Русская фантастика – 2016 (сборник) Гелприн Майкл
Вы когда-нибудь видели мышиную драку? Интересного мало. Со стороны это похоже на забавную игру малышей, ничего серьезного.
Я вгрызаюсь Хвостату в глотку изо всех сил. Сил у обыкновенной мыши не слишком много, а у меня – и того меньше. Но я держусь. Подбадриваю сам себя: неужели я против древнего старика не выстою? Хвостат тоже не теряется, грызет. И, надо сказать, работает увереннее, методичнее, точнее. Я просто стараюсь выжить, а он меня убивает. Челюсти у него – Снежинке на зависть.
В глазах мигают бесформенные пятна. Кажется, я теряю сознание.
Неправильный ответ!
Изворачиваюсь, отскакиваю, трясу головой. И тотчас бросаюсь на него снова. Прыгаю сверху, кусаю за ухо. Мы сплетаемся в один мышиный комок, катимся к краю крыши. Хвостат меняет траекторию, я впиваюсь ему в лапу. И все по новой.
Но я понимаю, что он побеждает.
Если из меня Мрак тянет все, что только возможно, то Хвостату отдает. Я чувствую, как мой бывший товарищ становится частью непобедимой, неумолимой и бесконечной тьмы.
Мне больно это признавать, но – да, я проигрываю жалкому старику. И дело даже не во Мраке. Нет. Просто я не могу его убить. Даже теперь, после всего. Даже зная наверняка, что именно он виновен в смерти Камышика и других… Я не могу убить мышь. Такую же, как я сам.
Рифмоплет мог бы сказать что-нибудь вроде: Хвостат давно уже не такой, как ты, Лапка. Но кот молчит, и я благодарен ему за это.
А может быть, он давно умер?
Как долго все это длится? Может, Мрак уже победил?
Эх, неудачный помощник тебе достался, Рифмоплет.
Прямо скажем, слабак.
Меня хватает только на то, чтобы не разжимать челюсть. Я крепко держу Хвостата за лапу. А он неустанно, яростно кусает меня, безжалостно рвет на части.
Мышиный бог, как же больно!
Кажется, сейчас я умру. Прощай, мир. Прощай, Свет. Прощай, Рифмоплет.
Где-то вдалеке, в другом мире, в другой вселенной кричит петух. Да что вы? Не может быть. Утро? Это небо светлеет или мое зрение отказало окончательно?
Да нет же! Утро!
Мрак отступает. Я чувствую это как падение в бездну. Как будто болото, в котором я увяз, высохло в одно мгновение, и я рухнул на истрескавшееся дно.
Все. Теперь я точно теряю сознание. Или умираю. Лучше второе.
Пустота.
– Эй, мышь. Просыпайся. Пора вставать.
Полухвост? Не может быть! Какой жуткий сон мне приснился, ты не поверишь!
– Прости, Лапка. Это всего лишь я. Рифмоплет.
Точно. И голос-то не похож на Полухвостов. Слабый голос. Умирающий. Или почти умерший.
Не могу разжать челюсть. Наверное, никогда уже не смогу. Но я не чувствую больше плоти Хвостата и веса его тела. Где он?
– Его нет, Лапка. Он впустил в себя слишком много Мрака, пытаясь убить тебя.
– Что значит – слишком много?
– Слишком много, чтобы существовать при свете дня. Его нет и больше никогда не будет.
Открываю глаза. Небо. Солнце. Воробьи чирикают. Мышиный бог! А ведь я жив. Вскакиваю радостно и тотчас вновь падаю. Не по своей воле. Меня словно бы прижимает к поверхности крыши невероятной, бесконечной тяжестью. Не камнем – глыбой. Огромным зданием или даже городом. Я плохо представляю, что такое – этот город. Знаю только, что не подписывался такое громадье таскать на хребте.
– Чувствуешь? Это Договор. Теперь ты его Хранитель.
Чувствую. Еще бы не чувствовать. В этой тяжести – вся мышиная история на многие тысячелетия назад. И вперед – тоже. В ней – моя судьба. Мое будущее. И моя смерть.
Люди хранят Свет. Пусть даже и не догадываются об этом. Коты хранят людей. А мыши…
– Мыши хранят котов. Их разум. И память о Договоре.
Точно. Ох уж эти коты. Никак не могут без своего дурацкого пафоса.
– Эй, мышь!
Лапка. Меня зовут Лапка.
– Спасибо тебе, Лапка.
И тишина.
Я понимаю: все. Он умер. Великий кот умер, и последние его слова – слова благодарности мне, рядовой мыши.
Вот только не очень-то я рад.
Он благодарит меня не за то, что я сделал. Нет.
За то, что сделаю.
Смотрю вниз. По дорожке к дому идет хозяйкин муж. Возвращается от ветеринара. В руках у него сумка, а в сумке копошатся они. Котята.
Пора. Встречайте меня, котята. Встречайте нового Хранителя Договора. Надеюсь, я вкусный.
Не знаю, кто будет следующим. Кому достанется этот груз после моей смерти. Но я верю в своих братьев. Они не подведут. Каждый из нас, мышей, достоин этой чести. Мы стоим на границе Света и Тьмы. И мы эту границу сохраним.
Коты будут продолжать подниматься на крышу. Провожать солнце. И защищать этих глупых, бесполезных и жестоких существ – людей.
А мы, мыши, будем хранить Договор.
Дорогой мышиный бог, если ты меня слышишь, прошу об одном. Не дай мне в следующей жизни родиться котом! Пусть я снова буду мышью. Из меня ведь получилась неплохая мышь[1].
Людмила Макарова, Алекс Бек
Коллекционер
Я – беззастенчивый барыга, если уж называть все своими именами. Купить за бесценок, продать по предельной рыночной цене, да еще и заполучить благодарного покупателя в постоянные клиенты – это азарт и даже зависимость. Видно, с восточной наследственностью ничего не поделать, она даже через три поколения пробивается…
Нет, я, конечно, кандидат технических наук, пишу статьи, временами читаю лекции и изобретаю электронные схемы, умею держать паяльник и программировать. Я общаюсь на двух с половиной европейских языках и немного понимаю тюркские наречия, я всерьез подумываю о докторской и занимаюсь развитием бизнеса в крупной столичной компании. Работа на статусной должности ежедневно повышает мою самооценку, а о том, что я объездил треть мира, и говорить не приходится.
Но всю жизнь я тащу за собой детскую страсть – увлечение фотографией. Художественный вкус и врожденное чувство композиции до сих пор приносят мне призы в творческих конкурсах: то брендовую кожаную сумку, то цифрозеркалку – так, приятные мелочи, призванные потешить собственное тщеславие, похвастаться перед друзьями. А вот подлинный восторг и трепет у меня вызывает радость обладания желанной фотокамерой. Старой пленочной камерой, поскольку с цифровыми все понятно: зарабатываешь, заказываешь в онлайн-магазине, и назавтра курьер приносит домой твою «прелесть».
Я долго копался в себе, чтобы понять, откуда взялась у меня эта страсть к раритетам…
Все мы родом из детства, а все, что мне было доступно в стране тотального дефицита, – это советские фотокамеры, которые родители покупали в магазине «Спорттоваров»: дальномерная «Вилия» и единственно доступная зеркалка «Зенит-Е». И только дождавшись свой очереди в фотокружке Дворца пионеров, я несколько раз в год снимал немецкой «Praktica» и панорамным «Горизонтом». А ведь совсем рядом жили продвинутые люди, которые еще в те времена имели вечные неубиваемые Пентаксы-Яшики-Олимпусы-Никоны-Кэноны!
Этот голод на великолепные камеры я начал утолять, как только появились у меня в студенческие времена собственные свободные деньги. Камеры с автоматикой, яркими видоискателями, светосильной сменной оптикой, моторным приводом, датирующей крышкой, советские, а потом и импортные приходили, оставляли пленки с потрясающими кадрами, ощутимую маржу и уходили в следующие руки радовать нового владельца.
Я никогда не стремился оставлять их у себя. Даже сейчас, собрав внушительную коллекцию, я придерживаюсь мнения, что фототехника должна работать, а не сохнуть на полке. А уж в те времена ни о какой коллекции я и не помышлял, изредка оставляя у себя только действительно редкие камеры и объективы, с которыми жалко было расставаться. Началось все с «ФЭДа» – первого выпуска нашей «Leica», монументального «Спорт-Гельветта» и послевоенного «Киева» – близнеца «Contax». Затем появились дальномерный «Друг» с цепным взводом, шпионский «Аякс», «Нарцисс», чудом сохранившийся в эндоскопическом кабинете, и респектабельный «Зенит-4» из тупиковой ветви «КМЗ». Ну а когда я приобрел жутко редкий «Зенит-18» с родным объективом «Зенитар-1МЕ», я даже взял тайм-аут. Думал, наигрался. Но тут пришло время среднего формата.
Сначала я позабавился «мыльницей» экономкласса «Этюд», вспомнив, как облизывался в начальной школе на это чудо в руках одноклассника. Потом у меня появился редкий олимпийский «Любитель-166» с автопротяжкой и рычажным спуском, несколько «двухглазок» этого же семейства из далеких 1940-х и, конечно, стереокомплект «Спутник». Удивительно, но этот архаичный стереомонстр вполне органично вписался в цифровую эру и до сих пор исправно снимает заготовки для анаглифических картинок.
Затем я логично вышел на линейку «Салют-С» – «Киев-88» – «Киев-60», где и застрял на несколько лет благодаря «рыбьему глазу» «Зодиак-8». А после ретрокамеры начали приходить ко мне сами.
Подумать только – эти долгожители были даже старше моих родителей! Некоторые из них добирались до меня больше полувека – из двадцатых годов прошлого столетия. Как на подбор, это были довоенные среднеформатные «гармошки», которые перемежались советскими репликами «Искра» и «Москва-1». Пережив большую войну, вещмешки-«сидоры», чуланы, антресоли и барахолки, они по-прежнему старательно рисовали свои пластичные картинки 6х9 см. «Agfa Billy» как теперь бы назвали из «limited edition», «Zeiss Ikonta 520/2» в премиум комплектации, «Kodak Junior», сконструированный и отделанный по моде 1930-х art deco. Дело даже дошло до деревянной крупноформатной камеры с черной накидкой и объективом, из которого «вылетает птичка», с деревянным же многоколенным штативом. Помните студийные фото из семейных альбомов с дедушками-прадедушками, где видны каждый стежок и ворсинка на одежде, не говоря уже о пронзительных глазах? Вот такие картины я делал своими руками.
Фотокамера «Москва-2» пришла ко мне совершенно традиционным и обыденным способом. Я купил ее на воскресном блошином рынке, где за много лет перезнакомился с продавцами, и они издалека уже подавали знаки, приберегая для меня что-нибудь интересное. Взял дешево. И взял-то или из жадности, или из желания продемонстрировать свою лояльность знакомому продавцу. Вид у камеры был потрепанный: вся задняя линза в конденсате или в грибке. Помню, торговались мы с хозяином долго, азартно, зато и его время прошло нескучно, и мне выпало развлечение. Расстались мы только минут через тридцать, как всегда с рукопожатиями и объятиями, исполнив все ритуалы этой специфической тусовки. После чего камера отправилась в стол, а я на работу.
В следующую субботу я проснулся все еще слегка оглушенный ураганом проведенных за неделю встреч, презентаций, испытаний и отчетов. Разбудил меня бесцеремонный проливной дождь, который, вместо того чтобы обволакивать и баюкать, пытался вломиться в комнату через сколько-то-там-камерный патентованный оконный стеклопакет. Едва открыв глаза, я понял, что долгожданный пленер отменяется и развлекать себя придется дома.
Бросив в окно мрачный взгляд, я достал из ящика свой давешний трофей и для начала внимательно осмотрел футляр из коричневого кожзаменителя. Местами он уже начал трескаться и расслаиваться. Вместо родного шейного ремешка, когда-то вырванного вместе с заклепками, обнаружился добротный кожаный ремень, внахлест пришитый крупными валеночными стежками. Тоже коричневый, но от другого фотоаппарата. Удручающее начало.
На рынке я, конечно, открывал и бегло осматривал камеру, но теперь мне предстояло не спеша оценить масштаб бедствия. Внутри футляра пряталась все та же «Москва-2» с шелушащейся дерматиновой обклейкой и хромированными, но уже ободранными до латуни накладками, штативным гнездом и «крутилками» на корпусе. На верхней панели – чужеродное тело – салазки для фотовспышки, прикрученные «по-живому», поверх дерматина, винтами с разнокалиберными головками. По всему видно – фотоаппарат многократно пережил свой ресурс. Вероятно, прежний хозяин был пляжным «бомбилой» или «бытовиком» и использовал его как рабочий инструмент. Но как он снимал со вспышкой? Синхроконтакта на «Москве-2» нет! Или это салазки для съемного видоискателя взамен подслеповатого штатного? Ладно, дойдем и до этого.
А ну-ка, что у нас тут еще из неприятностей? Фильмовый канал и прижимной столик кое-где истерты до металла, но без ржавчины. Ага! Вот для чего нужны были салазки! В кадровом окне приклепаны «уши», которые уменьшили его до размера 6х6 см вместо исходных 6х9. Мало того, в заднюю крышку врезано новое смотровое окошко под другой формат, а «родное» заводское выпирает бугром из-под дерматиновой заплатки. Да-а-а, вот это модернизация! Оказывается, хозяин был парнем не только экономным, но и рукастым. Несколько маленьких очагов коррозии притаилось на петле задней крышки под осыпавшейся краской. Ерунда. Зато у обоих смотровых окошек и рядом с шарниром обнаружился очень даже бодрый и ворсистый бархатный уплотнитель.
Год выпуска моей камеры 1953-й, но номер не «красивый» – нет множества выстроившихся в ряд нулей, говорящих о том, что она открывала годовую серию, ни последовательных, ни повторяющихся групп цифр, самый обычный – никакой номер, примерно из первого квартала – 5312104. Ага! Вот это интересное совпадение – как раз умер Сталин. Ценность аппарата с привязкой к исторической канве повышается.
Вдохновленный этим открытием, я внимательно изучил логотип на внутренней поверхности крышки: стилизованная призма Дове, товарный знак Красногорского механического завода – «гробик» со стрелочкой, а снаружи на дерматине оттиснут «гробик» без стрелочки. Интересно, так и должно быть или мой экземпляр таит еще один приятный сюрприз?
Я уже собрался пойти посмотреть, что пишут о логотипах на фотофорумах, но следующий сюрприз оказался настолько неприятным, что до форумов дело так и не дошло. Увы! Это был не конденсат, а все-таки грибок на внутренней поверхности задней линзы. Нежный, едва заметный, равномерный, он расползался по месту склейки составного оптического элемента объектива. Я коснулся пальцем тугого фиксатора передней крышки. Объектив словно только того и ждал: он бодро вывалился по направляющим и с клацаньем встал на упоры. Хорошо встал, без перекосов и люфтов. Передняя линза чистая и просветление целое, нецарапанное.
Я покрутил колесо выдержек: ходит легко, длинные выдержки отбиваются четко, диафрагма сухая, лепестки не затертые, отверстие правильной формы. Привод затвора от спусковой кнопки и блокировка перемотки тоже работают. Дальномер? Удивительно, но не врет, ни на ближних дистанциях – комната по диагонали 5 метров, до липы за окном – 14 метров, все уже давно измерено, ни на бесконечности.
А что там с мехом? Снаружи вроде весь гладенький и ровненький. Я откинул заднюю крышку, включил внутри «гармошки» мощный светодиодный фонарь и, укрывшись в гардеробном шкафу, попытался увидеть свет в сгибах и боковинах меха. Повращал камеру, покрутил фонарик. Нет, мех не просвечивает. Вот и прекрасно. Но что же все-таки случилось с задней линзой? С камерой в руках я вышел из гардероба, прикрыв за собой дверь-купе.
В квартире стояла непривычная тишина: жена с детьми уехала отдыхать, так и не дождавшись моего отпуска, который все время откладывался. Я огляделся и самодовольно ухмыльнулся. Не зря я в свое время влезал в долги. Теперь у нас есть и спальня, и детская, и огромная гостиная, куда мы все стекаемся по вечерам. А свой кабинет я превратил в настоящее логово. От письменного стола, стоявшего у окна, до самой двери тянулись вдоль стены многоярусные стеллажи с книгами, фототехникой, инструментом и, как выражается дама моего сердца: «Непонятно с чем и прочим хламом». Противоположную стену украшали книжные полки и копии гравюр Эшера. Тут у жены никаких возражений не возникло: мою любовь к Эшеру она всегда разделяла. Только никак не могла понять, зачем я втиснул между мозговертными творениями голландца китайскую электролюминесцентную панель.
Не могу не похвастаться – удачное приобретение. Купил ее за треть розничной цены в последний день выставки электроники прямо на стенде китайского завода. Мы с коллегами частенько так покупаем всякие безусловно нужные для хозяйства вещи – в последние часы работы выставки гости из далеких стран распродают за бесценок свои экспонаты, особенно крупногабаритные, чтобы не морочиться с упаковкой и перевозкой обратно. С тех пор как появилась в доме, эта панель размером в полватмана исправно выполняла роль настенного светильника, фона и доски для крепления мир – растровых таблиц, с помощью которых проверяют резкость и разрешающую способность объективов. Я решил, что миры гармонируют по стилю с эшеровскими шедеврами, и оставил их висеть на панели: и декор оригинальный, и инструмент всегда под рукой.
Процедура мне сейчас предстояла бесхитростная и многократно обкатанная: достать из закромов холодильника пленку – для контрольной съемки сгодится и черно-белая, снять три-четыре кадра с мирами на разных значениях диафрагмы, остаток пленки «дострелять» из окошка окрестными красивостями, благо окна смотрят на сквер, и бегом в ванную, проявлять-закреплять. Да, я из тех, вымирающих, кто в эпоху цифрофотиков, встроенных во-что-угодно, по-прежнему не гнушается «мокрого» фотопроцесса. Ну вот нравится мне контролировать процесс на всех этапах: от концентрации и температуры химикатов до времени обработки. Можно, конечно, отдать в мини-лаб на проявку, но это как-то неспортивно: сам зверя изловил, сам и шкурку выделывай.
Пленку я отснял, проявил, промыл и повесил сушиться, а сам «ушел» бездельничать в Сеть. И когда, пересмотрев все новостные сайты, я наконец оторвался от компа и вернулся в ванную, оказалось, что пришел я на старт настоящего марафона с квестами, кошмарами и интеллектуальными ловушками.
Вся пленка была нормальной плотности, все кадры проявились с великолепной резкостью на закрытых диафрагмах и с приемлемой на открытых, но в каждом из них присутствовала едва заметная волнистая вуаль. Если бы дело было в некондиционной пленке или химикатах то дефект пошел бы по всей площади, съедая и межкадровые промежутки. Но этот серый фон оказался совсем нерегулярным.
Какие-то тени, или облака, или даже контуры, да – это определенно контуры человеческих фигур, которые присутствовали в каждом кадре. Одна большая туманная фигура, или две-три поменьше, или много совсем мелких в ряд, сколько именно – трудно сосчитать из-за наложения изображений мир и видов сквера. Вот тебе и контролируемый «мокрый процесс»… Что же это я такое проявил?
Следующие полчаса я терялся в догадках. На японском заводе-изготовителе пленки завелся плохиш? Он не поленился найти камеру формата 6х6 см, да еще и такую, чтобы совпали границы кадров, отснять и перемотать пленку на новую катушку, подбросить ее обратно в полностью роботизированный производственный цикл, чтобы она попала в товарную продукцию… Нет, слишком вычурно, кропотливо, а потому неправдоподобно. Я не раз слышал истории про мышей, запеченных в буханках хлеба, про гвозди, пивные пробки и лезвия в консервах и прочие проделки недовольных работников или конкурентов. Но чтобы вытворять подобное с фотопленкой, потребность в которой и без того падает год от года? Это же откровенно любительская, недорогая вещица. Раскрутить на этом случае полноценный скандал международного масштаба, чтобы разорить гиганта мировой индустрии, практически невозможно. Шпионские материалы, по ошибке попавшие не в те руки? Ну, это уж совсем фантастическое предположение. Будь я на месте этих Мистеров Кью, обязательно предусмотрел бы механизм самоуничтожения данных.
Сколько я ни ломал голову, никаких реалистичных идей о том, откуда взялись эти тени, у меня так и не нашлось, а в мифы, которых в наше время разрослось вокруг фотографии великое множество, я никогда не верил. Еще в средней школе я наловчился вовремя чистить оптику, соблюдать техпроцессы проявки и хранения и правила обращения с фотоматериалами. Помню, в те времена я с некоторой завистью наблюдал за тем, с каким энтузиазмом некоторые наши фотокружковцы регулярно находили на своих снимках НЛО, небесных рыб, привидения и прочую нежить. И каждый раз при вдумчивом рассмотрении это оказывались внутренние переотражения в объективе, или подсвеченная нерезкая пылинка, или электростатический разряд на пленке, или дифракционная картина от, например, чугунного забора в контровом свете, капли закрепителя и жир от пальцев на еще непроявленной пленке, или результат слипания смежных колец пленки при проявке и т. п. – разумное объяснение находилось всегда. Сегодня я впервые оказался в тупике.
Я схватил фонарик, еще раз проверил, не просвечивает ли мех и корпус и даже прикрутил к сверхъяркому светодиоду длинные провода и захлопнул его включенным внутри камеры, чтобы быть уверенным наверняка. Нет, не просвечивает. Может быть, мародеры притащили эту «Москву-2» из чернобыльской зоны, с Урала или из Казахстана, где тоже были радиоактивные очаги? Едва ли, пленка фонила бы по всей площади, а не клочками. Но если это не радиация, тогда что? С наскока разобраться не получилось. И я решил, что «непонятно чего и прочего хлама» у меня в избытке, времени предостаточно, можно откатать пленку на сканере, поиграть с динамическим диапазоном, яркостью и плотностью и легко выяснить, что это за туманные фигуры с того света… Как бы не так! Изощрялся я целый час, но добился только того, что контуры стали отчетливее.
Тут уже я вошел в раж. Вот, оказывается, для чего я добрый десяток лет хранил в герметичной химической посуде навеску для пленочного усилителя изображения. Последний год меня так и подмывало выкинуть всю эту стеклотару с едким содержимым. Хвала бережливости, химикаты я не выбросил.
С трепетом, как когда-то в фотокружке, я вынул пленку из бачка и тут же, под струей воды, даже без лупы увидел – помогло! Тени превратились в четкие контуры человеческих фигур, лица – неразборчивы, только угадываются обводы причесок. А вот погоны, пряжки, кители, галифе, узлы галстуков, юбки-рюмки, медали, вузовские ромбы-поплавки на лацканах, букеты в руках – все, все проступило и приобрело контрастные, хоть и рваные очертания на фоне безобразно грубого крупного зерна фоточувствительного слоя.
Студийные фото? Кто эти люди? Как они попали на мою пленку? Это было, наверное, то состояние, которое в медицинских картах и в протоколах называют глубоким эмоциональным потрясением, сопряженным с потерей чувствительности к внешним раздражителям. Да, именно так – «глубокое эмоциональное потрясение, сопряженное с потерей чувствительности к внешним раздражителям», потому что «шок» было бы слишком и коротко, и слишком блекло, и беспричинно…
К реальности меня вернул плеск воды и холод. Ну конечно, брошенный впопыхах бачок заткнул сливное отверстие раковины, переливной дренаж с таким потоком не справился, и я стоял на кафеле ванной комнаты в очень приличной луже, подбиравшейся к порогу. Не хватало еще устроить «привет соседям» и украсить их потолок рыжими водяными разводами. Что оставалось делать? Я выключил воду, вытер лужу и начал с чистого листа.
Новая пленка. На этот раз из другой партии, цветная, чтобы наверняка исключить фактор «плохиша с фабрики». Щелкаю четыре кадра с видами двора, четыре – с закатом и облаками. Все, солнце село. Бегу обратно в комнату. Снимаю пару кадров панели с мирами. Контрольный – без мир – для оценки равномерности освещения по полю. Последний кадр остался, что бы еще снять? А! Вспышка! Как же прежний хозяин снимал без синхроконтакта? Хотя бы прикинуть. Ладно, вспышку в салазки, выключаю панель, миры – на место, выдержка пусть будет одна секунда и главное – вместе с нажатием спускового тросика за время жужжания замедлителя затвора успеть перемкнуть тем же движением синхроконтакт вспышки. Успеваю! Оказывается, можно управиться, если знаешь матчасть!
Все снова: бачок – проявка – фиксирование – промывка и… Второй шок.
Опять поверх моих сюжетов – посторонние контуры, теперь я уже не сомневаюсь – людей. Причем на снимках, сделанных при солнечном свете и включенной электролюминесцентной панели, эти люди-тени, как и в первый раз – ровно в границах кадров. И только на последнем, двенадцатом, освещенном вспышкой, видны лишь геометрические узоры юстировочных таблиц…
От напряжения у меня заломило во лбу, как бывает, когда откусишь в жару огромный обжигающе холодный кусок мороженого. Очень своевременная мысль. Чтобы заесть стресс, я устроил себе холостяцкий ужин. Эт-то я молодец. Отправил семью «на юга» попастись у моря на свежих фруктах, теперь даже картошку в доме пожарить некому. Чищу, режу, жарю – руки работают, голова свободна. Вот она, тайна вдохновения людей свободных профессий: покидал уголек в котельной – песня, попилил-поколол дрова на даче – рассказ. Действительно, хорошо переключает…
Я отодвинул пустую тарелку и посмотрел на часы. Одиннадцать вечера. Я у себя дома, во времени и пространстве ориентируюсь, дом своей стряпней не спалил, чувство сытости испытываю. Наверное, я в твердом уме? Если это действительно так, мне придется признать, что дефекты на фотопленках – это люди в старомодной одежде, которые двадцать четыре кадра подряд берутся откуда-то из фотика и ложатся прямо поверх моих пейзажей с липами, облаков-закатов и мир. И это при том, что обе пленки новые, из разных партий, невскрытые, гарантированно неэкспонированные до меня.
Сущности, духи или кто они там есть, ничуть не боятся солнечных лучей и плевать хотели на свет китайской люминесцентной панели, но пропадают при свете фотовспышки. На последнем, двадцать четвертом, кадре, снятом со вспышкой, их нет! Система дала сбой.
Я немного успокоился и тщательно, прямо как в аспирантские времена, спланировал эксперимент. Солнце уже ушло, поэтому заново перезарядив «Москву-2», я снял шесть кадров с электролюминесцентной панелью и столько же со вспышкой – для контроля. Снова готовить раствор усилителя я поленился и просто сделал экспозиционную «вилку» в сторону передержки, а для чистоты эксперимента снял еще и чистый фон в расфокусе.
Через полтора часа суеты вокруг фотоаппарата и проявочного бачка с растворами я выдернул пленку на катушке из закрепителя. Быстро на пару секунд броси ее в кювету под струю воды, чтобы смыть остатки фиксажа, и на вытянутых руках размотал над головой. Вода от запястий потекла к локтям и закапала на пол, плевать – потом еще раз вытру.
Та-ак… Что же мне прислали из параллельного мира в наказание за спесь и гордыню?
«НЛО и бестелесных сущностей не бывает, всему можно найти причину и рациональное объяснение»?! Сейчас я, похоже, такое найду… Нашел!
«Тени» есть!!! Много «теней». Много человеческих лиц с хорошей проработкой вперемешку с мирами, и самое удивительное – есть чистые, ничем не загороженные на тех кадрах, где я снимал фон в размытии. Появились дома, автомобили! Но все на первых шести кадрах. На вторых шести, снятых со вспышкой, – только пересвеченные миры или чистый фон.
Я энергично промыл пленку и распялил на прищепках для быстрой сушки. Терпения дождаться, пока она высохнет, у меня, конечно, не хватило. Иногда пятнадцать минут – это целая вечность. Я порылся у себя в ящиках, примчался обратно в ванную комнату с лупой в руках и начал рассматривать полученные изображения прямо на фоне белого кафеля стены.
Первые два кадра испорчены штрихами миры, но их можно разобрать. Сняты они явно в фотостудии: мужчина с европейскими чертами лица, с открытым из-за зачесанных назад волос лбом, в кителе без погон, брюках-галифе и сапогах сидит на монументальном стуле, со спинкой как у трона. Справа от него, положив руку на плечо кавалера, стоит женщина в плаще, беретике и ботах – вроде так называлась эта обувь с массивным каблуком и голенищем, обрезанным чуть выше щиколотки. На заднике угадывается разудалый вид приморского города с пальмовой аллеей, вздымающейся волной и горой вдалеке. Явно семейное фото. На втором кадре та же пара, на том же фоне, но уже стоит, облокотившись на другой реквизит, – перила с пухлыми балясинами, изображающими мраморную ограду. От берета и плаща женщина избавилась, светлое платье в горошек перехвачено пояском, туго заплетенная коса спускается на грудь. Явно послевоенная мода СССР. Хотя бы не потусторонний мир, уже легче.
Следующий кадр, судя по тому же дощатому полу, снова сделан в студии, но уже на ровном светлом фоне. Двадцать юношей, которых для достоверности мне пришлось пересчитать по головам, сидят и стоят в три ряда. Среди них на лавке в первом ряду расположились двое мужчин, один во френче, другой в цивильном костюме при галстуке с пышным узлом. С учетом того, что поверх курток-пиджаков подростки подпоясаны ремнями с квадратными пряжками, а некоторые еще и держат в руках фуражки с кокардами – это явно школьный класс эпохи раздельного обучения со своими, как и положено, мужчинами-учителями.
А следом – женский класс: двадцать пять девушек в белоснежных фартуках (пленка у меня снова черно-белая, но по контрасту понятно, что фартуки именно парадные, а не черные повседневные). У кого-то они бесхитростные, фабричные, отстроченные тесьмой, у кого-то – «тюнингованные» – с воланами и плиссировкой. Прически без изысков – либо каре, либо косы. По прежней схеме рассадки в первом ряду сидят две дамы средних лет с волосами, собранными на затылках в култышки. Одна – в деловом костюме: в юбке и пиджаке поверх блузки с отложным воротником, а у другой вместо пиджака надета кофта крупной вязки с огромными пуговицами. Можно даже разглядеть, что пуговицы на четыре отверстия, как на пальто. И все дамы в туфлях. Что же это за сезон – выпускной или начало учебного года? Может быть, следующие кадры подскажут?
Прицеливаюсь лупой… Ну наконец-то улица! Молодой парень в спецовке, комбинезоне и кирзовых сапогах стоит или даже полувисит на подножке бортового грузовика с уже послевоенными, полукруглыми обводами капота и крыльев и, держась за огромный руль правой рукой, машет левой с зажатой в ней кепкой-восьмиклинкой. Из-за кабины видна часть таблички на двухэтажном здании. Написано по-русски «Автобаза …». Справа от грузовика в кадр попали кусочки капотов припаркованных «Победы» и кургузого «Москвича», на их бамперах можно даже различить старомодные номера тех времен, когда черные буквы и цифры штамповали на желтом фоне.
Ну что же. Это СССР и даже РСФСР – Россия. Автомобили такие я еще застал в раннем детстве: грузовик – это точно «ЗИЛ-150», а «кургузик», кажется, «четырехсотый» «Москвич», так что по совокупности признаков у меня получается приблизительно датировать снимки. Середина 1950-х. А что за местность? Надо будет покопаться на автофорумах, поискать ГОСТы на номерные знаки. Или может быть удастся опознать по последнему, шестому, кадру?
Мне открылся вид с возвышенности или скорее с башни или колокольни на несколько кварталов частных домов. Благодаря лупе я разглядел две мощенные камнем улицы – мелкосетчатая структура дороги была хорошо различима. Постройки одноэтажные, явно каменные – все стены гладкие, крашеные или штукатуреные, никакого намека на бревенчатые срубы или брус. Крыши и внутренние дворы едва проступали за кронами садовых деревьев, над которыми возвышались пирамидальные тополя. Похоже, что это средняя полоса или даже южные области. Улицы, судя по всему, выводили на площадь. Кадр ориентирован горизонтально, по нижней его кромке каменная мостовая тянулась от края до края. И на границе этой условной площади за забором заканчивалось строительство трехэтажного кирпичного здания – стропила на одном крыле уже спрятались под кровлей. А ведь я знаю, что это за здание! Это школа типового проекта с двумя полуэркерами, в которых расположены лестничные марши. В детстве на каникулах я гостил у бабушки в поселке. Она всю жизнь работала учительницей начальных классов, и мы с ней часто заглядывали в местную школу.
К сожалению, из этого кадра ничего больше выжать не удалось. Линии горизонта с панорамой местности нет – сплошные деревья и куски фасадов вокруг будущей школы. Единственное, в чем я теперь был уверен, – съемка велась весной или в самом начале лета, и школьники на первых кадрах – это скорее всего выпускные классы: восьмиклассники фотографировались, перед тем как уйти в техникумы и ФЗУ-ПТУ.
Я сунул лупу в карман и помчался к компу. Если уж мне удалось навскидку определить время, то имея в распоряжении такую зацепку, как автомобильные номера, привязать фотографии к местности – легче, чем реферат в Сети «содрать». В Инете сразу нашлись перечни всех послевоенных ГОСТов. «Мои» номера выдавались в 1946–1959 годах. Нет, ну что за жлобы?! За текст ГОСТа с меня потребовали денег перечислением или платной sms! Да, сейчас же, в ночь на воскресенье, побегу с распечатанной платежкой в банк. Лучше я пробегусь по сетевым форумам, не одни же тролли там пасутся.
В конце концов я нашел адекватных и знающих людей на автотусовках. Буквально со второй попытки – вот что значит правильно сформулированный поисковый запрос, обнаружился и топик, и скан нужного стандарта, и распознанный текст. Та-ак, вот они серии номеров «ВГ» и «ВЕ»… Все! Есть привязка! Мой «четырехсотый» «Москвич» и «Победа» – оба зарегистрированы в Воронежской области. А это значит, что мой гадкий утенок «Москва-2» умеет каким-то образом при определенных условиях – и я даже выяснил при каких – открывать портал в Воронежскую область середины 1950-х годов. Ну и жемчужину же я подобрал на барахолке неделю назад!
С этой мыслью я упал спать. К рассвету я буквально валился с ног, будто весь день и добрую половину ночи не фитюльки перебирал, а таскал мешки с цементом.
На следующий день я воспроизвел вчерашние условия съемки, экспозицию, и мой «волшебный фонарь» продолжил выдавать портреты людей и виды города шестидесятилетней давности. На этот раз я снимал на цветную пленку, чтобы больше не потерять ни капли уникальной информации. Думаю, что для постороннего наблюдателя, окажись он рядом со мной в комнате, мои манипуляции представляли бы собой ужимки сумасшедшего: я увлеченно щелкал затвором камеры, направленной на белую светящуюся панель на стене.
Не выходя из дома, я умудрился «сфотографировать» заполненный людьми зал заседаний с трибуной и транспарантом «Наша энергия – XII съезду ВЛКСМ!», а он, как я выяснил, проходил в марте 1954 года. Потом, после кадров с воодушевленными орторами, появились железнодорожные платформы, на которых стояли грузовики с надписями по бортам: «На целинные земли!», «Поднимай целину!». И теперь уже не осталось сомнений, что у меня завелась ручная машинка времени, замаскированная под фотоаппарат. Тела она переносить в пространстве не могла, или я ее пока еще не освоил в достаточной степени, а вот картинки из прошлого доставляла исправно.
Причем выдергивала их не хаотично, а выдавала хорошо поставленные, скадрированные, тематические композиции, как если бы ее направляла уверенная рука профессионального фотографа.
И чем больше я об этом думал, тем меньше мне нравилась идея с порталом. Вряд ли старая фотокамера, которая выглядит, весит, работает и даже ржавеет именно как старая фотокамера, была способна грызть переходы в пространственно-временном полотне. Скорее она просто выдавала сюжеты, которые ею снимали в те годы. Но тогда возникал закономерный вопрос: где эти кадры-образы хранились до настоящего момента, в какой такой облачной флешке? Может быть, ноосфера, она же эфир, она же энергоинформационное поле действительно существует, а у меня в руках оказался ключ для входа в это инфооблако? И вот еще что. На месте создателей этой технологии, расточительно было бы делать такой терминал однонаправленным. Я бы на их месте в сеансы открытия информационной «трубы» не только отдавал данные, но и «ставил бы ее на закачку». А что, если и меня тамошние обитатели уже «скачали» за то время, что я упражняюсь с этим ящиком Пандоры?! Я вздрогнул, невольно оглянулся по сторонам и прислушался. Нет, похоже, разговаривать «они» со мной не намерены. И это хорошо. Иначе моим уделом стали бы интервью телепрограммам о таинственных явлениях и сумасшедший дом. Стоя перед светящейся панелью, я медленно опустил камеру. У меня было такое чувство, словно я постоял у края бездны, посмотрел в черные дыры, побоялся неизведанной бесконечности и вернулся в реальность.
Все это слишком фантастично и вычурно, как предположение о вредителе на японском заводе. Причина должна быть где-то рядом. Я перевел взгляд на «Москву-2», которую держал в руке. Не просто рядом – в самой камере!
С учетом того, что «тени» появлялись только тогда, когда затвор пропускал на пленку свет солнечного спектра или свет электролюминесцентной панели, образы прошлого могли взяться только из самого объектива. Ну конечно же…
Органическая дрянь в последней группе линз!
Это был единственный элемент в совершенно обычной фотокамере, который потенциально мог служить аккумулятором образов и хранить в памяти всех и вся, прошедших через открытый затвор. Вероятно, в канадском бальзаме, соединяющем две последние линзы, произошла какая-то немыслимая, пока недоступная моему пониманию, биохимическая реакция, которая запустила процесс записи изображений на поверхности клея. Через какое-то время, когда «пробег» затвора стал измеряться сотнями или тысячами таких молекулярных слоев, картинки наложились друг на друга и образовали между линзами полупрозрачную субстанцию с уникальными свойствами, которую мы с продавцом приняли за обычный для старых объективов грибок. А импульсный свет определенного спектрального состава активировал и послойно смывал картинки. И когда такой умник, как я, поставил на пути этого пучка светочувствительный элемент, то есть фотопленку, он закономерно получил привет из прошлого!
Вроде все логично, за исключением того, что знания мои не позволяют четко представить и описать физико-химический или химико-биологический процесс записи изображения и его «снятия». Но ведь работает же! Осталось лишь придумать, как опустошить «карту памяти» этой машинки времени и скачать данные с минимальными затратами. За два выходных дня я извел треть своих запасов пленки, да и проявочных растворов у меня заметно поубавилось. Но неразрешимая проблема под названием «у кого бы одолжить цифрозадник» в моем случае решалась одним телефонным звонком.
Алексей приходился мне дальним родственником и держал пафосную фотостудию, которую регулярно арендовали рекламщики и модные фотографы. Я туда однажды заглянул и польстил хозяину оценкой того, как славно у него все устроено, после чего у нас с Алексом сложилось полное взаимопонимание на профессиональной почве. К счастью, притворяться мне тогда почти не пришлось. Искренне надеюсь, что, расхваливая в ответ мои видовые фотки и натюрморты, фотомагнат Алекс тоже не сильно кривил душой.
Заручившись его согласием, я организовал себе на завтра отгул. Остаток выходного дня ушел у меня на демонтаж задней крышки камеры и прилаживание вместо нее подобия держателя для цифрозадника. А утром в понедельник мне растворил широченную металлическую дверь сам хозяин фотостудии. Разумеется, я не стал посвящать Алекса в скрытые возможности моей «прелести», так было проще для всех. Вместе мы лишь собрали систему, привинтив к камере-гармошке крутящуюся цифровую матрицу ценой в рамный внедорожник. Потом я самостоятельно отщелкал два десятка студийных интерьерных безделушек, с помощью принесенной из дома электролюминесцентной панели сделал столько же контрольных кадров чистого поля и закончил съемку видами белого матового стекла, освещенного солнечным светом.
Увы, «тени» на кадрах с цифрозадника не проявились. Мало того, при всей его немалой цене, он покрывал едва ли половину площади кадра. Вероятно, встроенные инфракрасные и прочие антимуаровые фильтры перед матрицей блокировали драгоценные «икс-лучи». Зато все эти утренние манипуляции привели меня к мысли о том, что со вчерашнего дня я безвозвратно терял часть бесценной информации. Ведь несмотря на то что прежний хозяин ограничил формат кадра размером 6х6 см, объектив продолжал выдавать картинку на честные 6х9! И если оторвать из кадрового окна приклепанные «уши», которые перекрывают треть доступной площади, я смогу вытащить на свет все то, что более полувека оставалось за кадром!
Надо ли говорить, что одним отгулом дело не кончилось. Я провел дома всю неделю.
Раз уж задняя крышка камеры была снята, я прикрутил на ее место ролль-адаптер, чтобы «стрелять» рулонной пленкой длинными очередями и проявлять за один присест по нескольку десятков кадров. Адаптер мне одолжил, хотя и не сразу, фанатичный фотограф-пленочник. Этот мой приятель – прижимистый собиратель всяческих раритетных фотожелезок и стекол как раз выставил на онлайн-аукционе химикаты с истекающим сроком годности. И в качестве платы за прокат я скупил у него весь этот неликвид. Так что к следующим выходным я уже обладал весомой коллекцией снимков для районной газеты, студийных фото, свадеб, школьных мероприятий, демонстраций и партийных собраний.
Почти пятнадцать лет съемок. Более трехсот кадров 6х9 см в цвете. Я вплотную приблизился к 1970-м годам… И тут мой «волшебный фонарь» сломался. Нет, картинки он продолжал выдавать, но это был сплошной брак: размытые лица, нерезкие фигуры, куски зданий, то пересвеченные, то полупрозрачные. Но когда я, испортив кучу пленки, уже решил, что моя машинка времени окончательно выработала ресурс, ее снова как будто подменили.
Появились кривляющиеся школьники, напряженные семьи с вымученными взглядами на фоне настенных шерстяных ковров, кошки, собаки и множество автомобилей: новенькие «Жигули-копейки», «уазики», пожарные «ЗИЛы» и даже танк «Т-34» на постаменте. Ну понятно! Камера досталась сыну или внуку, а тот энергично и настойчиво ее осваивал, попутно работая над композицией и экспозицией.
Остановился я на 1973 году – так, во всяком случае, гласил настенный календарь с видом «Ласточкиного гнезда», выглядывавший из-за плеча пожилой женщины. Напоследок появилось еще несколько незатейливых сюжетов с курортниками на набережной: на фоне морского прибоя патлатые и усатые юнцы в клешах и рубашках с разноцветными узорами-«огурцами» стояли в обнимку с подругами, одетыми в супермини. И на этом «волшебный фонарь» иссяк. Вероятно, камера была заброшена на антресоли, уступив место чему-то более современному. Для уверенности я все-таки снял два десятка кадров, чтобы убедиться в том, что «флешка» пуста. Напоследок проскочило еще три-четыре картинки с размытыми лицами и дверными проемами – вероятно, кто-то ашел камеру и проверил в действии, и после этого уже точно – ничего, чистые, пустые кадры.
Вот так содержательно прошла неделя моего незапланированного отпуска. Что же в итоге? Я имею заурядный, изрядно потрепанный фотик, каких было выпущено несколько сотен тысяч. В моем экземпляре оказался «секретик», который мне посчастливилось если не разгадать, то полностью использовать, а теперь его память пуста. Для коллекции эта модель особого интереса не представляет. По крайней мере, для моей коллекции.
Зато я стал обладателем фотоархива протяженностью почти в двадцать лет. И если разобраться с авторством, наверняка в недалеком будущем я смогу обратить терабайты сканов с пленок в очень звонкую монету. Я ведь фактически соавтор фоток, тем более что мои кадры имеют большую площадь и несут больше информации, чем кропы первого хозяина. А если кто-то желает разобраться в том, как эта машинка времени работает, – ищите камеру «Москва-2» на онлайн-аукционе. Вдруг вам повезет и удастся перезапустить или воспроизвести механизм записи изображения. Камера приметная, серийный номер вам известен, так что – ловите. Торгаши типа меня обычно пишут: «Продам дорого камеру с историей, проверена с пленкой».
А я, пожалуй, выложу в Сеть еще одно объявление: «Куплю недорого старые камеры и объективы с грибком, плесенью. Можно нерабочие».
Дмитрий Шатилов
Когда покров земного чувства снят
Отец умер к полуночи, а воскрес перед рассветом, в час утренних сумерек. Когда я проснулся, он сидел за кухонным столом – маленький, худой, туго обтянутый кожей, с редкими волосами и большими ушами, которые в смерти, казалось, сделались еще больше. Перед ним стояла чашка – пустая, ибо мертвые не едят и не пьют. Я накрошил в тарелку черного хлеба, залил вчерашним молоком и сел напротив.
– Что ты, отец? – спросил я его, но он ничего не ответил, только покачал головой. Мертвые не говорят – таков закон Леса; о том, что им нужно, мы можем лишь догадываться, трактуя жесты и читая по глазам. Руки отца лежали на столе – узловатые, тощие, в синих венах. Указательный палец на правой легонько подрагивал – тук, тук, тук-тук. Живой, отец любил барабанить по столу: быть может, сейчас, перейдя черту, из-за которой нет возврата, он делал это именно для меня, словно желая сказать: смотри, я никуда не делся, я всегда буду с тобой.
Да, руки еще вели себя по-старому, но вот глаза – глаза его изменились, обрели двойное дно. Как и всегда, он смотрел на меня ласково и чуть насмешливо, вот только за обычным этим выражением просвечивало что-то другое, какие-то спокойствие, понимание, ясность – словом, то, что этому взбалмошному рыжему человечку, любившему кричать, спорить, ругаться и переживать из-за чепухи, при жизни было совсем несвойственно.
Метаморфоза эта опечалила меня. Я не боялся отца – все мертвые оживают перед тем, как навсегда уйти в Лес, – но этот неуловимый, загадочный свет в его глазах, он говорил слишком ясно, открыто, беспощадно: все прошло, боль кончилась, он уходит, а ты остаешься здесь.
Ком подкатил к горлу, мне захотелось сказать отцу: «Прости меня, пожалуйста, прости!», хотя это он покидал меня, а не наоборот. Кто придумал этот извечный закон? Для чего Он на краткое время возвращает нам во плоти бессловесных, любимых наших, еще не позабытых мертвецов? Что ему нужно от нас? Наши слезы? Раскаяние? Сожаление? Любовь? Я не знал. Отец сидел передо мной, я мог дотронуться до него, обнять, уткнувшись носом в плечо, но все это было напрасно, исправить ничего было нельзя, и мне оставалось лишь плакать и радоваться сквозь слезы, что позади остались тяжелый хрип, рубашка, мокрая от пота, таз с кровавыми пятнами, агония и финальный перелом; что путь очистился, и впереди – Последнее Дело и дорога в окутанный белым туманом Лес.
Что он такое – этот Лес? Откуда он взялся и каково его назначение? В старых каменных табличках, по которым мы учимся читать и писать, говорится, что Он был всегда, что именно оттуда пришли первые люди и именно там, среди мшистых елей, блуждают в вечном забвении те, кто некогда нас оставил. Правда это или нет – неизвестно. Мы провожаем мертвых до опушки, но следом не идем никогда.
Лес начинается сразу же за полями пшеницы, он окружает город сплошным кольцом, зелено-голубым колючим частоколом. Дело ли в неведомой силе, что исходит от вековых деревьев, или в негласном запрете, бытующем испокон веков, но и легкомысленные тропинки, и увесистые следы шин – все пути поворачивают, словно пасуя, перед этой глухой, грозной, молчаливой стеной.
Лес ограничивает наш мир, делает его простым и понятным. Все, что в городе, – все знакомое и родное. Все, что там, в Лесу, – непостижимое, неведомое. Лес для нас – это Тайна, Загадка. По нему проходит граница нашего миропонимания. Он воплощает собой рождение и смерть.
В сущности, достоверно о Лесе мы знаем только одно – то, что к нам он странным образом неравнодушен. Речь идет о Последнем Деле: когда человек умирает, Лес на короткое время возвращает его к жизни, возвращает измененным, исправленным, зачем-то – немым, чтобы мы, живущие, помогли мертвецу обрести что-то важное, без чего он не сможет отправиться в вечный поиск под сенью хмурых еловых лап.
Полдни в нашем городе тихие: не слышно рева машин, скрипа качелей, детского смеха. Все вокруг словно спит в мягком солнечном свете: лишь курится труба пекарни да стрекочет из окна соседнего дома пишущая машинка. Я и отец – за три месяца болезни он словно сгорбился, стал ближе к земле – мы сидим на спортплощадке, на нагретых шинах, вкопанных наполовину в землю. Я только что сделал «солнышко» на турнике – совсем как раньше, когда мы тренировались вместе, и теперь думал: что же это – самое важное для моего мертвеца, что он возьмет с собою в последнее странствие?
– Помоги мне, отец, – попросил я. – Я ведь живой, я не знаю, что нужно. Что это – слово?
Он покачал головой.
– Вещь?
Кивнул.
– Хорошо, – сказал я. – Я принесу тебе, а ты выбери.
Я сходил домой и вернулся с его любимыми вещами. Я принес тяжелые водонепроницаемые часы со стершейся позолотой, набор пластинок, удочку и крючки, старый солдатский ремень, выцветшую фотографию матери, складной нож, любимую клетчатую рубашку – и каждый предмет своей ушедшей жизни отец встречал кивком узнавания, и каждый, осмотрев, откладывал в сторону – с любовью, но и с укоризной: не то, не то.
Я смотрел на отца и боролся с желанием дать ему бумагу и попросить написать желаемое. Это запрещали правила: только жесты, только глаза, только мучительный перебор возможного.
– Для чего это – как ты думаешь, отец? – спросил я его, а на деле – себя, конечно же. – Если это должно нас как-то сблизить, то почему теперь, а не тогда, когда ты был жив? Если же нет, то зачем? Что это – загадка смерти, облеченная в плоть? Нет же никакого смысла в том, чтобы тебе забирать с собою что-то. Ты вполне можешь пойти и налегке, разве нет? Да и что ты будешь делать с этой вещью там, в белом тумане, среди вечных деревьев?
Говоря все это, я смотрел на свой – не наш, теперь только мой город – летний, теплый, окруженный Лесом, окутанный вечной тайной воскресающих и уходящих прочь, – как вдруг на плечо мне легла рука отца. Я обернулся – глаза его смотрели понимающе, но строго – и устыдился своих наивных вопросов. Загадка Леса не требовала разрешения, она просто была, и мне в свою очередь оставалось лишь подчиняться ей, как все мы подчиняемся неодолимым силам – времени, полу, кровному родству.
– Хорошо, – сказал я. – Что тебе нужно, мы поищем еще. А пока – давай вернемся домой.
Вечером похолодало, из Леса повеяло хвоей, заморосил дождь, по улицам пополз белый туман. Отец не вернулся на смертное ложе, и, лежа в кровати, я слышал, как он бродит в своей комнате – босыми ногами по струганым доскам. Шаг, другой, остановка, снова шаг, круг за кругом – так память блуждает по знакомым местам, но не находит, за что зацепиться.
Наутро я думал продолжить поиски, но, оказалось, что отец уже нашел. Мне стало стыдно – я словно сделал что-то не так, провалил испытание, не выполнил поставленную передо мнй задачу, тем более что вещь, которую он теперь держал в руках, принадлежала некогда мне. Это был его подарок, красный резиновый мячик, я играл с ним, когда был ребенком. Воспоминание: прыг-скок, мяч звонко ударяется об асфальт, пружинит в небо, падает, подпрыгивает, катится под машину, я лезу за ним, пачкаюсь, мать ругается, отец смеется – а я счастлив, мне ничего не нужно, кроме этого лета, этого дня, этой минуты.
Мячик потускнел со временем – сказались игры, лужи и, наконец, чердак, куда он отправился в день, когда мне подарили взрослый, футбольный, черно-белый мяч. Там он лежал десять лет – долгих десять лет в темноте, под протекающей крышей, среди пыльных, давным-давно позабытых вещей. Сказать по правде, я почти не вспоминал о нем – все же это была детская игрушка, а о том, чтобы как-то продлить свое детство, я никогда не мечтал, пускай оно и было счастливым и безмятежным, то есть таким, каким ему полагается быть.
Мяч валялся на чердаке, а я жил своей жизнью. Каждый из нас был сам по себе. Но теперь этот маленький кусочек прошлого лежал в руках моего мертвеца, и значение у него было иное – не просто вещица, но якорь, закинутый в старые-добрые времена, ниточка, которая свяжет отца с домом.
Это был удар, и удар болезненный, в самое сердце – я скорчился бы от боли, когда бы не был внутренне готов. Лес забирал отца, но, словно в насмешку, напоминал, что он по-прежнему любит меня, что я по-прежнему для него важен.
Нет, это была даже не насмешка, а просто слепое равнодушие чего-то неизмеримо более огромного, что устанавливает законы жизни и требует их соблюдения, – не важно как, пусть и ценою боли, горечи, слез. Нас было двое против него – я и отец, – а теперь я оставался один.
Никто не следовал за нами, никто не хотел разделить мою ношу и проводить отца в последний путь. Мы остановились на опушке, недалеко от Лесной стены. Под ногами у нас была жухлая трава, пахло осенью, сыростью. Я кутался в пальто, а отец – он стоял, как есть, в будничной своей рубашке, брюках, с мячом, крепко прижатым к груди, и взглядом, устремленным куда-то далеко, за деревья, к неведомой, но манящей цели. Он не дрожал – холод, казалось, обходил его стороной, холодом был он сам – человек, который вот-вот исчезнет.
Минута, и отец тронулся, одолевая последний порог. Только на расстоянии я понял, какой он маленький, как остро торчат под рубашкой его лопатки, как странно и жалко он горбится, обнимая мяч, и мне захотелось окликнуть его, вернуть, сказать: «Оставайся, ничего страшного, мало ли на свете немых, холодных, оставайся, будь со мной, тебе не нужно идти», – но он уже не принадлежал мне и с каждым шагом уходил все дальше, пока не ступил под еловый покров и не окутался белым туманом. Некоторое время я еще различал его силуэт – странно, но он словно бы сделался больше, он словно вырос, мой отец – таким я, наверное, видел его в детстве – высоким, сильным, защитой, горой. Наконец исчез и силуэт. Все кончилось, и я вернулся домой.
Чувства мои были двоякими – тоска и радость, тягость и облегчение. Я рад был, что отец больше не страдает, и печалился, что он ушел навсегда; я ценил ту возможность объясниться после смерти, что дал нам Лес, – и все же лучше бы он не терзал меня жестокими чудесами. Я не видел в мнимом воскресении надежды, продолжения, иного, кроме путешествия в Лес, но поди объясни это сердцу, которому одного присутствия близкого человека достаточно для того, чтобы верить – он будет всегда.
В молчании, под шорох стенных часов сел я за поминальную трапезу. Я сидел, сложив перед собою руки, и думал: где ты сейчас, помнишь ли еще меня? Это был одинокий ужин под знаком отца – я все еще чувствовал его подле себя, но как бы за неким покровом, из-за которого он по-прежнему наблюдает за мной, но уже не может ответить, подать знак.
Мир вещей – кухня, дом, город – словно осиротел, и мало-помалу сиротство его просачивалось и в меня. Вещи принадлежали мне, но я не испытывал от этого радости. Отец ушел, и сын внутри меня умер. Я стал кем-то другим – тем, кем никогда еще не был, – и мне надлежало свыкнуться с этим.
Я сидел на темной кухне и чувствовал, как меня овевает ветер времени, взросления и смерти – холодный, загоняющий душу в самые дальние уголки тела.
Артемий Дымов
Ex mortis
99%
Макс смотрит на воду.
В пещере темно, только озеро светится голубым молоком. На потолке мерцают споры, уходят паутиной вдоль канала. Их целая система, этих пещер; большая часть затоплена, на глубине радиоактивна, смертельна для пребывания.
А Макс стоит себе. Глядит на поверхность озера и ждет.
– Лу? – решается крикнуть он. Голос звучит глухо из-за шлема. На тонированном забрале мигает красная точка, – связи с орбитой нет, и это хорошо. Дополнительная проверка на профпригодность Максу не нужна. Да, порой он прогуливается рядом с провалом, что остался от старой базы. Просто прогуливается, ничего особенного.
Просто услышал голос Лу из пещеры.
Макс ежится, глотает скопившуюся на языке горечь. Ему вдруг становится интересно, чем пахнет эта густая вода, какова она на вкус. Холодный ли воздух под потолком пещеры? Каков на ощупь серый, похожий на пепел песок между камней?
– Лу! – зовет он снова, и вода морщится, будто складки защитного костюма. Ее тонкие струи ползут по камням и серому песку, неторопливо взбираются по ногам Макса, опутывают герметичные стыки, словно хотят просочиться внутрь. Макс даже забывает дышать. Ущипнул бы себя, да костюм мешает, закрывает тело полностью, от макушки до пят.
Спустя долгие секунды вода утекает обратно в разлом, а Макс на ватных ногах вываливается наружу, к челноку. Он смотрит на капли влаги, оставшиеся на штанинах и теперь сверкающие на солнце. Клянется больше не останавливаться по дороге на базу. Не прилетать к пещерам, никогда.
Сохраняет координаты в памяти костюма и забирается в кабину.
99,1%
«Очнись», – говорит Лу в синей мгле, и Макс Садчих просыпается.
«Доброе утро», – информационная панель регистрирует движение его век, и в ячейке включается свет. Макс смаргивает пелену, упирается взглядом в низкий потолок спальной полки. На пластике мерцает пейзаж: волны кислотно-зеленых полей, такое же кислотное голубое небо, лес, озеро, облака. Классика. Макс касается изображения озера, и оно заполняет экран. Под солнечными бликами видны застывшие косяки рыб.
«Сегодня прекрасный день, одиннадцатое августа, – продолжает ласковый голос из динамиков, приторный, как джем, который выдают в столовой. – Девяносто девять целых и одна десятая процента готовности сверхсветового корабля «Ной-4». Сегодня мы стали еще ближе к звездам».
– Охренеть как здорово, – хрипит Макс, потирая глаза. Касается ступнями пола, и тот загорается лазурной подсветкой.
Душ смывает остатки сна. Барабанит прохладными каплями по плечам, затекает в рот, и Макс чувствует мертвый металл на языке. Невольно вспоминает уровень синтеза и переработки, на который спускался когда-то. Эти баки, в которых пенились моча и использованная вода…
Он торопливо сплевывает, выбирается из душевого поддона и шлепает через ячейку, оставляя следы. Открывает шкаф, достает свежий костюм и замирает. Его взгляд падает на цветастый, раскрашенный вручную платок, что прячется за стопками одинаковых белых и синих вещей.
Хранение отходов на орбите категорически запрещено, но Максу плевать. Когда общий свет в капсулах гаснет, он с тихой торжественностью вынимает свои сокровища: белье – ее белье – и запасные линзы для окуляра – ее окуляра, замены левого глаза. Перебирает их, как родные кости, прячет в дальний угол вещевого отсека и укрывает платком. Сверху надгробием ложится разбитый блокнот с трещиной через прозрачный экран – тоже принадлежал жене.
Иногда Макс прячет сокровища под подушку и так засыпает.
Иногда он встает у зеркала и приставляет к шее коготь стропореза. Давит, пока не выступает густая капля.
«Очнись», – говорит ему ласковый голос из динамиков ячейки, и Макс вздрагивает. Отдергивает руку от платка, оборачивается, потея и холодея одновременно.
Никого. Информпанель бормочет никому не интересные новости о сборе урожая в третьем отсеке и ударном труде службы обеспечения. В коридоре за тонкой стеной множатся шаги, кто-то басит, хохочет, и ему вторит женский смех. Макс вытирает испарину со лба.
Показалось.
Он спускается двумя уровнями ниже, мимо столовой с постоянными очередями, мимо детского отсека, за стеной которого гроздьями висят пуэллы. Жидкость в них желтоватая и мутная от выделений. Младенцы крепко спят, смежив выпуклые веки. Макс заранее их жалеет: бледных, толстокожих, с хрупкими костями. Созданных для того, чтобы родиться и умереть в консервной банке с видом на желто-голубую мертвую планету.
Один такой – уже взрослый образец – ловит Макса в коридоре. Койпер, так его зовут. Похожий на белый пельмень, Койпер вжимает пельменными пальцами кнопку на подлокотнике, и кресло, что тащит его тело, опускается на пол.
– Навигационная система в порядке, а данные о полетах стерты полностью. – Он хмуро протягивает карту памяти. Его губы под жиденькой светлой бородой кривятся. – Признавайся, сам намудрил? Я ж тебя просил не чинить самому. Обнаружил неисправность – не трогай, сообщи на базе.
Макс рассеянно кивает и провожает взглядом работников службы обеспечения в одинаковых синих костюмах. Следом тарахтит тележкой робот-уборщик; вытягивает из недр своего безголового тела тонкую лапу и ведет губкой по стеклу иллюминатора. За мокрой полосой чернеет космос. Бездонный, неприветливый. Где-то там, за скоплением пыли, их ждет новый, пригодный для эксплуатации и уничтожения мир.
Макс не хочет туда. Его отталкивает сама мысль о переселении.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – окликает его Койпер. Смотрит пристально, снизу вверх. Его глаза кажутся влажными пуэллами с синей икринкой в центре.
– Забудь, – Макс выхватывает карту из пухлой руки. Наверное, слишком грубо; бедняга Койпер не виноват, и правила устанавливал не он. Но Макс слишком торопится к погрузочному отсеку.
Его ждет жена.
Сухая Земля призывно желтеет за лобовым стеклом. По ее поверхности кружат пыльные спирали, на полюсах виднеются голубые завитки древних океанов. Черствая горелая корка, под ней – радиация и вода, как ядовитое ядро под скорлупой. Странное место, пустое. Сотни лет и пыльных бурь стерли последние воспоминания о бетоне и стекле мегалополисов. Остались лишь пески и несколько баз, разбросанных по Индо-Африке.
Челнок вздрагивает и начинает движение – расстыковка завершена. Макс запускает расчет по траекториям спуска. Торопливо бегут цифры в столбцах координат. Корабль ускоряется, входит в плазму, кипит обшивкой и стучит содержимым грузового отсека.
Выход проходит удачно, и Макс включает тормозные двигатели. Снимает шлем, ерошит волосы и щурится под обжигающим красноватым солнцем. На тело накатывает обычная после перегрузки усталость.
– Код двести тридцать три, – говорит он, нажав кнопку связи.
«Подтверждаю, – с задержкой отвечает генерированный голос. Как всегда хрипит – то ли проблемы с сигналом, то ли где-то далеко, в своем закутке орбитальной станции простуженно хрипит сам Койпер. – Как погода?»
– Полный штиль, – Макс косится на трехмерное изображение рельефа, что дрожит над приборной панелью. – Лучше не бывает.
«Тогда чего голос такой? Депрессия? – Койпер хохочет с дребезжащим металлическим призвуком. Он явно хочет извиниться, но не знает как. – Вернешься – отправлю на диагностику. Так почистят – будешь даже информпанели улыбаться».