Алая нить Райт Лариса
Треньканье телефона отрывает женщину от размышлений. Она вытирает руки о фартук и снимает трубку. В кухне телефон висит на стене, так что можно натянуть провод и продолжать помешивать свой коронный гуляш с топинамбуром…
– Я слушаю.
– Ну как ты? – спрашивает мать замогильным голосом.
Три дня назад Катарина попросила ее уехать. От назойливой опеки, от ежеминутных выпадов в адрес Антонио, от непонимания («Не стоит так расстраиваться, дочка. Я всегда говорила, этот твой итальянец не стоит и выеденного яйца!») Катарине становилось только хуже. Она собралась с духом и сказала, что матери пора возвращаться домой: «Спасибо, мама, за поддержку, но я попробую обойтись без нее». Фрау Агнесса удалилась мрачная и оскорбленная, уверенная, что оставила Катарине новую, гораздо более существенную пищу для переживаний и душевных терзаний. Однако семьдесят два часа – это тот максимум, который она может продержаться без общения с дочерью. Катарина прекрасно это знает. Без отсутствия объекта для поучений и наставлений мать чахнет.
– Ничего, мама. Спасибо. Нормально.
Фрау Агнесса молчит несколько секунд, потом не выдерживает.
– Он приехал?
Катарине кажется, она видит, как мать поджимает губы.
– Не знаю. Хотя да. Наверное, да.
– Что это значит? Он забрал детей?
– Дети ушли, мам.
– Ты их не провожала? – Ну вот, острый клинок заточен…
– Нет.
– Значит, вы не виделись? – Острие вонзается в рану.
– Нет.
– До сих пор? – Проворачивается внутри, разрывая плоть. Катарина мрачно солит гуляш во второй раз.
– А как продвигаются поиски работы? – Это тоже не лучшая тема для обсуждения.
– Неважно.
– Тебе же назначили собеседование. Ты не ходила?
– Ходила вчера.
– Ну и что?
– Ничего, мама. Я, как бы это тебе объяснить, overqualified.
– Что?
– Слишком квалифицированна, понимаешь? Провожать девушек в солярий и включать аппарат не позволяют диплом и многолетняя врачебная практика.
– Как это может быть? Нет, я понимаю. Я прекрасно понимаю, когда человеку отказывают по причине отсутствия квалификации, но указать на дверь из-за наличия таковой… Это просто нонсес!
– Мама, успокойся! Быть слишком квалифицированным для какой-либо работы – совершенно нормально.
– Да? Но что же тебе тогда делать?
– Я и сама хотела бы это знать.
– Может, попробуешь вернуться в больницу?
– Прости, мама, у меня тут горит. Я больше не могу разговаривать. Перезвоню попозже.
Катарина вешает трубку.
В больницу. Что за чушь! Так о чем она думала? Ах да, о Риккардо и его юной красавице. Конечно, пример друга не мог оставить мужа равнодушным. У Риккардо – феерические праздники, у Антонио – серые будни. У Риккардо – каникулы в Акапулько, у Антонио – уикенд в доме у тещи. У Риккардо – путешествия за новыми впечатлениями, у Антонио – поездки в детский сад. У Риккардо – ночные полеты, у Антонио – крепкий здоровый сон. У Риккардо – разговоры о высоком, а у Антонио – о тонкостях трахеотомии или, того хуже, резекции желудка. Хотя вот уже два года она таких бесед не ведет. Но, наверное, в оценках Фреда и игрушках Аниты тоже не много романтики.
Раньше, когда Риккардо еще приезжал с семьей, они прекрасно развлекались все вместе: устраивали барбекю, выбирались в кино, даже участвовали в регате самодельных парусников. Кажется, яхта мальчишек тогда пришла третьей, и Антонио пообещал, что уж в другой раз они непременно станут чемпионами. Однако на следующий год Риккардо приехал уже со своей девицей и соблазнял друзей совершенно иными радостями жизни. Теперь его прельщали не семейные выходные, а шумные вечеринки в ночных клубах, рестораны и дискотеки. Сколько раз он предлагал что-то подобное, что вовсе не казалось Катарине заманчивым. Она отговаривалась тяжелой работой хирурга, дежурствами или отсутствием бебиситтера. А когда оставила работу, отказываться перестала, но тут желание пропало у Антонио. А пропало ли? Может, он просто не хотел идти с ней? Ну действительно, как бы она смотрелась в окружении девчонок с обнаженными пупками и пирсингом в носу? По меньшей мере нелепо. А современные танцы? R&B вперемежку с кривляниями Шакиры. Да ей понадобится миллион лет, чтобы научиться так вертеть своей задницей! Как бы чувствовал себя муж, приведи он на танцы замороженную воблу? «Эй, чувак, что за чикса рядом с тобой? Колода колодой! Где ты откопал эту развалюху? В собственной спальне? О! Ты коллекционируешь антиквариат! Круто!»
Усмешка перекашивает лицо Катарины. Ложка в сотейнике перестает мерно двигаться, скребет по дну, жалобно верещит на стенках, разбрызгивая жирные капли соуса по веселым утиным мордочкам фартука.
«Ладно, к чему это самобичевание? В конце концов, танцевать Антонио сам никогда не умел, заманить в клуб его было сложно и в молодые годы. Так что дело тут, наверное, не в Катарине. Хотя теперь-то он наверняка пойдет выделывать коленца. Придется соответствовать интересам своей вертихвостки. Иначе ее обвинят в ремесле старьевщика. А кому это понравится, Антонио? Придется тебе молодеть. Она ведь удивляет тебя своей наивностью, непосредственностью, чистотой… Что-то все это слишком мягко. Она умиляет тебя своей глупостью, так будет вернее. А этим Катарина уж точно удивить не может. Катарина привыкла поражать другими вещами. Этюдами Шопена. Помнишь, Антонио, я начинала играть неторопливо, меланхолично, лица гостей мрачнели, покрывались налетом интеллектуальной грусти, а ты раскачивался на кресле, строил смешливые рожицы и всячески старался переключить меня – ты всегда любил легкий колорит, скерцозную, капризно-шутливую музыку. А Бернс, Антонио? Помнишь: «Любовь, как роза, роза красная…»[30] Ты пытался прочитать это на первом свидании, только сбился после двух строк, смутился, а я подхватила. Ты еще удивился:
– В Австрии любят Бернса?
– Не меньше, чем в Италии.
Бернса я любила всегда и люблю. Ты попал в точку. Я декламировала при каждом удобном случае, сыпала цитатами. Иногда ты даже опережал меня:
– Родители, богатые – это кто? – важно вопрошает Анита.
– «Кто честным кормится трудом, того зову я знатью»[31], – говоришь ты и смеешься, а я остаюсь стоять с открытым ртом. Именно это я и хотела сказать.
– Папа, кем ты работаешь? – звучит очередной вопрос.
– «Был честный фермер мой отец, он не имел достатка…»
Празднуем мой день рождения, поднимаем бокалы.
– «Мы пьем за старую любовь, за дружбу прежних дней», – лихо декламируешь ты мой неизменный тост.
Мы в гостях у моей мамы. Дети спят и строгая фрау Агнесса тоже. Мы пробираемся к калитке и выскальзываем из сада на усыпанное звездами поле. Зеленая трава чернеет под босыми ногами, я набираю в грудь воздух, но ты тут, как тут:
- …Так хорошо идти-брести
- По скошенному лугу
- И встретить месяц на пути,
- Тесней прильнув друг к другу…
Я счастливо улыбаюсь, прижимаюсь к тебе и целую небритую щеку. Конечно, за пятнадцать лет все это могло и наскучить. А мои картины? Как ты смеялся, когда я впервые разрезала две одинаковые открытки с цветами на тонкие полоски.
– Это что, оригами?
– Буду украшать стены.
– Открытками? – ты прямо скрючился от смеха.
Зато потом, когда увидел готовую большую картину, побежал за рамочкой и повесил мое творение на самом видном месте. Помнишь, как ты хвастал моим увлечением друзьям и с восторгом говорил, что не придется тратиться на покупку постеров с импрессионистами? И что теперь? Открытками увешаны все комнаты. А как ты отреагировал на две последние? Оторвал взгляд от экрана, бегло взглянул и сказал:
– Ага. Молодец. Здорово.
А ведь это был твой любимый Дега. И что? «Танцовщицы» перекочевали в кладовку, а «Гладильщиц» я подарила маме. Она сказала, что ей будет веселее утюжить белье в такой компании, и картина перекочевала к ней. А ты? Ты этого не заметил.
Чем же еще я могла удивить тебя, мой дорогой? Почитать вместо «Справочника по современной хирургии» глянцевые журналы и прислушаться к их модным советам? «Смени имидж», «поменяй стиль», «сделай стрижку», «подретушируй форму губ, глаз, бровей, мозгов…». Это мы уже проходили. Помнишь, после рождения Анитки на меня навалилась депрессия? Я не расставалась с сантиметром, перетягивала талию и ныла, ныла, ныла. А потом отправилась в парикмахерскую и перекрасилась в черный цвет. И что ты сказал? Посмотрел на меня мрачно и категорично заявил:
– Верни мою жену.
С экспериментами было покончено.
Так чем же я еще могу удивить тебя, Антонио? Разве что мой гуляш с топинамбуром все еще способен вывести тебя из оцепенения. Зима – самое лучшее время для земляной груши. Знаешь, я всегда варю ее перед тем, как обжарить на ореховом масле. Я сохраняю для тебя все витамины, Антонио, все целебные свойства. Чтобы ты был здоров, чтобы у тебя были силы, чтобы не настигла хандра. Хотя сил тебе, по всей видимости, не занимать, да и уныние в ближайшее время не грозит. Может, стоило превзойти себя и приготовить твою любимую рыбу? Нет, это выше моих сил. Я пока не способна. Ты всегда поддевал меня, спрашивал, как может тошнить от запаха рыбы и не тошнить от запаха крови?»
Катарина пробует кусочек тушеного мяса, удовлетворенно цокает языком и развязывает фартук.
«Может, детям удастся затащить тебя в дом? Фред говорил, у него не получается модель самолета, хотел попросить тебя помочь склеить макет. Чем не повод остаться на ужин? Что же, я должна быть во всеоружии».
Женщина поднимается в спальню, открывает шкаф и перебирает вешалки.
«Шелковое зеленое и к нему – тот изумрудный гарнитур, что ты подарил мне на десятилетнюю годовщину свадьбы? Нет, очень торжественно и слишком… слишком очевидно. Коричневое шерстяное под горло? Как-то скучно. Можно оживить ниткой жемчуга. Но ведь говорят, жемчуг – к слезам, а слез у меня и без того хватает. Может, просто черный хлопковый сарафан и босоножки на шпильке? Нет, не по сезону. Да и двенадцать сантиметров дома выглядят, мягко говоря, странновато».
Катарина закрывает шкаф. В конце концов, то, что на ней надето сейчас – джинсы и мягкий пуловер, – самая подходящая одежда. Спортивный стиль всегда шел ей, делал свежее и моложе. Женщина улавливает тихое шуршание шин, хлопает дверь.
– Мам? – басит Фред.
– Мы пришли, – вторит Анита.
Катарина бежит в ванную, брызгает холодной водой на вспыхнувшие щеки, распускает волосы, опять собирает их в хвост, снова распускает и, в последний раз встретившись в зеркале с осунувшимся лицом, спускается вниз.
– А папа?
Фред молча стягивает куртку с сестры.
– Паркуется?
– Уехал.
– А как же твой макет?
– Сказал, в другой раз, – расстроенно пожимает плечами сын.
– Смотри, мам! – Анита демонстрирует новую куклу.
– Очень красивая. Как мы ее назовем? – Катарина гладит дочку по голове. – Ну, значит, в другой раз, – подбадривает она сына, да и саму себя.
«Хорошо, что не стала наряжаться».
– Элиза, – зычно предлагает Анита.
– Что? Какая Элиза?
«Только больше расстроилась бы».
– Назовем Элиза.
– Кого назовем?
– Куклу! – возмущается ребенок и тычет Катарине в нос искусственные локоны.
– Ах да. Красивое имя.
– И вовсе даже не красивое! – неожиданно злобно выкрикивает Фред. – Просто уродское!
Мальчик отшвыривает меховые скетчерсы и вприпрыжку мчится по лестнице. Наверху раздается громкий стук – сын закрылся в своей комнате.
– Давай-ка, милая, скажи мне, что должна сделать Элиза, раз она пришла с улицы?
– Вымыть руки.
– Умница. Идите и мойте. Можешь даже достать те гели, что мы купили вчера в магазине, и сделать Элизе шапку из пены, а мама сейчас придет, хорошо?
– Хорошо, – отзывается Анита уже из ванны, откуда раздаются звуки выдвигаемых ящиков. Ребенок занят поисками чудесных гелей, а Катарина поднимается к сыну.
– Фред? – Она приоткрывает дверь. Сын сидит за столом и что-то вертит в руках, но что, не видно. – Фред, можно войти?
– Да.
Катарина подходит к столу.
– Зачем ты это делаешь? – Даже склеенные части макета теперь разломаны и разбросаны по столу.
– Не желаю, чтобы он здесь был!
– Почему? Папа ведь выбирал. Хотел, чтобы тебе понравилось.
– Не надо мне ничего!
– Не злись, Фред. Я понимаю, ты расстроен, но самолет здесь ни при чем. Что, если я пойду и выкину все свои платья и украшения, потому что их дарил папа? Это будет неправильно, малыш. Они хранят его любовь.
– Ничего они не хранят! Не нужна мне его любовь!
– Ладно, ты не хочешь сейчас меня слушать. Поговорим потом. Постарайся успокоиться, хорошо?
– Хорошо. Но «Элиза» – все равно уродское имя!
– Чем оно тебе так не нравится?
– Не нравится, потому что она уродская! – Катарине кажется, что она леденеет, а сердце начинает биться часто-часто.
– Кто она? – спрашивает женщина, стараясь не выдать ребенку своего волнения. – Кукла?
– Не кукла, а эта женщина. Элиза. Папа был с ней.
– А… А почему она уродская? Наверное, наоборот, молодая и красивая.
– Ничего не молодая и совсем-совсем, ни капельки не красивая! Ты намного лучше!
– Ну конечно, я лучше, глупенький. Я же твоя мама! Давай успокаивайся и спускайся, будем ужинать!
В ванной внизу плещется вода. Анита увлечена купанием куклы. Наверняка это пластмассовое совершенство – отличная копия натуральной Элизы. Катарина заходит в гостиную, разгребает груду диванных подушек и, отыскав телефон, решительно набирает номер.
– Послушай, Антонио, я понимаю, у тебя новая жизнь… – Она очень старается, чтобы голос звучал уверенно, – …но, может быть, не стоило пока знакомить детей со всеми ее аспектами?
– Что ты имеешь в виду?
«Ну, как обычно. Играем в непонимание».
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.
– Прости, нет.
– Элизу.
– Ах, ты об этом…
– Да, об этом.
– Мне кажется, это нормально – познакомить детей с женщиной, с которой я живу.
– Нормально. Но, думаю, незачем было так спешить.
– А по-моему, лучше сразу расставить все точки над «i» и не тешить детские головы напрасными иллюзиями!
«О! Как искусно ты дал мне понять, что возвращаться не собираешься. А как же «вернусь к тебе, хоть целый свет придется мне пройти»?»
– Послушай, Антонио, у меня противоположное отношение к таким вещам. Мне кажется, нам стоит обсудить это и договориться о какой-то общей линии поведения, чтобы не травмировать детей. Анита еще мала, но Фред… он страдает.
«И я, Антонио! Я тоже страдаю! Я так соскучилась! Я хочу тебя видеть! Мне просто необходимо посмотреть тебе в глаза, чтобы убедиться, что все это правда, что я не сплю».
– Хорошо, Катарина. Я понял. Обсудим.
– Когда?
– Я не знаю. Когда-нибудь в другой раз.
– В другой раз? – взвивается Катарина. – А чем ты так занят? Плясками на дискотеках со своей красоткой?
«Черт! Черт! Черт! Надо было сдержаться».
– Моей, как ты выразилась, красотке сорок семь. И ходит она не по дискотекам, а по библиотекам и зоопаркам, пишет диссертацию по психологии дельфинов.
– И в холодильнике у нее всегда есть рыба, – неожиданно выпаливает Катарина.
– Представь себе.
Трубка летит в сторону. Катарина хватает фотографию мужа, которая все еще украшает каминную полку, и швыряет на пол. Рамка разлетается вдребезги. Осколок стекла вонзается в ногу. Из пальца брызжет кровь, из глаз – слезы. Катарина ковыляет в ванную. Хромая мимо глянцевого изображения Антонио, она оставляет на его смеющемся лице красные капли и сквозь зубы бросает:
– Лучше бы ты умер!
9
– …Жил. Целых семь лет. На Гейтрайдегассе Моцарт родился. А на клавесинах, выставленных здесь, он играл. Заходите! – Соня гостеприимно распахивает тяжелую дверь дома перед парой русских туристов, мнущихся у входа и ищущих в путеводителе указания, куда им все-таки идти: остаться на правом берегу реки или все же вернуться на левый.
Девушка старается незаметно проскользнуть мимо служителя, показав удостоверение работника турбюро.
– Ходит, ходит, каждый день ходит, – удается ей разобрать недовольное бурчание на немецком.
Он ее приметил и запомнил. Плохо, но что делать? Ходить по музеям не запрещено, а интерес к творчеству зальцбургской легенды у экскурсовода легко объясним. Она повышает свою квалификацию. Похвально? Очень даже. А то, что она монументом стоит у пюпитров в одном-единственном зале, так увальню внизу об этом никто не докладывает.
Начало одиннадцатого. Посетителей в музее практически нет. Соня останавливается в привычном месте. Так на чем она вчера закончила? Ага. Вот. Скрипичный ключ, аллегро, до, си, фа диез… Девушка воровато оглядывается. Она одна в зале. Вокруг не слышно ни шорохов, ни приближающихся голосов. Соня достает из кармана маленький блокнотик, ручку и начинает торопливо переписывать текст партитуры, добавляя странные, одной ей понятные комментарии: «хвостик у до», «грязь в правом такте», «желтизна начиная с пятой строки». Она так увлекается, что даже ее чуткий слух не улавливает шагов.
– Простите, – робко окликает мужчина из пары русских туристов. Женщина выглядывает из-за его плеча и с интересом смотрит на Сонин блокнот.
– Да? – Соня с невозмутимым видом убирает книжицу в карман.
– Вы не поможете? Не знаете, как пользоваться этой штуковиной? – Ей с улыбкой протягивают аудиогид.
– Нажмите центральную кнопку. Вот эту, – показывает она на острый треугольник, – а дальше слушайте. Вам все расскажут.
– Так просто?
– Автоматика, – усмехается девушка.
– Автоматика, Сонюшка, в нашем деле – враг. – Дядя Леша осторожно забирает у нее калам[32]. – Посмотри на свои буквы.
– Ой, а где они? – Девочка изумленно переворачивает лист. – А с этой стороны остались. А почему?
– Потомушечки му-му, – щелкает ее по носу дядя Леша. – А потому что ты, егоза, забыла первое правило каллиграфа.
– Ничего я не забыла! Я проверила материал.
– Да-а-а?
– Да-а-а, – передразнивает Соня. Она догадывается, что ошиблась, но врожденное упрямство не позволяет сразу признать это.
– Ну и на чем же ты пишешь?
– На какой-то странной бумаге.
Дядя Леша заливается звонким и совсем не обидным смехом.
– Если бумага кажется каллиграфу странной, то…
– То?
– То…
– Ну Леша! – Девочка хлопает мужчину ладошкой по плечу.
– То это не бумага.
– Нет? – расстраивается Соня. – А что?
– Папирус, пергамент, кора.
– Это не одно, не другое и не третье.
– Конечно, нет. Это кожа.
– Кожа?
– Да, вымоченная специальным образом, обработанная, разрезанная на тонкие прямоугольники, но с секретом – писать можно только с одной стороны. Ладно, покажи, что ты пишешь?
– Алиф[33], – Соня протягивает листок. – Ну как?
– Как я тебе и говорил. Автоматика – враг каллиграфа. Здесь поторопилась, не дожала до конца, тут перевела дыхание.
– Откуда ты видишь?
– Харфы[34] пляшут. А почему справа «насх», а слева «рика»?[35]
– Просто тренирую сразу оба стиля.
– Понятно. Все бы тебе побыстрее. Куртка на полу, ранец в углу, башмаки под попой. Небось еще и не обедала.
– Неа, – довольно соглашается Соня, – зато на столе – полный порядок.
– Аккуратный каллиграф – это хорошо, а вот голодный, Сонюшка, – плохо. Мама придет, ругаться будет, нам обоим достанется. На-ка попробуй, выведи эти слова, только сначала собери вещи, а я пойду суп разогрею.
Девочка хватает новый лист кожи и, стараясь не дышать, начинает наносить каламом справа налево тонкие черные штрихи – аккуратная запятая, хвостик которой летит к верхнему углу страницы, под ней – закорючка, похожая на перевернутую на девяносто градусов прописную русскую «и», чуть ниже – почти прямая вертикальная черта с немного заостренными в разные стороны концами. Соня переводит дыхание и рисует левее жирную пиявку, потом любуется работой и читает: «Мама». Смотрит на следующее слово, запоминает: небольшая косая горизонтальная линия, вновь перевернутая «и», тонкая вертикаль, а потом – широкая подкова с обрубленными, будто недописанными вверх загогулинами, и под ней внушительная точка в виде ромба. «Отец», – произносит девочка. «Папа», – говорит она еще раз и улыбается. Это слово нравится ей гораздо больше. Раньше оно было волшебным, сказочным, почти мифическим, а теперь приобрело вполне реальные черты и даже ласковый голос, мягко повторяющий «Сонюшка».
В прихожей щелкает ключ, цокают каблуки. В комнату заглядывает мама:
– Ну, как всегда…
– Здравствуй, мама!
– Здравствуй, горе мое! Опять сидишь?
– Уже всё. Дядь Леш, я закончила.
– Умница! – доносится с кухни. – Мойте руки.
Соня хватает свои листы и, неловко проскользнув мимо матери, бежит демонстрировать свое искусство. Ольга Дмитриевна идет вслед за дочерью, останавливается в проеме двери, смотрит, как две склоненные головы внимательно изучают непонятные каракули и о чем-то перешептываются.
– Соня, ты разве не слышала? Мыть руки! – недовольно говорит она.
– Ща, мам, – Соня отмахивается, как от назойливой мухи.
– Ты только посмотри, – мужчина протягивает Ольге Дмитриевне кожаные прямоугольники, – какая точность, какая красота, какая виртуозность!
Женщина передергивает острыми плечиками, брезгливо косится на письмена, чуть склоняет к ним крючковатый нос, с нескрываемым сомнением произносит:
– Да?
Соне кажется, мать похожа на курицу, готовую заклевать ее рисунки.
– Совершенно точно тебе говорю, – восхищенно продолжает дядя Леша.
– Задурил девчонке голову!
– Ну почему задурил, Оль? – вздыхает мужчина. Эти разговоры ему порядком надоели. – Сонюшке всего двенадцать, а она уже столько всего освоила! Вот, – он снимает с подоконника альбом, – китайские иероглифы. Как она их рисует: все слева направо, все сверху вниз, не отрывая кисти – и углы, и простые линии, и ломаные, и с крюками! А посадка, Оля! Ты видела, как она сидит? Сядь, Сонюшка, возьми перо. Ну? Что я говорил? Спина прямая, к стулу не прикасается, живот не опирается на край стола, ступни на полу, колени чуть разведены. Но даже не это главное, Оля. Посмотри еще раз, – мужчина протягивает альбом, – что ты видишь?
– Да ничего я не вижу, кроме мазни! – презрительно отрубает мать.
– Мне тебя жаль, Оля! В этой, как ты выразилась, мазне есть жизнь, Сонина письменность дышит, дышит легко и органично.
– Ах-ах-ах! – театрально всплескивает руками мать. – Зато я скоро дышать перестану! Что у тебя за цель? Вознамерился сделать ее каллиграфом?
– Почему бы и нет?
– А что хорошего? – Ольга Дмитриевна больно хлопает мужчину кулачком по сутулым лопаткам. – Спина колесом, руки в чернилах!
– Я буду историком, – решительно вставляет Соня.
Мать от неожиданности замолкает. Дядя Леша ласково обнимает девочку, гладит тоненькие косички:
– Вот и прекрасно, Сонюшка. Станешь изучать прошлое, а каллиграфия тебе в этом только поможет. Знаешь, сколько в ней изложено историй? Писать не переписать, читать не перечитать.
– Вас не переспоришь! – сердится Ольга Дмитриевна, а Соня улыбается.
Ей хорошо. Она под защитой. Маму она любит, но побаивается. Не чувствует душевной теплоты, ежеминутной заботы, искренней привязанности. Может, обижается за годы, прожитые в разлуке, а может, просто не привыкла к близости с взрослым человеком. Бабушка была хорошей, но на проявления любви не щедрой. Соня помнила в основном ее испуганные глаза и истерические нотки: «Не трожь – разобьешь», «Не подходи – обожжешься», «Не бегай – упадешь». А однажды…
Однажды, когда ей исполнилось десять, в их жизнь пришел дядя Леша. Однажды улыбнулся девочке, однажды сказал «Сонюшка», однажды вплел в косички разноцветные бантики, однажды повел в цирк и купил настоящего леденцового петушка на палочке. Однажды посадил на плечи, и она целых пятнадцать минут смотрела, как резвился в воде белый медведь, пока остальные дети отталкивали друг друга, чтобы протиснуться поближе к вольеру в зоопарке. Однажды принес ей велосипед. И не какой-нибудь «Школьник», а настоящую, большую, тяжелую «Каму» с низкой рамой, громким звонком и пятью разноцветными блестящими кружочками на колесах. Однажды подарил альбом, чернила и кисти, однажды похвалил, однажды попросил помочь отреставрировать текст, однажды спросил совета. Однажды назвал ее дочкой, однажды и она сказала «папа». Однажды утром папа не проснулся…
Через несколько лет мать освоила Интернет, попорхала по сайтам знакомств и, превратившись в миссис Смит, отчалила за океан, взяв с шестнадцатилетней Сони обещание приезжать и оставив ей пустую квартиру, в которой, впрочем, сохранилось самое главное: любовь дяди Леши и его каллиграфическое письмо.
Письмо высовывает из почтового ящика свой ядовитый угол. Соня смотрит в оцепенении на железную коробку. Это уже четвертое за два месяца. Девушка щупает пальцами конверт. Так и есть – опять фотография. «Не буду я это брать. Хватит. И без того тошно». Ноги гудят от долгого стояния в музее, поясницу ломит, голова прошита бемолями, басами, адажио и анданте, душа… душа умерла.
Тело требует лечь и лежать, но Соня кружит по своей мансарде, бездумно перекладывает вещи с места на место, достает из холодильника штрудель, ковыряет яблоки, убирает назад. Включает телевизор, без звука щелкает пультом по каналам, не смотря в экран, механически пролистывает журнал, не задерживаясь ни на одной странице. Заходит в ванную, хватает ершик и начинает тереть керамику, стараясь изгнать мысли о белоснежном конверте, коварно поджидающем ее внизу. Умывальник блестит, кожа рук потрескалась, ершик раскололся. Сломалась и Соня: спустилась вниз, достала письмо, распечатала. На фотографии, как обычно, лежащая неподвижно девочка лет десяти. Личико бледненькое, остренький нос, глаза закрыты. Снимок планирует на кафельный пол подъезда, за ним отправляется и листок бумаги. Соня хочет отвести взгляд, но почему-то против воли читает первое предложение письма, написанного крупными буквами. Девушка читает, и в ушах эхом отдается злобный, въедливый, ненавидящий голос: