Вечер в вишнёвом саду (сборник) Муравьева Ирина
– Поди погуляй, Коля, – приказала бабка, перестав всхлипывать, – потом доешь, поди погуляй…
Вечером, когда он уже разделся и собирался лечь спать, в комнату неслышно, будто кошка, проскользнула мать Вера. Накрашенные ресницы ее слиплись от слез и колышками торчали в разные стороны. У Кольки сразу же заболел живот.
– Коля, – ласково сказала мать, – тебе нравится жить здесь, дома?
– Нравится, – удивился Колька и положил обе руки на пупок, чтобы было не так больно, – а чего?
– Ах, нравится, – пропела мать, – ну а где тебе больше нравится: здесь или в Сочи?
– Здесь, – сказал Колька и тут же испугался, потому что у матери опять полезли наружу глаза, – и в Сочи.
– Но ведь тебе же, наверное, было скучно в Сочи? – прошептала мать. – Ведь папа же был все время занят в Сочи?
Дверь распахнулась, и отец – в белых трусах, босой и всклоченный – вырос на пороге.
– Хватит! – заорал он и изо всей силы толкнул Кольку на кровать. – Оставь ребенка, идиотка!
Мать раскрыла рот и стала ловить им воздух, как рыба.
– Педагог сраный! – кричал отец. – Кащенко по тебе плачет! Вся в дедушку в своего, княгиня!
Мать убежала, хлопнув дверью. Отец устало опустился на стул рядом с Колькой.
– Вот что, – сказал он и изо всех сил потер лоб ладонью, – вот что: о Сочи ни слова. Понял меня?
Колька кивнул. Из глубины отцовских глаз выплыла белая Алла Аркадьевна.
Сквозь прозрачную ткань купальника просвечивали черные соски. Она посмотрела на Кольку и лениво закачала рыжей головой.
– Понял меня? – строго повторил отец.
– Понял, – сказал Колька, глядя под ноги, – чего не понять…
Ночью он проснулся от грохота. Что-то покатилось, упало, разбилось.
Над кроватью появилась бабушка Лариса в ярко-белом больничном халате и заплакала:
– Нет у тебя сердца, нет, нет! По-людски надо, по-человечески!
В соседней комнате горел свет. Отец, спиной повернутый к Кольке, показался неправдоподобно большим. Под его руками бились чьи-то худые, с черными волосинками ноги. Волосинки стояли дыбом, блестели под лампой. Голос, не похожий на материнский, слишком тонкий, словно девчоночий, кричал:
– Уходи! Больно! Больно! Так не хочу! Так не хочу!
– Замолчи! – грохотал отец. – Замолчи, я кому сказал! Я тебя свяжу сейчас, если не перестанешь!
Бабка подбежала к волосатым ногам и стала зачем-то кутать их в одеяло.
– Идиотка! – орал отец. – Лекарство нужно! Тазепам! В сумке у нее тазепам!
Он отскочил в сторону, чтобы дать бестолковой бабке сумку, и Колька зажмурился от страха. На отце ничего не было, кроме черной от загара кожи, а мать, оказывается, каталась по кровати, быстро-быстро болтая ногами в воздухе.
– Дверь! – приказал бабке отец, на секунду встретившись глазами с Колькой. – Дверь закройте!
Бабка захлопнула дверь, и Колька остался в темноте.
Он был предприимчивым, деловым человеком. В тридцать шесть лет – кандидатская, в сорок четыре – докторская. Специалист по детским психологическим травмам, педагог. Его последняя книга «Ошибки и достижения Зигмунда Фрейда в вопросах сексуального развития подростков» была переведена на японский язык. Он трижды ездил на международные симпозиумы и научился есть японское блюдо суши деревянными палочками.
У него была прекрасная квартира, доставшаяся от сумасшедшего грузина, любящая жена, красивая мебель и большая библиотека. Он собирался вот-вот купить новую машину и засесть за новую книгу, которую тоже переведут на японский. Ему уже заплатили аванс. Вера была плоской и неловкой.
Но, в конце концов, не велик труд покопать ее пару раз в месяц. Молча, быстро, ничего не испытывая. Жили и жили. Удобно жили, он многое успевал.
Алла появилась осенью. Его раздавило. Он не был бабником, и женщины, знавшие его до Аллы, тосковали по ласке, потому что он не ласкал их. Они бывали нужны ему только в постели и только на короткое время. Вера же, став его женой, перешла из разряда женщин в разряд бытовых предметов. С ней можно было не церемониться.
Но, оказывается, и для него был припасен капкан. Он сделал шаг, и капкан захлопнулся. Его защемило. Сначала – крайнюю плоть, потом все остальное. Никогда он не испытывал ревности, теперь она его измучила.
Алла была замужем, и этого мужа он видел однажды в метро.
Муж оказался неприятно высоким, выше его, довольно красивым. Было воскресное утро. Алла держала мужа под руку той же самой рукой, которая в пятницу царапала голую спину Леонида Борисовича длинными ногтями. Представить, что мужу позволяется то же самое, что и ему, было больнее, чем проглотить бритву. Она сказала ему, что уйдет, если будет куда. Уйти было некуда. У Леонида Борисовича лежали деньги на новую машину, полученные за переведенную и изданную в Японии книгу.
Но этих денег не хватило бы на покупку квартиры. Значит, жилье нужно будет снимать и отказаться от планов на машину. Она сказала ему, что, как только он разведется, она родит ребенка. Леонид Борисович был уверен, что то, что у них с Верой нет детей, не его вина. Однако в глубине души его подтачивал страх: а вдруг? Вдруг? Все это было запутанно и тяжело. Все, кроме наслаждения, которое Алла ему приносила. Он согласился взять из детдома чужого мальчишку, потому что надеялся с его помощью укрепиться в своей прежней, удобной семейной жизни. Расчет его был неверен. Страх потерять Аллу стал сильнее. Сочи – это была ее идея. Она сказала, что приедет, если он все возьмет на себя. Он взял.
В Сочи она сообщила ему, что разводится, муж перебрался к матери.
Проверить, говорит ли она правду или играет с ним, как кошка с мышкой, было непросто.
– Если ты ни на что не годишься, – сказала она, – я должна буду пересмотреть ситуацию.
– Что значит: пересмотреть? – помертвел он.
Она посмотрела на него прозрачными глазами.
– А как ты хочешь, чтобы я жила? – медленно спросила она. – Мне придется вернуться к нему, вернее, вернуть его, потому что у нас с тобой будет ребенок.
Бабка Лариса Владимировна с утра начала собирать вещи и хлопотать.
Сегодня они переезжали на дачу. Мать с отцом еле разговаривали друг с другом – это Колька заметил. Но он заметил и то, что мать стала спокойнее, а отец, наоборот, каждую секунду выходил из квартиры покурить и был очень угрюмым. Бабка два раза спросила мать: «Лекарство не забыла?» И мать отмахнулась с досадой. Вчера за ужином отец почти ничего не ел, хотя ужин был вкусным: вареники с вишнями и мясной пирог. Колька все не мог наесться после детдома и всякий раз удивлялся, что мать так мало кладет себе еды на тарелку.
На дачу переезжали в собственной машине «Жигули». Колька не знал, что они такие богатые, и ахнул: своя машина! Оказывается, все это время «Жигули» были в ремонте.
– Старая лохань, – сказал ему отец и поморщился.
– Может, я ее, это, помою, пап? – предложил Колька. – И колеса, и все…
– Потом, – пробормотал отец, – на даче помоешь.
Что такое дача, Колька пока не знал. Оказалось – небольшой домик с открытой верандой и отцветшим кустом сирени перед крыльцом.
– Предупреждаю, – сказал отец, – я здесь торчать не намерен. Мне нужна цивилизация. Если вас это устраивает – в кусты по-маленькому, – вы и наслаждайтесь.
Мать хотела что-то возразить ему, но промолчала. Отец закурил, сказал, что хочет спать, и растянулся в шезлонге под умершей сиренью.
Мать и бабка начали раскладывать вещи. Небо вдруг стало темно-лиловым и вспученным, словно его надули изнутри.
– Гроза будет, – озабоченно сказала бабка.
– Можно, бабуль, я, это, в машине посижу? – спросил Колька.
– Нечего там делать, – огрызнулась мать, – машина для того, чтобы ездить. Можешь погулять пока по нашей улице, но далеко от дома не отходи.
Колька вышел за калитку и, остро чувствуя свою ненужность, побрел по дороге. Слабенькая речушка с хрупким деревянным мостиком отделяла дачный поселок от деревни, в которой шумно носились куры, скрипели колодцы, надрывались собаки. Кольке до слез было жалко этих собак – голодных и старых. «Кур небось зарежут, – подумал он, – зимой съедят, суп наварят, а собаки так и будут лаять, пока не сдохнут».
Он смотрел на черное распухшее небо, зная, что оттуда вот-вот хлынет дождь, и ему стало казаться, что он совсем один в целом свете.
Людей-то не было. То ли они попрятались от надвигающейся грозы, то ли поумирали все, как Тамарка-бакинка. Отец, мать и бабка Лариса превратились в черные точки, слегка вздрагивающие в самой глубине его уставшей памяти, где тяжелыми глиняными пластами лежали те, которых он никогда не забывал: мертвая Тамарка, сухорукий Скворушка, Аркаша-Какаша, беспомощный директор, Козел, Любка-воровка, ребята и девчонки из старшей группы, Витька-Хрипун, Самолет… Он чувствовал, что его место там, среди них, а вовсе не здесь, с чужой семьей, в которой мать с отцом скоро съедят друг друга. «А плевать, – подумал он и проглотил соленый комок, – чего мне? Больше всех надо, что ли?»
Справа от него остановился велосипед, подняв целое облако пыли. Парень лет тринадцати-четырнадцати смотрел на него какими-то уж слишком голубыми глазами. Сбоку у него не было одного зуба.
– Ты че? – спросил парень. – Идешь – не смотришь?
– Я ниче, – сказал Колька, – тут, это, не было никого.
– А я тебе – пустое место? – усмехнулся парень и протянул крепкую коричневую руку, знакомясь. – Петр.
– Николай, – обрадовался Колька, и внутри у него все заколотилось.
– Хочешь, ко мне зайдем? – подумав, предложил парень.
– Хочу, – ахнул Колька.
– Ну так садись давай, – и парень хлопнул ладонью по багажнику.
Колька сел, и они покатили. Загрохотал гром, и тут же налитое пугающей чернотой небо с треском лопнуло, засверкало и обрушилось на землю накопившейся в нем обжигающе холодной водой. Незнакомый Петр изо всех сил закрутил педалями. Колька прижался лицом к его обтянутой мокрой футболкой спине и, чувствуя распирающее грудь счастье, успел подумать, что худа без добра не бывает: разрешили бы ему посидеть в «Жигулях», не вышел бы он за калитку, не подружился бы с человеком.
Через несколько минут Петр бросил велосипед и за руку втащил его в свой дом по развалившемуся крылечку. Колька не успел опомниться.
Он оказался в комнате – очень теплой, потому что в ней, несмотря на лето, топилась печка. В углу стояла кровать под деревенским лоскутным одеялом со множеством маленьких белых подушек. На стене тускло блестели фотографии: военные с выпученными глазами, бородатый старик в орденах, две стриженые девушки в красивых белых платьях, жених с невестой.
В соседней с комнатой маленькой кухне напевал тонкий женский голос: «Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривенный в любую сторону твоей души…»
– Мам! – басом сказал Петр. – Я до станции не доехал, дождик…
– Да бог с ней, со станцией! – отозвался голос, и в комнату вошла женщина с такими же, как у Петра, очень голубыми глазами. И так ясно, так ласково посмотрела она ими на мокрого до ниточки Кольку, что по всему его телу разлилось тепло и стало уютно, как если бы его взяли на руки и принялись укачивать. – Да разве это дождик, – грустно сказала она, – не дождь, а светопреставление! Ты погляди, что за окном творится! Я и печку растопила, чтоб сырости не было. Кушать хотите?
– Хотим, – с достоинством ответил Петр и подтолкнул Кольку к столу.
Она мигом достала из гудящего, как улей, холодильника кусок колбасы, яйца, зеленый лук, сделала яичницу, высыпала в розовую пластмассовую вазочку остаток конфет из бумажного кулька, разложила еду по тарелкам.
– Только вы, ребятки, переоденьтесь, – ласково сказала она, – а то простудитесь, заболеете.
И принесла Кольке сухую майку.
Все это было как во сне. Он и впрямь боялся заснуть, потому что ноги и руки его сделались ватными, тело обмякло, а внутри груди – слева – запрыгал солнечный зайчик. От этого ему стало щекотно и захотелось смеяться.
– Ешь давай, – сказал Петр.
Колька принялся за еду, но чудесное ощущение сонливости, тепла и веселья только усилилось.
– Ты чей такой? – спросила она, улыбаясь. – Дачник?
Колька, не выдержав, рассмеялся. И она рассмеялась.
– В каком ты классе учишься? – погладив его по голове, сказала она и вытерла ладонью выступившие от смеха слезы.
– В четвертый перешел, – ответил Колька, подставляя ей затылок. Рука была теплой, мягкой, чуть вздрагивала.
– С родителями ты здесь? – не переставая гладить его голову, продолжала она.
Колька кивнул и вдруг поправился:
– Они говорят: «родители», – прошептал он, – а я откуда знаю? Из детдома я.
Она всплеснула руками и, забывшись, отвела от лица густую прядь коричневых, с сединой, волос. Колька увидел, что правая щека ее покрыта ярко-белой, неживой кожей, похожей на ножку ядовитой поганки.
– И давно ты у них? – спросила она.
– Не, – сказал Колька, – я, это, не помню точно, с мая, вот.
– Ругают они тебя? – тихо сказала она.
– Не, – смутился Колька, – они, это, они сами ругаются.
У него защипало глаза, и он испугался, что сейчас заплачет.
Тогда она придвинулась на табуретке, обеими руками обхватила его и прижала к себе. Она втиснула его внутрь своего большого, теплого тела, и Колька сразу успокоился. Голова его лежала на ее груди, и он близко-близко видел маленькую стеклянную пуговицу и кусок кожи, нежно пахнущей печным дымом и ягодами.
– Ничего, деточка, – зашептала она, – ничего, маленький. Потерпи, не плачь. Они тебя взяли, значит, ты им нужен, привыкнете друг к дружке, полюбите. Не плачь, маленький. А станет тебе скучно, приходи к нам. Ты у нас и переночевать можешь, и уроки поделать, поиграете… Ничего, маленький…
Дождь кончился. Петр посадил его на багажник и повез домой.
На небе блестела радуга, и трава переливалась синевой и золотом, почти как Черное море на закате.
– Слышал, че мать сказала? – спросил его Петр у калитки. – Ты к нам приходи. Мать у меня очень добрая.
– А че у нее на щеке? Белое? – спросил Колька.
Петр опустил глаза:
– А это в нее отец кислотой плеснул. Он в тюрьме сидел, а когда вышел, плеснул в нее кислотой из бутылки. Ну, его опять посадили. Мать у меня несчастная. Но ты приходи. Отец нас достает.
– Как достает? – испуганно спросил Колька.
– Ну, как? – глядя под ноги, ответил Петр. – Письма пишет: «Вернусь, убью. Так что жди, не надейся». Очень он на нее зол, на мать.
– За что? – спросил Колька.
– Не знаю, – уклонился Петр, – а только я ее в обиду не дам. Приедет, я его сам убью. Вот что.
Леонид Борисович набрал номер и услышал, как Алла тяжело вздохнула, прежде чем сказать «слушаю». Этот вздох неожиданно растрогал его. В конце концов, она тоже переживает.
И чем она-то виновата?
– Алена, – сказал он в трубку, – я в Москве, я вернулся с дачи.
– Да? – тихо спросила она. – Неужели? Ну, приезжай.
– Ты что, одна?
– Я одна, – сказала она, – конечно, одна.
«К черту, к черту, к черту, – крутя баранку, остервенело думал Леонид Борисович, – уйду, и все! Проживут! Вера сама зарабатывает! На мальчишку буду давать! Мальчишка меня в упор не видит. Ему – что я, что это дерево, все одинаково, подзаборник! Они только в теории привязываются, а на практике… Как волка ни корми…»
Нечего было себя уговаривать: решение вызревало в нем долго и наконец вызрело, упало с души, как камень. Он любил одну женщину и не любил другую.
Любимая им женщина лежала на диване, входная дверь была не заперта. Он со страхом заметил, что живот ее округлился под белым халатом.
– Ну, – сказала она, не глядя на него, – как семейная идиллия?
Леонид Борисович с досадой поморщился.
– Тебе больше нечего мне сказать?
– А тебе? – И перевела на него прозрачные, дымные глаза.
Голова медленно пошла кругом. Ничего не хочу, только эту бабу. Он стиснул зубы, лег рядом с ней на диван. Все, начинается.
Она засмеялась и отодвинулась.
– Ни, ни, ни! – сказала она и быстро провела ладонью по его лицу. – Доигрался, дорогой.
– Какая разница? – задыхаясь, прошептал он. – Все равно ведь доигрался!
– Какая разница? – пропела она и села на диване, поджав под себя ноги, лицом к нему. – Какая разница? А если сейчас, – понизила голос, – дверь откроется, войдет мой муж и спустит милого друга с лестницы?
Она медленно расстегнула халат, сбросила его движением плеча.
– А-ах! – содрогнулся он. – А-а-а-ах!
Она взяла его руку и провела ею по своей белой шее, потом по левой груди, задержавшись на ярко-красном соске.
– Вот этим, – словно подражая маленькой девочке, сказала она, надувая губы, – мы будем кормить нашего сиротку. Вот отсюда пойдет молочко…
Вдруг она с силой отбросила его руку и отвернулась.
– Что? – испуганно спросил он. – Точно, да?
Она полоснула его сузившимися глазами:
– Представь себе! Точней не бывает!
Навалилась на его подбородок белой грудью и обеими ладонями взяла его за горло.
– А может, мне тебя убить? Надоел ты мне!
Он попытался поцеловать ее, она звонко ударила его по лицу.
– Надоел!
Он вдруг понял, что она не шутит.
– Хорошо, – прохрипел он и завел ей руки за спину, – хватит драться! Я же с тобой не спорю.
– Что значит: не спорю? – спросила она.
– То и значит, – ответил он спокойно, – как ты хочешь, так и будет. Я уйду оттуда.
Вдруг она притихла, легла рядом и прижалась к нему. Леонид Борисович боялся пошевелиться.
– Учти, – глухо сказала она, – это не я попросила, это ты решил.
Он начал расстегивать рубашку, делая вид, что не торопится.
– Да быстрее же! – прошептала она и укусила его щеку горячими губами. – Быстрее!
…А, Пушкино уже. До чего ему знаком этот перрон, словно бы и не прошло восьми лет. Киоск с газетами. Так. Жизнь поменялась, пишут про другое, ему наплевать, у него свои дела. Пирожки местной выпечки. Раньше мясные продавали по двадцать, капустные – по десять. Теперь деньги другие, пирожки те же. Взял два мясных с непрожаренным луком. Вкусно, горячие.
Какая она теперь? Без груди, изуродованная? Опять у него внутри все запылало. Сосед говорит, вся седая стала. А была? Веселая, легкая, не ходила – летала. Когда ж она поседела? А, вот, наверное, когда он на нее бутылку вылил. Плеснул – она на пол осела и покатилась, зашлась криком. Красавица моя. Обещал вернуться, видишь, слов на ветер не бросаю. Уродовать тебя не стану, куда ж тебя еще больше уродовать, а жить не дам. Потому что жить тебе незачем. Не любил бы – не стал мараться. Мало их, баб, кошек шелудивых, под чужих мужиков бросаются! Что ж теперь, каждую убивать? Тошно мне.
Рвать меня тянет, язва, должно быть, разыгралась. Гастрит двенадцатиперстной.
Ну ладно. Приехал я, Саша. Александра Николавна. Встречай гостя. Как мы жили-то с тобой поначалу? Как в раю. Все вместе. На рыбалку ездили, в гости ходили. Зарабатывал я, баловал ее сдуру. То одно куплю, то другое. За бананы ветерану войны переплачивал: ему без очереди давали, а я тебе тащил. Выпивал, конечно, как без этого? Ну она плакала, заливалась: «Не пей, Вася! Говорю: не пей!» А мужику без водки – разве жизнь? Вся сила кончится. Как я тогда влип? Ничего не помню. Разошелся по пьянке, бутылкой по башке: хрясть! Проломил. Инвалидом племяша оставил. Всю жизнь на совести. В себя пришел уже в наручниках.
Она таскалась в тюрьму, опухшая, зареванная. Только-только родила тогда, молока было много, вся кофта мокрая. Сам чуть не плакал.
«Жди меня, Саша, вернусь – заживем!» И в письмах писал: «Вернусь – ноги твои мыть буду за то горе, что тебе причинил, капли в рот не возьму, жди, надейся!»
Верил ведь, что ждет. А она закрутила – года небось не прошло. Петьку к матери – и пошла! Спасибо, сосед написал, намекнул – черным по белому. Терпеть невмоготу было. Рассказал там одному, поделился. Тот говорит: «Ты, птенец, баб не знаешь. Баба так не может, чтоб ее один покрывал. Ей надо силу свою доказать: вот я, мол, какая. Мигну – и все мои. Не убивать за это надо, а воспитывать. Природу исправлять. Они послушные, бабы, любят, когда их воспитывают».
Ну нет, это не по мне. Я вам не Макаренко – воспитывать.
Убью, и все. А потом лягу на твою могилу и с места не сойду, пока сам не сдохну. Моя, моя и есть. Хоть живая, хоть мертвая.
Срок дали – пять лет. Отбыл – приехал. Нагрянул, как снег на голову. Выследил ее на станции. Сошла с электрички. С хахалем. Мужик как мужик. Мужик-то чем виноват? На ней – платье в горошек, прическа высокая. Супруг законный в тюрьме слезами умывается, а она – причесочку! Так. Шел за ними до самого дому.
Сумерки были. Ух как она шла! Боком к нему, боком, так всем своим горохом к чужим штанам прилепилась, что… Ладно. У меня в кармане нож был. И кислоту раздобыл. Но кислоту на крайний случай. Не кислотой баловаться ехал. Они за дверь. Подождал я для приличия, постучал вежливо.
Она открыла. Я – раз! И всей бутылкой в нее плеснул. Сам не понял, как так вышло. Не хотел ведь кислотой-то. Она и повалилась.
Вся стала черная, как снег весной. Буграми какими-то пошла. Тут этот мужик на меня. Она по полу катается. Дальше – что? Соседи. Мужика оттащили. «Скорая». Унесли ее под простыней. Потом узнал: выжила, грудь левую пришлось отрезать, до кости прожгло. Ну и на лице тоже. Щеку испортил. Извиняюсь. Сосед написал: живет смирно, Петьку растит хорошо, ты, Василий, подумай, всяко бывает. Ладно, подумаю.
Восемь лет думал. Вернусь – убью. Принимай, Саша, гостя. В каждом письме правду писал, предупредил. Ни словечка не ответила. Гордая.
Ты меня попроси, попроси, Саша. Ты у меня в ногах поваляйся. Да нет, не попросит. Красавица моя.
Вот, дошел. Что ж меня так рвать-то тянет? Не дело. На диету надо.
Постучал. Дверь не заперта. Толкнул. Она стоит спиной: то ли тесто месит, то ли еще что. Сгорбилась. Седая вся, не наврали. Обернулась.
Вот и встретились.
– Здравствуй, Александра Николавна, не ждала? – А у самого губы прыгают, все слова – забыл.
Молчит. Смотрит. Глазоньки мои, незабудки.
– He узнала меня? Муж твой. Василий Николаич. Что смотришь? – Нашарил в кармане нож. Тут. Куда ему деться? – Рассказывай, Саша, как жила без меня, как…
Опять все слова вылетели.
– Вася, – говорит, – уходи от греха, Вася.
От греха! Все нутро в нем поднялось. От греха! О грехе-то ты бы раньше вспомнила, когда хахалю свою… подкладывала!
– Ладно, Саша, кто старое помянет…
Вынул ножик, подошел к ней. Она и не думает прятаться. Стоит, как неживая, только глаза синеют. Попроси меня, попроси, я кому говорю! Са-а-ша! Стоит.
Поднес ей нож к горлу.
– Помогите нам, – сказала она и заплакала.
Под «нам»-то он ее и полоснул.
Хрустнуло под рукой что-то. Нож вошел глубоко, ровно. Она упала ему на грудь, кровь, как из крана. Подхватил ее, обнял крепко.
Оба повалились.
Бабушка Лариса Владимировна варила клубничное варенье. Кольку заставили читать «Робинзона Крузо». Вслух, с выражением. Мать делала вид, что слушает, а на самом деле не спускала глаз с дороги, по которой отец должен был вернуться из города.
– Ты так, Вера, в сумасшедший дом попадешь, – поджав губы, сказала бабка и сняла пузырящуюся пену огромной ложкой.
Мать не ответила. У матери была мигрень, и голову она обмотала серым пуховым платком. Как только отцовская машина подъехала к дому, мать сорвала с головы платок и посмотрелась в зеркало. Отец вошел тяжело, как старик. Лицо – мрачное, небритый.
– А мы заждались, заждались, – пропела бабка, – я уж говорю: да он сегодня в городе заночует, у него дел-то сколько! А ты приехал!
– Заночевал бы, – злобно ответил отец, – если бы мне жить давали… А то ведь… – И пошел умываться.
У Веры задрожал подбородок.
– Молчи, молчи, – зашипела бабка. – Он – свое, а ты – без внимания. Подите погуляйте, потом спать. Ночная кукушка дневную перекукует…
Сели ужинать. Молчание висело над столом. Зажгли свет. Черные бабочки с выпуклыми глазами жались к огню, осы, шипя, тонули в варенье.
Вдруг заскрипела калитка, и рядом с крыльцом появился Петр.
С того дня, как мать его угощала Кольку яичницей с луком, прошла неделя.
За эту неделю Петрову мать успели зарезать и похоронить. Колька слышал, как бабушка Лариса говорила об этом с соседкой, и видел, сколько женщин в черных косынках и мужчин в кепках – несмотря на жару – шли к Петрову дому со станции мимо их дачи.
Дом, где жили Петр и его зарезанная мать, был через три улицы.
Ни один человек на свете не знал, что Колька успел побывать там в гостях, но, когда четыре дня назад бабка сказала: «Муж убил, сына оставила», он сразу понял, о ком идет речь.
– Тебе кого, мальчик? – спросила бабка.
– Мне его, – сказал Петр и кивнул головой на Кольку. – Выйдешь?
Колька вскочил из-за стола и выбежал.
– Коля! – крикнула мать Вера. – Ты куда? Кто тебе разрешил?
– Я, это, – спохватился Колька, – вот, это друг мой, Петя, у него мать зарезали…
Все трое приподнялись на стульях.
– А ну, идите сюда, – приказал Леонид Борисович.
Колька и Петр переглянулись, но не двинулись с места.
– Я кому сказал? – Леонид Борисович повысил голос.
Они поднялись на террасу.
– Садись, мальчик, – засуетилась бабка Лариса, – чаю попей…
– Не хочу я, – хмуро ответил Петр, глядя в пол, – я попрощаться пришел.
– Уезжаешь? – спросил Колька.
– Тетка к себе берет, в Серпухов, – сказал Петр, – она одинокая, болеет там…