Дар нерукотворный (сборник) Улицкая Людмила

– Тебе он уже сделал, бессовестная ты! Моя очередь!

– Генечка, пожалуйста, мне стакан!

– Человечка, Геня, сделай мне человечка!

Все забыли и думать про фанты. Геня быстрыми движениями складывал, выравнивал швы, снова складывал, загибал уголки. Человек… рубашка… собака…

Они тянули к нему руки, и он раздавал им свои бумажные чудеса, и все улыбались, и все его благодарили. Он, сам того не замечая, вынул из кармана платок, утер нос – и никто не обратил на это внимания, даже он сам.

Такое чувство он испытывал только во сне. Он был счастлив. Он не чувствовал ни страха, ни неприязни, ни вражды. Он был ничем не хуже их. И даже больше того: они восхищались его чепуховым талантом, которому сам он не придавал никакого значения. Он словно впервые увидел их лица: не злые. Они были совершенно не злые…

Айтыр на подоконнике крутил газетный лист, он распустил кораблик и пытался сделать заново, а когда не получилось, он подошел к Гене, тронул его за плечо и, впервые в жизни обратившись к нему по имени, попросил:

– Гень, посмотри-ка, а дальше как…

Мать мыла посуду, улыбалась и роняла слезы в мыльную воду.

Счастливый мальчик раздаривал бумажные игрушки…

Перловый суп

Почему ранняя память зацепилась трижды за этот самый перловый суп? Он был действительно жемчужно-серый, с розоватым, в сторону моркови, переливом и дополнительным перламутровым мерцанием круглой сахарной косточки, полузатопленной в кастрюле.

Вечером, после запоздалого обеда, мама перелила часть супа в помятый солдатский котелок и дала его мне в руки. Я спускалась по лестнице со второго этажа одна, a мама стояла в дверях квартиры и ждала. Эта картина осталась у меня почему-то в этом странном ракурсе, сверху и чуть сбоку: по лестнице осторожно спускается девочка лет четырех в темно-синем фланелевом платье с клетчатым воротничком, в белом фартучке с вышитой на груди кошкой – в одежде, соответствующей дореволюционным идеалам моей бабушки, полагающей, что фартук именно потому должен быть белым, что на темном грязь плохо видна, – коротенькая толстая косичка неудобно утыкается сзади в шею, но поправить невозможно, потому что в одной руке теплый котелок с супом, a другой я держусь за чугунные стойки перил.

Туфли на пуговицах немного скользят по стертым ступеням, и потому я иду младенческими приставными шагами, с большой опаской.

Я спускаюсь на марш, поворачиваюсь, вижу маму, которая терпеливо ждет меня в дверях и улыбается своей чудесной улыбкой, от которой красота ее немного портится.

Я вздыхаю и продолжаю спуск. Внизу, под лестницей, в каморе, живет пара нищих, костлявый носатый Иван Семенович и маленькая старушка по прозвищу Беретка. Я их боюсь и брезгаю, но мама, как мне кажется, об этом знать не должна.

Под лестницей нет электричества, иногда у них горит керосиновая лампа, иногда совсем темно. Обыкновенно Иван Семенович лежит на какой-то лежанке, покрытой тряпьем, a Беретка, в вытертом бархатном пальто и серо-зеленой вязаной беретке, сидит у него в ногах.

Я стучу. Никто не отзывается. Спиной я открываю дверь. Керосиновая лампа выдает мне Беретку, которую без головного убора я сначала не узнаю. Оказывается, она лысая, вернее, не совсем лысая: и лицо и голова ее покрыты одинаковыми редкими длинными волосами и крупными коричневыми родинками. Она жалко улыбается и суетливо натягивает на лысую голову берет:

– Ой, детка, это ты, a я и не слышу…

Я отдаю ей котелок, из кармана фартука вынимаю два куска хлеба и говорю почему-то «спасибо».

Беретка переливает суп из котелка в банку и бормочет что-то неразборчивое, похоже на «мыло, мыло».

Сухой грязной рукой возвращает мне котелок. Старик кашляет. Беретка кричит ему:

– Иван Семенович! Вам покушать прислали, вставайте!

Пахнет у них ужасно.

С облегчением бегу я вверх по лестнице, мама стоит на свету, в дверном проеме и улыбается мне. Она в белом фартуке, даже с кружевной ленточкой на груди. Мама красивая, как принцесса. Одно только смущает: кажется, у принцесс белокурые волосы, a у мамы веселые черные кудряшки, подхваченные сзади двумя заколками…

Нищие исчезли незадолго до праздника, который я запомнила очень хорошо. Отец вел меня за руку по нарядному городу, и повсюду были выставлены косые красные кресты. Я начинала тогда разбирать буквы и спросила у отца, почему всюду написано «ХА-ХА-ХА…». Он раздраженно дернул меня за руку, a потом объяснил, что эти косые кресты означают еще цифру тридцать.

Вечером того же дня, уже лежа в постели, я слышала, как мама говорит отцу:

– Нет, не понимаю, отказываюсь понимать, кому они мешали…

– Город к празднику почистили… – объяснил ей отец.

Во второй истории перловый суп не был главным действующим лицом, a лишь скромно мелькнул на заднем плане.

Воскресным утром в дверь позвонили. Один раз, a потом еще один. Дверь в нашу комнату была первой по коридору. Один звонок был общий, два – к нам, три – к Цветковым… восемь – к Кошкиным.

– Вероятно, это общий, – пробормотала мама. Коленями она стояла на стуле, a локтями упиралась в стол. Таблицы с синими, красными и взятыми в кружок цифрами лежали перед ней. Две мелкие морщины образовывали между бровей деревце, когда она работала.

Она спрыгнула со стула и, все еще неся напряжение мысли на круглом умном лобике, пошла открывать.

Огромная темная женщина стояла в дверном проеме. На ней был длинный военный плащ до полу, ярко белел пробор на круглой толстой голове.

Мама смотрела на нее выжидающе, и тетка не обманула ожидания: она распахнула плащ и предъявила огромное голое тело. У меня дыхание перехватило от этого зрелища: грудь низко свисала и оканчивалась большими, чуть не с чайное блюдце сосками, пупок был размером с чашку, выпуклый и тоже темный, глубокий неровный шов шел поперек живота, над треугольной бородкой вытертых волос, и все вместе это было каким-то страшным великанским лицом, a не женским телом.

– Погорельцы мы! Все-все погорело… как есть… – сказала женщина немосковским мягким голосом и запахнула ужасный лик своего тела.

– Ой, да вы заходите, заходите, – пригласила мама, и женщина, озираясь, вошла.

Прихожая нашей многосемейной квартиры была заставлена сундуками, корытами, дровами и шкафами.

– Я сейчас, сейчас, – заторопилась вдруг мама. – Да вы сядьте, – и мама сняла ящик с венского стула, который был втиснут между цветковским сундуком и тищенковской этажеркой.

Мама кинулась в комнату, вытянула нижний ящик шкафа, села перед ним и стала выбирать из старого белья подходящее для погорелицы. Две длинноногие пары дедовых кальсон бросила она на пол и побежала на кухню. Разожгла примус, поставила на него кастрюлю и снова метнулась в комнату.

Женщина сидела на стуле и все разглядывала рогатую вешалку Кудриных, на которой висели ватник и шинель.

А мама выбросила все с полок шкафа и быстрыми пальчиками перебирала свои тряпки. Мама была маленького роста, и все ее вещи были маленькие, но она нашла то, что искала, – бабушкину коверкотовую юбку и старинную огромную рубаху из пожелтевшего батиста.

И снова мама побежала на кухню, a я понеслась за ней, потому что боялась остаться наедине с тем великаном, что был спрятан у тетки под плащом.

Сосед Цветков высунулся в коридор.

– Погорельцы вот, – сказала ему мама виноватым голосом, но он быстро захлопнул свою дверь.

Мама налила большую миску переливчатого перлового супа, отрезала кусок серого хлеба и вынесла погорелице.

– Вот, покушайте пока, – попросила мама тетку, и тетка приняла миску, – Ой, да так неудобно, – всполошилась мама и притащила газету. Постелила ее на покрытый сине-красным ковром цветковский сундук, усадила женщину как бы к столу.

– Дай тебе Бог здоровья, – сказала женщина и принялась за суп.

А я наблюдала сквозь щель неплотно прикрытой двери, как лениво она ест перловый суп, бросая в него кусочки хлеба, скучно водя ложкой в миске и посматривая по сторонам.

Зубов у нее не было.

«Видно, и зубы сгорели, – подумала я. И еще: – Она тоже не любит перловый суп».

А мама засовывала в узел шелковое трико лососинового цвета с луковыми заплатами и говорила тихонько не то мне, не то самой себе:

– Господи, ну надо же такое, чтоб прямо голой, на улицу…

А женщина доела суп, поставила миску на пол… встала, распахнула плащ… глаз я не могла отвести от ее странных тихих движений.

Наконец мама выволокла узел в коридор:

– Вот. Собрала… Да вы оденьтесь, оденьтесь. У нас ванная комната есть, – предложила мама.

Но женщина отклонила предложение:

– Детки меня ждут… Мне бы деньжонок сколько-нибудь… – А мама уже вынимала сложенную в четыре раза тридцатку. – Спасибо, век вашу доброту не забуду, – поблагодарила женшина скороговоркой, и мама закрыла за ней дверь.

Потом, собирая с полу разбросанные вещи, мама говорила мне в некотором недоумении:

– А штаны сразу могла бы надеть, правда?

Я не сразу ответила, потому что мне кое-что надо было обдумать и понять.

– Штаны холодные, – сообразила я наконец, – a ковер теплый.

Было солнечно и снежно, с детьми в такую погоду полагалось гулять.

– Может, погуляешь сама под окошечком? – извиняющимся голосом предложила мама, кося на свои таблицы.

Я согласилась великодушно. Мама бросила в меня ворохом шерстяной одежды – кофтами, рейтузами, варежками и носочками. Меня снарядили, подвязали поясом желтую плюшевую шубу, сшитую бабушкой из старого покрывала, желтую шапку из того же самого покрывала застегнули под подбородком, дали лопату и синее ведрецо и вывели на лестницу… Прямо перед нашей дверью лежала разворошенная куча маминых вещей. И бедные отвергнутые трико лежали сверху.

– Ой, что же это… – пролепетала моя маленькая мамочка.

Русское варенье

Пьесы

Семеро святых из деревни Брюхо

Пьеса

Пьеса была поставлена во Фрайбурге, Москве и Тюмени. Она игралась без пролога и эпилога, которые были написаны позже и являются в некотором роде уступкой публике, и не представляются автору необходимыми. На усмотрение режиссера.

Людмила Улицкая

Действующие лица

Дуся, средних лет, блаженная.

Маня Горелая, средних лет, юродивая.

Антонина, без возраста, хожалка Дуси.

Настя, молодая, хожалка Дуси.

Марья, без возраста, хожалка Дуси.

Отец Василий, старый священник.

Тимоша Рогов, совсем молодой.

Арсений Рогов, около тридцати.

Голованов, средних лет.

Надя, молодая.

Сучкова, старуха.

Вера, совсем молодая.

Девчонка.

Худая женщина с ребенком.

Семенов, Сидоренко, Хвалынский, Мухамеджин, красноармейцы, они же омоновцы.

Люба.

Пролог

Голованов. Здешний я. И отец, и дед, и прадед. Нас в этих местах все знают. И мы, Головановы, тоже всех знаем. Место наше особенное по своей неопределенности: ни то ни се. Лет двести тому назад была обыкновенная деревня с некрасивым названием Брюхо. Глухие места. Проезжал по здешней дороге тамбовский, говорят, купец Никитин, и напали на него грабители. Связали Никитина и возчика его, а лошадок с товаром угнали. Дело было зимнее. Лежит купец и чувствует, что замерзает. Он взмолился к Божьей Матери и видит, что вдали огонек засветил и все сильнее светит. И вышел тут старичок весь сияющий, сами знаете кто. А в руках икона небольшая, вот такая. Он, старичок, эту иконку на дерево повесил и исчез. А от нее такое тепло пошло, что привиделись Никитину травка да цветы. Наутро нашли добрые люди купца и возчика его живыми и невредимыми, развязали и обогрели. И икону увидели – висит на дереве.

А в пяти верстах нашли и лошадок с товаром. Испугались чего-то разбойники. Всё побросали и сбежали… В тот же год поставил Никитин здесь часовню для спасительной иконы. И многие сюда приходили, получали исцеление и всяческое облегчение… А потом на этом месте построили церковь. Деревня в село преобразилась. И была ничего себе. Однако лет через сто на полпути к Городку открыли валяльную фабрику, и народ деревенский разбаловался, хлеб сеять перестал. Сначала ушли на фабрику мужики поплоше, а через несколько лет, соблазнившись безответственной работой, оторвались от земли и хорошие. Говорили так: «Ихняя работа меряная, начал и кончил, а наша, на земле, немеряная, как лег в землю, так и конец». И осталось крестьянствующих несколько дворов, другие стали жить пролетариями, и даже бабы потянулись в работницы.

Вообще же места наши славятся святостью: с давних времен поселился в глухих окрестных лесах святой человек, тот самый старичок, о котором я… Долго жил он в уединении, а потом стали к нему собираться и другие, подвизавшиеся в духовном подвиге. С годами обстроились церквами и монастырями, обзавелись монашествующей братией. Со всей России сходились и съезжались сюда богомольцы и страждущие. После того, первого старца, святые уже не переводились в наших местах. Революция, конечно, все поменяла, но не сразу и не окончательно. Новая власть в то время, хотя и показала уже свою кровавую свирепость, но не совсем еще утвердилась. Однако во мнении людей обыкновенных, не завлеченных идеей полной переделки мира по фасону новой справедливости, была эта власть неправильная, слишком кровавая, да притом и ветродуйная. Начальничали теперь люди либо пришлые, часто даже и чужекровные, либо из местных самые никчемные и с дурной славой. Да что там говорить… В наших местах к Божьему чуду привыкли как к дождю или к снегу и потому больше уповали на непостижимую справедливость Божьего суда, чем на справедливость – тоже, впрочем, непостижимую – начальника местной советской власти Сеньки Рогова, человека, между прочим, из наших мест. Была в нашей деревне и своя блаженная Дуся. Неходячая. Провидица, много чудесных дел делала. Раньше ее зимой на санках, летом на колясках по всей России возили, а году, что ли, в десятом она одной богатой барыне сына исцелила. И та хотела ей чуть не все состояние отписать, а Дуся попросила дом ей в родной деревне, здесь, в Брюхе, купить… Барыня ей дом и купила. Ходили за Дусей три женщины, хожалки, при ней и кормились. А еще была в Брюхе примечательная особа Маня Горелая. Тоже знаменитая, но в другом роде. Прозвище свое получила за следы ожогов на щеках. Была она беспримерной ругательницей и как будто ясновидящей: все знала про всех, и прошлое, и будущее. Ее побаивались, однако за честь считали, если она к кому в особо сильные морозы приходила в дом заночевать. А так на улице жила. Ни дома, ни двора. И была между двумя нашими блаженными вражда.

Картина первая

Двор возле Дусиного дома. Во дворе худая женщина с больной девочкой, завернутой в одеяло, согнутая пополам старуха Сучкова, Надька – молодая баба, красивая, но с подбитым глазом, беременная Вера, совсем юная, почти девочка. Поодаль, привалившись спиной к забору, дремлет одетый в городскую изношенную одежду Голованов. Из дома слышится стройное пение. Поют акафист Божьей Матери. Пение, то затихая, то усиливаясь, то переходя в ритмическое чтение псалмов, будет звучать все время. Антонина, в монашеском одеянии, в апостольнике, подходит к крыльцу с полными ведрами. Увидев посетителей, выплескивает воду на землю и уходит откуда пришла.

Вера. Уж который раз за водой идет. Чего ж она ее все выливает?

Худая. Видать, не в воде дело. Смотри, колодец-то рядом, а она вон куда ходит.

Сучкова. В колодце вода низовая, мутная да кислая. А там ключ святой.

Вера. А чего ж она ее выливает? А в тот раз прям с крыльца выплеснула.

Сучкова. Это по Дусину слову: если зверь нечистый или человек сренется, или колокол грянет, или еще чего, не знаю, то вода и портится. Уж ни на мытье, ни на питье Дуся нипочем ее не примет.

Худая. А правду говорят, что она не ото всех берет?

Сучкова. Не, брать берет. Еду только не ото всех есть станет. Другой раз возьмет, да и раздаст. А подарки-то она брать любит. Платки как еще берет, и простые, и хорошие. И шали у нее есть, даже и золотого шитья. Она любит. А сама носит только платок белый, простой, вроде как фатой его повяжет и постирать не дает. А тут было годов десять или поболе платки у ней в сундуке сами собой погорели. Запахло вдруг тлелым у нее в келье, и уж по всей деревне понесло. Обыскались, где тлеет. А на другой день сделался у ней в келье воздух черен и дух смрадный, открыли сундук, а там одни уголья от платков.

Вера. Ну и что она, Дуся-то?

Сучкова. Дуся – в слезы. Как же, говорит, я теперь моих доченек одену, без платочков-то… Это, говорит, все Маня Горелая, она навела. Но тут-то она ошиблась, Маня в ту пору в Дивеево ходила, ее тут и не было.

Вера подбирается к окну, заглядывает внутрь.

Вера. Батюшки-светы! А хлебов-то, хлебов! И несут, и несут. И считают. На что им столько?

Надя. Отберут, если прознают. Нас с Пасхи два раза обкладывали. Сперва хлебом обложили, а потом медом. Знают, что мой Петр Фомич пчелок водит. Дай-ка гляну…

Сучкова. Молчала бы лучше.

Надя оттесняет Веру от окна, заглядывает. Хватается за макушку.

Надя. Ой!

Вера. Ты чего?

Надя. Вроде камушком кто лупанул… Смотри-ка!

Появляется Маня Горелая. Зипун на голове. Подол задран, в подоле камушки. Достает камень, бросает в Надьку.

Надя. Ой!

Сучкова. Мань, ты чего обижаешь-то ее? Она, может, за помочью пришла, цельный день ждет, ты за что ее…

Маня. Шуба волчья сукном крытая да ложек дюжина из барского дома… Ой, придавили тебя, придавили…

Сучкова. Какая шуба, Маня, какая шуба? Ты чего на меня наговариваешь? Не брала я никакой шубы.

Маня. Брала, брала. На спине и лежит. О, придавила-то как. И ложечки серебряные… Все воры, все… Кроме Дуси. Она дура. Иди, иди к Дусе, она тебя выпрямит. А ты потом будешь серебряными ложечками по огненной сковороде шкрябать…

Сучкова крестится, пятится.

Сучкова. Окстись, Маня. Не говори напрасно.

Антонина с полными ведрами проходит мимо Мани.

Маня. Иди, иди. Исцелит тебя святая колода во имя пера, пуха и глухого уха! Исцелит… (Пляшет вприсядку.)

Антонина выплескивает воду из ведер, ставит ведра наземь. Машет рукой и снова уходит.

Худая. Опять ей воду испортили…

Сучкова (Мане). Что говоришь-то, сатана!

Сучкова прячется за угол дома. Маня достает камень и бросает в Надю.

Надя. Ты за что меня бьешь, Манечка?

Маня. Небось, меду принесла?

Надя. Принесла.

Маня. А на что принесла?

Надя. А гостинца Дусе, Манечка. В другой раз и тебе принесу.

Маня. Нужен мне твой мед. Намажь им дырку-то свою, кошель лохматый. Хочешь быть етой, а будешь битой.

Маня, почесываясь, отходит. Садится наземь, очищает босые пальцы ног от грязи. Сучкова высовывается из-за угла.

Сучкова. Вот ведь злодырка, всех оговорит… И всюду суется, всюду лезет. Все ей надо… Надь, а ктой-то тебя так? Петр Фомич, что ли?

Надя. Петр Фомич ни в жисть меня не тронет. Это я малек загуляла в Степанищеве, и прибила меня мужикова баба. А Петр Фомич меня жалеет. Поди, говорит, к Дусе, попроси, чтобы отстать тебе от этого дела.

Сучкова. Это ей ничто, ничто… Она тебе сухарика даст молёного, и отойдет. У ней молитва крепкая: и больных исцеляет, и бесов изгоняет. Лет, что ли, пять тому или семь в Латырино мальчонка утоп, так отец его бездыханного взял да верхами прямо к Дусе. Она мальчонку и подняла. Из мертвых восставила. Совсем здоров стал. Только через год обратно утоп.

Голованов (зашевелился, привстал). Милостивый государь Иван Густавович! Ужели вы не можете принять в соображение… Фу, какая гадость!

Вера. А этот тоже за молитвой?

Надя. Николай Николаич? Нет, он так упал. Шел мимо да упал. Тяжелое вино – вишь, как оно к земле клонит. (Подходит к нему.) Чего тебе, Николай Николаич? Может, попить принести?

Голованов. Ох…

Надя черпает воду в кадке, мочит ему лоб, Голованов хватает ее за руку, пытается поцеловать.

Надя. Ты что, Николай Николаич? Ты отдыхай, отдыхай, милок.

Голованов.

Чем больше хочешь отдохнуть, Тем жизнь страшней, тем жизнь страшней, Сырой туман ползет с полей…

Нет, другое…

Мы дети страшных лет России…

Чем жизнь страшней, чем жизнь страшней…

Вера. Стихи знает.

Надя. Он культурный очень.

Вера. Оно и видно.

Надя. Пойдем. Домой тебя сведу.

Голованов (ловит Надину руку, целует). Ангел, прости меня. (Надя его поднимает.)

Надя (Сучковой). Сведу его.

Голованов. Густав Иванович! Иван Густавович! Мой ангел! Честь имею и… никогда не потерплю, чтобы в моем присутствии…

Сучкова (Наде). Ждать-то боле не будешь? Ты ж хотела молитовку получить… али нет?

Надя. Другой раз. (Уводит Голованова.)

Сучкова. А в тот год в эту пору дожди были.

Маня кончает свой педикюр и подходит к худой женщине с ребенком.

Маня. Чего сидишь дура дурой? Чего пришла?

Худая. Дочка вот больная.

Маня. А чего это она у тебя больная?

Худая. Господь попустил.

Маня. Ага, Господь попустил, а ты к Дусе, значит… А по святым местам ходишь?

Худая. Хожу.

Маня. И в Киев ходила?

Худая. Ходила.

Маня. В Оптину ходила?

Худая. Ходила, мамочка моя.

Маня. В Дивеево ходила?

Худая. Всюду, всюду ходила. К самому Иоанну Кронштадтскому ходила. Она еще махонькая была, как я ходила.

Маня. И что, не помог тебе Иоанн Кронштадтский?

Худая. Не помог. Царствие ему небесное, ни чуточки не помог.

Маня. А сама-то Богу молишься?

Худая. Молюсь, матушка.

Маня. Божью Матерь призываешь?

Худая. Призываю.

Маня. Не помогает?

Худая. Не помогает.

Маня. А доченька твоя, как ее святое имя?

Худая. Елена. Еленочка.

Маня. Твоя Елена, говорит она что?

Худая. Какое говорит… бессловесная она. Смотрит только глазками.

Маня. Не говорит, значит… А что, много ли грешит она?

Худая. Мамочка моя! Какое грешит? Как грешить-то ей, ни ручкой, ни ножкой не шевелит, только-то и может, что плакать слезками бессловесными. Четырнадцатый годок уже.

Маня (становится на колени, смотрит на девочку). Ангел небесный, ни словом, ни делом не согрешает… Что ты таскаешь-то ее, дура пешеходная, по белу свету, как котенка? Иди домой, дура, иди… Будет тебе и радость, и утешение, погоди чуток, недолго уже ждать.

Женщина укладывает девочку на землю, встает перед Маней на колени.

Худая. Исцелится?

Маня. Домой иди, тебе говорят. Не нужна тебе колода святая, Дуська-то. Бери своего ангела и проваливай. Утешишься скоро.

Сучкова. Иди, иди… У ней слово верное. Как сказала, так и будет.

Женщина вынимает из-за пазухи платочек, развязывает, хочет дать Мане денежку.

Маня. Иди, тебе самой скоро пригодится.

Худая. Ох, разрешила ты меня, всю жизнь буду Бога о тебе молить…

Женщина взваливает девочку на плечо. Уходит. Маня размахивает рукой, как будто кадит, и поет дурным голосом «Со святыми упокой…». Потом садится на землю и, бросая мелкие камешки Дусе в окно, выкликает…

Маня. Святая колода, моли бога о мне!

Святая колода, моли бога о мне!

Святая колода, моли бога о мне!

На крыльцо выходит хожалка Марья, выплескивает на Маню горшок. Маня валится на спину, сучит ногами.

Маня. Ой, святая колода святой водой поссали! Исполать! Исполать! Исцелили! Освятили! Только миром не помазали!

Марья (говорит по-русски с мордовским акцентом, еле вяжет слова, но понимает все отлично). Иди отсюдова. Половина сатаны. День на крыша сидит, ночь на крыша сидит. Иди, жопа.

Сучкова и Вера смеются.

Маня. Чего смеетесь, дуры? Плакать будете. Ждите, ждите, дуры. Примет вас Дуся, напустит на вас святого духа, не продохнешь.

Страницы: «« ... 910111213141516 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В книгу включены не только легендарная повесть-притча Оруэлла «Скотный Двор», но и эссе разных лет –...
Иногда неприятное происшествие может обернуться самой крупной удачей в жизни. По крайней мере, именн...
Перед вами жемчужины творческого наследия Уильяма Голдинга.«Повелитель мух». Гротескная антиутопия, ...
Когда появились одаренные, мир стал другим. В 1980-х меньше одного процента родившихся детей обладал...
Впервые на русском – эталонный роман мастера британского магического реализма, автора, который, по с...
Однажды ночью Люси Бреннан, тренер по фитнесу, совершила благородный поступок: рискуя жизнью, остано...