овощами. И желающих подвезти ей трактор питательной, сладкой, свежескошенной травы пока что-то не наблюдается.
Жителям горных районов северных штатов следует отнестись к советам медиков с особым вниманием. Температуры в этих регионах будут достигать рекордно низких отметок еще несколько суток. Так, в поисках тепла с гор Чиуауа уже спустились на равнины даже непритязательные и выносливые тараумара.
«О! Если не покупать шапку, можно причислить себя к храбрым нетребовательным индейцам».
– Чему ты улыбаешься? – Хосе устало выглядывает из-за камеры. – В стране холод, а у тебя рот до ушей.
– А плакать нельзя, – огрызается Лола. – Слезы замерзнут, превратятся в сосульки, обморозят щеки и…
– Уймись! Читала ты хорошо, только слишком отстраненно. Говорящие головы в прошлом, Лола. Диктор – это журналист. Он пишет подводки, смотрит репортажи, изучает сюжеты. Он в теме. А ты где? – Оператор включает стоящего на треноге телевизионного монстра и машет рукой. Тут же за стеклом в аппаратной зажигаются десятки экранов с изображением девушки.
– Я в кадре.
– Ты у меня в печенках. Все. Записываем.
– Куда ты?
Хосе смотрит на Лолу, как на безмозглую курицу.
– Туда, – машет рукой в сторону аппаратной.
– Зачем?
– Пойду, пообедаю, выпью бутылочку агавы, – язвительно. – Наблюдать твои экзерсисы. Зачем еще?
– Ты собираешься оставить меня здесь одну?
– Господи! Ты меня достала! Где ты видела сейчас, чтобы в информационной студии сидел оператор? Диктор и техника – все. Полная автоматика. Ну откуда ты взялась такая?
– Явилась с Лас-Вентас[12], – усмехается Лола.
– И что? Ты там вокруг быка с ансамблем плясала?
– Представь себе. Если бы к быку сразу выходил матадор, я бы здесь не сидела, – взвивается девушка. – Валялась бы на Фуенкарраль или на Английском[13]. Пара минут бездумной схватки – и табличка с именем Долорес Ривера украсила бы аллею перед ареной. Может, даже и профиль отлили бы, не поскупились!
– Ладно. Не горячись!
Но Лола не может успокоиться:
– И это говорит мексиканец! Без пикадоров, бандерильеро, помощников, рабочих арены неофит[14] назывался бы просто кадавер[15]. И кто из нас дикий?
– Послушай, здесь та же работа слаженной команды: редакторы, монтажеры, операторы, гримеры, режиссеры. Диктор без них никто. Но это не значит, что он не может остаться в эфирной наедине с телесуфлером.
– И с этой штукой, – Лола кивает на камеру.
– Вот что я скажу вам, прославленная сеньорита Ривера: в отличие от ваших подопечных «Бетакам» не кусается. Он хорошо воспитан. И подушками, кстати, вас здесь тоже не закидают[16]. Давай, девочка, соберись. – Последние слова Хосе произносит уже в коридоре.
Лола напряженно всматривается в россыпь своих изображений на экранах соседней комнаты. Ей кажется, что даже толстый слой тонального крема, сковавший лицевые мышцы, не может скрыть бисеринок пота, которые выступили над верхней губой. Левый лацкан пиджака немного топорщится, а иначе просто и быть не может: бьющееся в лихорадке сердце стучит прямо по плотной ткани. Застывшие в запредельном ужасе глаза выхватывают редактора. Он стучит в стекло и отчаянно жестикулирует Лоле, показывая на стол. Лола опускает взгляд, хватает скрученный провод, вставляет наушник, и в ее голове голосом режиссера тут же начинают неумолимо убегать последние спасительные секунды.
– Десять.
«Я справлюсь. Я смогу».
– Девять.
«Я не справлюсь. Я не смогу».
– Восемь.
«Я должна».
– Семь.
«Я ничего никому не должна».
– Шесть.
«Сейчас я разлеплю склеенные губы».
Лола берет заранее поставленный на стол стакан с минеральной водой и делает несколько жадных глотков.
– Пять.
«Только бы не дрожал голос».
– Четыре.
«Все хорошо. Я спокойна. Я не волнуюсь».
– Три.
«Просто прочитаю еще раз знакомый текст, и все».
– Два.
«Боже, сейчас это чудовище заработает!»
– Один.
«Я… Я должна что-то сделать…»
– Мотор.
Лола выдергивает проводок из уха. Стул летит в одну сторону, бумажки с подводками – в другую. Брызги воды из разбившегося стакана расползаются мокрыми кляксами по строчкам суфлера. Микрофон растерянной петлей взвивается вверх, оставив себе на память кусочек белой блузки. Десять человек за стеклом в молчаливом оцепенении наблюдают за поспешным бегством той, что должна была вернуть популярность местному телеканалу. О недавнем присутствии в студии Долорес Риверы напоминает лишь возмущенно дрожащая дверь.
5
Окно операционной запотело. Любопытные студенты, отталкивая друг друга, не упускают возможности получить бесплатный мастер-класс. Доктор Катарина Тоцци выполняет свою пятидесятую аппендэктомию. Вот она производит небольшой разрез брюшной стенки – шесть сантиметров, ни больше ни меньше – в верхней подвздошной области. Вот выводит в рану слепую кишку, а вслед за ней – червеобразный отросток, вот перевязывает рассасывающейся нитью основание аппендикса и питающую его брыжейку. Вот отсекает отросток, обрабатывает антисептиком культю, накладывает кисетный шов, осушает тампонами брюшную полость от воспалительного выпота. Ассистент промокает хирургу лоб бумажной салфеткой. Доктор Тоцци отходит от пациента, оборачивается. Даже марлевая повязка не может скрыть ее улыбки.
Катарина нажимает на «стоп». Запись была сделана семь лет назад. Теперь все еще проще. Вместо рук врача – эндохирургический сшивающий аппарат. Несколько минут – и у человека в животе три ряда миниатюрных титановых скобок, герметичные швы, хороший гемостаз и никакого воспалившегося отростка.
У Катарины много подобных пленок, но Антонио любил именно эту. Часто демонстрировал ее друзьям, не обращая внимания на протесты, и постоянно повторял: «Вы только посмотрите, как просто, легко и быстро. Разрезал, перевязал, отсек – и все дела. Катарина – просто ас».
«Да уж, Антонио. Ты столько раз смотрел этот материал, что и сам мог бы стать блестящим профессионалом. Что ж, с главной задачей хирурга ты действительно справился на ура. Удалил меня, как аппендикс, «просто, легко и быстро». Но только в операционной все гораздо сложнее. Разве ты не слышал об анестезии? Несколько ободряющих слов, тень сожаления, гримаса стыда могли бы стать хоть какой-нибудь, пусть даже самой слабой, поддержкой. Но нет, ты предпочел резать по живому, не заботясь о состоянии пациента. Ты столько лет прожил бок о бок с врачом и ничего не знаешь о болевом шоке? Или твое прощальное «извини» должно было стать тем самым эфиром, притупляющим чувства? А может, ты использовал это слово вместо нитки с иголкой, думал залатать им рану? Но ты забыл, что швы иногда гноятся и кровоточат, ты не нашел для меня титановых скоб, не оставляющих рубцов, ты…»
– Хватит, Катарина! – Мать решительно забирает у нее пульт от DVD. – Сколько можно это смотреть?
– Последний раз, мама! – Катарина не дает выключить телевизор. – Последний раз.
Женщина вновь погружается в стерильную тишину операционной, но все же слышит телефонные жалобы матери кому-то сочувствующему:
– Я бы поняла, если бы она без конца смотрела свадьбу или семейные хроники, или листала бы альбомы с фотографиями. Так нет. Она уже третий час крутит пленку с одной и той же операцией. Просто не знаю, что делать!
«Делать? Теперь уже поздно что-то делать. Правда, Антонио? Делать надо было раньше. А когда раньше? Когда я стала тебе чужой? Когда все изменилось? Может, это из-за Аниты? Ты ведь не очень обрадовался ее появлению. Тебе было хорошо так, как было. Ты, я и Фред. Ты так радовался, что мальчик наконец-то подрос и жизнь вошла в свою колею! Мы могли ходить в рестораны, засиживаться допоздна в гостях и даже заглядывать, как раньше, на дискотеки. «Он такой умный, этот мальчишка, – с гордостью сообщал ты друзьям, – всего пять, а сам включает Cartoon Network, и мы можем спать сколько влезет». Да, с Фредом стало легко. И это тебе очень нравилось.
Ты никогда не любил сложностей, ты избегал их. Тебе было проще поменять работу, чем регулировать непростую ситуацию. Чем дальше я узнавала тебя, тем больше крепла во мне уверенность в твоей любви, Антонио. Ведь ради меня ты поменял страну – наверняка это было непросто. Возможно, именно этот шаг тебя и подкосил. Теперь тебе нужна была легкость во всем. Тебе не хотелось новых кредитов, переезда, ремонта, чеков из магазина для беременных, синяков под глазами и разговоров о растяжках. Тебя не интересовали новые модели Peg Perego[17]. К чему? Они же не электрические, не ловят радиоволны и не сигналят на поворотах. То ли дело ваши с Фредом игрушки: катер с моторчиком, авторалли и целый железнодорожный мир с новеньким сверкающим ICE[18]. Придется все это разложить по коробкам, чтобы найти место для кроватки, пеленального столика и манежа. «Младенцы занимают всю квартиру. Не успеешь оглянуться, как в гостиной окажется игровой коврик, на кухне – стерилизатор, а в спальню обязательно проложат путь погремушки и парочка зубопрорезывателей. Хочешь, чтобы было иначе? Покупай дом». Именно так говорил ты агенту по недвижимости, расписываясь на договоре. Риелтор улыбался, я тоже. Он думал, ты шутишь. Я знала, ты серьезен, как никогда. У тебя имелись тысячи аргументов за то, чтобы оставить все как есть. У меня только два – «хочу» и «собака». Последний оказался решающим. И если лабрадор мог появиться в доме лишь в придачу к маленькому пищащему свертку, у тебя не оказалось возражений.
Конечно, я переживала, Антонио. Мне хотелось совместных мечтаний, мне хотелось, чтобы ты попросил меня о еще одном подарке, чтобы наши желания совпадали. Мне хотелось… Но надо было действовать. Хотеть я могла еще недолго: пять лет, семь, а может, и несколько месяцев. В сорок лет уже нельзя медлить. И я решилась. Я верила, все будет так, как должно быть согласно моим представлениям, лишь только намек на сверток поселится в моем животе.
И я не ошиблась. Во всем мире не было мужчины, который ждал бы ребенка больше, чем ты. А как виртуозно ты жестикулировал в кабинете у фрау Гюнтер и требовал отстранить меня от работы или, по крайней мере, разрешить оперировать сидя! Кричал про боли в пояснице, кислородное голодание и отеки. Я стояла за твоей спиной и давилась от хохота. Срок был четыре недели, и все, что могло мне потребоваться в операционной, – пластмассовый тазик в случае тошноты. Ты был единственным папочкой, посетившим все занятия в школе будущих родителей, знал, как ходить, как лежать, как дышать. Тебя не пугали словосочетания «слизистая пробка», «тазовое предлежание» или «раскрытие шейки». Производители пустышек должны поместить твою фотографию на своих сайтах и предоставить скидки. Ты скупил весь ассортимент сосок: красные и синие, с колечками и прищепками, с узкими и широкими отверстиями, латексные и силиконовые, с зайчиками и паровозиками, желтоватые и бесцветные, ортодонтические и простые… Ты засиживался на форумах и обсуждал преимущества грудного вскармливания, ты забросал гостиную каталогами детского питания и заполонил холодильник баночками Semper и Hipp. Именно из-за тебя мне так сложно стало готовить: под руку все время попадались припасенные тобой ершики, щипчики, крышечки и еще целая куча приспособлений для кормления малыша, который еще только начинал расти внутри меня.
А как ты обрадовался, когда узнал, что будет девочка! Я даже не ожидала. Понесся в магазин и притащил заколочки и куклу Барби. Я смеялась до колик в животе. А ты обиделся. И потом, когда на последнем УЗИ сказали, что у малышки видны волосики, ты так гордо посмотрел на меня и задрал нос до самого потолка.
Ты был таким внимательным, Антонио. Ты массировал мне опухшие ноги и ходил за мороженым среди ночи. Ты был таким заботливым. Звонил мне каждый час, встречал после работы, купал Фреда, готовил ужины. Ты даже умудрился сдержать обещание по поводу собаки. Я понятия не имела, где лежит корм и мешочки, с которыми надо три раза в день сопровождать Барни на прогулку. Да-да, ты тратил обеденный перерыв на лабрадора и был совершенно счастлив. Ты был таким ласковым: шептал мне всякие глупости и пел колыбельные сначала плоскому, а потом огромному животу. Ты заказал учебник по азбуке Морзе и выстукивал Аните незатейливые фразы. Ты был таким ранимым, Антонио. Лопнувшие почки вызывали у тебя умильную улыбку, а сопящие в колясках малыши – слезы на глазах. У тебя пропало желание смотреть новости, ты переключал каналы с любимой некогда хроники происшествий, ты не выносил даже одного вида жестокости и насилия. Ты был таким… Ты был таким… Ты был беременным.
Нет, если Анита и изменила нашу жизнь, то явно не в худшую сторону. Ты наверняка сумел достучаться до дочки еще до того, как она появилась на свет. Не знаю, бывают ли дети спокойнее и неприхотливее, чем наша малышка. Похоже, тебе удалось настроить ее на нужную тебе волну: есть по часам, спать ночами и не пищать по пустякам. Это теперь она капризничает по каждому поводу, но что поделаешь – видимо, кризис пятилетнего возраста. Могла ли Анита отдалить меня от тебя? Может быть, только тем, что любила и любит тебя больше, чем меня. Даже «папа» она сказала на несколько дней раньше, чем «мама». Папа – главный человек в ее жизни. Папе она доверяет свои секреты, с папой она любит гулять. Папа запускает воздушного змея, катает на самокате и строит шалаш. А мама только нудит «почисти зубы» или «надень тапки». Папа готовит вкусные торты и покупает чипсы, водит в рестораны и любимый «Макдоналдс», а мама варит супы, заставляет есть кашу и пугает больным животом. Папа забирает из детского сада и везет в магазин за новой игрушкой, а мама всегда спешит домой проверять у брата уроки. Папа строит смешные рожи и разрешает бренчать на гитаре, мама не терпит кривляний и не подпускает к инструменту. Конечно, для Аниты ты царь и бог, Антонио. Ты первый, ты лучший. У меня – роль второго плана, и вряд ли я когда-нибудь удостоюсь «Оскара» за ее исполнение. Но разве я когда-нибудь ревновала? Я так радовалась вашей близости, я гордилась тобой. Я прожужжала уши всем знакомым рассказами, как наша дочка обожает отца. А ты… Как ты мог оставить ее, Антонио? Зачем? Почему?»
– С кем ты разговариваешь?
Мать заглядывает в комнату. Телевизор моргает черно-белой рябью и шипит, но Катарина даже не смотрит в экран.
– Ну хватит! – Фрау Агнесса решительно выключает технику. – Ляг, поспи. Ты так совсем с ума сойдешь.
– Принеси мне, пожалуйста, снотворное.
Мать с подозрением смотрит на Катарину.
– Я не собираюсь травиться. Просто действительно надо отдохнуть.
– Хорошо. Ты поспишь. А потом встанешь и что-нибудь съешь.
– Ладно, съем. Что-нибудь.
Телефонная трубка в руке фрау Агнессы издает жалобные трели.
– Алло. – Мать презрительно морщится и протягивает аппарат Катарине с такой брезгливостью, будто в руках у нее склизкий червяк. – Это отец твоих детей.
Катарина прикрывает рукой телефон:
– К чему этот драматизм, мама?
Мать поджимает губы и продолжает выжидающе стоять над дочерью, Катарина вопросительно смотрит на нее и молчит. Она не собирается разговаривать с мужем при свидетелях. Фрау Агнесса отворачивается и, демонстрируя идеально прямую спину, необычайно, а главное, незаслуженно обиженно выходит из гостиной, нарочно сдвинув створки дверей.
Катарина собирает остатки мужества и пытается вспомнить, как звучал ее голос несколько дней назад.
– Я слушаю. – Да, именно так. Легко, непринужденно, без тени расстройства.