Мы памяти победы верны (сборник) Муравьева Ирина
Идрицкая сила
К девичьей землянке Митя Михайлов подкатил королем. Он знал, что накануне из батальона связи прислали новенькую девчушку. По словам его закадычного друга Петра, который мельком видел ее утром в штабе, новая боевая подруга была очень славная. На похвалы, как и вообще на слова, Петр щедрым бывал редко, поэтому, оседлав полковничий мотоцикл, Митька первым делом помчался именно сюда.
По дороге он сделал крюк и заехал в расположение медико-санитарного батальона, чтобы и там покрасоваться перед кем надо, но здесь про него давным-давно всё уже было известно, и несолоно хлебавши он проследовал далее. Сестрички из хозяйства старшего лейтенанта Кучерова лишь посмеялись ему вслед, а темноглазая и злопамятная башкирка Раиса даже метнула в спину комком сухой грязи.
Нисколько не унывая, Митя поехал к связисткам. Он так сильно рассчитывал на эффект, который должен произвести сверкавший под ним трофейный мотоцикл командира полка, что про легкую неувязочку в медсанбате забыл почти моментально. Июльский ветер упруго бил ему в грудь, под колеса мягко стелилась укатанная фрицами проселочная дорога, тут и там мелькали аккуратные, как пряники, латышские хутора. Митя покачивался на пружинах широкого сиденья и, разинув от счастья рот, сверкал в ответ солнцу крепкими стальными зубами, вставленными вместо тех, что выбил ему когда-то рукояткой своего нагана один забайкальский милиционер.
Мотоцикл на целый час ему доверил сам полковник Бочаров. В родной 1й стрелковой роте давно уже знали про Митькины технические таланты, но теперь их оценили и в штабе полка. После вчерашней артподготовки, когда немцы неожиданно огрызнулись на недельное уже продвижение дивизии минометным огнем, трофейный механизм сильно посекло осколками, и Митя был призван пред ясные очи командования.
– Сможешь? – спросил его Бочаров, с печалью глядя на своего покореженного любимца, лежавшего на боку рядом со штабным блиндажом.
– Так точно, товарищ полковник! До самого Берлина дойдет, даже не сомневайтесь!
– Ух ты, какой бойкий. – Бочаров перевел на него взгляд и усмехнулся: – А мне доложили: ты из штрафников.
– Так точно!
– Мало оттуда кто бойким приходит… – Полковник вздохнул. – За что сняли судимость?
– Командующему армией самолет починил.
– Балабол.
– Никак нет! Товарищ генерал-лейтенант лично руку потом жал. Приказал немедленно из штрафной роты перевести в 1ю стрелковую. «Без тебя, – говорит, – Михайлов, не летал бы я в синем небе». Честное слово. Я после этого руку две недели не мыл.
Бочаров улыбнулся и покачал головой:
– Ну, ладно, не хочешь говорить – твое дело. Ты, главное, мотоцикл мне почини.
Когда Митька не без гордости доложил о том, что транспортное средство опять на ходу, довольный донельзя командир полка спросил, чего он хочет.
– Прокатиться бы.
Митька даже дыхание в тот момент затаил от собственной наглости, но Бочаров кивнул:
– Хорошо, сделай тут у штаба кружок.
– Мне бы чуток подальше, товарищ полковник.
Командир насупился, Митька подумал, что надо было соглашаться на кружок, однако в следующее мгновение вбежал ординарец. Он сообщил, что на проводе командир дивизии, поэтому Бочаров, устремляясь к связисту, лишь мимоходом махнул Митьке рукой:
– Через час вернешь мотоцикл. Не позже.
– Есть не позже!
Это и было то, что Митька по довоенной, еще лагерной привычке называл «фарт». Слова друга о вновь прибывшей связисточке настолько воодушевили его, что до знакомой землянки он долетел как на крыльях. «Славная» в устах молчуна Пети могло означать только одно – девушка, скорее всего, была похожа на артистку Валентину Серову. Перед началом наступления на Идрицу в часть привозили фильм «Жди меня», и бойцы, сгрудившиеся вокруг передвижки, то и дело требовали у киномеханика останавливать ленту и прокручивать заново эпизоды, в которых на экране появлялась эта «девушка с характером». Тот момент, когда она выходит к собирающемуся на фронт мужу, а на голове у нее сдвинутая набекрень фуражка военного летчика, был показан четырнадцать раз. Его бы смотрели и дольше, но приехавший с кинопередвижкой чужой старшина пригрозил отменить кино.
Остановив мотоцикл у девичьей землянки, Митя крутанул ручку газа, а потом залихватски свистнул. На эти звуки выглянула старшая среди полковых связисток и самая некрасивая из них сержант Поликарпова.
– Чего рассвистелся, Соловей-разбойник?
– Новенькую позови!
– Обойдешься. Уезжай лучше. И не свисти, а то свистелку сомаю. – Поликарпова погрозила кулаком.
– Ну чего, тебе жалко, что ли?
Митька отряхнул с гимнастерки пыль и приосанился на полковничьем мотоцикле. Поликарпова насмешливо оглядела его, сморщила нос, а потом покачала головой:
– Ох, пожалеешь… Но я тебя предупредила.
Через пять секунд после того, как она исчезла за натянутой у входа плащ-палаткой, оттуда показалась новая связистка. С актрисой Валентиной Серовой у нее не было ничего общего. Вместо белокурого ангела из девичьей землянки выглянула натуральная цыганка – темные и даже блестящие волосы, черные брови, черные жгучие глаза. Опешившему слегка Мите на мгновение показалось, что поверх гимнастерки у нее сверкнуло цыганское монисто, однако, оторвав не без усилия взгляд от ее красивого смуглого лица, он разобрал, что это всего лишь нагрудный знак «Отличный связист».
С интересом и чуть насмешливо она смотрела Митьке прямо в глаза, словно бы говорила: «Позолоти ручку, брильянтовый, всю правду тебе выложу», а он только беспомощно глазел на нее в ответ. Впрочем, сюрпризы на этом для него не закончились. Плащ-палатка снова заколыхалась, и за спиной цыганской красавицы показался старший лейтенант Новайдарский. Из-за его плеча выглянула сержант Поликарпова, которая постучала себя кулаком по лбу, намекая на то, что Митька со своим мотоциклом совсем дурак и, в общем-то, сам напросился.
Командир 1й стрелковой роты Новайдарский в женских землянках до этого замечен особо не был, поэтому Митька Михайлов от удивления теперь уже окончательно разинул рот. Ходок-то известный был он, а вот что старлей делал здесь – было непонятно. Не мог же он так внезапно морально разложиться и пуститься на Митькины райские пажити. Разве что новая связистка приворожила. Даром, что ли, выглядела как будто вчера из табора?
– Здравия желаю, товарищ старший лейтенант!
Митька соскочил с полковничьего мотоцикла и вытянулся, отдавая воинское приветствие. Трофейный красавец у него за спиной с глухим шумом упал в траву.
В общении с командиром роты байки про самолет командарма не годились. Это комполка мог понимающе над ними подтрунить, потому что сам был человеком веселым и глупость других воспринимал как еще одно радостное проявление жизни. Старший же лейтенант Новайдарский, в отличие от полковника, усматривал во вселенском жизненном процессе одно большое и неопрятное нарушение воинского устава.
Митька, замерший с правой рукой у виска, ждал, что его начнут песочить за самовольное оставление роты, но старший лейтенант смотрел куда-то мимо него. Митька украдкой обернулся, подумав, будто за спиной у него стоит кто-то еще, провинившийся гораздо больше, чем он, однако там никого не было. Только вдали, у небольшой рощицы, мотался по полю на велосипеде местный мальчишка. Пацан орал что-то на своем языке, свистел, но сюда эти звуки латышского счастья почти не долетали.
– Сумел починить технику? – ожил наконец командир роты, кивнув на лежащий в траве мотоцикл.
– Так точно, товарищ старший лейтенант!
– Павел, – сказал тот, шагнув к нему от порога землянки. – Меня зовут Павел.
Митька смотрел на протянутую ему крепкую лейтенантскую ладонь и не понимал, что происходит. Цыганская красавица, на которую он перевел свой недоумевающий взгляд, кивнула ему, словно разрешала пожать руку офицеру, словно она имела право ему разрешить. Митька посмотрел на сержанта Поликарпову и обменялся осторожным рукопожатием со старшим лейтенантом.
Тот хоть и выглядел как всегда – абсолютно трезвым и серьезным, но был непривычно мягок, задумчив и даже приветлив, чего Митька до этого за ним раньше не замечал. Причиной, возможно, все-таки были наркомовские сто граммов, точнее – двести пятьдесят или все триста. Водку в дивизию подвозили по старым спискам, и с каждым днем наступления норма на тех, кто оставался в строю, заметно росла.
Впрочем, от командира роты Митька родного запаха не уловил. Задумчив тот был по другой причине.
– Это я полковнику про тебя рассказал. Но он мне на слово не поверил. Лично хотел убедиться, что ты любой механизм можешь починить… Так что экзамен ты сдал, поздравляю.
Митька настороженно смотрел на офицера:
– Экзамен?
– Ну да. Механик нам нужен хороший. И даже не хороший, а самый лучший. Чтоб настоящее чудо мог сотворить.
Под настоящим чудом старший лейтенант Новайдарский подразумевал сгоревший танк лейтенанта Зайцева, который за два дня до этого в горячке боя оторвался от наших наступающих порядков и вклинился глубоко в территорию противника. Немцы одинокий советский танк, конечно, подбили, но экипаж в плен решил не сдаваться и огрызался пулеметным огнем до тех пор, пока в машине все не сгорели.
Командир 1й стрелковой считал, что Митька Михайлов мог починить этот танк. Но тот должен был отправиться на задание обязательно добровольцем.
– Танк?! Да вы что?! За линией фронта?!
– Нам и надо за линией, – спокойно отвечал ему командир. – А танк не сложнее трактора. Ходовая часть почти одинаковая. К тому же необязательно, чтобы он пошел. Достаточно сделать из него огневую точку. Пулемет, скорее всего, исправен. Они до последнего по фрицам очередями лупили. Если сумеешь орудие в порядок привести – считай орден у тебя есть.
– Да не хочу я орден!
– Пойми, я бы тебе приказал, и никуда бы ты, родной, у меня не делся. Но принято решение, что пойдут одни добровольцы… Сознательность прояви.
Старлей, не мигая, смотрел Митьке прямо в глаза, но тот понял, что лазейка у него все же осталась.
– А я не согласен. – В голосе у него зазвучали подзабытые лагерные интонации. – Нет у меня на то никакого добровольного моего желания! Несознательный я! Вы под какой монастырь меня подвести решили? Чтобы я сам себя к вышке приговорил?! За что? Нет моего согласия! Один не воюю! Куда взвод – туда я.
– В том-то и дело, – качнул головой командир, – что все остальные уже проявили сознательность.
– Да ладно…
Митька потерял весь апломб, сник и потерянно отвернулся. На старшего лейтенанта смотреть он не мог. Пацан, который до этого гонял у дальней рощи на велосипеде, теперь залез на дерево и швырялся чем-то оттуда в крохотную девчушку в синем платьице и белой косынке.
– Это я, значит, пока с мотоциклом корячился, вы их уже обработали… Такой взвод решили сгубить… – выдавил Митька, не разжимая зубов. – Таких ребят положить хотите… Был бы наш лейтенант жив, он бы тебе ответил.
Командира Митькиного взвода убили в первый же день наступления. Поднимая в атаку бойцов, он поймал осколок, разворотивший ему левый бок, поэтому взвод, который своего лейтенанта сильно любил, до немецких окопов добежал первым. Там кромсали все живое штыками, пока немцы не сообразили, что с ними никто не воюет – их просто казнят. Уяснив это, фрицы выпрыгнули из окопа и дали деру ко второй линии своих траншей. Озверевший взвод побросал им в спину лимонками, а потом сел дожидаться подхода своих. На второй и на третий день наступления история повторилась. Немцев рвали на части, те убегали, а в штабе полка одно за другим строчили представления о наградах. После освобождения города Идрица дивизия к своему номеру 219 получила наименование Идрицкой, а Митькин взвод в роте, да и в полку, стали называть не иначе как «Идрицкая сила».
– И башкир согласился? – глухо спросил Митька, переводя взгляд с детишек у леса на старшего лейтенанта.
– Да, – кивнул тот. – С ним первым разговор был.
Командование после гибели взводного принял старший сержант Асадуллин, и бойцы радовались тому, что в штабе решили пока повременить с назначением нового лейтенанта. Башкира во взводе уважали, а генеральное наступление по всему фронту – не самое лучшее время для притирки к новому офицеру. Четверо их было во взводе до погибшего лейтенанта. Ни один в уважение у солдат не вошел.
– Ты пойми, дело не в танке этом сгоревшем, – продолжал ротный. – Через линию фронта за одной подбитой машиной никто бы вас не послал. «Тридцатьчетверка» только для обороны участка нужна. За броней подольше продержитесь. А главное звено всей операции – от она.
Старлей кивнул в сторону новой связистки, которая слушала Поликарпову и, не мигая, смотрела при этом через плечо старшей по званию прямо на Митьку. Тот вдруг подумал, что, может, она и не цыганка совсем. Дома у себя, в Забайкалье, он видел таких чернявых в семьях сосланных в Сибирь донских казаков.
– Немцы каждый день отходят на подготовленные позиции, – говорил старший лейтенант. – Аккуратно, гады, отходят, почти без потерь. Никак прищучить мы их не можем. И технику сохраняют, и личный состав. Грамотно, конечно, воюют, но надо их грамоту эту как-то переписать. Сломать надо их систему. Тогда возьмем в котел и перемолотим, как в Сталинграде.
– Ну? – хмыкнул Митька. – А чернявая-то при чем?
– Нужно доставить ее с рацией к сгоревшему танку. Там укрепляетесь, а когда фрицы начнут отводить свою технику, даете координаты огня. Накроем всем гаубичным дивизионом. Дальше – корректировка, чтоб не лупить по площадям. Чем дольше продержитесь, тем больше их накромсаем. Основная задача – смять их боевые порядки, не дать им организованно отойти и укрепиться. Надо, чтоб они побежали, нам паника их нужна. Тогда всех тут положим. Всю их дивизию закопаем. Чуешь, боец?
Старший лейтенант, вдохновленный собственными словами, не удержался и ткнул Митьку локтем, как старого приятеля.
– Я-то чую, товарищ командир, да вот помирать неохота… Немец ведь не дурак, поймет что к чему. Смекнет, что корректировщики у него под боком. И хана тогда нашему краснознаменному героическому взводу. И чернявой вашей хана. А девка – молодая, красивая… Жалко.
От этой мысли Митьке стало так горько, он так ясно представил себе, что станет с ее гибким, желанным телом всего через сутки и какая короткая у этого юного тела осталась жизнь, что весь чудесный июльский полдень, посреди которого так славно было сидеть на траве под слепым дождиком и любоваться этой то ли цыганской, то ли казачьей, почти родной красотой, окончательно для него померк.
– Они все равно пойдут, – вздохнул ротный. – С тобой или без тебя – взвод уходит сегодня ночью. Только с тобой у них больше шансов. Намного больше. А если немцы обнаружат не сразу, да ты еще сумеешь орудие починить – шансы значительно возрастают. Утром вся 3я ударная переходит в наступление. Мы успеем. Пробьемся к вам.
Сгоревший экипаж вынимали из танка в полном молчании. До этого еще изредка переговаривались на марше, и даже когда ползли по болоту, Митька умудрился негромко позубоскалить насчет пиявок и насчет того, что цыганка в трясине – это, наверное, не к добру, но потом, уже рядом с подбитой «тридцатьчетверкой», никто не произнес ни слова.
Танкисты погибли от взрыва топливного бака, в который, судя по всему, угодил бронебойный снаряд, поэтому обгорели до невозможности. Митька невольно подумал, что, если бы они заехали не так далеко немцам в тыл, им хватило бы солярки из задних баков, и тогда баки в боевом отделении остались бы полными. В одном из них не скопились бы горючие пары, которые сдетонировали в итоге от попадания бронебойного, и кто знает – возможно, лейтенант Зайцев и весь его экипаж были бы сейчас живы.
Забравшись первым в подбитый танк и глядя в свете фонарика на жуткие обгоревшие трупы, скрючившиеся на откидных сиденьях и навсегда вцепившиеся в рычаги, Митька Михайлов подумал обо всем этом, но вслух ничего не сказал. Судьба есть судьба, и если в одном из топливных баков у тебя мало солярки, просто молись, чтобы туда не прилетел бронебойный снаряд.
Пока Митька возился с орудием в пропахшей копотью башне, остальные укрепляли позицию вокруг танка и копали могилы. Танкистов похоронили недалеко от того немца, которого башкир зарезал у танка. Часовой этот, видимо, совершенно не предполагал, что русские придут за своей подбитой машиной, и потому на посту чувствовал себя привольно – развел костерок, сварганил чайку, но попить его не успел. Начальство его было далеко впереди – там, где с обеих сторон то и дело взлетали над линией фронта осветительные ракеты, – и глупый немец был уверен, что здесь его никто не побеспокоит.
Спрыгнув с брони, Митька подошел к выкопанным могилкам, когда в них уже опустили сгоревших танкистов и незадачливого фрица. В неверном свете костра он разглядел, что фашисту было лет сорок или чуть больше.
– Учитель, наверно, был, – сказал младший сержант Кириллин, до войны промышлявший охотой в якутской тайге. – В школе работал, однако.
– Почему? – спросил Митька. – С чего так решил?
– У нас в Амге школа есть, да, понимаешь?
– Ну?
– А в школе директор – Семен Семенович. Злой как медведь…
Якут замолчал и многозначительно поднял правый указательный палец, как будто этим все объяснил. Митька непонимающе смотрел на него.
– Похож очень. – Кириллин ткнул пальцем в сторону мертвого немца. – Как два брата.
– А-а, ну если так, – хмыкнул Митька. – Тогда точно учитель.
Стоявший рядом с ним его лучший друг Петр вздохнул и покачал головой:
– Жалко, если учитель.
Митька цыкнул слюной сквозь железные зубы.
– А про наших ребят теперь и не скажешь – на кого они были похожи. На головешки из печки, разве что. А этот стоял тут, их караулил…
Митька еще раз цыкнул и отошел к догоравшему костру, над которым все еще побулькивал чайник немца.
– Погадай мне, ромала, – присел он на корточки рядом со связисткой, склонившейся над своей рацией у костра. – А то неясно как-то жизнь складывается.
Девушка подняла голову и пристально посмотрела ему в глаза. Затем протянула руку, а Митька с готовностью положил на нее свою раскрытую, перепачканную копотью и смазкой ладонь.
Секунду или две связистка молчала.
– Ну? – первым заговорил Митька. – И какой будет прогноз?
– Ждет тебя, касатик, жизнь долгая и красивая, – сказала она, наконец. – Особенно если пушку до утра починишь. А если не справишься, умрешь смертью лютой, да еще товарищей своих подведешь. Зря они, что ли, снаряды через болото тащили?
Осколочно-фугасные боеприпасы весом почти по семь килограммов бойцы доставили к месту корректировки огня в своих вещмешках. В них же несли и диски для танкового пулемета. В укладках боевого отделения подбитой «тридцатьчетверки» снарядов не оказалось. Экипаж до взрыва успел всё отстрелять.
– Да в порядке орудие, – сказал Митька, отнимая у цыганки руку и выпрямляясь во весь рост. – Ерунда там была. Я уже все исправил.
Девушка тоже встала и снова взяла Митьку за руку. Плюнув ему на ладонь и оттерев сколько возможно было черную копоть, она поводила пальцем по его линиям.
– Не умрешь завтра, – наконец очень серьезно сказала она. – Не бойся. Правду тебе говорю.
– А кто боится? – механически огрызнулся Митька.
Цыганка подняла на него взгляд и кивнула:
– Ты. И я тоже боюсь. Даже дышать трудно.
Митька хотел ей что-то сказать, но к огню, мягко ступая, подошел якут. В руках он держал свою флягу, с которой уже откручивал колпачок.
– Огонь покормить надо. А то Байанай сердитый будет. Охоту испортит.
Кириллин плеснул спиртом из фляжки на увядающий костер, и оттуда жадно полыхнули языки пламени. Митьке на мгновение показалось, что это не огонь, а чья-то пылающая рука.
Довольный якут негромко рассмеялся:
– Теперь хорошо. Байанай добрый… Большого зверя добудем.
Митька обвел взглядом всех десятерых бойцов своего взвода, копошившихся кто у подбитого танка, кто чуть подальше, занятых своими окопчиками, раскладывающих боеприпасы и оружие так, чтобы удобно было в бою, – башкир Асадуллин, узбеки Музафаров и Норбутаев, таджик Абдуджаборов, украинец Федоренко, якут Кириллин, калмыки Мергелов и Джангаров, татарин Кашафутдинов, грузин Ломинадзе – Митька посмотрел на них всех, засмеялся и крикнул:
– Ну что, братья-славяне?! Дадим фрицам жару!
Затем он перевел взгляд на стоявшую рядом с ним девушку и спросил:
– А тебя как зовут-то, красавица?
Указом Президиума Верховного Совета СССР от 24 марта 1945 года за образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецко-фашистскими захватиками и проявленные при этом мужество и героизм всем бойцам 3го взвода 1й стрелковой роты 375го стрелкового полка присвоено звание Героя Советского Союза (посмертно).
Ариадна Борисова
Иваны да Марья
Сашкиных предков привезли в Якутию силком по царскому приказу «садиться на пашню в еланых местах» триста лет назад из-под самой Москвы. Воевода велел раздать семьям конный и рогатый скот, поселенцы стали возделывать неласковую северную землицу, сеять рожь, ячмень, коноплю для масла и пеньки. Сюда же ссылали каторжан, позже добавились старообрядцы и скопцы. Отписной грамоты было не добиться, из тайги не вырваться, редких беглецов неизбежно ловили и отправляли на Нерчинские рудники, где люди, не успевая надорвать жилы, заживо разлагались от свинцового яда. Постепенно образовалась большая русская слобода, хлебная и ямская: до продажи Аляски тут проходил тракт российско-американской компании. Попы крестили наездами «своих» и аборигенов. Язычники принимали православную веру не без корысти – крещеным выделяли земельные наделы. Новообращенные венчались с русскими девушками, и скоро к житнице приросли ветви мешанцев – людей красивых, рослых, с детства знакомых с трудом пахарей, отчего их и прозвали «пашенными». Когда родилась Сашка, ее село разговаривало на стойком пашенном диалекте с вкраплениями якутских слов, старики и по сию пору на нем говорят.
В детстве из палисадника Сашкиного дома выше крыши поднимались, переплетясь ветками, две березы. Пятна солнца в их тенях усеивали песчаную тропинку к дому ярко, густо, как пролитый мед. О меде в деревне знали не понаслышке: лесник Иван Гурьевич Чичерин, последний скопец, держал пасеку, его пчелы собирали взяток с обильных саранковых лугов.
Грустная история была связана у Ивана Гурьевича с пасекой. Диких пчел сумели приручить два брата-скопца, трудяги оборотистые, но ветхие, и больше пасечным делом никто не занимался не то что в слободе, а может, и по всему Северу. Иван же Чичерин еще мальчишкой прикипел к работе с медоносами. Из-за них и остального огородно-полевого наследства, человек уже не юный, дал он себя оскопить. Так говорили сельчане, прекрасно зная, что безрассудный поступок этот Иван Гурьевич совершил вгорячах по причине измены синеглазой любви своей Марьи.
Единственная дочь из зажиточной семьи с тремя сыновьями, гордая Марья не одному жениху отказала, а к Ивану Чичерину – неказистому, с лицом, порченным в отроках оспой, по совету отца относилась благосклонно. Сговорились, тут девица возьми и сбеги с другим Иваном, Кондратьевым. Не счесть историй, когда истомленная собственной заносчивостью перестарка чуть ли не из-под венца бросается от серьезного человека в объятия первого же подвернувшегося шалопая. Ванька Кондратьев был ветреником, но красавец – Марье подстать.
Вдовый отец беглянки погневался и принял Ваньку в дом по справедливости, как четвертого сына, под обещание не ярыжить. Однако жизнь молодых в дружном семействе не заладилась не из-за нарушения Ванькой клятвы, а из-за сочувствия примака новой бедняцкой власти. Зыбкая эта власть, между прочим, заявляла о себе все бойчее, и Марьины братья-середняки скоро тоже перестали упираться.
В экспроприации имущества Ивана Чичерина Ванька Кондратьев принял живейшее участие. Поля-огороды, небольшая коровья ферма отошли крестьянскому товариществу, пасеку милостиво оставили Ивану Гурьевичу. Возле нее, на окраине деревни, он и срубил избенку. А добротный скопческий двор у реки на взгорье, с домом и черной банькой, решено было отдать свежеиспеченному начальнику – заведующему общественной фермой Ивану Степановичу Кондратьеву.
Первым делом он на радостях посадил две высокие березы в палисаднике – застолбил будущее счастье. Деревья взялись на диво согласно, и хозяйственником Иван Степанович оказался справным, несмотря на досужие о его ветрености разговоры. На возобновившиеся пьянки Ивана Степановича сельсовет смотрел сквозь пальцы. Все же знали, что Кондратьев в бытность Ванькой не дурак был покутить с промысловых удач, да ведь и охотником считался фартовым. Раззудился, значит, в Иване Степановиче прежний гулена, но заработок нес строго жене, напивался не столь уж часто, негромко и не дома. А Марья… Недолго боролась Марья с дурными наклонностями мужа, родила дитя и по виду смирилась.
Сашка знала, как жестоко мать мучилась ревностью, презирая всех женщин и любую в частности, самое себя не щадя в негласном, но из каждой поры пышущем отвращении. Ревновала отца, а не любила. Кого Марья любила беззаветно, всем сердцем без памяти, так это первенца Ванечку, – точно с лица сына сияло ей солнце. Сашка же появилась ребенком незапланированным, случайно, можно сказать, в год отчаянного всплеска Марьиной женской активности. Мать ходила вторым бременем трудно, ждала снова мальчика, красивое имя подобрала ему – Александр, а разрешилась существом своего немилого пола и в страшном разочаровании не захотела даже подумать о более приемлемом имени для девочки.
Вопреки родительскому недогляду, Сашка росла здоровенькой, шустрой, как пацаненок. Мать ею и не заморачивалась. Но Ванечка! Сын! Святое… Марью восхищало собственное продолжение в мужчине, человеке, противоположном созданиям слабым и порочным по природе. Думы о ненаглядном Ванечке утешали черствеющую в злой обиде душу: Иван Степанович сквозил мимо жены холодным ветром и через четыре дня на пятый не ночевал дома. Да кому о том было ведомо? Кому было ведомо – молчали. В остальном не придерешься – отгрохал новую ферму, вывел хозяйство в передовые, свой дом держал в исправности и сына наставлял к мужицкой работе.
Просыпаясь ночью, Сашка видела, как мать на цыпочках крадется проверить, не скинул ли Ванечка одеяло, не приболел ли, не дай бог, охотясь в мороз на рябчиков; видела, как любуется она его спящим лицом, отдалив свечу. Девочка пугалась безумных глаз матери, ярче свечей исходящих светом горячечной нежности, в которой, казалось, тонуло все ее тощее, длинной жердью иссохшее тело. Ни разу зыбь этой нежности не коснулась дочери, зябнущей под коротким заячьим одеяльцем, знавшем еще Ванечкино младенчество.
Неистовая материнская любовь не испортила мягкого, дружелюбного характера Сашкиного брата. Ровный со всеми, он и к домашним относился с одинаковой лаской. Весной высаживал в палисаднике сине-белые анютины глазки для Марьи, а для сестренки – красные маки, и, ущипнув за румяную щеку, шутил про маков цвет. Сашка подозревала, что по-настоящему Ванечка был привязан к одному человеку – леснику Ивану Гурьевичу. Ее и в помине не было, когда они подружились.
Чичерин жил бирюк бирюком. В деревне его недолюбливали. Не терпя неряшливости, суровый лесник заставлял начисто прибирать древесный мусор с делян, к самовольным вальщикам и браконьерам был беспощаден. В вольере возле своего домишки Иван Гурьевич выхаживал то подраненного лося, то волчонка, попавшего лапой в капкан. Ребятня набегами норовила сунуть хлеба сквозь сетку, кто и шишками в зверей кидал. Потрясая прутом, Чичерин грозил высечь озорников.
Ванечку дома не наказывали – не за что было, он и тут не побоялся: «Не ругайтесь на меня, дядя Ваня, я ж плохого не делаю». Глянув в синие глаза мальца, Иван Гурьевич дрогнул. Постоял с поникшей головой, размышляя о чем-то, и внезапно смягчился: «Заходи». Потом накинул ему на голову шляпу с сеткой и повел на пасеку. Мальчика заворожили слова, в которых вроде бы ничего особенного не было: «Слышь, царица тоскует? Деток оплакивает. Тесно имям, часть отделиться от семейки хотит». Матушка-пчела действительно издавала жалобные звуки, пчелы пылко роились вокруг.
Ванечка сразу влюбился в кропотливое пчелиное царство. Позже рассказывал сестренке об окруженной почтительной свитой царице, о подданных, готовых отдать ей в голод последнюю каплю меда. Маленькая Сашка слушала, не все понимая, думала – сказки.
Миска с медом перестала быть редкостью на обеденном столе. Отцу дружба сына с лесником не больно-то нравилась, но на первых порах помалкивал. Сам в подростках нанимался в охотку к старым скопцам полоть огород за крынку сладкого солнца.
Никому не признался бы Иван Степанович, чтотайно совестит себя за стыдный раж раскулачивания. Было тогда так: покойный тесть шепнул, будто Чичерин собирается завтра передать Советам скопческое добро, и Ванька Кондратьев, пораскинув мозгами, подначил товарищей действовать до рассвета, пока Чичерин спит. Со смехом, с прибаутками выкинули скопца из дома в подштанниках. Весело получилось, а в недобрый час царапнула Ванькино сердце вина и начала точить, и понемногу вся досада, все недовольство собой обернулось против Марьи. Из-за нее хотел унизить Ивана Гурьевича, из-за нее сообразил, как легче завладеть чужим ухоженным двором!..
Поздно спохватился Иван Степанович с запретом сыну шастать на пасеку. Ванечка, вымахнувший выше отца, глядя без страха в лицо, заявил: «Убери, тятя, ремень-то, отберу ведь». Марья осмелилась укорить мужа: «Сам виноват, семья тебе побоку…» Иван Степанович молча стукнул кулаком в стену и ушел в загул на неделю, благо звеньевые досматривали за фермой преданно… А Ванечка, окончив в том году семилетку, пошел к Чичерину в помощники.
Июнь 41го выпал у Сашки из памяти, но вот ноябрь запомнился фразой, повторяемой на разные лады: «Немец под Москвой». В клубе крутили патефон, и под песню Утесова «Дан приказ ему на запад…» семья проводила на фронт Ивана Степановича. Иван Гурьевич уехал с ним в одном грузовике.
Соседка Катерина, сблизившаяся с Марьей во время войны, рассказывала, что кто-то уведомил военных людей о тайне лесника, всем в деревне известной. Приезжий командир будто бы захохотал и хлопнул Чичерина по плечу: «Повезло тебе, скопец, яйца-то в бою только помеха!»
Присмотр за таежным участком и пасекой остался за юным лесником. Заезжая по работе в городское управление лесничеством, Ванечка рыскал по базам и рынкам, где только мог, и скупал соль и спички. Запаса хватило на целых три года, мать была бережлива. С тех пор сохранилась привычка у Сашки, давно уже Александры Ивановны, заходя в магазин, в первую очередь осматривать полки в поисках соли и спичек, всякий раз с воспоминанием о брате.
Восемнадцатилетнего Ванечку увезли с новым набором поспешно, словно на пожар. Прошел ледоход, Сашка с детворой носилась по берегу, бросая в осколки шуги крошки хлеба, – задабривала речных духов, чтобы год выдался урожайным и кончилась война. Не успела попрощаться с братом и рассердилась на мать, что не позвала. Не застав ее дома, нашла по глухому вою, доносящемуся с задворок. Марья плашмя лежала на сырых бревнах, выловленных накануне багром на реке, и выла надсадно, на одной ноте, как волчица. Сашка вначале отпрянула, такими жуткими почудились ей надломленные над головой матери руки, все ее вытянутое вдоль черных бревен тело и безысходный вой. Лишь когда в груди прекратилась дятлова дробь, осмелилась дернуть Марью за безвольно упавший локоть и некстати заметила в русых волосах белой сталью блеснувшие пряди. В открытых глазах, точно в ледяных лунках, дрожала синяя-синяя вода и, светлея, текла по вискам. Сашка поняла, что мать в беспамятстве, села рядом на мокрую кучу коры и тоже тихонько завыла.
Осенью почтальонка принесла письмо от Ванечки. Отправил он его со станции Мальта Восточно-Сибирской магистрали, где проходил снайперскую подготовку в стрелковом полку. Марья схватила письмо обеими руками, плача и радостно вскрикивая, Сашке даже неловко стало перед чужим человеком за ее поведение. Читая вслух, взахлеб по складам, мать без стеснения покрывала бумагу поцелуями. В этом послании, почему-то запоздавшем на два месяца, Ванечка писал, что на днях едет на фронт. Наказывал сестренке хорошо учиться и просил заложить специальными подушечками ульи.
Сашка опоздала – пчелы куда-то улетели. В классе она единственная не пропускала уроков: из-за небывалой засухи в деревне случился недород, и люди голодали. Сена Марья с Сашкой заготовили чуть, и пришлось отвести бычка Борьку на бойню. Злая, не подступиться, притащила Марья домой пятнадцать килограммов мяса – все, что осталось от Борьки после сдачи обязательных ста килограммов государству. Содрав со шкуры меховой покров с частью мездры, Марья выморозила кожу и порубила на кусочки для супа. Корова Пятнашка перебивалась чем придется, молока стала давать вполовину меньше ранешнего, к тому же почти все оно шло на погашение ежедневного продналога. Сено зимой совсем кончилось, и корову постигла Борькина участь.
Из города потянулись невероятно истощенные люди. Мать прибила к калитке железную щеколду и велела не открывать незнакомым. Однажды Сашка увидела в окно, как по дороге мелкими шажками бредут женщина с маленьким мальчиком, и вынесла им несколько вареных картофелин. Вблизи женщина походила на одетый в лохмотья скелет, мальчик выглядел немногим лучше. Они жадно проглотили картошку тут же за калиткой. Сашка снова не утерпела и отдала им зайца, попавшего в петлю на удачливом Ванечкином месте. Женщина очень благодарила, а мальчик смотрел на мертвого зверька и плакал.
Сашка не сказала Марье о снятом утром зайце и ждала, когда эти двое снова придут, – припрятала для них рябчика. Но они не пришли…
Отдежурив на ферме ночью, Марья перед тем, как завалиться спать, выпивала две кружки горячего чая. Сашка с вечера заваривала этот самый чай из сушеных ягод шиповника, колотой чаги[5] и жженой картофельной кожуры. В настой шли очистки без «глазков», остальные копились для будущей рассады. Из подгнившей картошки пекли драники, из сладковатой подмороженной – оладьи с мучным конопляным семенем, а позеленевшие, застрявшие в углах подполья клубеньки мать выкидывала – такими бульбочками люди травились до смерти.
Сидя у раскрытой дверцы прогоревшей печи, Марья дула на черный кипяток и слушала политинформацию. Дочь пересказывала читанные в школе сводки Информбюро.
– Не написано, что ли, где бой-то был? – спрашивала мать.
Сашка с болью смотрела на серое материно лицо с сумеречными полыньями глаз:
– Не назвали место.
Марья вздыхала:
– Неужто досюда война дойдет? – И вдруг, светлея лицом, вспархивала к Сашке длиннющими ресницами: – Может, Ванечку бы тогда хоть на денек домой отпустили…
Письма с фронта приходили на каких-то бланках и обрывках оберточной бумаги. В углах треугольных конвертов стоял сиреневый штамп: «Просмотрено военной цензурой». Раз в месяц малограмотная Марья выводила прилежные каракули карандашом на листах Ванечкиного блокнота и вкладывала в письмо сыну чистый лист для ответа. Тетрадей не хватало, дети учились писать мелким почерком на полях газетных страниц и между заголовками. У каждого имелась своя школьная коптилка – пузырек из-под лекарства со спущенным сквозь жестяной кружок фитилем. Коптилки заправлялись казенным горючим и давали достаточный свет для чтения-писания, но сильно чадили, поэтому все в школе, включая учителей, ходили с черными носами. Сашка торопилась написать письма и выучить часть задаваемых на дом уроков в классе, экономя, кроме домашнего керосина, время, чтобы помочь матери по хозяйству и выспаться к утреннему ношению воды.
Сашке нравилось ходить к реке в синеве тающих сумерек, особенно если выдавалась ясная морозная погода и можно было видеть, как поблекшая луна спешит ко сну. За ночь прорубь успевала намерзнуть прозрачной пластиной льда. Под сильными ударами пешни разлетались жалящие осколки и отворялся вход в таинственную мерцающую глубь. Розовые и лиловые льдинки отражали Сашкину шаль с красными цветами, шуршали, светились, играли в воде, словно веселые живые леденцы. Легкий ветер рвал кисею тумана с прибрежных деревьев, веял перловой снежной пылью и моросом усеивал лицо. Девочка шагала с полными ведрами, изумляясь стремительной силе рассвета. Небо пробуждалось, тесня темноту к западу, будто кто-то огромный, может, сам Бог, о котором мать запрещала рассказывать в школе, поднимался с солнечной лампадой к вершинам с другой стороны восточных гор. Подмокшие подошвы старых отцовских торбазов грозились намертво прилипнуть к тропе, но Сашка все равно останавливалась, отдыхала и зачарованно смотрела вверх.
В субботние дни она носила воду и вечером – для стирки. Раз в субботу, чувствуя странное томление после речной «прогулки», Сашка подкрутила фииль лампы повыше и разложила на столе газету. Марья удивленно подняла брови, но, верная внутренним правилам, промолчала. А Сашке было не до разговоров: впервые решила написать письмо отцу не по принуждению и долгу.
- Тятя, здраствуй, милый мой,
- приежжай скорей домой.
- На небе звездочки моргают,
- тебе с Ваней привет посылают.
- Прочь гоните фашистов проклятых,
- ждут с победой героев ребята!
Сочинила стих и осталась неудовлетворенной: не смогла выразить переполнявшие душу чувства. Строки гибкие, горячие, точно тальниковые прутья для плетения корзин в кипятке, маялись в Сашке, а на выходе были не те… совсем не те. Внизу она подписалась «Александра», а не «Саша», как обычно.
Почему-то хотелось, чтобы Марья украдкой прочла письмо. Пусть бы отругала за керосиновое расточительство, но прочла. Сашка представила внимательно прищуренные глаза и бледные губы, которыми мать беззвучно шевелила за ее спиной… Напрасно оглянулась. Марья была занята – целовала старое Ванечкино письмо.
Едва сугробы поголубели и зазернились с исподу, Сашка стала до зари бегать в тайгу на охоту. С палкой и сеткой караулила токующих глухарей. Токовища находила заранее, Ванечка научил отслеживать по штрихам на снегу, вычерченным крыльями самцов. Птица в такое время неосторожна, расправит иссиня-черный хвост с белыми крапинами, напыжит изумрудный зоб и – а-ах! – как примется щелкать! Трубит, стрекочет, перекатывает в горле шелестящие камешки, на весь лес выводит весеннюю песнь! Жалко было подбивать, а надо – Марья радовалась добыче…
Весной выяснилось, что буренок порезали в большей части дворов. Сильно убавленное колхозное стадо пастухи выводили пастись в тальнике с ружьями, опасаясь набегов одичавших собачьих стай. Фермерские коровы обгрызли шерсть друг у друга выше холок, позвонки их голых хребтин торчали, как обтянутые кожей шарикоподшипники. А жалкое стадо домашних коров оказалось бесхвостым. Хвосты своим кормилицам отрубили и съели хозяева.
В начале лета в деревню приехали на грузовике врачи, следом прибыла водовозка со средством от чесотки и вшей. Медики осмотрели сельчан, каждой семье налили в бидоны вонючее лекарство. Забрали с собой в больницы чахоточников и людей, пораженных язвами авитаминоза. Проверив Сашку, пожилая докторша с удивлением сказала: «Гляньте, какая у девочки отменная мускулатура при всей худобе!»
Завертывая на пасеку, Сашка видела пчелок, летавших у покинутых ульев. Сунула нос в леток, а внутри ничего нет, и медом не пахнет. Зато на опрятной поляне, где стояли на «курьих» ножках глухие пчелиные домики, богато взошел щавель. Хваткая Сашка собирала щавель, рвала черемшу и дикий лук, сыпанувший вслед за половодьем на нижних лугах, резала серпом в рукавицах ядреную крапиву, чьи узорные листья годились в щи, а стебли на кашу. С приправленного отрубями варева немилосердно пучило, но первая зелень после голодной зимы казалась вкуснее надоевшей картошки. Цветущее, вопреки всему, каленное трудом на морозе и солнце здоровье Сашки упорно тянуло к жизни мать, истерзанную ожиданием. Варили несладкий мармелад из смородины, квасили в туесах съедобные травы, сушили грибы, тарили бочата брусникой…
Караваны барж плыли мимо деревни, выталкивая на песок бегучие ступени волн с кружевными окаемками. К берегу приставали крытые лодки-шитики с парусами, самосплавные паузки, соединенные в кормах, – настоящие флотилии! – и начинался базар. Крестьяне меняли овощи на чайники и ведра или несли свою посуду, кому требовалось подлатать, если со сплавщиками наезжали цыгане-лудильщики.
Марья как-то помчалась к скинувшему сходни пароходу «Пятилетка» и вернулась очень довольная. Бросила на стол перед Сашкой горсть ирисок – на, подсластись, и достала из сумки что-то завернутое в газету. Не удержалась, показала дочери шоколадную плитку с иностранными буквами на коричнево-алой обертке, нежно воркуя: «Ванечка приедет, а у нас-то вот, шоколадка для него есть, шоколадка…» Тончайший жестяной шелест фольги и ни с чем не сравнимый аромат незнакомого лакомства чуткая нюхом Сашка запомнила крепко, но сколько бы в мирное время ни брала шоколад, то чудное благоухание никогда не встречалось.
…Жито золотыми волнами ложилось на стерню, вязальщики закручивали богатые охапки снопов – неслыханный случился урожай! Когда груженная доверху машина доставляла зерно на ток, дети подбирали россыпь по всей дороге, и никто не запрещал уносить домой. Целый обоз подвод вез к ссыпным пунктам и зерноскладу лобогрейки, сортировки, веялки… А ведь стояли еще картофельные поля! Осень выдалась теплая, поздняя, Сашка до инея бегала босиком, жалея ботинки. Озябнув, влезала ногами в свежую коровью лепеху, согревались ноги, и дальше – бегом, прытью, стремглав – по береговому песку, по скользящей мертвой хвое таежных тропок, по ежику отрожавших покосов…
Покуда продолжалась уборка, не учились до середины октября. Работали честно и много. Трудились на будущее. Всегда трудились на будущее. К нему вела мечта широкая, привычная, утвержденная партией и правительством; светлое завтра было сегодняшним долгом и, главное, абсолютной верой в то, что рабочий вклад каждого человека помогает приблизить победу… и коммунизм планетарного масштаба… и счастье без границ! Старые учителя плелись с полей потемну, как пьяные, держась за ограды. Сашка, рослая не по годам и по-здешнему «ртутная» до любого заделья, и то к ночи думала, что утром не встанет.
Ободрались вконец просоленные Сашкиным потом Ванечкины рубахи. Ордеры на небольшие отрезы тканей выдавали ударникам труда по праздникам, а их всего три: 7 Ноября, Новый год и 1 Мая. Марья за кулек зерна выторговала у городских спекулянтов красивое клетчатое платье. Девочка щеголяла в обновке до первой стирки, но только опустили в воду – платье расползлось в руках. Мать больше огорчилась, чем разгневалась: «Как же имям не совестно? Еще, поди, радуются, что надули…» Сшила Сашке и себе шаровары из дерюги, подкрасила настоем ольховой коры. В таких шароварах ходили в деревне и стар, и млад. Штаны эти были куда выше качеством спекулянтских тряпок, но тепла не держали.
В следующие летние каникулы Сашка подрабатывала учетчицей на ферме. За неимением бумаги вела учет молока от каждой коровы угольком на фанерной дощечке. Подведя дневной итог, смывала записанное и чертила новую таблицу. Очень гордилась, получив за трудодни мешок готовой муки – не надо лошадь просить, везти на мельницу! Но больше Сашке нравилось ухаживать за телятами, даже чистить навоз за ними не ленилась. В мае первой открыла перед малышами ворота на пастьбу. Травки, правда, почти еще не было – так, зеленоватый ворс, подснежниковый пух…
И в этом-то бархатном, цыплячьем мае произошло могучее событие, великая, всеохватная радость: радио на столбе сельсоветской площади торжественным голосом Левитана оповестило сельчан о полной и безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил. Доярки увидели гурьбу детей, с криками несущихся к ферме, испугались: пожар?! Потом сами закричали, запрыгали вместе с детьми:
– Победа! Победа!!!
Ликующий шум несся с площади, словно малиновый звон, там – хоть уши затыкай – вопили, голосили, рыдали те, кто ждал, и те, кто положил под скатерть похоронку, но все равно… все равно ждал!..
Приехал из госпиталя контуженый сосед, муж тетки Катерины дядя Кеша. Один за другим, по двое-трое возвращались домой фронтовики. Самой счастливой по всей Якутии была мать пятерых братьев Соколовых из деревни Еланки, недалеко от Сашкиного села. Братья служили в одном орудийном расчете и, как сообщил их комиссар в редакцию газеты, «…в одном только бою уничтожили роту немецкой пехоты, пять автомашин, штаб немецкого полка, две батареи, склад с боеприпасами и шестиствольный миномет…». И все пятеро, в орденах и медалях, вернулись домой![6] А мать из другого села не дождалась с войны пятерых сыновей. Много лет спустя на косогоре у дороги, куда женщина до самой своей смерти ходила высматривать своих мальчиков в течение тридцати семи лет, ей поставили памятник[7]…
От отца с Ванечкой давно не было писем. Ни слуху ни духу. После вести о войне с милитаристской Японией Марья глухо выла весь вечер в дровянике.
Сашка одна собирала бруснику, у Марьи недоставало ни сил, ни желания. Сидели однажды на крыльце, чистили ягоду. Тетка Катерина пришла пожаловаться на мужа. Оглохший дядя Кеша, прежде спокойный – щенка с тропинки не сгонит, обойдет, – стал слабонервным и, подвыпив, буянил.
Послышался рокот мотора, напротив дома остановился военный грузовик и через несколько секунд развернулся обратно, оставив в дорожной пыли странный, чем-то бугристым наполненный мешок. В открытую калитку Сашка увидела, что мешок шевелится… и вдруг сообразила: это человек, обрубленный почти наполовину. Замерла, узнавая… не узнавая…
Тетка Катерина ахнула:
– Марья! Иван… Твой Иван вернулся!
У матери отказали ноги. Катерина, плача, тащила ее с крыльца и кричала:
– Марья, что же ты, ну?! Ползи, Марья!
И мать поползла.
Отец тоже сделал встречное движение, но неловко завалился лицом вниз, обнял длинными руками землю перед домом, и мощные его плечи крупно затряслись.
Марья застопорилась в нескольких шагах от мужа и хрипло выдохнула:
– Иван, Ванечка где?!
Он приподнял к ней грязное лицо в светлых бороздках слез:
– Не знаю, Марья…
Она тонко, дребезжаще вскрикнула и тяжело уронила в песок седую голову. Так они и лежали на песчаной тропинке голова к голове, он – плотный, короткий, она – сухая и долгая, и только их руки тихо, будто нехотя, медленными змеями тянулись навстречу друг другу, пока не сплелись в один жалкий, серый, мосластый комок.
Кузнец из ближнего села смастерил отцу ловкие колесные салазки с рычажком тормоза и ременными креплениями. Отталкиваясь от земли ладонями, отец приноровился перемещаться довольно резво.
Его не взяли на ферму даже сторожем. Если в бытность разудалым Ванькой Кондратьевым он мог гужевать неделями и все ему прощалось за молодецкую удаль и веселую злость к работе, то теперь запои неугомонного калеки – пусть бывшего начальника, пусть фронтовика – никто не хотел терпеть даже из душевного благородства. Госпособие по инвалидности отец умудрялся спустить в день доставки. Сашка отгоняла от отца собак, ожесточенно дралась с мальчишками, едва ей казалось, что кто-то смотрит на него свысока… Хотя свысока на него смотрели все, и сама она тоже.
Бражники облюбовали для сборищ бесхозную избенку Чичерина. Бегая туда за отцом, Сашка хорошо изучила ступени его стремления к беспамятству. Слегка заправившись, Иван Степанович оживленно рассказывал тем, кто не отказывался слушать, об освобожденных им городах и деревнях, читал отпечатанную на машинке партизанскую листовку. Он подобрал ее под Харьковом на лесной поляне у села Пересачного. Это было длинное стихотворное обращение к Гитлеру и Вермахту, Сашке запомнились последние строки:
- Скоро мы вашу рать
- Заставим носом землю пахать,
- Места у нас хватит
- Вами болота гатить,
- Говорим серьезно:
- Смывайтесь, пока не поздно!
- По поручению пинских партизан
- Писал Солдатов Иван.
Налившись горькой до «ватерпаса» – так Иван Степанович сам называл критический рубеж опьянения, – он насмехался над потугами председателя вырвать полуразрушенное хозяйство из лап нужды, поносил нынешнего заведующего фермой, бранил все колхозное руководство. Бред отца становился все неразборчивее, надоедливее, и Сашка, как боевая лошадка, увозила его домой. В пути он слегка трезвел, внезапно скидывал ремни, соскользывал с салазок и по-пластунски полз назад, бойко вихляясь ополовиненным телом, царапая дорогу пальцами, пуговицами и медалью «За отвагу».
Сашка понимала: отец ненавидит свое удачливое довоенное прошлое и по-настоящему с войны так и не возвратился. Ночью он спал плохо, стонал – колени болят… Ох, как же болят колени… жилы ноют… лодыжки…
Председатель все грозился снести «пьяный домик» Чичерина, и неожиданно, к всеобщему облегчению, лесник вернулся. Выпивохи сразу забыли протоптанную к месту дислокации тропу. Исхудалый, в длинной шинели, Иван Гурьевич встретился Сашке возле ее дома – показалось, что ниже стал ростом, или это она супротив него выросла.
– Саша? – не поверил Иван Гурьевич. – Ух, какая стала большая!
Спросил о брате. Сашка объяснила – потерялся, ищут по запросу. Постояли молча. Иван Гурьевич сник лицом, оно было совсем старым, аж оспин не видать – в морщинах утопли. Сказал:
– Ищут, значит, найдут.
Развернулся и пошел обратно, ссутулившись, спотыкаясь по чистой дороге, хотя спиртным от него не пахло. Руки-ноги целые, даже не хромой…
Письма Ванечки Марья носила на груди в мягкой тряпке. Сашка углядела тряпичный пакет в предбаннике на полке с бельем, и, пока мать, ухая, охаживала себя за дверью березовым веником, быстренько развернула. Там они и лежали без конвертов, блокнотные листочки с расплывшимися буквами, истерханные, оттого что их часто доставали, целовали и прижимали к лицу. Сашка могла поклясться – Марья знает эти немногочисленные письма наизусть, и с неприязнью подумала: если б какой-нибудь колдун предложил матери поменять дочь на сына, она бы, наверное, согласилась, не колеблясь, и больше не вспоминала Сашку. С возвращением отца мать почти перестала ее замечать, за день Сашке обламывалось от матери несколько слов, и то в повелительном тоне: «Подай, принеси, сделай».
У Ивана Степановича начались трезвые дни. Обычно он сидел у печки, мял шкуры. Решил заняться сапожным делом. У него получилось бы – руки в роду Кондратьевых, все знали, были золотые.
Сашка занесла с улицы охапку дров, отец пожалел:
– Санечка, доча моя… Прости, что мужскую работу приходится тебе делать.
Марья заметила ласку, хмыкнула.
– Не сердись на нее, – шепнул он. – Мать у нас тронутая чуток, но хорошая…
Сашка присела рядом:
– Тятя, расскажи о войне.
– Что – война? – произнес отец с кривой улыбкой. – Неинтересная это штука – война.
– Но был же героизм…