Загадочная история Бенджамина Баттона Фицджеральд Френсис
— Нельзя ли попросить ее светлость? Это говорит мистер Мак-Чесни.
Голос леди Сибил ответил не сразу.
— Вот так сюрприз. Я уже несколько недель не имела удовольствия вас слышать.
Тон ее был резок, как удар хлыста, и холоден, как домашний ледник, такая манера вошла в моду с тех пор, как английские дамы стали подражать своим портретам из английских романов. На него это сначала производило впечатление. Но недолго. Голову он не терял.
— Не было ни минуты свободной, представляете? — ответил он. — Вы на меня не дуетесь, надеюсь?
— Дуюсь? Я вас не понимаю.
— А я боялся, что дуетесь. Даже не прислали мне приглашение на сегодняшний бал. Я считал, раз мы тогда обо всем переговорили и согласились…
— Говорили — вы, и довольно много, — прервала его леди Сибил. Пожалуй, даже чересчур много.
И неожиданно, к изумлению Билла, повесила трубку.
Подумаешь, британская леди, разозлился он. Скетч под заглавием «Дочь Тысячи Пэров».
Он был задет, это подчеркнутое безразличие подогрело его угасший было интерес. Обычно женщины прощали ему непостоянство, так как знали о его трогательной преданности жене, и сохраняли о нем грустные, но приятные воспоминания. Ничего подобного в голосе леди Сибил он не услышал.
Надо выяснить отношения, сказал он себе. Будь на нем фрак, он мог бы заехать к ней на бал и объясниться. Но ехать домой переодеваться не хотелось. Чем больше он размышлял, тем неотложнее представлялся ему этот разговор; под конец он стал подумывать, что, может быть, стоит поехать прямо так, в чем был; американцам позволялись некоторые вольности в одежде. Впрочем, пока еще было рано, и следующий час он провел в обществе нескольких стаканов виски с содовой, всесторонне обдумывая ситуацию.
Ровно в полночь он поднялся по ступеням к дверям ее особняка в Мэйфэре. Лакеи в гардеробе укоризненно разглядывали его пиджак, а швейцар безуспешно искал его фамилию в списке приглашенных. По счастью, в это же время подъехал его добрый знакомый сэр Хамфри Данн и убедил швейцара, что произошло какое-то недоразумение.
Переступив порог. Вилл сразу же стал высматривать хозяйку дома.
Леди Сибил, молодая женщина очень высокого роста, была наполовину американка и оттого еще больше англичанка, чем кто бы то ни было. Билла Мак-Чесни она, в каком-то смысле, открыла, скрепив своим именем его репутацию обаятельного дикаря; его измена нанесла удар по ее самолюбию, какого она еще не испытывала с тех пор, как ступила на стезю порока.
Она здоровалась с прибывающими гостями, стоя наверху лестницы рядом с мужем, — Билл никогда раньше не видел их вместе. Он решил подождать и потом подойти к ней в менее торжественной обстановке.
Но гости шли и шли, и ему с каждой минутой становилось все неуютнее. Знакомых вокруг почти не было; к тому же его пиджак явно привлекал внимание. Леди Сибил, конечно, видела его и могла бы помахать рукой, он бы тогда не чувствовал себя так по-идиотски. Но леди Сибил не показывала вида, что знает о его присутствии. Он уже не рад был, что пришел, однако теперь уйти было бы и вовсе нелепо. Он пробрался к буфетному столу и подкрепился бокалом шампанского.
А когда снова обернулся, она стояла наконец одна. Он устремился было к ней, но его остановил дворецкий:
— Прошу прощения, сэр. У вас есть пригласительная карточка?
— Я Друг леди Сибил, — раздраженно ответил Билл и пошел через зал.
Дворецкий догнал его.
— Очень сожалею, сэр, но должен просить вас пройти со мною и выяснить это недоразумение.
— Незачем. Я сейчас пойду поговорю с леди Сибил.
— У меня другие предписания, сэр, — твердо возразил дворецкий.
И не успел Билл опомниться, как ему ловко прижали локти к бокам и проворно провели в какую-то комнатку позади буфета.
Здесь его встретил человек в пенсне, Билл узнал в нем домашнего секретаря Комбринков.
Секретарь, кивнул дворецкому, сказал: «Да, этот самый», — и Биллу отпустили руки.
— Мистер Мак-Чесни, — произнес секретарь, — вы сочли уместным проникнуть в этот дом без приглашения, и его светлость просит вас немедленно удалиться. Будьте добры передать мне ваш номерок от гардероба.
Тут Билл наконец понял. С его губ сорвалось единственное слово, подходящее, по его мнению, для леди Сибил; в тот же миг секретарь подал знак двум лакеям, и отчаянно отбивающегося Билла поволокли через буфетную, где на него с любопытством оглядывались официанты, потом длинным коридором до дверей — и вытолкали в ночь. Двери захлопнулись; потом еще раз отворились, вслед за ним, надувшись парусом, вылетело его пальто, по ступенькам со стуком скатилась трость.
Он еще стоял там, ошарашенный, потрясенный, когда перед ним затормозило свободное такси, и шофер, приоткрыв дверцу, позвал:
— Эй, хозяин! Голова-то не болит?
— Что?
— Я знаю местечко, где можно опохмелиться. И поздний час не помеха.
Дверца такси захлопнулась за ним, и начался кошмар. Какое-то подпольное ночное кабаре; какие-то чужие люди, неизвестно откуда взявшиеся; потом какой-то скандал, он пытался расплатиться чеком и вдруг стал громко кричать, что он — Уильям Мак-Чесни, знаменитый режиссер, но никого не мог убедить, ни других, ни самого себя. Сначала было очень важно немедленно связаться с леди Сибил и призвать ее к ответу; потом уже вообще ничего не было важного. Он опять сидел в такси, шофер тряс его за плечи, и перед ним был его собственный дом.
В холле, когда он входил, раздался телефонный звонок, но Билл тупо прошел мимо горничной и расслышал ее голос, только уже поднимаясь по лестнице.
— Мистер Мак-Чесни, это опять из больницы. Миссис Мак-Чесни у них, они звонят каждый час.
Все еще как в тумане, он приложил трубку к уху.
— Говорят из Мидлендской больницы по поручению вашей жены. Она разрешилась сегодня в девять часов утра мертворожденным младенцем.
— Постоите, — хриплым, ломающимся голосом сказал он. — Я не понимаю.
Но потом он все же понял: у Эмми родился мертвый ребенок, и она зовет его. На подкашивающихся ногах он снова вышел на улицу искать такси.
В палате стоял полумрак. Постель была скомкана. Эмми подняла голову и увидела Билла.
— Это ты, — сказала она. — Господи, я думала, тебя нет в живых. Где ты был?
Он упал на колени возле кровати, но Эмма отвернулась.
— От тебя разит, — сказала она. — Противно.
Но пальцы ее остались у него на волосах, и он долго, не двигаясь, стоял перед ней на коленях.
— Между нами все кончено, — чуть слышно говорила она. — Но как было жутко, когда я думала, что ты умер. Все умерли. Пусть бы и я умерла.
Ветром откинуло штору на окне, он поднялся поправить ее, и Эмми увидела его в ясном свете утра — бледного, страшного, в мятом костюме, с разбитым лицом. На этот раз она чувствовала озлобление против него, а не против его обидчиков. Чувствовала, что его образ уходит из ее сердца и на этом месте возникает пустота, и вот его уже нет для нее, и она даже может простить, может его пожалеть. И все — за какую-то минуту.
Она упала у больничного подъезда, когда одна выходила из такси.
4
Когда Эмми оправилась физически и душевно, ею овладело неотступное желание учиться балету — давняя немеркнущая мечта, которую зароняла в ней мисс Джорджия Берримен Кэмпбелл из Южной Каролины, манила, точно светлый путь, уводящий назад, к ранней юности и к нью-йоркским дням радости и надежды. Под балетом она понимала ту изысканную совокупность извилистых поз и формализованных пируэтов, которая, родилась в Италии несколько столетий назад и достигла расцвета в России в начале нынешнего века. Она хотела приложить силы к тому, во что могла верить, ей представлялось, что танец — это возможность для женщины выразить себя в музыке; вместо сильных пальцев тебе дано гибкое тело, чтобы исполнять Чайковского и Стравинского; и ноги в «Шопениане» могут быть не менее выразительны, чем голоса в «Кольце Нибелунгов». В низших своих проявлениях балет — это номер в цирковой программе между акробатами и морскими львами; в высших — Павлова и Искусство.
Как только они устроились в нью-йоркской квартире, она с головой погрузилась в работу. Занималась неутомимо, как шестнадцатилетняя девочка, — по четыре часа в день у станка, позиции, антраша, пируэты, арабески. Это стало основным содержанием ее жизни, и единственное, что ее беспокоило, не поздно ли? Ей было двадцать лет, и приходилось наверстывать за десять лет, но у нее было пластичное тело прирожденной балерины — и это прелестное лицо…
Билл поощрял ее занятия; он собирался, когда она выучится, создать для нее первый настоящий американский балет. По временам он даже немного завидовал ее увлеченности; его собственные дела после возвращения на родину шли не блестяще. Во-первых, он нажил себе много врагов еще в годы своей самоуверенной молодости; ходили преувеличенные рассказы о том, как он много пьет, как груб с актерами и как с ним трудно работать.
Не в его пользу было и то, что он никогда не мог отложить денег и для каждой новой постановки вынужден был искать финансовую поддержку. А кроме того, он был на свой лад настоящим тонким художником, что и не побоялся доказать рядом некоммерческих постановок, но, поскольку за ним не стояла Театральная гильдия, все потери он должен был возмещать из собственного кармана.
Успехи тоже были; но давались, они теперь труднее — или это было обманчивое впечатление, просто сказывался нездоровый образ жизни. Он все собирался поехать отдохнуть, собирался поменьше курить, но в театральном мире была такая конкуренция, с каждым днем появлялись новые деятели, пользующиеся славой непогрешимых, да и не привык он к размеренной жизни. Он любил работать запоями, в чаду вдохновения и черного кофе, как принято в театре, но после тридцати лет за это приводится дорого платить. Так получилось, что он постепенно стал все больше опираться на Эмми, на ее физическое здоровье и душевные силы. Они постоянно были вместе, и если его все же смущало, что он нуждается в ней больше, чем она в нем, то ведь у него еще все могло перемениться к лучшему — в будущем месяце, в следующем сезоне.
Однажды ноябрьским вечером Эмми возвращалась из балетной школы, помахивая своей серенькой сумочкой, низко надвинув шляпу на отсыревшие волосы, — вся во власти приятных мыслей. Она знала, что уже несколько недель люди приходят в студию специально, чтобы посмотреть на нее. Она была готова для выступлений. Когда-то с такой же настойчивостью и так же долго она трудилась над своими отношениями с Биллом, и тогда это кончилось срывом и болью; но теперь ей не от кого было опасаться предательства, здесь она полагалась только на себя. И она с замиранием сердца говорила себе: «Неужели вот оно? Неужели я наконец буду счастлива?»
Она торопилась. Были кое-какие обстоятельства, которые ей хотелось обсудить с Биллом.
Билла она застала уже в гостиной и позвала с собой наверх, чтобы поговорить, пока она будет переодеваться. Сразу, не оглянувшись на него, начала рассказывать.
— Ты только послушай! — Она говорила громко, чтобы льющаяся в ванну вода не заглушала ее голоса. — Поль Макова хочет, чтобы я в этом сезоне танцевала с ним в «Метрополитен-опера». Но окончательно еще не решено, имей в виду, поэтому — секрет, даже я ничего не знаю.
— Замечательно.
— Вот только, может быть, для меня лучше был бы дебют за границей? Во всяком случае, Донилов говорит, я готова. Ты как считаешь?
— Не знаю.
— Ты, кажется, не особенно в восторге?
— Мне тоже нужно тебе кое-что сказать. Потом. Ты продолжай.
— Все, мой милый. Если ты по-прежнему думаешь поехать на месяц в Германию, как ты говорил, Донилов берется устроить мне дебют в Берлине, но я, пожалуй, предпочла бы начать здесь и танцевать с Полем Макова. Представь себе… — Она не договорила, вдруг ощутив сквозь толстую — кожу своего довольства всю его отрешенность. — Теперь расскажи, что там у тебя.
— Я был сегодня у доктора Кирнса.
— И что он сказал? — Душа ее еще пела. Что Билл мнителен, ей было давно известно.
— Я ему рассказал про сегодняшнее кровотечение, и он опять повторил то же, что в прошлом году: что это у меня, вернее всего, лопнул какой-то сосудик в горле. Но раз я кашляю и волнуюсь, лучше на всякий случай сделать просвечивание и удостовериться. И мы удостоверились. Левого легкого у меня, в сущности, уже нет.
— Билл!
— Зато на правом, к счастью, ни одного затемнения.
Она слушала, вся похолодев.
— Сейчас мне это очень некстати, — продолжал он ровным голосом, — но ничего не поделаешь. Он говорит, что надо поехать на зиму в Адирондакские горы или в Денвер, в Денвер, он считает, лучше. И тогда через каких-нибудь полгода это должно пройти.
— Ну, конечно, мы обязательно… — Она осеклась.
— Тебе, по-моему, незачем ехать — тем более, у тебя открываются такие возможности.
— Глупости, конечно, я поеду, — поспешно возразила она. — Твое здоровье важнее. Мы ведь всюду ездим вместе.
— Право же, не стоит.
— Чепуха. — Она постаралась, чтобы ее голос звучал твердо и решительно. — Мы всегда были вместе. Разве я смогла бы здесь жить без тебя? Когда тебе ведено ехать?
— Чем раньше, тем лучше. Я зашел к Бранкузи, хотел выяснить, не перекупит ли он ричмондскую постановку. Но он не выразил особого восторга. — Билл стиснул зубы. — Правда, ничего другого у меня сейчас пока не будет, но нам хватит, мне еще следует и за…
— Как стыдно, что от меня тебе нет никакой помощи! — перебила его Эмми. — Ты работаешь, как вол, а я все это время на одни уроки тратила по двести долларов в неделю. Еще смогу ли я когда-нибудь зарабатывать такие деньги, неизвестно.
— Конечно, через полгода я буду опять совершенно здоров — так он говорит.
— Разумеется, милый! Мы поставим тебя на ноги. Надо все устроить и немедленно ехать.
Она обняла его за плечи и поцеловала.
— Вот я какая дрянная. Должна была видеть, что моему любимому худо.
Он по привычке полез за сигаретой, но не донес руки до кармана.
— Забыл — придется бросать курить.
И вдруг сумел подняться над собою:
— Нет, детка, я решил, поеду один. Ты там с ума сойдешь от скуки, а я только буду терзаться, что из-за меня ты лишилась своих танцев.
— Об этом не думай. Главное — тебя вылечить.
Так они спорили целую неделю, и при этом оба говорили все, кроме правды: что ему очень хочется, чтобы она с ним поехала, а она всей душой жаждет остаться в Нью-Йорке. Она успела разведать, что думает ее учитель Донилов, и, как выяснилось, он считал промедление для нее пагубным. Другие ученицы балетной школы строили планы на зимний сезон, и она готова была умереть, до того ей не хотелось уезжать, и полностью скрыть от Билла свои терзания ей не удавалось. У них возникла было мысль ехать все-таки в Адирондакские горы и чтобы Эмми прилетала туда аэропланом на субботу и воскресенье, но Билл тем временем начал температурить, и врач решительно предписал ему Запад.
Конец всем спорам в один ненастный воскресный вечер положил он сам — в нем взяло верх то чувство простой человечной справедливости, которое в свое время покорило Эмми, которое теперь, в беде, делало из него фигуру почти трагическую, как делало его в общем-то славным малым в дни успеха, несмотря на все его несносное фанфаронство.
— Это дело — мое, и только мое, детка. Я сам виноват, что довел себя до этого, характера не хватило — характер в нашей семье весь у тебя, — и теперь никто меня не спасет, если я не спасу себя сам. А ты три года трудилась, перед тобой открылись возможности, которые ты честно заслужила, если ты теперь уедешь, ты мне до конца жизни не простишь, — он усмехнулся. — А этого я не вынесу. И потом там плохо для маленького.
И она сдалась, уступила, с болью — и с облегчением. Потому что мир ее работы, в котором она существовала без Билла, оказался для нее теперь гораздо важнее, чем малый мир, где они были вместе. В нем простор для радости был шире, чем простор для сожаления в мире прежнем.
А через два дня он уже уезжал, поезд отходил в пять часов, билет лежал в кармане, и они в последний раз сидели вдвоем и говорили о будущем. Она опять настаивала на том, чтобы ехать вместе, и была искренна; прояви он хоть минутную слабость, и она бы за ним последовала. Но с ним под влиянием несчастья произошла перемена, он выказал твердость, какой за ним много лет не водилось. Быть может, разлука действительно пойдет ему на пользу.
— До весны! — говорили они друг другу.
На вокзале, при маленьком Билли, Билл большой сказал:
— Терпеть не могу этих кладбищенских расставаний. Попрощаемся здесь. Мне еще до отправления надо позвонить из поезда.
За шесть лет они и двух ночей кряду не провели врозь, не считая того времени, что Эмми была в больнице; не считая эпизода в Англии, они всегда пользовались славой самой нежной и преданной пары, хотя Эмми с первых дней чувствовала что-то ненадежное и угрожающее в такой рекламе. И когда Билл один прошел на перрон, Эмми была рада, что ему нужно позвонить, что он там сейчас сидит и ведет деловой разговор.
Она была хорошая женщина; она вышла за человека, которого любила всем сердцем. И на Тридцать третьей улице ей теперь показалось, будто вокруг нее пустыня; квартира, за которую он платил, тоже без него опустеет; а вот она, Эмми, осталась здесь, и ей будет хорошо.
Она прошла несколько кварталов и остановилась. Что я делаю, говорила она себе. Ведь это ужасно. Предаю его, как самая последняя дрянь. Оставила его в несчастье, а сама что же, поеду обедать с Дониловым и Полем Макова, который мне нравится, потому что он красивый и у него глаза и волосы одного цвета? А Билл там в поезде один-одинешенек.
И она вдруг рывком повернула маленького Билли назад. Ей так ясно представилось, как Билл сидит в купе, бледный и усталый и такой одинокий без своей Эмми.
— Я не должна, не могу предать его, — твердила она себе, и жалость волна за волной захлестывала ей сердце. Но только жалость — ведь он-то предал ее, ведь он тогда в Лондоне делал все, что хотел.
— Бедный, бедный Билл!
В нерешительности она стояла посреди тротуара, с последней, беспощадной ясностью понимая, как скоро она все это забудет и найдет себе оправдание. Она нарочно заставляла себя думать про Лондон, и тогда ее совесть успокаивалась. Но разве не дурно вспоминать это, когда Билл там в поезде один? Еще не поздно, еще можно успеть на вокзал, сказать ему, что она едет с ним. Но она все стояла на месте, и жизнь билась в ней, билась за нее. Тротуар был узок, из театра в это время хлынула толпа людей, подхватила ее с маленьким Билли и увлекла.
А Билл в поезде разговаривал по телефону, до самой последней минуты оттягивая возвращение в свое купе, потому что знал почти наверняка, что ее там не будет. Поезд уже тронулся, когда он вернулся, и действительно — в купе было пусто, только чемоданы в сетке и какие-то журналы на диванах.
И тогда он понял, что она для него потеряна. Он не обманывался — этот Поль Макова, и месяцы работы бок о бок, и одиночество — нет, то, что было, никогда не вернется. Он все думал и думал об этом, просматривая журналы, и постепенно ему стало представляться, что Эмми словно бы нет в живых.
«Она была замечательная женщина, — думал он о ней. — Редкостная. С характером».
Он прекрасно сознавал, что во всем виноват сам и что здесь сработал некий закон равновесия. Сознавал и то, что теперь, уехав, он снова уравнялся с нею, стал не хуже ее; теперь наконец они квиты.
Несмотря на все, даже на свое горе, он испытывал облегчение оттого, что отдался во власть посторонних, высших сил; а от слабости и неуверенности этих свойств, которые всегда были ему противны, — не так уж страшно казалось, даже если там, на Западе, его ждет смерть. В конце, он знал, Эмми все равно приедет, чем бы она ни была занята и какой бы выгодный ангажемент ни получила.
САМА ПО СЕБЕ
Когда он прошел по палубе в третий раз, Эвелина посмотрела на него. Она стояла, прислонясь к фальшборту, а потом, заслышав его шаги, откровенно повернулась и упорно глядела ему в глаза, пока он их не опустил: так порой делают женщины, чувствуя себя под защитой других мужчин. Барлотто, игравший в пинг-понг с Эдди О’Салливаном, заметил это.
— Ага! — сказал он, оторвавшись от игры, когда незнакомец еще не покинул пределов слышимости. — Значит, тебя интересуют не только немецкие принцы?
— Откуда ты знаешь, что он не принц? — спросила Эвелина.
— Знаю, потому что принц — тот белоглазый, с лошадиным лицом. А этот… — он извлек из кармана список пассажиров, — либо мистер Джордж Айвз, либо мистер Джубал Эрли Роббинс с камердинером, либо мистер Джозеф Уиддл с миссис Уиддл и шестью детьми.
Они плыли на небольшом немецком судне, пять дней тому назад отправившемся на запад из Шербура. Стоял февраль месяц, и море было грязно-серое, подернутое дождевой рябью. Над всеми открытыми участками прогулочной палубы натянули парусину, и даже стол для пинг-понга блестел от влаги.
Тик-пок, тик-пок. Барлотто внешне смахивал на Валентино[14] с тех пор как он позволил себе дерзость во время румбы, она не любила выходить с ним на сцену. Но Эдди О’Салливан оставался одним из ее ближайших друзей в труппе. Подсознательно она ожидала, что незнакомец сделает по палубе еще один круг, но он больше не появился. Отвернувшись, она снова стала глядеть на море сквозь оконные стекла; вдруг горло у нее сжалось, и она приникла теснее к деревянному поручню, чтобы унять дрожь в плечах. В ушах у нее звенело: мой отец мертв… когда я была маленькой, мы гуляли по городу воскресным утром, я в накрахмаленном платьице, и он покупал себе сигару и вашингтонскую газету и так гордился своей хорошенькой девочкой! Он всегда очень гордился мной… приезжал в Нью-Йорк посмотреть на меня, когда я открывала сезон с братьями Маркс[15], и всем в гостинице рассказывал, что он мой отец, даже мальчикам-лифтерам. И пускай, ведь это доставляло ему столько удовольствия: наверное, он с юношеских лет ничему так не радовался. Ему бы понравилось, знай он, что я поехала к нему из такого далека, из самого Лондона.
— Партия, — сказал Эдди.
Она обернулась.
— Пойдем-ка разбудим Барни и сыграем в бридж, что ли, — предложил Барлотто.
Эвелина двинулась первой, время от времени совершая пируэты на мокрой палубе, потом, подхлестнутая порывом сырого ветра, запела «Дорогу в Буффало». У двери она поскользнулась, нырнула вниз, еле успев схватиться одной рукой за перила трапа и чудом удержавшись на ногах, — и буквально нос к носу столкнулась с давешним одиноким незнакомцем. Ее рот комично раскрылся; она с трудом восстановила равновесие. Потом мужчина сказал: «Прошу прощения» — по выговору в нем безошибочно угадывался южанин. Прежде чем разойтись, они снова встретились взглядами.
На следующий день, в курительной, незнакомец спросил у Эдди О’Салливана:
— Кажется, вы и ваши друзья играли на лондонской сцене в «Хроническом недуге»?
— Да, три дня назад еще играли. До окончания контракта оставалось полмесяца, но мисс Лавджой вызвали в Америку, так что пришлось закрыться.
— И вся труппа теперь на борту? — Любопытство чужака было ненавязчивым, это был просто добродушный интерес с примесью вежливого уважения к романтике театра. Эдди О’Салливану новый собеседник показался приятным.
— Присаживайтесь, пожалуйста. Нет, здесь только Барлотто, наш красавчик, и мисс Лавджой, да еще Чарльз Барни, продюсер, вместе с женой. Мы уехали почти сразу же, а остальные вернутся на «Гомерике».
— Мне очень понравилось ваше представление. Я ездил по свету, две недели назад очутился в Лондоне — так хотелось чего-нибудь американского, и тут как раз вы.
Часом позже Эвелина заглянула в курительную и обнаружила их там.
— Что это вы здесь прячетесь? — требовательно спросила она. — А кто будет смеяться моим штучкам? Эта банда шулеров внизу?
Эдди познакомил ее с мистером Джорджем Айвзом. Эвелина увидела симпатичного, хорошо сложенного человека с волевым, беспокойным лицом. Тонкие морщинки в уголках глаз говорили о стремлении навязать миру свои правила игры. Джордж Айвз, со своей стороны, увидел довольно маленькую темноволосую девушку двадцати шести лет, горящую энтузиазмом, который нельзя было назвать иначе как профессиональным. Иначе говоря, он не был любительским — таким, какой можно истратить целиком на кого-то одного или даже на группу людей. Временами он овладевал ею столь безраздельно, преображая каждый оттенок выражения, каждый случайный жест, что казалось, будто у нее вовсе нет собственной индивидуальности. Ее рот был сложен из двух небольших вишенок — разлучаясь, они порождали обворожительную улыбку, — а темно-карие глаза были огромны. Не такая уж красавица в общепринятом смысле, она за считанные секунды могла убедить окружающих в обратном. В ее прелестной фигурке таились маленькие железные мышцы. Сейчас она была в черном и, пожалуй, немного чересчур нарядном платье — она всегда одевалась шикарно и немного чересчур.
— Я восхищаюсь вами с тех самых пор, как вы бросились на меня вчера днем, — сказал он.
— Надо же было как-то вас заинтриговать. Что еще делать девушке в море — удить рыбу?
Они сели.
— Долго вы пробыли в Англии? — спросил Джордж.
— Около пяти лет — на меня там спрос. — В серьезные минуты в ее голосе проскальзывала тень британского акцента. — Вообще-то я не умею как следует делать что-нибудь одно: немножко пою, немножко танцую, немножко кривляюсь, так что англичане считают меня выгодным приобретением. В Нью-Йорке нужны специалисты.
Было ясно, что она предпочла бы такую же популярность в Нью-Йорке.
В комнату вошли Барни, миссис Барни и Барлотто.
— Ага! — воскликнул Барлотто, когда им представили Джорджа Айвза. — А она не верила, что вы не принц. — Он положил руку на колено своему новому знакомому:
— Мисс Лавджой искала принца с того самого дня, как услыхала, что он на борту. Мы сказали ей, что это вы.
Эвелина устала от Барлотто, устала от всех них, кроме Эдди О’Салливана, однако ей хватало такта не показывать этого, когда они работали вместе. Она огляделась. Кроме их компании и двух русских священников за шахматной доской, в курительной никого не было: первым классом ехали всего тридцать пассажиров, хотя в нем вполне могли бы разместиться две сотни. И вновь она задумалась о том, какая Америка ее ждет. Вдруг комната стала угнетать ее — она была слишком велика, слишком пуста, — и Эвелина ощутила настоятельную потребность создать вокруг немного отзывчивой суеты и веселья.
— Пойдемте ко мне в салон, — сказала она, вложив в голос весь свой пыл, так что в нем прозвенело свободное, волнующее обещание. — Включим фонограф, позовем судового врача и старшего механика и заставим их играть в покер. Я буду приманкой.
Когда они спускались на нижнюю палубу, она уже знала, что затевает все это ради новичка. Ей хотелось сыграть для него, показать, какую радость она умеет дарить людям. Под причитания фонографа — на нем завели песенку «Ты сводишь меня с ума» — она дала волю фантазии. Она была гангстершей, «марухой», а все путешествие служило единственной цели: заманить мистера Айвза в лапы мафии. С наигранной хрипотцой она обращалась то к одному, то к другому; двух немцев из судовой команды тоже вовлекли в происходящее, и они, плохо понимая английский, тем не менее уловили живость и обаяние этого импровизированного спектакля. Она была Энн Пеннингтон, Хелен Морган[16], жеманным официантом, явившимся, чтобы принять заказ, — всеми ими по очереди, и все это в такт непрекращающейся музыке.
Позже Джордж Айвз пригласил всех поужинать с ним сегодня вечером в ресторане наверху. А когда народ разошелся и глаза Эвелины обратились к нему, ища одобрения, он спросил, не хочет ли она прогуляться с ним перед ужином.
На палубе было еще сыро, и парусина по-прежнему защищала их от надоедливой мороси. Тускло мерцали желтые лампочки, на пустых шезлонгах валялись брошенные одеяла.
— Здорово у вас получается, — похвалил он. — Вы похожи на… на Микки-Мауса.
Она схватила его за руку и повисла на ней, скорчившись от смеха.
— Мне нравится быть Микки-Маусом. Послушайте — именно здесь я стояла и смотрела на вас, когда вы проходили мимо. Почему вы не сделали четвертый круг?
— Вы меня смутили, и я поднялся на шлюпочную палубу.
Когда они добрели до носовой части, вдруг разом распахнулось множество дверей и люди ринулись из них к бортам. — Наверное, им дали что-нибудь не то на ужин, — сказала Эвелина. — Нет… глядите!
Это была «Европа» — плавучий остров света. Она становилась больше с каждой минутой, на глазах превращаясь в заманчивую волшебную страну: на палубе огромного корабля играла музыка, лучи прожекторов скользили по его собственным бокам. В бинокль можно было различить фигурки, выстроившиеся вдоль поручней, и Эвелина мигом сочинила забавную историю о человеке, который сам гладит себе в каюте брюки. Зачарованные, они смотрели, как стремительно движется вперед быстроходный лайнер.
— Ой, папочка, купи! — воскликнула Эвелина, и тут что-то у нее внутри оборвалось: великолепное зрелище и реакция на недавнее возбуждение наложились друг на друга, у девушки перехватило дух, и ей снова живо вспомнился отец. Без единого слова она ушла вниз.
Два дня спустя они с Джорджем Айвзом стояли на палубе, а мимо плыли гигантские, неуклюжие сооружения Кони-Айленда.
— Что тебе сейчас сказал Барлотто? — спросила она.
Джордж рассмеялся:
— Он повторил то, что я уже слышал сегодня от Барни, только с большей настойчивостью.
Она испустила стон.
— Он сказал, что ты всем морочишь голову… и что с моей стороны будет очень глупо считать этот легкий флирт на корабле чем-то серьезным: все они по очереди были в тебя влюблены, и из этого ни разу ничего не вышло.
— Он не был в меня влюблен, — возразила она. — Просто позволил себе лишнее, когда мы танцевали вместе, и я его осадила.
— Барни тоже немножко волновался: сказал, что ты ему как дочь.
— Они мне надоели, — выпалила она. — Теперь им кажется, что они меня любят, только потому, что…
— Потому что видят, как влюблен я.
— Потому что я, по их мнению, заинтересовалась тобой. Два дня назад никто из них и не думал беспокоиться. Пока я их смешу, все в порядке, но стоит мне захотеть чего-нибудь своего, как они тут же начинают волноваться и проявлять заботу. Наверное, Эдди О’Салливан будет следующим.
— Зря я поделился с ними нашим открытием, сказал, что наши дома в Мэриленде разделяет всего несколько миль.
— Да нет, просто я единственная девушка с приличной внешностью в восьмидневном рейсе, яблоко раздора в мужской компании. В Нью-Йорке никто из них обо мне и не вспомнит.
Они были еще вместе, когда на них в ранних сумерках надвинулся город — высокая белая гряда южного Нью-Йорка, сбегающая вниз, точно пролет гигантского моста, и снова взмывающая к вершинам в центре, увенчанным диадемами пенистого света под россыпью звезд. — Не пойму, что со мной такое, — всхлипнула Эвелина. — Последнее время я все плачу и плачу. Как будто трагическую роль репетирую.
На палубе заиграл немецкий оркестрик, но под сенью величественного города марш показался каким-то жалким бренчанием; через несколько минут музыка смолкла.
— О боже! Это так прекрасно… — ее голос сорвался на шепот.
Если бы он не ехал с ней на юг, их роман, наверное, закончился бы часом позже, на таможне. И на следующий день, когда они направлялись в Вашингтон, ее новый друг временно отступил на задний план, а на передний выдвинулся отец. Джордж Айвз был просто милый американец, привлекательный для нее физически: с таким приятно немного понежничать в темноте за спасательной шлюпкой, но и только. У железной решетки на Вашингтонском вокзале, где их пути расходились, она поцеловала его на прощание и совсем не вспоминала о нем, пока ее поезд тащился к глинистым, поросшим низкими перелесками равнинам южного Мэриленда. Прикрывшись ладонями, Эвелина провожала взглядом погруженные во тьму редкие поселки и разбросанные там и сям огоньки одиноких ферм. На маленьком полустанке Роктауна ее встретил брат с соседским «фордом»: вся обивка в машине облезла, так что Эвелине стало неловко за свои добротные чемоданы. Она увидела знакомую звезду, из полумрака донесся смех негра, вместе с прохладным ветерком к ней прилетел слабый узнаваемый запах — она была дома. Утром, во время заупокойной службы на Роктаунском кладбище, Эвелине мешало ощущение, что она на сцене, что на нее смотрят, и это приглушило ее печаль; потом все кончилось, и сельский врач обрел свое место среди десятков Лавджоев, Дорси и Крошоу. Здесь, в окружении многочисленных родственников, его можно было оставить с чистой совестью. Потом, когда они отошли от могилы, Эвелина наткнулась взглядом на Джорджа Айвза; он стоял чуть поодаль, держа в руке шляпу. У ворот он заговорил с ней. — Извини, что пришел незваным. Мне нужно было убедиться, что у тебя все нормально.
— Пожалуйста, забери меня отсюда поскорее, — сказала она, поддавшись внезапному импульсу. — Я не могу долго это выносить. Хочу сегодня же поехать в Нью-Йорк.
У него вытянулось лицо.
— Так скоро?
— Мне нужно выучить много новых танцев и обновить репертуар. За границей как-то отстаешь от жизни.
Он заехал за ней ближе к вечеру, свежий и чистый, как его маленький автомобиль. Когда они отправлялись, она заметила, что работники на бензоколонке откликаются на его просьбы с готовностью и уважением. Приятно было видеть этого человека на фоне пробуждающейся весенней природы, его изысканная вежливость напоминала о славном прошлом Мэриленда. В нем не было европейской широты, он не старался то и дело напоминать ей о ее привлекательности; порой он словно вовсе забывал о ее существовании и молчал чуть ли не по полчаса.
Они еще раз остановились у кладбища: она взяла с собой охапку цветов, чтобы в знак последнего прощания положить их на отцовскую могилу. Он ждал ее в машине, около ворот.
Цветы рассыпались по рыхлой, не успевшей осесть земле. Теперь ее больше ничто здесь не удерживало, и она не знала, вернется ли сюда еще когда-нибудь. Она опустилась на колени. Все эти мертвецы вокруг — она знала их всех, знала их побитые непогодой лица с твердым взглядом ярких синих глаз, их крепкие худощавые тела, их души, сотворенные из новой глины под сенью леса в долгой густой тьме семнадцатого столетия. Минута за минутой чары росли, и вот уже стало трудно вырваться обратно в тот мир, где она ужинала с королями и принцами, где ее имя, выведенное аршинными буквами, бросало вызов таинству ночи. Ей вспомнились строчки Уильяма Макфи[17].
О друг мой преданный, ты голову сложил, Покуда я впустую море бороздил.
Потом слова ушли — и она внезапно будто надломилась и поникла, горько плача.
Сколько протекло времени, она не знала. Цветы уже стали невидимыми, когда ее окликнули сзади по имени; тогда она поднялась и вытерла слезы.
— Иду! — и после: — Ну что же, прощай, отец… все отцы.
Джордж усадил ее в машину и накинул ей на плечи теплый плащ. Потом сделал большой глоток из фляги с местным ржаным виски.
— Поцелуй меня, и поедем, — вдруг сказал он.
Она почти коснулась губами его щеки.
— Нет, по-настоящему. Поцелуй.
— Не сейчас.
— Я тебе не нравлюсь?
— Мне сейчас не хочется, и лицо у меня грязное.
— Какая разница.
Его настойчивость вызвала у нее досаду.
— Поехали, — сказала она.
Он завел мотор.
— Спой мне что-нибудь.
— Потом, сейчас мне не хочется.
Через полчаса быстрой езды он остановил машину под большими развесистыми деревьями.
— Пора еще выпить. А ты не будешь? Холодает.
— Ты ведь знаешь, что я не пью. Пей сам.
— Если не возражаешь.
Сделав глоток, он снова повернулся к ней.
— Может быть, теперь ты меня поцелуешь?
Она покорно поцеловала его, но он не был удовлетворен.
— Я просил по-настоящему, — повторил он. — Не так осторожно. Ты же знаешь, как я влюблен, и говоришь, что я тебе нравлюсь.
— Конечно, — нетерпеливо откликнулась она. — Но сейчас неподходящее время. Потом как-нибудь. Ну, поехали!
— Но я думал, я тебе нравлюсь.
— Если будешь так себя вести, разонравишься.